Страница:
Доводы эти показались Екатерине вполне основательными, и Матрена Балкша получила желаемое. Только и стоило это ей нескольких слов благодарности да всемилостивейшего дозволения царицыну ручку поцеловать. Вилим сказал, чтобы больше ничего не испрашивала, а помогала бы ему (да и себе тоже) просителей опекать.
– Только с оглядкою будь, – предупреждал ее брат.
Всевозможными подарками оделяли просители и просительницы Матрену Ивановну, сестру столь влиятельного и почти всемогущего Вилима Монса, а просителями оказывались высокороднейшие персоны, такие, как князь Алексей и княгиня Долгорукие, граф Строганов, княгиня Черкасская и некоторые другие из потомственной знати; одаривали они Матрену Ивановну заморским кофейным злаком, чтобы из него духовитый напиток варить, китайским атласом, кружевами, парчой, узорчатыми коврами, но она за разные успешные ходатайства перед государыней, с которой стала очень близка, предпочитала брать в знак благодарности деньги. Брат и сестра как бы чередовали между собой хлопоты перед Екатериной, но многое Вилим решал и своим собственным произволением.
В первый год Монс оказывал просителям не столь значительные услуги, но по мере того, как его сердце все теплее согревалось любовью особы, как говорилось в гадальной книге, не стал отказываться от дел более важных, на что требовалось решение самого царя. В этих случаях особа просила Петра и тот нередко исполнял ее просьбы. Ну, а не выходило какое-то дело, так на нет и суда нет. И если какой-либо подарок был дан как бы в задаток, то просители не пытались его востребовать, а Вилим Монс или его сестра не догадывались возвращать. И уж само собой разумелось, что успех в хлопотах вознаграждался отменным образом.
Сама царица Екатерина Алексеевна вызывалась сосватать Петю… Петра Федоровича Балка, но он не торопился с женитьбой. Усмешливо говорил своим родичам, пускай-де сперва дядя Вилим женится, он постарше. Но дяде не было никакого расчета сочетать себя с кем-то браком, ему государыня невесту не подыскивала. Словесно немного пощипались племянник с дядей, а после того обоюдно посмеялись и полностью примирились. Не ревновать же недавнюю пассию и не упрекать ее в неверности следовало Петру Балку, а благодарить судьбу хотя бы и за кратковременное пребывание в фаворитах ее величества и за то, что умел в оном звании подвизаться. А что касается женитьбы, то… Приданое не упустить бы?.. Не за этой, так за другой невестой будет оно и, может, еще богаче. А до того времени надобно и самому постараться, чтобы достаток был, благо и мамаша и дядя Вилим будут тому содействовать.
Так оно и произошло. Петя Балк входил в долю, когда они от просителей получали «презент». Приходилось и ему самому подсказывать, где и чем поживиться.
– Во всей точности мною проведано, что в Пензенском уезде Ломовская слобода пока не отдана никому. Исхлопочи ее, дядюшка, для меня. В ней больше трехсот дворов со всеми их животами. Не оставь моего прошения втуне, постарайся по своей ко мне милости. Скажи Катери… государыне, что для меня она, чай, не откажет.
Не только Вилиму Ивановичу да сестре его, а уже и Петру Федоровичу Балку просители, «благодарствуя, препокорственно челом били» за то, например, что помог двум посадским людям на торговлю жалованную грамоту получить, а другие два клятвенно обещали за милостивца Петра Федоровича век богу молиться, потому как помог от кнутобойного наказания вызволиться.
Даже слуга Вилима Монса Иван Кузьмин стал некоторые подарки получать за такие старания, что умел перед могучим своим господином замолвить словечко за челобитчика. Матрена же Ивановна внушала брату и сыну, что «когда счастье идет, надобно не только руками, но и ртом хватать да в себя глотать».
И счастье шло всем троим. Улыбка не сходила с лица Вилима Монса, и была она всегда кстати, отвечая на приветливые же улыбки новоявленных друзей, расточавших ему любезности и уверения в преданности. Среди всех самых великознатных господ он имел только приятелей, но отнюдь не врагов, и не мог их иметь потому, что он, Вилим Иванович, если не нынче, то завтра либо в любой иной день может для них быть заступником и ходатаем не только в правых, но и в сомнительных по правоте, а то и вовсе неправых делах. А ведь от зависти, от наговорной ябеды или от какой другой неприятности и даже от беды не убережешься, она может негаданно подоспеть, и куда как хорошо знать о том, что есть кому заступиться. Нешто в таком разе можно какой презент пожалеть, – отдашь многое, лишь бы еще больше урона не понести и не только имение, а и свой живот сохранить. А за дружбой с Вилимом Ивановичем, как за каменной неприступной стеной, можно от житейских бед уберечься. Одному – желательно в чине повыситься, другому – крепостных душ и еще иных угодий заполучить бы, третьему – чтобы какой другой наградой не обошли, – у каждого своя докука.
Порой Монсу даже не верилось, что все окружающее его – явь. Может, это сладостный затянувшийся сон?.. Нет, все истинно подлинная, повседневная явность, как и то, что ее величество государыня пребывает его метрессой. Под какой же счастливой звездой родился он! Такая же звезда непомерного счастья светилась в отошедшее время над его сестрой Анхен, но только не удержалась она на небесной тверди и закатилась за ее край. Не привелось Анхен русской царицей стать, ну, а он… Да нет, совсем не мечтал он сделаться русским царем, достаточно и того, чтобы оставаться столь приближенным к царице.
С какой торопливостью, перегоняя друг друга, стараются протиснуться к нему в дружбу самые вельможные из вельможных персон. Сам светлейший князь Александр Данилович Меншиков подобострастно заглядывает в глаза, готовый чем-нибудь услужить. А другие… Повстречался нынешним днем князь Андрей Вяземский и обеими руками его, Монсову, руку жал, расспрашивал про драгоценное здравьице, про житье-бытье друга своего Вилима Ивановича. Иван Шувалов просит «не оставлять его и всей фамилии их в своей милости и уповает на него, яко на отца родшего». И князь Александр Черкасский клянется в дружеской верности. Астраханский губернатор Артемий Петрович Волынский в недавно полученном Монсом письме называет его любезным другом и братом, убедительно просит: «Пожалуй, мой батюшка, донеси премилостивейшей матери, всемилостивейшей царице государыне, чтоб сотворила со мною, рабом своим, милость, ежели случится к слову, чтоб милостиво представительствовала». А для усиления «представительства» дарит камер-юнкеру Монсу «лучшую лошадь из своих животов», чтобы тот его «непременно в своей милости и любви содержал».
Князь Алексей Долгорукий одолжил брату и сестре Монсам «двумя шестерками лошадей с коляской». Пришлось Монсу конюшню заводить и при ней ставить каретный сарай. Вон они как разохотились: Михаил Головкин, что послом в Берлине находится, при посредстве канцлера, отца своего, презентовал Вилиму Ивановичу иноходца, «поскольку ваша милость, как стало известно, до таких лошадей охотник». Симбирский помещик Суровцев подарил нарочно приведенную в Петербург из своей вотчины дорогую лошадь и говорил, что она «будет сходна с одной из имеющихся у вашей милости лошадей». А Иван Толстой прислал собаку «для веселия», – это вместо лошади-то! Ну, а потому его просьба из-за присланного дареного кобеля пускай в долгом ящике полежит.
Все было хорошо, но что-то вызывало недовольство и даже тревожное опасение Монса, и тогда вдруг омрачалось его чело. Это беспокоило Екатерину.
– Вилим, дорогой, почему ты стал таким грустным?
В ответ он печально вздохнул и, собравшись с мыслями, высказал причину своей удрученности:
– Ах, Катрин, мне так хорошо с тобой, что грешно чем-нибудь омрачать это счастье, но на душе становится все тревожнее и тревожнее.
– Не пугай меня, Вилим. – Некая пока еще безотчетная тревога передавалась и ей.
– Я не пугаю, но об этом все же нельзя умалчивать. Ты сама знаешь, что… – немного запнулся он, подбирая слова. Не хотелось произносить «его величество государь», – и он продолжал: – Знаешь, что Петр Алексеевич стал в последнее время часто недомогать. Ну, а если с ним что случится, то ведь Алексей станет наследником. Мы ждали, что он вот-вот в монахи уйдет, но опять это отложено.
– А ты думаешь, из монастыря он не мог бы вернуться? – спросила Екатерина, и в самом тоне ее голоса прозвучало убеждение, что никакого значения она монашескому постригу не придает. – Монастырь его от наследства не отторгнет, и меня самою страх берет, что так может случиться. О, тогда, Вилим, всему конец, – ужасалась она и, словно оберегая себя, обеими руками прикрыла лицо. – Тогда, наверно, мне монастыря не избежать.
– У меня такое опасение появилось, – продолжал Монс, – что уехал он к отцу и нарочно пересилит себя, будет стараться во всем ему угождать, чтобы в полном доверии оказаться у Петра Алексеича, а когда тот обрадуется, что сын полностью, мол, одумался и теперь к нему всей душой, значит, можно его и наследником утвердить. Заявит об этом при всех приближенных, и Алексей еще больше к нему подольстится, чтобы потом, спустя какое-то время… Знаешь, что он может сделать с отцом?..
– Ну?.. Говори, говори! – торопила Екатерина.
– Подсыплет ему в вино или еще как…
Монс говорил об этом с тайной мыслью узнать, как вообще отнесется Екатерина к такой возможности, если ее «хозяину» будет поднесено особо заготовленное питье. Ужаснется этой мысли или примет ее как возможную и, может быть, даже как должную?.. Так или иначе, а следовало ее приуготовлять к такому исходу и одновременно с тем распалять ее ненависть к Алексею, опаснейшему сопернику ее Шишечке, малолетнему царевичу Петру Петровичу. И Монс видел, что добивался в этом успеха.
– Вернется Петр Алексеевич, растолкуй ему, что Алексей своей хитростью обведет его и пойдет на все, чтобы наследство не упустить. О себе, о своем будущем думай, Катрин… Ах, каким недолгим и обманчивым может оказаться счастье, – сжимал Монс ее пальцы своей рукой.
– Что же делать нам?.. Господи, помоги!
– Всему должен прийти свой черед… А пока… пока пиши своему «хозяину», – с нескрываемой неприязнью произнес Монс последнее слово, – пиши ему, что очень обеспокоена, не зная, где Алексей. Пиши!
И она писала: «О государе царевиче Алексее Петровиче никакой ведомости по се время не имеем, где его высочество ныне обретается, и о сем мы не мало сожалеем».
Во второй половине октября Петр получил от курьера сообщение, что царевич едет к нему, а вот уже и декабрь в половине, но его все нет. В первое время можно было оправдать задержку осенней распутицей, бездорожьем, а теперь установилась зима, санная езда всюду налажена. Писем тоже от Алексея нет. И тогда Петр пришел к убеждению, что сын скрылся.
Глава пятая
I
– Только с оглядкою будь, – предупреждал ее брат.
Всевозможными подарками оделяли просители и просительницы Матрену Ивановну, сестру столь влиятельного и почти всемогущего Вилима Монса, а просителями оказывались высокороднейшие персоны, такие, как князь Алексей и княгиня Долгорукие, граф Строганов, княгиня Черкасская и некоторые другие из потомственной знати; одаривали они Матрену Ивановну заморским кофейным злаком, чтобы из него духовитый напиток варить, китайским атласом, кружевами, парчой, узорчатыми коврами, но она за разные успешные ходатайства перед государыней, с которой стала очень близка, предпочитала брать в знак благодарности деньги. Брат и сестра как бы чередовали между собой хлопоты перед Екатериной, но многое Вилим решал и своим собственным произволением.
В первый год Монс оказывал просителям не столь значительные услуги, но по мере того, как его сердце все теплее согревалось любовью особы, как говорилось в гадальной книге, не стал отказываться от дел более важных, на что требовалось решение самого царя. В этих случаях особа просила Петра и тот нередко исполнял ее просьбы. Ну, а не выходило какое-то дело, так на нет и суда нет. И если какой-либо подарок был дан как бы в задаток, то просители не пытались его востребовать, а Вилим Монс или его сестра не догадывались возвращать. И уж само собой разумелось, что успех в хлопотах вознаграждался отменным образом.
Сама царица Екатерина Алексеевна вызывалась сосватать Петю… Петра Федоровича Балка, но он не торопился с женитьбой. Усмешливо говорил своим родичам, пускай-де сперва дядя Вилим женится, он постарше. Но дяде не было никакого расчета сочетать себя с кем-то браком, ему государыня невесту не подыскивала. Словесно немного пощипались племянник с дядей, а после того обоюдно посмеялись и полностью примирились. Не ревновать же недавнюю пассию и не упрекать ее в неверности следовало Петру Балку, а благодарить судьбу хотя бы и за кратковременное пребывание в фаворитах ее величества и за то, что умел в оном звании подвизаться. А что касается женитьбы, то… Приданое не упустить бы?.. Не за этой, так за другой невестой будет оно и, может, еще богаче. А до того времени надобно и самому постараться, чтобы достаток был, благо и мамаша и дядя Вилим будут тому содействовать.
Так оно и произошло. Петя Балк входил в долю, когда они от просителей получали «презент». Приходилось и ему самому подсказывать, где и чем поживиться.
– Во всей точности мною проведано, что в Пензенском уезде Ломовская слобода пока не отдана никому. Исхлопочи ее, дядюшка, для меня. В ней больше трехсот дворов со всеми их животами. Не оставь моего прошения втуне, постарайся по своей ко мне милости. Скажи Катери… государыне, что для меня она, чай, не откажет.
Не только Вилиму Ивановичу да сестре его, а уже и Петру Федоровичу Балку просители, «благодарствуя, препокорственно челом били» за то, например, что помог двум посадским людям на торговлю жалованную грамоту получить, а другие два клятвенно обещали за милостивца Петра Федоровича век богу молиться, потому как помог от кнутобойного наказания вызволиться.
Даже слуга Вилима Монса Иван Кузьмин стал некоторые подарки получать за такие старания, что умел перед могучим своим господином замолвить словечко за челобитчика. Матрена же Ивановна внушала брату и сыну, что «когда счастье идет, надобно не только руками, но и ртом хватать да в себя глотать».
И счастье шло всем троим. Улыбка не сходила с лица Вилима Монса, и была она всегда кстати, отвечая на приветливые же улыбки новоявленных друзей, расточавших ему любезности и уверения в преданности. Среди всех самых великознатных господ он имел только приятелей, но отнюдь не врагов, и не мог их иметь потому, что он, Вилим Иванович, если не нынче, то завтра либо в любой иной день может для них быть заступником и ходатаем не только в правых, но и в сомнительных по правоте, а то и вовсе неправых делах. А ведь от зависти, от наговорной ябеды или от какой другой неприятности и даже от беды не убережешься, она может негаданно подоспеть, и куда как хорошо знать о том, что есть кому заступиться. Нешто в таком разе можно какой презент пожалеть, – отдашь многое, лишь бы еще больше урона не понести и не только имение, а и свой живот сохранить. А за дружбой с Вилимом Ивановичем, как за каменной неприступной стеной, можно от житейских бед уберечься. Одному – желательно в чине повыситься, другому – крепостных душ и еще иных угодий заполучить бы, третьему – чтобы какой другой наградой не обошли, – у каждого своя докука.
Порой Монсу даже не верилось, что все окружающее его – явь. Может, это сладостный затянувшийся сон?.. Нет, все истинно подлинная, повседневная явность, как и то, что ее величество государыня пребывает его метрессой. Под какой же счастливой звездой родился он! Такая же звезда непомерного счастья светилась в отошедшее время над его сестрой Анхен, но только не удержалась она на небесной тверди и закатилась за ее край. Не привелось Анхен русской царицей стать, ну, а он… Да нет, совсем не мечтал он сделаться русским царем, достаточно и того, чтобы оставаться столь приближенным к царице.
С какой торопливостью, перегоняя друг друга, стараются протиснуться к нему в дружбу самые вельможные из вельможных персон. Сам светлейший князь Александр Данилович Меншиков подобострастно заглядывает в глаза, готовый чем-нибудь услужить. А другие… Повстречался нынешним днем князь Андрей Вяземский и обеими руками его, Монсову, руку жал, расспрашивал про драгоценное здравьице, про житье-бытье друга своего Вилима Ивановича. Иван Шувалов просит «не оставлять его и всей фамилии их в своей милости и уповает на него, яко на отца родшего». И князь Александр Черкасский клянется в дружеской верности. Астраханский губернатор Артемий Петрович Волынский в недавно полученном Монсом письме называет его любезным другом и братом, убедительно просит: «Пожалуй, мой батюшка, донеси премилостивейшей матери, всемилостивейшей царице государыне, чтоб сотворила со мною, рабом своим, милость, ежели случится к слову, чтоб милостиво представительствовала». А для усиления «представительства» дарит камер-юнкеру Монсу «лучшую лошадь из своих животов», чтобы тот его «непременно в своей милости и любви содержал».
Князь Алексей Долгорукий одолжил брату и сестре Монсам «двумя шестерками лошадей с коляской». Пришлось Монсу конюшню заводить и при ней ставить каретный сарай. Вон они как разохотились: Михаил Головкин, что послом в Берлине находится, при посредстве канцлера, отца своего, презентовал Вилиму Ивановичу иноходца, «поскольку ваша милость, как стало известно, до таких лошадей охотник». Симбирский помещик Суровцев подарил нарочно приведенную в Петербург из своей вотчины дорогую лошадь и говорил, что она «будет сходна с одной из имеющихся у вашей милости лошадей». А Иван Толстой прислал собаку «для веселия», – это вместо лошади-то! Ну, а потому его просьба из-за присланного дареного кобеля пускай в долгом ящике полежит.
Все было хорошо, но что-то вызывало недовольство и даже тревожное опасение Монса, и тогда вдруг омрачалось его чело. Это беспокоило Екатерину.
– Вилим, дорогой, почему ты стал таким грустным?
В ответ он печально вздохнул и, собравшись с мыслями, высказал причину своей удрученности:
– Ах, Катрин, мне так хорошо с тобой, что грешно чем-нибудь омрачать это счастье, но на душе становится все тревожнее и тревожнее.
– Не пугай меня, Вилим. – Некая пока еще безотчетная тревога передавалась и ей.
– Я не пугаю, но об этом все же нельзя умалчивать. Ты сама знаешь, что… – немного запнулся он, подбирая слова. Не хотелось произносить «его величество государь», – и он продолжал: – Знаешь, что Петр Алексеевич стал в последнее время часто недомогать. Ну, а если с ним что случится, то ведь Алексей станет наследником. Мы ждали, что он вот-вот в монахи уйдет, но опять это отложено.
– А ты думаешь, из монастыря он не мог бы вернуться? – спросила Екатерина, и в самом тоне ее голоса прозвучало убеждение, что никакого значения она монашескому постригу не придает. – Монастырь его от наследства не отторгнет, и меня самою страх берет, что так может случиться. О, тогда, Вилим, всему конец, – ужасалась она и, словно оберегая себя, обеими руками прикрыла лицо. – Тогда, наверно, мне монастыря не избежать.
– У меня такое опасение появилось, – продолжал Монс, – что уехал он к отцу и нарочно пересилит себя, будет стараться во всем ему угождать, чтобы в полном доверии оказаться у Петра Алексеича, а когда тот обрадуется, что сын полностью, мол, одумался и теперь к нему всей душой, значит, можно его и наследником утвердить. Заявит об этом при всех приближенных, и Алексей еще больше к нему подольстится, чтобы потом, спустя какое-то время… Знаешь, что он может сделать с отцом?..
– Ну?.. Говори, говори! – торопила Екатерина.
– Подсыплет ему в вино или еще как…
Монс говорил об этом с тайной мыслью узнать, как вообще отнесется Екатерина к такой возможности, если ее «хозяину» будет поднесено особо заготовленное питье. Ужаснется этой мысли или примет ее как возможную и, может быть, даже как должную?.. Так или иначе, а следовало ее приуготовлять к такому исходу и одновременно с тем распалять ее ненависть к Алексею, опаснейшему сопернику ее Шишечке, малолетнему царевичу Петру Петровичу. И Монс видел, что добивался в этом успеха.
– Вернется Петр Алексеевич, растолкуй ему, что Алексей своей хитростью обведет его и пойдет на все, чтобы наследство не упустить. О себе, о своем будущем думай, Катрин… Ах, каким недолгим и обманчивым может оказаться счастье, – сжимал Монс ее пальцы своей рукой.
– Что же делать нам?.. Господи, помоги!
– Всему должен прийти свой черед… А пока… пока пиши своему «хозяину», – с нескрываемой неприязнью произнес Монс последнее слово, – пиши ему, что очень обеспокоена, не зная, где Алексей. Пиши!
И она писала: «О государе царевиче Алексее Петровиче никакой ведомости по се время не имеем, где его высочество ныне обретается, и о сем мы не мало сожалеем».
Во второй половине октября Петр получил от курьера сообщение, что царевич едет к нему, а вот уже и декабрь в половине, но его все нет. В первое время можно было оправдать задержку осенней распутицей, бездорожьем, а теперь установилась зима, санная езда всюду налажена. Писем тоже от Алексея нет. И тогда Петр пришел к убеждению, что сын скрылся.
Глава пятая
I
Поздним ноябрьским вечером императорскому вице-канцлеру графу Шенборну доложили, что его срочно желает видеть прибывший в Вену русский кронпринц Алексей. Шенборн не замедлил встретиться с ним, и царевич, едва успев поздороваться, со страхом озираясь по сторонам, то прижимая руки к груди, то бестолково размахивая ими и перебегая по комнате с места на место, горячо просил, чтобы спасли ему жизнь.
– Меня хотят погубить, – выкрикивал он. – Хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону… Вы, вы понимаете, граф, что цесарь должен спасти меня, он мой свояк, единственная моя защита… Нет, нет, я не перенесу… Отец хочет все отнять у меня: и жизнь и корону, а я ни в чем перед ним не виноват, ничем его не прогневил, не сделал никакого зла… Вы послушайте, граф, послушайте…
– Я вас внимательно слушаю. Присядьте, не волнуйтесь, кронпринц, – успокаивал его вице-канцлер.
– Не могу, не могу я… Я слабый человек, – еще запальчивей продолжал Алексей, – и это Меншиков так меня воспитал. Он… они пьянством расстроили мое здоровье, и отец теперь говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению. Но это неправда, у меня довольно ума, и управлять я вполне могу… Меня хотят в монахи постричь и в монастырь заточить, а я не хочу в монастырь, пусть цесарь защитит меня…
Рыдая, он в изнеможении опустился на стул и тут же, словно спохватившись, закричал:
– Ведите меня к цесарю, сейчас же ведите, я умолю его… – наспех, точно боясь опоздать, спросил чего-нибудь пить, и Шенборн дал ему мозельского вина. Алексей пил, и его зубы стучали о край бокала, вино стекало по подбородку на грудь.
Щенборн всячески старался успокоить его, говорил, что он тут в полной безопасности, но сейчас представить его цесарю невозможно.
– Поздно уже, ночь. И потом, цесарь должен предварительно знать, что именно побудило вас…
Алексей прервал его, заговорив снова в сильном волнении:
– Я ничего, ровно ничего не сделал отцу, а он меня ненавидит… Я всегда был ему послушен и ни во что не вмешивался… От постоянного преследования я ослаб духом, а особенно когда у меня появились дети и жена умерла, а новая царица родила своего сына… Это она, она со своим прежним любовником князем Меншиковым постоянно настраивала отца против меня. Они оба люди злые, безбожные, а я ни в чем не виноват, люблю и уважаю отца по заповеди… Я убежал от них, и добрые друзья посоветовали мне обратиться к вам, к цесарю, который мне свояк и великий, великодушный государь. Цесарь не должен отказать мне в покровительстве. Не мог же я уйти к шведам, они враги моего отца, и я не хотел его гневить. А что говорят, будто я дурно обращался с Шарлоттой, любимой моей женой, родной сестрой вашей императрицы, то это наветы недругов на меня. Это отец да царица-мачеха хотели заставить ее служить им подобно горничной и заставляли ее терпеть недостатки… Я вам повторяю, что отец окружен злыми людьми и сам очень жестокий. Он уже много невинной крови пролил и думает, что он, как бог, имеет право жизни и смерти. Часто сам налагал руку на обвиненных, он гневлив и мстителен, не пощадит никого, и если цесарь выдаст меня, то все равно что казнит. Да если б отец и пощадил меня, то мачеха с Меншиковым не успокоятся до тех пор, пока не замучают меня до смерти. И теперь там, при царице, появился еще мой враг Вилим Монс. Неужто вы все захотите, чтоб я погиб?..
Граф Шенборн сам начинал метаться по комнате, не зная, как вразумить кронпринца, что он здесь в безопасности. Алексей снова просил, чтобы его сейчас же представили императору Карлу VI и императрице, как своим родственникам, и Шенборну с большим трудом удалось внушить злосчастному гостю, что для него гораздо лучше скрыть свое пребывание в Вене и не показываться во дворце, где его многие могут увидеть. А о его появлении завтра же непременно будет доложено императору.
Алексей согласился с этим и был перевезен из Вены в местечко Вейгербург, куда на следующий день цесарь прислал одного из своих министров узнать, не предпринимал ли что-нибудь цесаревич против отца и в каком положении его дети. Об этом надо было знать, чтобы вернее принимать какие-то меры. Царевич повторил все, что рассказывал Шенборну, клялся, что у него и в помыслах не было замышлять против отца какое-нибудь возмущение, хотя это сделать было легко потому, что русские люди любят его, царевича, и ненавидят отца за худородную царицу и многих злых иноземцев.
– Добрые старые наши обычаи отец велел упразднить, а дурные ввел, – добавлял к сказанному Алексей, – стал тираном и врагом своего народа, и может только удивление брать, что за все это подданные не убили его и бог не наказал… Но я, я, видит бог, никогда ничего я против отца не замышлял, а всегда любил и уважал его, но только не хочу к нему возвернуться.
Вспомнив о своих детях, Алексей снова пришел в большое волнение и заплакал.
– Никакого распоряжения сделать о них не успел. Уповаю на бога и на приставленную к ним в воспитательницы мадам Рогэн, а также поручаю их родной тетушке, вашей императрице, и милости самого императора.
Граф Шенборн сообщил Алексею последние новости, полученные из России от австрийского посла Плейера, который писал, что тревога по случаю отъезда царевича была возбуждена царевной Марией Алексеевной, которая, приехав в Петербург к детям царевича, расплакалась, говоря: «Бедные сиротки! Нет у вас ни матери, ни отца, жаль мне вас!..» Плейер сообщал еще, что в Петербурге пронесся слух, будто царевич схвачен близ Данцига царскими властями и отвезен в дальний монастырь; а другие говорили, что он ушел в цесарские владения и летом приедет к матери в Суздаль. Рассказывали еще, что в Мекленбурге гвардейские и другие полки сговорились царя убить, царицу и детей ее заточить в тот самый монастырь, где находилась прежняя царица, которую освободить, а правление отдать Алексею, как настоящему наследнику. «Здесь все склонны к возмущению, – писал Плейер, – и знатные, и незнатные только и говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границею, изучая иностранные языки, что их имения разорены вконец податьми, поставкою рекрут и работников в гавани, крепости и на корабельное строение».
Узнав, что царевич Алексей бежал из России и находится под покровительством австрийского императора, сын Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера двора герцогини курляндской Алексей Бестужев, прислал в Вену царевичу письмо с предложением своих верноподданнических услуг. Он писал: «Так как отец мой, брат и вся фамилия Бестужевых пользовалась особою милостию вашею, то я всегда считал обязанностью изъявить мою рабскую признательность и ничего так не желал от юности, как служить вам; но обстоятельства не позволяли. Это принудило меня для покровительства вступить в чужестранную службу, и вот уже четыре года я состою камер-юнкером у короля английского. Как скоро верным путем я узнал, что ваше высочество находится у его цесарского величества, своего родственника, и я по теперешним конъюнктурам замечаю, что образовались две партии, притом же воображаю, что ваше высочество при нынешних очень важных обстоятельствах не имеете никого из своих слуг, я же чувствую себя достойным и способным служить вам в настоящее важное время, посему осмеливаюсь вам писать и предложить вам себя, как будущему царю и государю, в услужение. Ожидаю только милостивого ответа, чтоб тотчас уволиться от службы королевской, и лично явлюсь к вашему высочеству. Клянусь всемогущим богом, что единственным побуждением моим есть высокопочитание к особе вашего высочества».
Алексей решил не призывать его к себе на службу и не отвечать ему до тех пор, пока не будет ясности в своей собственной судьбе.
В Вене не очень-то были довольны пребыванием незваного гостя, но в убежище ему не отказывали. Все же, крайне смущенные его появлением, цесарь и его советники решили искать примирения между отцом и сыном, а до того времени спрятать царевича в дальнем тирольском замке Эренберге, полагая, что старая башня замка будет для беглеца надежным укрытием, и царевич согласился поселиться там со своими людьми под видом таинственного государственного пленника.
Лет десять тому назад увидел царь Петр стоящего на часах солдата Преображенского полка Александра Румянцева, и ему понравился тот солдат своей выправкой. Царь взял его к себе ординарцем, наделив чином сержанта, а в дни злополучного Прутского похода ординарцу Румянцеву привелось ездить курьером в Константинополь и вернуться оттуда с известием о заключении мира с турками. За такую радостную весть курьер был пожалован в поручики гвардии. Во время последней поездки царя за границу Румянцев, став уже капитаном, сопровождал его в Голландии и был вызван царем из Амстердама, чтобы срочно отправиться в Вену на розыск сбежавшего царевича Алексея.
У Румянцева было письмо Петра к австрийскому императору Карлу VI с просьбой, что если царевич находится в его владениях, то приказать «отправить его к нам, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли».
Венский двор медлил с ответом, а Румянцев тем временем разузнал от русского резидента при венском императорском дворе Веселовского, что царевич скрывается в Эренберге.
Ошибся Александр Кикин, поверив, будто Веселовский его единомышленник, тогда как тот был одним из сыщиков, преданных царю Петру. Веселовский рассказал Румянцеву о своей встрече с Кикиным и о появлении в Вене царевича Алексея, скрывающегося теперь в эренбергском замке под именем Коханского. В надежде разузнать что-нибудь еще Румянцев отправился бродить по окрестностям того замка, со всех сторон осмотрел его старинные замшелые стены с высокой угловой башней.
Зайдя в придорожную австерию, угостил за свой счет хозяина пивом, сразу же снискав к себе его расположение, и, хорошо зная немецкий язык, повел непринужденный разговор. Приятно было хозяину, скучавшему в этот безлюдный час, скоротать время, угощаясь даровой кружкой пива и ведя беседу с таким щедрым посетителем. По всей видимости, прогуливается здесь этот господин ради своего развлечения, – так оно и оказалось: партикулярный человек, художник, заинтересовался эренбергским замком, намереваясь живописно изобразить его на полотне. Хочет посмотреть, как замок будет выглядеть на солнечном закате, и завтра явится сюда с мольбертом.
– Наверно, об этом замке ходит много легенд, связанных с его прошлым?.. Сколько веков ему?.. Теперь в нем, вероятно, никто уже не живет?.. А кто был последним обитателем?..
С удовольствием хозяин ответил бы на все эти вопросы, если бы был здесь старожилом, но он лишь год тому назад купил здешнюю харчевню, подремонтировал ее и открыл эту австерию. Кто был прежде в замке – затрудняется сказать, а теперь…
– Какой-то поляк пан Коханский со своими людьми, – подсказала сидевшая за стойкой его жена.
– Коханский, да, – подтвердил хозяин.
– Поляк, а прислуживают ему почему-то русские, – добавила скучающая без дела хозяйка. – Похоже, для гульбы они собрались. И за пивом и за вином сюда прибегают, а такой догадки не имеют, чтобы пригласить наших девушек.
Прислуживающие пану Коханскому люди оказались легкими на помине, явившись с пустым жбаном для пива. Их было двое. Один – чернявый, худощавый, другой – повыше ростом, белобрысый. Худощавый кое-как мог пользоваться малым набором немецких слов, а его товарищ в затруднительных случаях подсказывал ему русские слова и удивлялся, почему их не понимают в австерии.
– Для Афроськи – красного, – напомнил белобрысый.
– Да и ему тоже красного.
– Пошто?.. Иван же говорил – простого, ренского. Обоим им.
Румянцев неторопливо допивал пиво, прислушиваясь к их словам. Хотя царевича никто не называл, но было ясно, что говорилось именно о нем, пристрастившемся к ренскому белому вину, и поскольку Афросинья упомянута, значит, с ней и Алексей.
– Фрау, штоф, унд еще штоф давай, – говорил худощавый и для большей ясности показывал два пальца.
– Цвайн? – уточняла хозяйка.
– Цвай, ага!.. Понятливая стала… Еще унд этого, – поставил худощавый на прилавок жбан.
– Скажи, что пива, – подсказывал белобрысый. – В край, как вчерась.
Румянцева подмывало заговорить с ними, сказать, что он рад встрече с соотечественниками; что будто бы состоит в русском посольстве при цесарском дворе… Но ежели он при посольстве, то должен знать, кто в замке, и спрашивать об этом никак не следует… Странным покажется здешним хозяевам: назывался живописцем и хотел замок срисовать, – заподозрят явное вранье… Нет, лучше завтра возле замка с мольбертом постоять. Может, удастся самого царевича увидеть.
Расплатились посетители и ушли, забрав вино и пиво, а следом за ними вышел Румянцев и, будто бы любуясь замком, провожал их взглядом с крыльца австерии.
Прошло два дня. Прислужникам царевича Алексея стало подозрительно, что какой-то человек все что-то высматривает, крутясь около замка. Не подосланный ли это царский шпион? При цесарском дворе тоже заподозрили, что местопребывание царевича стало известно русским, – надо было срочно что-то предпринимать. Имперского секретаря Кейля послали в Эренберг известить Алексея о случившемся и предложить ему или возвратиться к отцу, или перебраться дальше, например, в город Неаполь и поместиться около него в крепости Сент-Эльмо.
Снова тревога охватила царевича. Он умолял не выдавать его отцу, соглашась немедленно уехать куда будет указано. Ему предложили удалить от себя московских слуг, пьянство которых угрожало раскрытием тайны. Алексей настаивал лишь на сохранении при нем Ивана Федорова и пажа.
– Пажа?.. Какого пажа?.. – удивился Кейль.
И царевич привел показать ему одетую в мужской костюм Афросинью. Рыжий толстогубый «паж», насупившись, исподлобья смотрел на имперского секретаря.
– Мне для здоровья нужно, чтобы она… он при мне был, – сказал Алексей.
– Ну, если для здоровья, то…
И «паж» был оставлен, а также и слуга Иван Федоров, брат Афросиньи. Остальные слуги были отпущены.
В сопровождении имперского секретаря Кейля на другой день «пан Коханский» со своим пажом и слугой поздним вечером выехал из ворот эренбергского замка. Уезжавшие не подозревали о том, что в небольшом отдалении от их кареты следовал выехавший из придорожных кустов на верховой лошади Александр Румянцев, который проследил весь путь, каким увозили царевича, а потом уехал к царю, находившемуся на водах в Спа, чтобы сообщить ему все, что знал.
Веселовский снабдил Румянцева сведениями о том, как вел себя Алексей в Эренберге: пьянствовал, злобно ругал царицу и Меншикова, делил ложе с метрессой – чухонской девкой Афросиньей, которую под видом пажа увез в Неаполь.
– Меня хотят погубить, – выкрикивал он. – Хотят у меня и у моих бедных детей отнять корону… Вы, вы понимаете, граф, что цесарь должен спасти меня, он мой свояк, единственная моя защита… Нет, нет, я не перенесу… Отец хочет все отнять у меня: и жизнь и корону, а я ни в чем перед ним не виноват, ничем его не прогневил, не сделал никакого зла… Вы послушайте, граф, послушайте…
– Я вас внимательно слушаю. Присядьте, не волнуйтесь, кронпринц, – успокаивал его вице-канцлер.
– Не могу, не могу я… Я слабый человек, – еще запальчивей продолжал Алексей, – и это Меншиков так меня воспитал. Он… они пьянством расстроили мое здоровье, и отец теперь говорит, что я не гожусь ни к войне, ни к управлению. Но это неправда, у меня довольно ума, и управлять я вполне могу… Меня хотят в монахи постричь и в монастырь заточить, а я не хочу в монастырь, пусть цесарь защитит меня…
Рыдая, он в изнеможении опустился на стул и тут же, словно спохватившись, закричал:
– Ведите меня к цесарю, сейчас же ведите, я умолю его… – наспех, точно боясь опоздать, спросил чего-нибудь пить, и Шенборн дал ему мозельского вина. Алексей пил, и его зубы стучали о край бокала, вино стекало по подбородку на грудь.
Щенборн всячески старался успокоить его, говорил, что он тут в полной безопасности, но сейчас представить его цесарю невозможно.
– Поздно уже, ночь. И потом, цесарь должен предварительно знать, что именно побудило вас…
Алексей прервал его, заговорив снова в сильном волнении:
– Я ничего, ровно ничего не сделал отцу, а он меня ненавидит… Я всегда был ему послушен и ни во что не вмешивался… От постоянного преследования я ослаб духом, а особенно когда у меня появились дети и жена умерла, а новая царица родила своего сына… Это она, она со своим прежним любовником князем Меншиковым постоянно настраивала отца против меня. Они оба люди злые, безбожные, а я ни в чем не виноват, люблю и уважаю отца по заповеди… Я убежал от них, и добрые друзья посоветовали мне обратиться к вам, к цесарю, который мне свояк и великий, великодушный государь. Цесарь не должен отказать мне в покровительстве. Не мог же я уйти к шведам, они враги моего отца, и я не хотел его гневить. А что говорят, будто я дурно обращался с Шарлоттой, любимой моей женой, родной сестрой вашей императрицы, то это наветы недругов на меня. Это отец да царица-мачеха хотели заставить ее служить им подобно горничной и заставляли ее терпеть недостатки… Я вам повторяю, что отец окружен злыми людьми и сам очень жестокий. Он уже много невинной крови пролил и думает, что он, как бог, имеет право жизни и смерти. Часто сам налагал руку на обвиненных, он гневлив и мстителен, не пощадит никого, и если цесарь выдаст меня, то все равно что казнит. Да если б отец и пощадил меня, то мачеха с Меншиковым не успокоятся до тех пор, пока не замучают меня до смерти. И теперь там, при царице, появился еще мой враг Вилим Монс. Неужто вы все захотите, чтоб я погиб?..
Граф Шенборн сам начинал метаться по комнате, не зная, как вразумить кронпринца, что он здесь в безопасности. Алексей снова просил, чтобы его сейчас же представили императору Карлу VI и императрице, как своим родственникам, и Шенборну с большим трудом удалось внушить злосчастному гостю, что для него гораздо лучше скрыть свое пребывание в Вене и не показываться во дворце, где его многие могут увидеть. А о его появлении завтра же непременно будет доложено императору.
Алексей согласился с этим и был перевезен из Вены в местечко Вейгербург, куда на следующий день цесарь прислал одного из своих министров узнать, не предпринимал ли что-нибудь цесаревич против отца и в каком положении его дети. Об этом надо было знать, чтобы вернее принимать какие-то меры. Царевич повторил все, что рассказывал Шенборну, клялся, что у него и в помыслах не было замышлять против отца какое-нибудь возмущение, хотя это сделать было легко потому, что русские люди любят его, царевича, и ненавидят отца за худородную царицу и многих злых иноземцев.
– Добрые старые наши обычаи отец велел упразднить, а дурные ввел, – добавлял к сказанному Алексей, – стал тираном и врагом своего народа, и может только удивление брать, что за все это подданные не убили его и бог не наказал… Но я, я, видит бог, никогда ничего я против отца не замышлял, а всегда любил и уважал его, но только не хочу к нему возвернуться.
Вспомнив о своих детях, Алексей снова пришел в большое волнение и заплакал.
– Никакого распоряжения сделать о них не успел. Уповаю на бога и на приставленную к ним в воспитательницы мадам Рогэн, а также поручаю их родной тетушке, вашей императрице, и милости самого императора.
Граф Шенборн сообщил Алексею последние новости, полученные из России от австрийского посла Плейера, который писал, что тревога по случаю отъезда царевича была возбуждена царевной Марией Алексеевной, которая, приехав в Петербург к детям царевича, расплакалась, говоря: «Бедные сиротки! Нет у вас ни матери, ни отца, жаль мне вас!..» Плейер сообщал еще, что в Петербурге пронесся слух, будто царевич схвачен близ Данцига царскими властями и отвезен в дальний монастырь; а другие говорили, что он ушел в цесарские владения и летом приедет к матери в Суздаль. Рассказывали еще, что в Мекленбурге гвардейские и другие полки сговорились царя убить, царицу и детей ее заточить в тот самый монастырь, где находилась прежняя царица, которую освободить, а правление отдать Алексею, как настоящему наследнику. «Здесь все склонны к возмущению, – писал Плейер, – и знатные, и незнатные только и говорят о презрении, с каким царь обходится с ними, заставляя детей их быть матросами и корабельными плотниками, хотя они уже истратились за границею, изучая иностранные языки, что их имения разорены вконец податьми, поставкою рекрут и работников в гавани, крепости и на корабельное строение».
Узнав, что царевич Алексей бежал из России и находится под покровительством австрийского императора, сын Петра Михайловича Бестужева, гофмейстера двора герцогини курляндской Алексей Бестужев, прислал в Вену царевичу письмо с предложением своих верноподданнических услуг. Он писал: «Так как отец мой, брат и вся фамилия Бестужевых пользовалась особою милостию вашею, то я всегда считал обязанностью изъявить мою рабскую признательность и ничего так не желал от юности, как служить вам; но обстоятельства не позволяли. Это принудило меня для покровительства вступить в чужестранную службу, и вот уже четыре года я состою камер-юнкером у короля английского. Как скоро верным путем я узнал, что ваше высочество находится у его цесарского величества, своего родственника, и я по теперешним конъюнктурам замечаю, что образовались две партии, притом же воображаю, что ваше высочество при нынешних очень важных обстоятельствах не имеете никого из своих слуг, я же чувствую себя достойным и способным служить вам в настоящее важное время, посему осмеливаюсь вам писать и предложить вам себя, как будущему царю и государю, в услужение. Ожидаю только милостивого ответа, чтоб тотчас уволиться от службы королевской, и лично явлюсь к вашему высочеству. Клянусь всемогущим богом, что единственным побуждением моим есть высокопочитание к особе вашего высочества».
Алексей решил не призывать его к себе на службу и не отвечать ему до тех пор, пока не будет ясности в своей собственной судьбе.
В Вене не очень-то были довольны пребыванием незваного гостя, но в убежище ему не отказывали. Все же, крайне смущенные его появлением, цесарь и его советники решили искать примирения между отцом и сыном, а до того времени спрятать царевича в дальнем тирольском замке Эренберге, полагая, что старая башня замка будет для беглеца надежным укрытием, и царевич согласился поселиться там со своими людьми под видом таинственного государственного пленника.
Лет десять тому назад увидел царь Петр стоящего на часах солдата Преображенского полка Александра Румянцева, и ему понравился тот солдат своей выправкой. Царь взял его к себе ординарцем, наделив чином сержанта, а в дни злополучного Прутского похода ординарцу Румянцеву привелось ездить курьером в Константинополь и вернуться оттуда с известием о заключении мира с турками. За такую радостную весть курьер был пожалован в поручики гвардии. Во время последней поездки царя за границу Румянцев, став уже капитаном, сопровождал его в Голландии и был вызван царем из Амстердама, чтобы срочно отправиться в Вену на розыск сбежавшего царевича Алексея.
У Румянцева было письмо Петра к австрийскому императору Карлу VI с просьбой, что если царевич находится в его владениях, то приказать «отправить его к нам, дабы мы его отечески исправить для его благосостояния могли».
Венский двор медлил с ответом, а Румянцев тем временем разузнал от русского резидента при венском императорском дворе Веселовского, что царевич скрывается в Эренберге.
Ошибся Александр Кикин, поверив, будто Веселовский его единомышленник, тогда как тот был одним из сыщиков, преданных царю Петру. Веселовский рассказал Румянцеву о своей встрече с Кикиным и о появлении в Вене царевича Алексея, скрывающегося теперь в эренбергском замке под именем Коханского. В надежде разузнать что-нибудь еще Румянцев отправился бродить по окрестностям того замка, со всех сторон осмотрел его старинные замшелые стены с высокой угловой башней.
Зайдя в придорожную австерию, угостил за свой счет хозяина пивом, сразу же снискав к себе его расположение, и, хорошо зная немецкий язык, повел непринужденный разговор. Приятно было хозяину, скучавшему в этот безлюдный час, скоротать время, угощаясь даровой кружкой пива и ведя беседу с таким щедрым посетителем. По всей видимости, прогуливается здесь этот господин ради своего развлечения, – так оно и оказалось: партикулярный человек, художник, заинтересовался эренбергским замком, намереваясь живописно изобразить его на полотне. Хочет посмотреть, как замок будет выглядеть на солнечном закате, и завтра явится сюда с мольбертом.
– Наверно, об этом замке ходит много легенд, связанных с его прошлым?.. Сколько веков ему?.. Теперь в нем, вероятно, никто уже не живет?.. А кто был последним обитателем?..
С удовольствием хозяин ответил бы на все эти вопросы, если бы был здесь старожилом, но он лишь год тому назад купил здешнюю харчевню, подремонтировал ее и открыл эту австерию. Кто был прежде в замке – затрудняется сказать, а теперь…
– Какой-то поляк пан Коханский со своими людьми, – подсказала сидевшая за стойкой его жена.
– Коханский, да, – подтвердил хозяин.
– Поляк, а прислуживают ему почему-то русские, – добавила скучающая без дела хозяйка. – Похоже, для гульбы они собрались. И за пивом и за вином сюда прибегают, а такой догадки не имеют, чтобы пригласить наших девушек.
Прислуживающие пану Коханскому люди оказались легкими на помине, явившись с пустым жбаном для пива. Их было двое. Один – чернявый, худощавый, другой – повыше ростом, белобрысый. Худощавый кое-как мог пользоваться малым набором немецких слов, а его товарищ в затруднительных случаях подсказывал ему русские слова и удивлялся, почему их не понимают в австерии.
– Для Афроськи – красного, – напомнил белобрысый.
– Да и ему тоже красного.
– Пошто?.. Иван же говорил – простого, ренского. Обоим им.
Румянцев неторопливо допивал пиво, прислушиваясь к их словам. Хотя царевича никто не называл, но было ясно, что говорилось именно о нем, пристрастившемся к ренскому белому вину, и поскольку Афросинья упомянута, значит, с ней и Алексей.
– Фрау, штоф, унд еще штоф давай, – говорил худощавый и для большей ясности показывал два пальца.
– Цвайн? – уточняла хозяйка.
– Цвай, ага!.. Понятливая стала… Еще унд этого, – поставил худощавый на прилавок жбан.
– Скажи, что пива, – подсказывал белобрысый. – В край, как вчерась.
Румянцева подмывало заговорить с ними, сказать, что он рад встрече с соотечественниками; что будто бы состоит в русском посольстве при цесарском дворе… Но ежели он при посольстве, то должен знать, кто в замке, и спрашивать об этом никак не следует… Странным покажется здешним хозяевам: назывался живописцем и хотел замок срисовать, – заподозрят явное вранье… Нет, лучше завтра возле замка с мольбертом постоять. Может, удастся самого царевича увидеть.
Расплатились посетители и ушли, забрав вино и пиво, а следом за ними вышел Румянцев и, будто бы любуясь замком, провожал их взглядом с крыльца австерии.
Прошло два дня. Прислужникам царевича Алексея стало подозрительно, что какой-то человек все что-то высматривает, крутясь около замка. Не подосланный ли это царский шпион? При цесарском дворе тоже заподозрили, что местопребывание царевича стало известно русским, – надо было срочно что-то предпринимать. Имперского секретаря Кейля послали в Эренберг известить Алексея о случившемся и предложить ему или возвратиться к отцу, или перебраться дальше, например, в город Неаполь и поместиться около него в крепости Сент-Эльмо.
Снова тревога охватила царевича. Он умолял не выдавать его отцу, соглашась немедленно уехать куда будет указано. Ему предложили удалить от себя московских слуг, пьянство которых угрожало раскрытием тайны. Алексей настаивал лишь на сохранении при нем Ивана Федорова и пажа.
– Пажа?.. Какого пажа?.. – удивился Кейль.
И царевич привел показать ему одетую в мужской костюм Афросинью. Рыжий толстогубый «паж», насупившись, исподлобья смотрел на имперского секретаря.
– Мне для здоровья нужно, чтобы она… он при мне был, – сказал Алексей.
– Ну, если для здоровья, то…
И «паж» был оставлен, а также и слуга Иван Федоров, брат Афросиньи. Остальные слуги были отпущены.
В сопровождении имперского секретаря Кейля на другой день «пан Коханский» со своим пажом и слугой поздним вечером выехал из ворот эренбергского замка. Уезжавшие не подозревали о том, что в небольшом отдалении от их кареты следовал выехавший из придорожных кустов на верховой лошади Александр Румянцев, который проследил весь путь, каким увозили царевича, а потом уехал к царю, находившемуся на водах в Спа, чтобы сообщить ему все, что знал.
Веселовский снабдил Румянцева сведениями о том, как вел себя Алексей в Эренберге: пьянствовал, злобно ругал царицу и Меншикова, делил ложе с метрессой – чухонской девкой Афросиньей, которую под видом пажа увез в Неаполь.