этот квартал. Уехать из Чикаго тоже нельзя: все дороги оцеплены, все
поезда, трамваи и автобусы задерживаются и обыскиваются. Надо было уехать
сразу же. Он мог тогда добраться до любого места - Гэри, Индианы,
Ивэнстона. Он посмотрел на газету и увидел карту Южной стороны, где вдоль
границ всего района шло заштрихованное пространство, примерно в дюйм
ширины. Внизу была подпись мелким шрифтом:

"Заштрихованное пространство обозначает площадь, уже пройденную
полицией и виджилянтами, преследующими чернокожего насильника и убийцу.
Места, где обыск еще не производился, оставлены на карте белыми".

Он попал в ловушку. Из этого дома нужно уходить. Но куда? В пустых
домах можно находиться только до тех пор, пока они еще в белом поле карты,
но белое пятно очень быстро суживается. Он подумал, что газета печаталась
ночью. Значит, сейчас белое поле уже меньше, чем тут показано. Он закрыл
глаза, соображая. Он находился на Пятьдесят третьей улице, а погоня
началась ночью с Восемнадцатой. Если до выхода газет они успели пройти с
Восемнадцатой до Двадцать восьмой, значит, сейчас они уже на Тридцать
восьмой. К полуночи они доберутся до Сорок восьмой, а это уже совсем
рядом.
В газете ничего не было сказано о пустующих квартирах. Может быть, так?
Найти маленькую незанятую квартирку в каком-нибудь доме, где живет много
народу. Это, пожалуй, будет самое надежное.
Он дошел до конца коридора, навел свет на закопченный потолок и увидел
деревянную лестницу, ведущую на крышу. Он полез по ней и попал в узкий
проход, на конце которого была дверь. Он стал бить в нее ногами, она с
каждым разом поддавалась, и наконец он увидел снег, солнце и узкую,
продолговатую полосу неба. Ветер резал ему лицо, и он подумал о том, как
он продрог и ослаб. Долго ли он выдержит? Он протиснулся в дверь и
очутился на засыпанной снегом крыше. Дальше тянулся целый лабиринт крыш,
белых и блестящих на солнце.
Он присел за дымовой трубой и выглянул вниз, на улицу. Он увидел киоск
на углу, где он украл газету; человек, кричавший ему вслед, теперь стоял
там. Двое негров остановились у киоска, купили газету и встали под навес
соседнего крыльца. Один из них с любопытством заглядывал через плечо
другого. Их губы шевелились, они тыкали своими черными пальцами в газету и
качали головой. К ним подошли еще двое, и скоро целая кучка собралась под
навесом, и все разговаривали, тыча пальцами в газету. Потом они сразу
замолчали и разбрелись. Да, они говорили о нем. Должно быть, сегодня все
негры, мужчины и женщины, говорят только о нем; должно быть, они клянут
его за то, что он навлек на них эту травлю.
Он так долго сидел на корточках в снегу, что когда захотел встать, то
не почувствовал своих ног. Ужас охватил его; он решил, что замерзает. Он
долго бил ногой об ногу, стараясь восстановить кровообращение, потом
отполз к другому краю крыши. В верхнем этаже дома напротив на одном окне
не было занавесок, и он увидел комнату, в которой стояли две узкие
железные кровати со смятыми грязными простынями. Трое голых черных
ребятишек сидели на одной кровати и не спускали глаз с другой, на которой
лежали мужчина и женщина, тоже голые и черные в солнечных лучах. Это было
ему знакомо: когда он сам был ребенком, они тоже впятером жили в одной
комнате. Не раз он просыпался утром и следил за матерью и отцом. Он
отвернулся и подумал: вот их пятеро живет в одной комнате, а тут целый
большой дом стоит пустой. Он снова пополз к дымовой трубе, но перед
глазами у него все стояла эта комната за вспотевшим стеклом и пятеро живых
существ в ней, голых и черных под яркими лучами солнца: мужчина и женщина
в тесном объятии и трое малышей, не сводящих с них глаз.
Он почувствовал голод; ледяная рука протиснулась сквозь его горло,
схватила кишки и связала их в тугой, холодный, ноющий комок. Ему
вспомнилось молоко, которое вчера согрела для него Весей, вспомнилось так
ясно, что он как будто ощутил во рту его вкус. Если б это молоко было у
него сейчас, он мог бы зажечь газету и держать бутылку над огнем, пока
молоко не станет теплым. Он представил, как он снимает с бутылки
фарфоровую пробку и несколько капель молока проливается на его черные
пальцы, как он подносит бутылку ко рту, запрокидывает голову и пьет.
Что-то у него в желудке перевернулось вверх дном, и он услышал тихое
урчание. В утолении этого голода была какая-то священная обязанность,
непреложная, как потребность дышать, привычная, как биение сердца. Он
готов был упасть на колени, воздеть руки к небу и закричать: "Я голоден!"
Ему захотелось стащить с себя все и нагишом кататься по снегу, пока сквозь
поры его тела не проникнет внутрь что-нибудь питательное. Ему хотелось
схватить что-нибудь и так крепко сжать в руках, чтобы оно превратилось в
пищу. Но вскоре голод утих; ему стало легче, его сознание отвернулось от
отчаянной мольбы тела и занялось опасностью, грозившей со всех сторон. Он
почувствовал что-то твердое в углу рта и потрогал пальцем; это была
замерзшая слюна.
Он прополз обратно в дверь и по шаткой деревянной лестнице спустился в
коридор; он сошел на первый этаж и остановился у окна, через которое
раньше влез в дом. Нужно было найти пустую квартиру где-нибудь в жилом
доме, где можно было бы обогреться; он чувствовал, что, если скоро не
обогреется, ему придется просто лечь на землю и закрыть глаза. Тут у него
явилась мысль; он удивился, как она не пришла ему в голову раньше. Он
зажег спичку и поднес ее к газете; когда она вспыхнула, он подержал над
огнем сначала одну руку, потом другую. Его кожа ощущала тепло как будто
издалека. Когда огонь подобрался к самым его пальцам, он бросил газету на
пол и затоптал ногами. По крайней мере теперь он почувствовал свои руки;
по крайней мере ему стало больно, и по этому он узнал, что это его руки.
Он вылез в окно, дошел до угла, повернул и смешался с толпой. Никто не
замечал его. Он шел и смотрел по сторонам, ища наклейку "Сдается внаем".
Он прошел два квартала, но такой наклейки не встретил. Он знал, что в
Черном поясе квартиры пустуют редко; когда его мать хотела переменить
квартиру, ей всегда приходилось очень долго искать. Он вспомнил, как один
раз она заставила его целых два месяца блуждать по улицам в поисках
подходящего жилья. В бюро по найму квартир ему говорили, что жилья для
негров не хватает, что многие дома Черного пояса городские власти не
разрешают заселять, так как они слишком стары и жить в них опасно. И ему
вспомнился еще один случай, когда их с полицией выселили из квартиры, а
через два дня дом, из которого они выехали, обрушился. А между тем он
слыхал, будто за одни и те же квартиры с негров брали вдвое дороже, чем с
белых, хоть они и были гораздо беднее. Он прошел еще пять кварталов, по
наклейки "Сдается внаем" все не попадалось. А, черт!
Неужели ему придется замерзнуть в поисках теплого угла? Как легко было
бы найти то, что нужно, если бы он мог свободно перемещаться по всему
городу! Держат нас здесь в клетке, точно диких зверей, подумал он. Он
знал, что негры не смеют селиться за пределами Черного пояса, они должны
жить по эту сторону "черты". Эта часть города отведена им, и ни один белый
домовладелец не сдаст негру квартиру в другом районе.
Он сжал кулаки. Зачем бежать? Надо остановиться вот здесь, посреди
тротуара, и во весь голос прокричать обо всем этом. Это настолько
несправедливо, что, наверно, все негры в уличной толпе захотят как-нибудь
изменить это; настолько несправедливо, что все белые будут останавливаться
и слушать. Но он знал, что, если он это сделает, его попросту схватят и
скажут, что он сумасшедший. Он кружил по улицам, воспаленными глазами
высматривал надежное убежище. На одном углу он остановился и увидел, как
по снегу шмыгнула большая черная крыса. Она проскочила мимо него и юркнула
в дыру под крыльцом. Он с жадностью посмотрел на эту круглую зияющую дыру,
где крыса скрылась от всех опасностей.
Он поравнялся с булочной и решил войти и купить хлеба на семь центов,
которые у него оставались. Но в булочной было пусто, и он побоялся, что
белый хозяин узнает его. Лучше было потерпеть до какой-нибудь негритянской
лавки, хотя он знал, что их не так много. Почти во всех лавках Черного
пояса торгуют евреи, итальянцы, греки. Только владельцы похоронных бюро -
все негры; белые гробовщики не хотят возиться с чернокожими покойниками.
Он остановился у бакалейной лавки. Хлеб продавался здесь по пять центов
буханка, хотя за "чертой", там, где жили белые, он стоил четыре. Но сейчас
меньше, чем когда-нибудь, он мог переступить эту "черту". Он стоял перед
витриной и смотрел на публику в лавке. Войти? Надо войти. Он умрет с
голоду. На каждом нашем вздохе они нас обсчитывают, подумал он. Горло нам
перегрызть готовы. Он толкнул дверь и подошел прямо к прилавку. От
нагретого воздуха у него закружилась голова, он схватился за прилавок,
чтоб не упасть. Глаза застлал туман, ряды красных, синих, зеленых и желтых
консервных банок плыли перед ним. Как сквозь сон слышал он людской говор
вокруг.
- Что вы хотите, сэр?
- Буханку хлеба, - шепотом сказал он.
- Еще что, сэр?
- Ничего.
Лицо продавца исчезло, потом появилось снова; он услышал шелест бумаги.
- Холодно сегодня...
- А? Да, да...
Он положил монету на прилавок, увидел как сквозь туман протянутую ему
буханку.
- Спасибо. Заходите еще.
Нетвердой походкой он направился к двери, держа хлеб под мышкой.
Господи боже! Скорей бы выбраться на улицу! В дверях он столкнулся с
входившими покупателями; он посторонился, давая им дорогу, потом вышел и
побрел навстречу холодному ветру искать пустую квартиру. Он знал, что
каждую минуту его могут окликнуть по имени; каждую минуту могут схватить
за ворот. Он прошел еще пять кварталов и наконец в окне двухэтажного дома
увидел долгожданное объявление. Из трубы шел дым, и он представил себе,
как тепло должно быть внутри. Он подошел к парадному, прочитал маленькую
белую записку, приклеенную к стеклу, и узнал, что сдается квартира,
выходящая во двор. Он зашел с переулка и по наружной лестнице поднялся на
второй этаж. Он попробовал ближайшее окно, оно легко открылось. Ему везло.
Он влез и сразу очутился в тепле - это была кухня. Вдруг он прислушался,
напрягая внимание. Он услышал голоса, они как будто доносились из соседней
комнаты. Неужели он ошибся стороной? Нет. Кухня была пуста; здесь,
по-видимому, никто не жил. Он на цыпочках прошел в соседнюю комнату и там
также никого не нашел; но голоса слышались еще явственнее. Дальше была еще
одна комната; он подошел к двери и осторожно заглянул. И эта комната была
пуста; но голоса звучали теперь так близко, что можно было разобрать
слова. В соседней квартире спорили двое. Он остановился и стал слушать,
широко расставив ноги, сжимая хлеб в руках.
- Это ты всерьез говоришь, Джек? Ты выдал бы этого негра белым людям?
- И очень просто, выдал бы.
- Как же так, Джек? А вдруг он не виноват?
- А какого же черта он тогда удрал?
- Может, он просто испугался, что на него скажут.
- Слушай, Джим. Если он не виноват, надо было ему так и сказать и не
бегать никуда. Знай только я, где он сейчас, сам свел бы его в полицию,
чтобы белые _меня_ оставили в покое.
- Но ты же сам знаешь, Джек, у белых если что случится, так сразу -
негры виноваты.
- А это все потому, что среди нашего брата еще немало таких, как Биггер
Томас. А такой, как Биггер Томас, всегда рад заварить кашу.
- Но, Джек, сейчас-то кто заварил кашу? В газетах пишут, что по всему
городу негров бьют. Им ведь все равно, какой негр, лишь бы негр. Мы все
для них хуже собаки. Нет, нельзя молчать, надо бороться с ними.
- И получить пулю в лоб? Ну нет! У меня семья. У меня жена, ребята. Я
на рожон не полезу. Толку мало вступаться за убийцу...
- Говорят тебе, для них мы все - убийцы!
- Слушай, Джим. Я лениться не привык. День-деньской я мету и убираю
улицы, была бы только работа. А сегодня хозяин позвал меня и говорит: раз
уж белые до того разъярились, нельзя тебе показываться на улице... еще
убьют. А потому - получай расчет. И вот из-за этого треклятого Биггера
Томаса я остался без работы... Из-за него белые люди думают, что мы все
такие!
- Но я ведь объяснял тебе, Джек, они и раньше так думали. Ты вот
хороший человек, не убийца, а все-таки они и к тебе придут. Не понимаешь,
что ли? Для них - раз ты черный, значит, и дола твои черные, вот и все.
- Можешь беситься, сколько тебе угодно, Джим, а только надо смотреть на
все, как оно есть. Из-за этого парня я потерял работу. С какой стати?
Есть-то мне надо? Ох, знал бы я, где этот сукин сын запрятался, я бы сам
полиции дорогу показал.
- Ну а я не показал бы. Лучше умереть!
- Ну и дурак! Тебе, верно, ни дома, ни жены, ни детей - ничего не надо.
Что толку в этой борьбе? Все равно их больше, чем нас. Они нас всех
перебить могут. Ты лучше поучись ладить с людьми.
- Кто меня ненавидит, с тем я не хочу ладить.
- А есть-то надо! Жить-то надо!
- Мне все равно! Лучше умереть!
- Тьфу, пропасть! Ты просто спятил!
- Говори что хочешь! Мне все равно! И я не выдал бы этого негра ни за
что, сколько б меня ни стращали. Лучше умереть!
Биггер на цыпочках вернулся в кухню и вынул револьвер из кармана. Он
останется здесь, а если кто-нибудь из своих же вздумает тронуть его, он
пустит револьвер в ход. Он отвернул водопроводный кран и подставил рот под
струю, и тотчас же мучительная спазма перехватила его пустой желудок. Он
упал на колени, извиваясь от боли. Наконец его отпустило, и он спокойно
напился. Затем потихоньку, стараясь не шуршать бумагой, он развернул
буханку и откусил кусок. Хлеб был удивительно вкусный, просто как
пирожное; он никогда не думал, что у хлеба может быть такой приятный,
сладковатый вкус. Как только он стал жевать, чувство голода возвратилось с
прежней силой; он сидел на полу, зажав в обеих руках по большому куску
хлеба, щеки у него раздулись, челюсти усиленно работали, кадык ходил вниз
и вверх при каждом глотке. Он никак не мог остановиться, но наконец во рту
у него так пересохло, что хлебный мякиш прилип к языку; он долго держал
его во рту, наслаждаясь его вкусом.
Он вытянулся на полу и вздохнул. Его клонило ко сну, но, когда у него
уже начали путаться мысли, он вдруг встрепенулся как от толчка. Наконец он
все-таки заснул, но, проспав немного, сел, еще в полусне, движимый
каким-то неосознанным испугом. Потом он стонал и махал руками, отстраняя
невидимую опасность. Один раз он даже встал на ноги и прошел несколько
шагов, вытянув руки вперед, а потом улегся шагах в десяти от того места,
где спал раньше. Было два Биггера: один твердо решил отдохнуть и
выспаться, чего бы это ни стоило; другой спасался от преследовавших его
страшных видений. Одно время он не шевелился совсем; лежал на спине,
сложив на груди руки, с открытыми глазами и ртом. Грудь его поднималась и
опускалась так медленно и слабо, что каждый раз казалось, будто он
перестал дышать навсегда. Бледный солнечный луч упал на его лицо, и черная
кожа заблестела неярко, как плохо отполированный металл; потом солнце
скрылось, и в комнате легли густые тени.
Пока он спал, в его сознание постепенно проник тревожный ритмический
гул, и он боролся с ним во сне, не желая просыпаться. Его мозг, защищая
его, вплетал этот гул в ткань мирных, невинных образов. Ему привиделось,
что он в закусочной "Париж", слушает граммофон-автомат; но это было
неубедительно. Тогда его мозг подсказал ему, что он дома, в постели, и
мать, напевая, трясет его кровать, чтобы он скорей вставал. Но и это не
успокоило его. Гул настойчиво бился в уши, и он увидел сотни черных мужчин
и женщин, пальцами отбивающих дробь на больших барабанах. Но и это тоже не
разрешало загадки. Он беспокойно заметался, потом вскочил на ноги, сердце
у него колотилось, в ушах звенело от пения и выкриков.
Он подошел к окну и выглянул; напротив, чуть пониже, приходились окна
полуосвещенной церкви. Толпа негров, мужчин и женщин, стояла между
длинными рядами деревянных скамей и пела, хлопая в ладоши и качая головой.
Каждый день в церковь ходят, подумал он. Он облизнул губы и еще раз
напился из-под крана. Где теперь полиция? Который час? Он посмотрел на
свои часы, но они стояли; он забыл завести их. Церковное пение отдавалось
во всем его существе, наполняя его тоской. Он старался не слушать, но оно
вливалось в его чувства и мысли, нашептывало о другой жизни и другой
смерти, уговаривало лечь и заснуть и не мешать им прийти и схватить его,
предлагало поверить, что жизнь есть юдоль скорби и надо смириться. Он
замотал головой, стараясь отделаться от навязчивых голосов. Сколько он
спал? Что сказано в вечерних газетах? У него еще оставалось два цента;
можно было купить "Таймс". Он собрал остатки хлеба, а голоса в это время
пели о покорности, об отказе от борьбы. "Спешим, спешим, спешим ко
Христу..." Он рассовал куски хлеба по карманам; он доест его потом, позже.
Он проверил, в порядке ли револьвер, слушая: "Спешим, спешим к Дому
нашему, недолго нам оставаться здесь..." Оставаться здесь было опасно, по
опасно было и уходить отсюда. Пение наполняло его уши; оно говорило о
своем, особом, и насмехалось над его страхом и одиночеством, его страстной
тоской по ощущению цельности и полноты. Своей полнозвучной стройностью оно
представляло такой резкий контраст с его голодом, его опустошенностью,
что, откликаясь на него, он в то же время сопротивлялся ему. Не лучше ли
было бы ему жить в том мире, о котором рассказывал этот напев? В нем он
жил бы легко, ведь это был мир его матери, смиренный, покаянный, набожный.
Там был свой стержень, ось, сердцевина, то, что ему так нужно было, но что
он мог обрести, только вступив на путь унижения и отказавшись от надежды
_жить в этом мире_. А на это он никогда не пойдет.
Он услышал грохот трамвая внизу: движение восстановлено. Шальная мысль
промелькнула у него в голове. Что, если полиция уже миновала эту улицу и
его не заметила? Но здравый смысл сказал ему, что это невозможно. Он
похлопал себя по карману, проверил, на месте ли револьвер, и полез в окно.
Холодный ветер стегнул его по лицу. Верно, ниже нуля, подумал он. В обоих
концах переулка горели фонари, гигантскими шарами света повиснув в
предвечернем сумраке. Он дошел до угла, повернул и смешался с потоком
пешеходов, двигавшимся по тротуару. Он ждал, что кто-нибудь оспорит его
право ходить здесь, но никто на него не обращал внимания.
Впереди на углу стояла толпа, и при виде ее у него сразу защемило
внутри от страха. Что они там делают? Он замедлил шаг и увидел, что толпа
собралась вокруг газетного киоска. Это были негры, и они покупали газеты,
чтобы прочесть о том, как белые выслеживают его, Биггера. Он пригнул
голову, подошел ближе и смешался с толпой. Кругом возбужденно
переговаривались. Он бережно зажал свои два цента в похолодевших пальцах.
Протиснувшись вперед, он увидел первую страницу; посредине был его
портрет. Он еще ниже пригнул голову, надеясь, что никто не разглядит его
настолько, чтоб опознать.
- "Таймс", - сказал он.
Он сунул газету под мышку, выбрался из толпы и пошел дальше, продолжая
свои поиски. На следующем углу он увидел наклейку "Сдается внаем" в окне
дома, где все квартиры были маленькие, по две комнаты с кухней. Это было
как раз то, что ему нужно. Он подошел к двери и прочел: сдавалась квартира
на четвертом этаже. Он обошел кругом и стал подниматься по наружной
лестнице черного хода; снег тихо похрустывал у него под ногами. Где-то
скрипнула дверь; он остановился и присел в снегу с револьвером наготове.
- Кто там?
Говорила женщина. Потом послышался мужской голос.
- В чем дело, Эллен?
- Мне показалось, кто-то ходит на площадке.
- Никто не ходит. Начиталась в газете всяких страхов, вот тебе теперь и
мерещится.
- Но я ясно слышала.
- Да ну, выбрось мусор и закрои дверь. Холодно.
Биггер тесно прижался в темноте к стене дома. Он увидел, как из двери
вышла женщина, постояла, озираясь по сторонам, потом прошла в конец
площадки, вытряхнула что-то в мусорный ящик и вернулась в дом. Он подумал:
пришлось бы убить обоих, если б она меня заметила. На цыпочках он поднялся
на четвертый этаж и увидел два окна, оба темные. Он попытался снять
ставни, но они примерзли и не поддавались. Он стал осторожно расшатывать
их до тех пор, пока они не сдвинулись, потом вынул их из окна и положил на
площадку, в снег. Понемногу, дюйм за дюймом, он стал поднимать раму, дыша
при этом так громко, что, казалось, его должны были услышать с улицы. Он
влез в темную комнату и чиркнул спичкой. В другом конце комнаты была
лампа, и он подошел к ней и дернул цепочку. Он накрыл лампочку кепкой,
чтобы свет не виден был снаружи, и развернул газету. Да, вот опять большой
его портрет. Над портретом было крупными черными буквами напечатано: 24
ЧАСА БЕЗРЕЗУЛЬТАТНЫХ ПОИСКОВ. ПРЕСТУПНИК НЕ ОБНАРУЖЕН. В другом столбце он
прочел: 1000 НЕГРИТЯНСКИХ КВАРТИР ПОДВЕРГЛАСЬ ОБЫСКУ. СТОЛКНОВЕНИЕ,
ВОЗНИКШЕЕ НА УГЛУ ХОЛСТЕД И СОРОК СЕДЬМОЙ, ЛИКВИДИРОВАНО ПОЛИЦИЕЙ. На
другой стороне была новая карта Черного пояса. На этот раз заштрихованное
пространство с юга и с севера увеличилось почти вдвое, и только в самой
середине удлиненной фигуры, изображавшей Черный пояс, еще оставался
маленький белый квадратик. Он смотрел на этот крохотный квадратик, как
будто в дуло заряженного ружья. Вот тут, в этом белом пятнышке на карте,
эта комната, где он стоит и ожидает, когда за ним придут. Невидящим
взглядом он уставился поверх газеты в пустоту. Выхода не было. Он снова
взглянул на карту: к югу полиция продвинулась до Сороковой улицы, к северу
до Пятидесятой. Это означало, что он где-то посредине узкой щели и
остаются считанные минуты. Он прочел:

"За ночь и сегодняшний день тысячи вооруженных людей прочесали
местность, обозначенную на карте штриховкой, обследовали подвалы, старые,
полуразрушенные здания и свыше 1000 жилых квартир Черного пояса в тщетных
попытках обнаружить местопребывание Биггера Томаса, двадцатилетнего негра,
изнасиловавшего и убившего Мэри Долтон, кости которой были найдены в топке
котельной в воскресенье вечером".

Глаза Биггера пробежали страницу, выхватывая то, что казалось самым
значительным: "распространившийся было слух, что убийцу удалось схватить,
был тут же опровергнут", "к ночи вся площадь Черного пояса будет пройдена
полицией и виджилянтами"; "обыск в помещениях коммунистических
организации-города"; "арест сотен красных не дал никаких результатов";
"мэр предостерегает население против самовольной расправы"... И наконец:

"Сегодня обнаружилось любопытное обстоятельство, проливающее новый свет
на дело: дом, в котором проживал негр-убийца, принадлежит одному из
филиалов Долтоновской жилищной компании".

Он опустил газету; больше читать он не мог. Он запомнил только одно:
что восемь тысяч человек, восемь тысяч белых с револьверами и газовыми
бомбами, рыщут в темноте, разыскивая его. Судя по газете, им осталось
пройти всего несколько кварталов. Есть ли отсюда выход на крышу дома?
Может быть, если он прикорнет там за трубой, они не заметят его и пройдут
мимо. У него мелькнула мысль - зарыться в снег на крыше, но он знал, что
это невозможно. Он снова дернул цепочку, и комната погрузилась во тьму.
Освещая себе дорогу фонарем, он подошел к двери парадного, открыл ее и
выглянул на лестницу. Там было пусто, в дальнем конце коридора горела
тусклая лампочка. Он погасил фонарь и на цыпочках пошел в ту сторону,
оглядывая потолок в поисках люка, ведущего на крышу. Наконец он увидел в
углу высокую, до потолка, деревянную лестницу. Но вдруг он дернулся и
окаменел, словно через него пропустили электрический ток. Вой сирены
прорезал тишину. И тотчас же он услышал голоса, взволнованные, хриплые,
приглушенные. Кто-то крикнул снизу:
- Идут!
Нужно было лезть наверх, больше ничего не оставалось; он взялся за
перекладину и полез, торопясь скрыться из виду, прежде чем кто-нибудь
войдет в дом. Он уперся в дверцу люка головой и толкнул, дверца
приподнялась. В темноте он ухватился за что-то твердое наверху и
подтянулся на руках, рискуя рухнуть вниз со всей высоты, если эта
неведомая опора окажется ненадежной. Выбравшись наверх, он с минуту
постоял на коленях, стараясь отдышаться. Потом он осторожно опустил дверцу
и в последнюю секунду успел заметить, как внизу открылась какая-то дверь.
Как раз вовремя! Снова завыла сирена, где-то совсем близко, у самого дома.
Казалось, она предупреждала о том, что от нее не скрыться; что все попытки
к бегству напрасны; что скоро люди с револьверами и бомбами проникнут
туда, куда проник уже звук.
Он прислушался: слышно было стрекотанье моторов; с улицы доносились
крики, плакали женщины, бранились мужчины. Он услышал на лестнице шаги.
Сирена смолкла и через минуту завыла снова, на этот раз на высокой,
пронзительной ноте. Ему захотелось схватиться за горло; казалось, он не
может продохнуть, пока не утихнет этот вой. Скорей на крышу! Он зажег
фонарь и пополз по узкому чердаку. Добравшись до другой дверцы, он уперся
в нее плечом и приналег; она поддалась так стремительно и легко, что он в
страхе отшатнулся. Ему показалось, что кто-то дернул ее снаружи; и в то же
мгновение он увидел перед собой сплошной снежный покров, белеющий в ночной
мгле, и освещенную полоску неба. В воздухе стоял нестройный шум, который
показался ему неожиданно громким: гудки сирены, крики. Голодная жадность
была в этих звуках, перекатывавшихся по крышам между труб; а среди них