Страница:
- Разве вы не отдавали себе отчета в своих желаниях, Биггер?
- Ну, мне казалось, если я буду счастлив, я перестану всегда хотеть
того, чего нельзя.
- А почему вы хотели того, чего нельзя?
- Не знаю. По-моему, это у всех так бывает. Вот и у меня было. Может,
если б я мог заняться таким делом, как мне хотелось, все было бы хорошо. Я
бы тогда не боялся. И не злился тоже. Не было бы ненависти к людям; и,
может, мне тогда легче жилось бы на свете.
- Биггер, вы бывали в Клубе молодежи Южной стороны, в том, которому
мистер Долтон подарил столы для пинг-понга?
- Бывал, да только на кой черт пинг-понг взрослому парню?
- Как вам кажется, этот клуб отвлекал вас от озорства?
Биггер откинул голову набок.
- Отвлекал от озорства? - повторил он слова Макса. - Да мы все свои
дела там всегда и обдумывали.
- Вы когда-нибудь ходили в церковь, Биггер?
- Да, только очень давно. Когда я был маленький.
- Ваши родные - набожные люди?
- Да, мать чуть не каждый день в церковь ходит.
- А вы почему перестали ходить?
- Надоело. Пустое это все. Поют, кричат, молятся без конца. Да только
не помогает. Все негры любят ходить в церковь, и никому это не помогает.
Все равно у белых есть все, а у негров ничего.
- И вы не замечали, что, когда вы бываете в церкви, у вас становится
легче на душе?
- Нет. Мне этого и не нужно было. Это только у бедных в церкви
становится легче на душе.
- Но ведь и вы бедны, Биггер.
Снова глаза Биггера загорелись лихорадочным гордым блеском.
- Я не _такой_ бедный, - сказал он.
- Но ведь вы сами говорите, Биггер, если б вы попали в такое место, где
вы не чувствовали бы ненависти к себе и не ненавидели бы других, вы бы
могли быть счастливы. В церкви вас никто не ненавидел. Почему же вы не
находили там облегчения?
- Я хотел быть счастливым здесь, на земле, а не в другом месте. Такого
счастья мне не надо. Белым людям на руку, если негры набожны: они тогда
могут делать с нами, что хотят.
- Несколько минут назад вы сказали, что за убийство вас бог накажет.
Значит ли это, что вы верите в бога?
- Не знаю.
- Вас не страшит, что будет с вами после смерти?
- Нет. Но мне не хочется умирать.
- Разве вы не знали, что убийство белой женщины карается смертью?
- Знал. Но она меня так измучила, что мне было все равно.
- Вы искали бы утешения в религии, если бы знали, что она может вам его
дать?
- Нет. Я и так скоро умру. И если б я был набожный, я бы уже умер.
- Но ведь церковь обещает вечную жизнь?
- Это для тех, кого много били.
- У вас есть такое чувство, что вы могли что-то сделать в жизни, но
только у вас не было случая?
- Может, и есть; только я не прошу, чтоб меня жалели. Никого не прошу.
Я негр. У негров случая не бывает. Я вот думал, что мне выпал случай,
рискнул и проиграл. Но теперь уже мне все равно. Я попался, значит, делу
конец.
- Но вам не кажется, Биггер, что где-то, как-то, когда-то вам удастся
вознаградить себя за все то, чего вы были лишены здесь, на земле?
- Нет! Чушь все это! Я знаю, когда меня прикрутят ремнями к стулу и
пустят ток - мне крышка, и навсегда.
- Биггер, я хочу знать, как вы относитесь к людям своей расы. Вы любите
их?
- Не знаю, мистер Макс, Все мы черные, все мы одинаково терпим от
белых.
- Но ведь вы знаете, Биггер, есть негры, которые заботятся о благе
своего народа. Есть негры - общественные деятели, передовые люди.
- Да, знаю. Слыхал про них. Что ж, верно, они хорошие люди.
- Вы не знакомы ни с кем из них?
- Нет.
- Биггер, среди молодых негров много таких, как вы?
- Наверно, много. Кого я знаю, тем всем нечего делать и некуда
податься.
- Почему же вы ни разу не попробовали пойти к кому-нибудь из
общественных деятелей - негров и рассказать про свои настроения?
- Да ну, мистер Макс. Они не стали бы меня слушать. Хоть белые
обращаются с ними не лучше, чем со мной, а все-таки они - богатые. Они
говорят, что такие, как я, мешают им ладить с белыми.
- Вам когда-нибудь приходилось слышать их выступления?
- Еще бы. Во время выборов, не раз.
- Ну и как они вам понравились?
- Да не знаю. Все они одно и то же говорят. Все они хотят, чтоб их
выбрали на должность. Все они хотят получить денег побольше. Это ведь все
равно что игра, мистер Макс, вот они и играют по всем правилам.
- А почему вы не пытались играть?
- Что вы, мистер Макс! Я ничего не знаю. У меня ничего нет. Кто на меня
смотреть будет? Я - нищий негр, вот и все. Я дальше начальной школы не
пошел. А чтобы политикой заниматься, надо быть важной птицей, надо
окончить колледж.
- Но вы чувствовали к ним доверие?
- А на черта оно им нужно, доверие. Им нужно, чтоб их выбрали на
должность. Вот они и покупают голоса.
- А вы голосовали когда-нибудь?
- Да, два раза. У меня тогда еще года не вышли, но я сказал больше,
чтобы можно было голосовать и получить пять долларов!
- И вы легко согласились продать свой голос?
- Ну да. Что ж тут такого?
- Вы не думали, что от политики можно получить пользу?
- Я и получил - пять долларов в день выборов.
- Скажите мне, Биггер, кто-нибудь из белых говорил с вами когда-нибудь
о профессиональных союзах?
- Нет, вот только Джан и Мэри. Ей бы не надо говорить... Хотя все
равно, что сделано, то сделано. Да, насчет Джана. Я его здорово подвел
тем, что подписал письмо "Красный".
- Теперь вы верите, что он вам друг?
- Что ж, он мне ничего худого не сделал. Сегодня, когда допрашивали, он
не пошел против меня. Пожалуй, он не ненавидит меня, как все остальные.
Только, должно быть, он про мисс Долтон забыть не может.
- Биггер, вы когда-нибудь думали, что дойдете до этого?
- По правде сказать, мистер Макс, оно как будто так и должно быть - вот
что я очутился перед электрическим стулом. Теперь, когда я раздумываю над
этим, мне кажется, что все к тому и шло.
Они молчали. Макс поднялся и глубоко вздохнул. Биггер следил за ним,
старался угадать его мысли, но лицо Макса было бледно и не выражало
ничего.
- Так вот, Биггер, - сказал Макс. - Завтра в обвинительной камере мы
будем отрицать виновность. Но на суде мы ее признаем и будем просить о
снисхождении. Они очень торопятся с судом. Возможно, он состоится через
два-три дня. Я постараюсь как можно лучше обрисовать перед судьей ваше
душевное состояние и причины, которыми оно было обусловлено. Буду
добиваться пожизненного заключения. Другого выхода при данных условиях я
не вижу. Мне незачем говорить вам, Биггер, о том, как настроена публика.
Вы негр, вы знаете все сами. Не надейтесь на многое. Там клокочет целое
море ненависти; я приложу все силы, чтобы не дать ему поглотить вас. Они
хотят вашей смерти, они хотят отомстить. Им казалось, они поставили перед
вами достаточно прочную преграду, чтоб вы не могли сделать то, что вы
сделали. И теперь они беснуются, потому что в глубине души чувствуют, что
сами толкнули вас на это. Когда люди в таком состоянии, трудно доказать им
что-нибудь. Многое еще зависит от того, какой будет судья. На присяжных
нам нечего рассчитывать: любые двенадцать белых граждан штата давно бы уже
вынесли вам смертный приговор. Что ж, будем делать все, что возможно.
Они помолчали. Макс дал Биггеру сигарету и закурил сам. Биггер
разглядывал Макса, его седую голову, длинное лицо, темно-серые ласковые
печальные глаза. Он чувствовал, что Макс добр, и ему было жаль его.
- Мистер Макс, на вашем месте я бы не стал так огорчаться. Если бы все
люди были такие, как вы, я, может, не попал бы сюда. Но только теперь уже
ничего не изменишь. А за то, что вы хотите помочь мне, вас тоже
возненавидят. Я все равно пропал. Мое дело конченое.
- Это верно, что они возненавидят меня, - сказал Макс. - Но мне это не
страшно. Вот в чем разница между нами. Я еврей, они и так ненавидят меня,
но я знаю почему, и я могу бороться. Но бывает, что как ни борись, а
выиграть нельзя, то есть можно, но для этого требуется время. А нас
слишком торопят. Насчет того, что меня возненавидят из-за вас, вы не
беспокойтесь. Есть много белых, которых страх перед этой ненавистью
удерживает от помощи вам и вам подобным. И прежде чем дать бой за вас, я
должен выдержать бой с ними. - Макс попыхтел сигаретой. - Пожалуй, мне
пора, - сказал Макс. Он повернулся и посмотрел Биггеру в лицо. - Ну как вы
сейчас, Биггер?
- Не знаю. Вот сижу и жду, когда придут и скажут мне идти на стул.
Только не знаю, хватит у меня сил пойти или нет.
Макс повернулся и открыл дверь. Вошел сторож и схватил Биггера за руку.
- Я приду завтра утром, Биггер, - крикнул Макс.
Вернувшись в камеру, Биггер остановился посредине и стоял не двигаясь.
Сейчас он не сутулился, в теле не было напряжения. Он мерно дышал,
удивляясь, откуда взялось отрадное чувство покоя, разлившееся по всему его
телу. Казалось, он прислушивался к биению своего сердца. Вокруг была
темнота и не слышалось никаких звуков. Давно уже он не испытывал такого
ощущения легкости и свободы. Он не замечал и не чувствовал этого, пока
сидел там с Максом; только когда Макс ушел, он вдруг обнаружил, что
говорил с Максом так, как ни с кем еще не говорил в жизни, даже с самим
собой. И от этого разговора тяжелое бремя свалилось у него с плеч. Потом
вдруг он почувствовал приступ гнева, неожиданный и сильный. Макс взял его
хитростью? Нет. Макс не заставлял его говорить, он говорил по своей охоте,
побуждаемый внутренним волнением, интересом к собственным чувствам. Макс
только сидел и слушал, только задавал вопросы. Гневная вспышка улеглась,
на смену ей пришел страх. Если эта растерянность не пройдет до того, как
наступит его час, им и в самом деле придется волоком тащить его к стулу.
Нужно было принять решение; чтобы обрести в себе силы пойти самому, нужно
было спаять все свои чувства в твердую броню надежды или ненависти.
Середины быть не могло; держаться середины - значило жить и умереть в
тумане страха.
Он висел в пространстве, точно остановившийся маятник, и некому было
толкнуть его вперед или назад, некому было заставить его почувствовать,
что в нем есть что-то ценное или достойное, - некому, кроме него самого.
Он провел рукой по глазам в надежде распутать клубок ощущений, трепетавших
в его теле. Он жил в мире истонченных, обострившихся восприятий; он
чувствовал, как движется время: темнота вокруг дышала, жила. А он
оставался посреди этой темноты, и тело его жаждало вновь насладиться
ощущением передышки, испытанным после разговора с Максом. Он сел на койку,
нужно было как-то ухватить суть.
Зачем Макс расспрашивал его обо всем этом? Он знал, что Максу нужно
было собрать побольше фактов для речи на суде, но в то же время в
расспросах Макса он почувствовал такой интерес к его жизни, к его
чувствам, к нему самому, какого до сих пор не встречал нигде. Что же это
значило? Может быть, он допустил ошибку? Может быть, он еще раз попался на
удочку? На мгновение ему показалось, будто его захватили врасплох. Но
откуда явилась в нем эта уверенность? Он не имел права гордиться, а между
тем он говорил с Максом как человек, у которого что-то есть за душой. Он
сказал Максу, что ему не нужна религия, что он не хотел оставаться там,
где он был. Он не имел права на такие мысли, не имел права забывать о том,
что он скоро должен умереть, что он негр, убийца; не имел права забывать
об этом ни на секунду. А он забыл.
Его вдруг смутила мысль: может ли быть, что, в конце концов, у всех
людей на свете чувства схожи? Может ли быть, что в каждом из тех, что
ненавидят его, есть то же самое, что Макс разглядел в нем; то, что
побудило Макса задавать ему все эти вопросы? А какие у Макса причины
помогать ему? Зачем Максу подставлять себя под напор всей этой белой
ненависти ради него? Впервые в жизни он почувствовал себя на каком-то
высоком островке чувств, с которого можно было смотреть вдаль и угадывать
контур неведомых ему человеческих отношений. Что, если эта огромная белая
глыба ненависти и не глыба вовсе, а живые люди: люди такие же, как он сам,
как Джан, тогда, значит, перед ним открываются вершины надежды, о которых
он не мог и мечтать, и бездна отчаяния, которой он не в силах измерить. И
уже нарастал в нем голос сомнения, предостерегавший его, убеждавший не
обольщаться этим новым, неизведанным чувством, потому что оно только
приведет его в новый тупик, к еще большей ненависти и позору.
И все-таки он видел и ощущал одну только жизнь, и он знал, что эта
жизнь не сон и не мечта, что в жизни ничего, кроме жизни, нет. Он знал,
что не проснется после смерти, чтобы повздыхать над тем, как пуста и
ничтожна была его мечта. Жизнь, которую он видел перед собой, была
коротка, и это сознание мучило его. Им вдруг овладело нервное нетерпение.
Он вскочил и, стоя посреди камеры, попытался со стороны увидеть себя в
своем отношении к другим людям, на что он никогда не отважился бы раньше,
потому что слишком страшна была неотвязчивая мысль о ненависти людей.
Окрыленный тем новым чувством собственного достоинства, еще смутным и
зыбким, которое он обрел в разговоре с Максом, он думал о том, что если
вся дикость и жестокость его поступков, этот страх, и ненависть, и
убийство, и бегство, и отчаяние не помешали Максу разглядеть в нем
человека, значит, он и на _их_ месте ненавидел бы так же, как сейчас _он_
ненавидит _их_, а _они_ ненавидят _его_. В первый раз в жизни он
почувствовал почву под ногами, и ему не хотелось ее потерять.
Он устал, его лихорадило и клонило ко сну, но буря, бушевавшая в нем,
не позволяла ему прилечь. Слепые порывы бродили в нем, и разум пытался
осмыслить их в наглядных внешних образах. Зачем вся эта ненависть и страх?
Он стоял посреди камеры, весь дрожа, и вот из темноты возникло перед ним
неясное, расплывчатое видение: во все стороны тянулась черная глухая
тюрьма, разделенная на бесчисленное множество крохотных черных клеток, в
которых копошились люди; в каждой клетке был свой кувшин с водой и своя
корка хлеба, и из клетки в клетку нельзя было переходить, и отовсюду
неслись крики, и проклятия, и жалобные стоны, и никто не слышал их, потому
что стены тюрьмы были толсты и вокруг царил мрак. Зачем же так много
клеток в мире? И правда ли это? Ему хотелось верить, но он боялся. Не
много ли он берет на себя? Не разразит ли его гром тут же, на месте, если
хотя бы в мечтах он сочтет себя равным с другими?
Он с трудом держался на ногах. Он снова присел на край койки. Как ему
узнать, верно ли то, что он сейчас почувствовал, чувствуют ли другие то
же? Как узнать правду жизни, когда вот-вот он должен умереть? В темноте он
медленно протянул вперед руки со слегка растопыренными пальцами. Если б он
протянул руки еще дальше и если б его руки были электрическими проводами,
а сердце - батареей, посылающей в них жизнь и тепло, и если б он протянул
их сквозь эти каменные стены и коснулся ими других людей и нащупал другие
руки, соединенные с другими сердцами, - если б он сделал это, почувствовал
ли бы он отклик, толчок? Не то, чтобы он надеялся согреться теплом этих
сердец, так далеко его желания не шли. Но только бы знать, что они здесь и
что есть в них это тепло! Только это, больше ничего; и довольно, больше
чем довольно. В этом соприкосновении, в этом ответном сигнале были бы
общность, единение; в нем был бы тот живительный контакт, то чувство
близости с людьми, которого ему не хватало всю жизнь.
Возник в нем еще один порыв, рожденный мучительной жаждой души, и разум
воплотил его в образе ослепительно яркого солнца, льющего теплые лучи на
землю; а на земле стоит он сам в большой толпе людей, белых и черных, и
всяких людей, и под лучами солнца тают все различия в цвете кожи и в
одежде, а что есть лучшего и общего у всех, тянется вверх, к солнцу...
Он вытянулся во весь рост на койке и застонал. Может быть, глупо думать
обо всем этом? Может быть, только страх и слабость породили в нем эти
желания теперь, накануне смерти? Неужели то, что проникло так глубоко, так
захватило его всего, вдруг окажется ложным? Можно ли довериться голому,
инстинктивному чувству? Но он должен довериться ему: ведь мог же он всю
свою жизнь инстинктивно ненавидеть? Почему же ему не принять _это_? Что ж,
он убил Мэри и Бесси, принес горе матери, брату, сестре, навлек на себя
страшную тень электрического стула, только чтобы узнать _это_? Значит, все
время он был слеп? Но теперь уже нельзя было ответить на этот вопрос. Было
слишком поздно...
Смерть не страшила бы его, если б можно было прежде узнать, что все это
значит, что такое он сам среди других людей и что такое земля, на которой
он живет. Может быть, здесь идет какая-то борьба, в которой принимают
участие все, и только он проглядел ее? А если он ее проглядел, не белые ли
виноваты в том? Но тогда, значит, все равно они заслуживают ненависти.
Может быть. Но он теперь не думал о ненависти к белым. Он скоро должен был
умереть. Важнее было узнать, что означает это новое волнение, новая
радость, новый жар в крови.
Он вдруг почувствовал, что хочет жить, - не кары за свое преступление
избежать, но жить для того, чтобы узнать, чтобы проверить, чтобы глубоко
почувствовать это все; и уж если умереть, то умереть с этим чувством. Он
понимал, что все пропало, если он не успеет почувствовать это всем своим
существом, узнать наверняка. Но теперь уже ничего не поделаешь. Слишком
поздно...
Он поднес руки к лицу, дотронулся до дрожащих губ. Нет... Нет... Он
бросился к двери, горячими руками ухватил холодные стальные прутья, сжал
их крепко, изо всех сил. Его лицо приникло к решетке, и он почувствовал,
что по щекам текут слезы. На мокрых губах ощущался соленый вкус. Он упал
на колени и зарыдал: "Я не хочу умирать... Я не хочу умирать..."
Заседание обвинительной камеры и подтверждение вердикта присяжных,
разбор заявления о невиновности в предумышленном убийстве и решение о
передаче дела в суд - все это заняло меньше недели, и в конце этой недели,
хмурым, бессолнечным утром Биггер лежал на своей койке и безучастно
смотрел на черные стальные прутья тюремной решетки.
Через час его поведут в судебный зал, и там он услышит, жить ему или
умереть, и если умереть, то когда. Но даже сейчас, на пороге суда, смутное
желание овладеть истиной, которую приоткрыл ему Макс, не ослабевало в нем.
Он чувствовал, что _должен_ ею овладеть... Как ему предстать перед судом
белых людей, не имея ничего, что поддержало бы его? С того вечера, когда
он один стоял здесь, посреди камеры, весь во власти магической силы,
которую разговор с Максом пробудил в нем, он стал еще более уязвимым для
обжигающего дыхания ненависти.
Были минуты, когда он с горечью думал о том, что лучше бы ему не видеть
этих новых горизонтов, лучше бы он мог снова спрятаться за свою завесу. Но
это теперь было невозможно. Его выманили на открытое пространство и
одолели, одолели вдвойне: во-первых, посадили в тюрьму как убийцу,
во-вторых, лишили внутренней опоры, необходимой, чтобы твердо пойти на
смерть.
Стремясь вернуть себе эту минуту душевного подъема, он пытался
возобновить разговор с Максом, но Максу было некогда, он готовился к своей
защитительной речи, чтобы спасти его, Биггера, жизнь. А Биггеру хотелось
самому спасти свою жизнь. Но он знал, что при первой попытке выразить свои
чувства в словах язык перестанет повиноваться ему. Много раз, оставшись
один после ухода Макса, он возвращался к мучительной мысли о том, что
должны же быть где-то слова, одинаково понятные и ему и другим, слова,
которые заронили бы в других искру бушевавшего в нем огня...
Он теперь смотрел на мир и на окружавших людей двойным взглядом: видел
смерть, образ электрического стула, на котором он сидит, прикрученный
ремнями, и ждет, когда проникнет в его тело смертельный ток; и в то же
время, прозревая жизнь, видел себя затерявшимся в несметной людской толпе,
растворившимся в потоке чужих жизней, чтобы возродиться обновленным,
забывшим страх. Но покуда только картина смерти была реальной; только
неослабная ненависть ясно читалась на белых лицах; только мрак тюремной
камеры, долгие часы одиночества, холодные стальные прутья оставались и не
исчезали.
Неужели в своем стремлении поверить в новый образ мира он свалял дурака
и безрассудно нагромоздил ужас на ужас? Разве старое чувство ненависти не
защищало его лучше, чем эта мучительная неуверенность? Может быть,
призрачная надежда обманула его? На скольких же фронтах может одновременно
биться человек? Может ли он вести борьбу не только вне, но и внутри себя?
Он чувствовал, что нельзя бороться за свою жизнь, не победив прежде в
другой, внутренней борьбе.
Приходили к нему мать, Вера и Бэдди, и он опять лгал им, говорил, что
молился, что примирился с миром и с людьми. Но эта ложь только усилила в
нем стыд за себя и ненависть к ним, ему было больно, потому что он и в
самом деле жаждал той уверенности, которой проникнуты были речи и молитвы
матери, но не мог обрести ее на условиях, казавшихся ему единственными и
непременными. После их ухода он просил Макса больше не допускать их к
нему.
За несколько минут до начала суда в его камеру вошел сторож и дал ему
газету.
- Твой адвокат прислал, - сказал сторож выходя.
Он развернул "Трибюн", и сразу ему в глаза бросился заголовок: ПРОЦЕСС
НЕГРА-УБИЙЦЫ ПОД ОХРАНОЙ ВОЙСК. Войск? Он наклонился вперед и прочитал:
НАСИЛЬНИКА ЗАЩИЩАЮТ ОТ СТИХИЙНОЙ РАСПРАВЫ. Он пробежал весь столбец:
"Как передавали сегодня утром из Спрингфилда, столицы штата, губернатор
Х.М.О'Дорси, опасаясь стихийных проявлений чувств толпы, распорядился
вызвать два полка Национальной гвардии Иллинойса для поддержания
общественного порядка во время процесса негра Биггера Томаса, насильника и
убийцы".
Перед его глазами мелькали фразы: "всеобщее негодование растет",
"общественное мнение требует смертной казни", "опасаются беспорядков в
негритянских кварталах", "напряженная атмосфера в городе".
Биггер вздохнул и устремил глаза в пространство. Гот его слегка
открылся, и он медленно покачал головой. Как глупо было прислушиваться к
словам Макса о спасении его жизни! Обманчивая надежда только усугубила
весь ужас близкого конца. Разве он не знал, что голос ненависти звучал еще
задолго до того, как он родился, и будет звучать, когда он давно уже будет
мертв?
Он снова стал читать, выхватывая отдельные фразы: "чернокожий убийца
отлично понимает, что ему грозит электрический стул", "большую часть
времени проводит за чтением газетных отчетов о своем преступлении и за
роскошными трапезами, которые обеспечивает ему щедрость его
коммунистических друзей", "убийца замкнут и неразговорчив", "мэр
превозносит отвагу полицейских", "против убийцы собрано огромное
количество неопровержимых улик".
Дальше говорилось:
"По поводу умственных способностей негра д-р Кальвин Г.Робинсон,
штатный эксперт-психиатр департамента полиции, заявил следующее: "Томас,
несомненно, гораздо более хитер и сообразителен, чем кажется. Его попытка
переложить ответственность за убийство и шантажное письмо на коммунистов,
а также упорство, с которым он отрицает факт изнасилования белой девушки,
заставляют предполагать другие, еще не раскрытые преступления".
Университетские авторитеты по вопросам психологии указывают, что
мужчинам-неграм свойственно повышенное половое влечение к женщинам с белой
кожей. "Для них, - сказал нам сегодня один профессор, не пожелавший, чтобы
его имя упоминалось в связи с процессом, - белые женщины привлекательнее,
чем женщины их расы. Зачастую они просто не в силах совладать с собой".
Говорят, что Борис А.Макс, коммунист-адвокат, защищающий негра, будет
отрицать виновность своего клиента и настаивать на длительном процессе с
участием присяжных, надеясь таким путем легче добиться смягчения
приговора".
Биггер бросил газету, вытянулся на койке и закрыл глаза. Все то же,
опять все то же. Не стоит и читать.
- Биггер!
У решетки стоял Макс. Сторож отомкнул дверь, и Макс вошел.
- Ну, Биггер, как вы себя чувствуете?
- Да ничего, мистер Макс, - пробормотал он.
- Суд сейчас начинается.
Биггер встал и безучастно огляделся по сторонам.
- Вы готовы?
- Да, - Биггер вздохнул. - Да, я готов.
- Биггер, голубчик. Не надо нервничать. Возьмите себя в руки.
- Я буду сидеть близко от вас?
- Ну конечно. За одним столом. Я буду там все время, с начала до конца.
Вам нечего бояться.
Сторож вывел его из камеры. По всей длине коридора шпалерами
выстроились полисмены. Было тихо. Его поставили между двумя полисменами и
приковали его руки к их рукам. Из-за стальных решеток смотрели на него
белые и черные лица. Почти не сгибая колен, он зашагал между двумя
полисменами; шесть полисменов шли впереди, а сзади слышен был топот еще
многих ног. Они вошли в лифт, который спустил их в подвальный этаж. Потом
они долго шли длинным и узким подземным туннелем, их шаги гулко отдавались
в тишине. Они вошли в другой лифт, поднялись наверх и вступили в широкий
коридор, битком набитый полицией и возбужденными зрителями. Они прошли
мимо окна, и перед Биггером мелькнуло море голов, черневшее за сомкнутыми
рядами одетых в хаки солдат. Вот они, войска и толпа, о которых говорилось
в газете.
Его привели в небольшую комнату. Макс стоял у стола. Наручники сняли, и
Биггер опустился на стул; по бокам встали полисмены. Макс ласково положил
правую руку на колено Биггеру.
- Осталось несколько минут, - сказал Макс.
- Да, - сказал Биггер. Его глаза были полузакрыты, голова слегка
наклонена набок, и взгляд устремлен в какую-то точку позади Макса.
- Ну так, - сказал Макс. - Поправьте галстук, Биггер.
Биггер рассеянно подтянул узел галстука.
- Вот что, вам, может быть, придется сказать два-три слова...
- Там? На суде?
- Да, но я...
Глаза Биггера стали круглыми от страха.
- Ну, мне казалось, если я буду счастлив, я перестану всегда хотеть
того, чего нельзя.
- А почему вы хотели того, чего нельзя?
- Не знаю. По-моему, это у всех так бывает. Вот и у меня было. Может,
если б я мог заняться таким делом, как мне хотелось, все было бы хорошо. Я
бы тогда не боялся. И не злился тоже. Не было бы ненависти к людям; и,
может, мне тогда легче жилось бы на свете.
- Биггер, вы бывали в Клубе молодежи Южной стороны, в том, которому
мистер Долтон подарил столы для пинг-понга?
- Бывал, да только на кой черт пинг-понг взрослому парню?
- Как вам кажется, этот клуб отвлекал вас от озорства?
Биггер откинул голову набок.
- Отвлекал от озорства? - повторил он слова Макса. - Да мы все свои
дела там всегда и обдумывали.
- Вы когда-нибудь ходили в церковь, Биггер?
- Да, только очень давно. Когда я был маленький.
- Ваши родные - набожные люди?
- Да, мать чуть не каждый день в церковь ходит.
- А вы почему перестали ходить?
- Надоело. Пустое это все. Поют, кричат, молятся без конца. Да только
не помогает. Все негры любят ходить в церковь, и никому это не помогает.
Все равно у белых есть все, а у негров ничего.
- И вы не замечали, что, когда вы бываете в церкви, у вас становится
легче на душе?
- Нет. Мне этого и не нужно было. Это только у бедных в церкви
становится легче на душе.
- Но ведь и вы бедны, Биггер.
Снова глаза Биггера загорелись лихорадочным гордым блеском.
- Я не _такой_ бедный, - сказал он.
- Но ведь вы сами говорите, Биггер, если б вы попали в такое место, где
вы не чувствовали бы ненависти к себе и не ненавидели бы других, вы бы
могли быть счастливы. В церкви вас никто не ненавидел. Почему же вы не
находили там облегчения?
- Я хотел быть счастливым здесь, на земле, а не в другом месте. Такого
счастья мне не надо. Белым людям на руку, если негры набожны: они тогда
могут делать с нами, что хотят.
- Несколько минут назад вы сказали, что за убийство вас бог накажет.
Значит ли это, что вы верите в бога?
- Не знаю.
- Вас не страшит, что будет с вами после смерти?
- Нет. Но мне не хочется умирать.
- Разве вы не знали, что убийство белой женщины карается смертью?
- Знал. Но она меня так измучила, что мне было все равно.
- Вы искали бы утешения в религии, если бы знали, что она может вам его
дать?
- Нет. Я и так скоро умру. И если б я был набожный, я бы уже умер.
- Но ведь церковь обещает вечную жизнь?
- Это для тех, кого много били.
- У вас есть такое чувство, что вы могли что-то сделать в жизни, но
только у вас не было случая?
- Может, и есть; только я не прошу, чтоб меня жалели. Никого не прошу.
Я негр. У негров случая не бывает. Я вот думал, что мне выпал случай,
рискнул и проиграл. Но теперь уже мне все равно. Я попался, значит, делу
конец.
- Но вам не кажется, Биггер, что где-то, как-то, когда-то вам удастся
вознаградить себя за все то, чего вы были лишены здесь, на земле?
- Нет! Чушь все это! Я знаю, когда меня прикрутят ремнями к стулу и
пустят ток - мне крышка, и навсегда.
- Биггер, я хочу знать, как вы относитесь к людям своей расы. Вы любите
их?
- Не знаю, мистер Макс, Все мы черные, все мы одинаково терпим от
белых.
- Но ведь вы знаете, Биггер, есть негры, которые заботятся о благе
своего народа. Есть негры - общественные деятели, передовые люди.
- Да, знаю. Слыхал про них. Что ж, верно, они хорошие люди.
- Вы не знакомы ни с кем из них?
- Нет.
- Биггер, среди молодых негров много таких, как вы?
- Наверно, много. Кого я знаю, тем всем нечего делать и некуда
податься.
- Почему же вы ни разу не попробовали пойти к кому-нибудь из
общественных деятелей - негров и рассказать про свои настроения?
- Да ну, мистер Макс. Они не стали бы меня слушать. Хоть белые
обращаются с ними не лучше, чем со мной, а все-таки они - богатые. Они
говорят, что такие, как я, мешают им ладить с белыми.
- Вам когда-нибудь приходилось слышать их выступления?
- Еще бы. Во время выборов, не раз.
- Ну и как они вам понравились?
- Да не знаю. Все они одно и то же говорят. Все они хотят, чтоб их
выбрали на должность. Все они хотят получить денег побольше. Это ведь все
равно что игра, мистер Макс, вот они и играют по всем правилам.
- А почему вы не пытались играть?
- Что вы, мистер Макс! Я ничего не знаю. У меня ничего нет. Кто на меня
смотреть будет? Я - нищий негр, вот и все. Я дальше начальной школы не
пошел. А чтобы политикой заниматься, надо быть важной птицей, надо
окончить колледж.
- Но вы чувствовали к ним доверие?
- А на черта оно им нужно, доверие. Им нужно, чтоб их выбрали на
должность. Вот они и покупают голоса.
- А вы голосовали когда-нибудь?
- Да, два раза. У меня тогда еще года не вышли, но я сказал больше,
чтобы можно было голосовать и получить пять долларов!
- И вы легко согласились продать свой голос?
- Ну да. Что ж тут такого?
- Вы не думали, что от политики можно получить пользу?
- Я и получил - пять долларов в день выборов.
- Скажите мне, Биггер, кто-нибудь из белых говорил с вами когда-нибудь
о профессиональных союзах?
- Нет, вот только Джан и Мэри. Ей бы не надо говорить... Хотя все
равно, что сделано, то сделано. Да, насчет Джана. Я его здорово подвел
тем, что подписал письмо "Красный".
- Теперь вы верите, что он вам друг?
- Что ж, он мне ничего худого не сделал. Сегодня, когда допрашивали, он
не пошел против меня. Пожалуй, он не ненавидит меня, как все остальные.
Только, должно быть, он про мисс Долтон забыть не может.
- Биггер, вы когда-нибудь думали, что дойдете до этого?
- По правде сказать, мистер Макс, оно как будто так и должно быть - вот
что я очутился перед электрическим стулом. Теперь, когда я раздумываю над
этим, мне кажется, что все к тому и шло.
Они молчали. Макс поднялся и глубоко вздохнул. Биггер следил за ним,
старался угадать его мысли, но лицо Макса было бледно и не выражало
ничего.
- Так вот, Биггер, - сказал Макс. - Завтра в обвинительной камере мы
будем отрицать виновность. Но на суде мы ее признаем и будем просить о
снисхождении. Они очень торопятся с судом. Возможно, он состоится через
два-три дня. Я постараюсь как можно лучше обрисовать перед судьей ваше
душевное состояние и причины, которыми оно было обусловлено. Буду
добиваться пожизненного заключения. Другого выхода при данных условиях я
не вижу. Мне незачем говорить вам, Биггер, о том, как настроена публика.
Вы негр, вы знаете все сами. Не надейтесь на многое. Там клокочет целое
море ненависти; я приложу все силы, чтобы не дать ему поглотить вас. Они
хотят вашей смерти, они хотят отомстить. Им казалось, они поставили перед
вами достаточно прочную преграду, чтоб вы не могли сделать то, что вы
сделали. И теперь они беснуются, потому что в глубине души чувствуют, что
сами толкнули вас на это. Когда люди в таком состоянии, трудно доказать им
что-нибудь. Многое еще зависит от того, какой будет судья. На присяжных
нам нечего рассчитывать: любые двенадцать белых граждан штата давно бы уже
вынесли вам смертный приговор. Что ж, будем делать все, что возможно.
Они помолчали. Макс дал Биггеру сигарету и закурил сам. Биггер
разглядывал Макса, его седую голову, длинное лицо, темно-серые ласковые
печальные глаза. Он чувствовал, что Макс добр, и ему было жаль его.
- Мистер Макс, на вашем месте я бы не стал так огорчаться. Если бы все
люди были такие, как вы, я, может, не попал бы сюда. Но только теперь уже
ничего не изменишь. А за то, что вы хотите помочь мне, вас тоже
возненавидят. Я все равно пропал. Мое дело конченое.
- Это верно, что они возненавидят меня, - сказал Макс. - Но мне это не
страшно. Вот в чем разница между нами. Я еврей, они и так ненавидят меня,
но я знаю почему, и я могу бороться. Но бывает, что как ни борись, а
выиграть нельзя, то есть можно, но для этого требуется время. А нас
слишком торопят. Насчет того, что меня возненавидят из-за вас, вы не
беспокойтесь. Есть много белых, которых страх перед этой ненавистью
удерживает от помощи вам и вам подобным. И прежде чем дать бой за вас, я
должен выдержать бой с ними. - Макс попыхтел сигаретой. - Пожалуй, мне
пора, - сказал Макс. Он повернулся и посмотрел Биггеру в лицо. - Ну как вы
сейчас, Биггер?
- Не знаю. Вот сижу и жду, когда придут и скажут мне идти на стул.
Только не знаю, хватит у меня сил пойти или нет.
Макс повернулся и открыл дверь. Вошел сторож и схватил Биггера за руку.
- Я приду завтра утром, Биггер, - крикнул Макс.
Вернувшись в камеру, Биггер остановился посредине и стоял не двигаясь.
Сейчас он не сутулился, в теле не было напряжения. Он мерно дышал,
удивляясь, откуда взялось отрадное чувство покоя, разлившееся по всему его
телу. Казалось, он прислушивался к биению своего сердца. Вокруг была
темнота и не слышалось никаких звуков. Давно уже он не испытывал такого
ощущения легкости и свободы. Он не замечал и не чувствовал этого, пока
сидел там с Максом; только когда Макс ушел, он вдруг обнаружил, что
говорил с Максом так, как ни с кем еще не говорил в жизни, даже с самим
собой. И от этого разговора тяжелое бремя свалилось у него с плеч. Потом
вдруг он почувствовал приступ гнева, неожиданный и сильный. Макс взял его
хитростью? Нет. Макс не заставлял его говорить, он говорил по своей охоте,
побуждаемый внутренним волнением, интересом к собственным чувствам. Макс
только сидел и слушал, только задавал вопросы. Гневная вспышка улеглась,
на смену ей пришел страх. Если эта растерянность не пройдет до того, как
наступит его час, им и в самом деле придется волоком тащить его к стулу.
Нужно было принять решение; чтобы обрести в себе силы пойти самому, нужно
было спаять все свои чувства в твердую броню надежды или ненависти.
Середины быть не могло; держаться середины - значило жить и умереть в
тумане страха.
Он висел в пространстве, точно остановившийся маятник, и некому было
толкнуть его вперед или назад, некому было заставить его почувствовать,
что в нем есть что-то ценное или достойное, - некому, кроме него самого.
Он провел рукой по глазам в надежде распутать клубок ощущений, трепетавших
в его теле. Он жил в мире истонченных, обострившихся восприятий; он
чувствовал, как движется время: темнота вокруг дышала, жила. А он
оставался посреди этой темноты, и тело его жаждало вновь насладиться
ощущением передышки, испытанным после разговора с Максом. Он сел на койку,
нужно было как-то ухватить суть.
Зачем Макс расспрашивал его обо всем этом? Он знал, что Максу нужно
было собрать побольше фактов для речи на суде, но в то же время в
расспросах Макса он почувствовал такой интерес к его жизни, к его
чувствам, к нему самому, какого до сих пор не встречал нигде. Что же это
значило? Может быть, он допустил ошибку? Может быть, он еще раз попался на
удочку? На мгновение ему показалось, будто его захватили врасплох. Но
откуда явилась в нем эта уверенность? Он не имел права гордиться, а между
тем он говорил с Максом как человек, у которого что-то есть за душой. Он
сказал Максу, что ему не нужна религия, что он не хотел оставаться там,
где он был. Он не имел права на такие мысли, не имел права забывать о том,
что он скоро должен умереть, что он негр, убийца; не имел права забывать
об этом ни на секунду. А он забыл.
Его вдруг смутила мысль: может ли быть, что, в конце концов, у всех
людей на свете чувства схожи? Может ли быть, что в каждом из тех, что
ненавидят его, есть то же самое, что Макс разглядел в нем; то, что
побудило Макса задавать ему все эти вопросы? А какие у Макса причины
помогать ему? Зачем Максу подставлять себя под напор всей этой белой
ненависти ради него? Впервые в жизни он почувствовал себя на каком-то
высоком островке чувств, с которого можно было смотреть вдаль и угадывать
контур неведомых ему человеческих отношений. Что, если эта огромная белая
глыба ненависти и не глыба вовсе, а живые люди: люди такие же, как он сам,
как Джан, тогда, значит, перед ним открываются вершины надежды, о которых
он не мог и мечтать, и бездна отчаяния, которой он не в силах измерить. И
уже нарастал в нем голос сомнения, предостерегавший его, убеждавший не
обольщаться этим новым, неизведанным чувством, потому что оно только
приведет его в новый тупик, к еще большей ненависти и позору.
И все-таки он видел и ощущал одну только жизнь, и он знал, что эта
жизнь не сон и не мечта, что в жизни ничего, кроме жизни, нет. Он знал,
что не проснется после смерти, чтобы повздыхать над тем, как пуста и
ничтожна была его мечта. Жизнь, которую он видел перед собой, была
коротка, и это сознание мучило его. Им вдруг овладело нервное нетерпение.
Он вскочил и, стоя посреди камеры, попытался со стороны увидеть себя в
своем отношении к другим людям, на что он никогда не отважился бы раньше,
потому что слишком страшна была неотвязчивая мысль о ненависти людей.
Окрыленный тем новым чувством собственного достоинства, еще смутным и
зыбким, которое он обрел в разговоре с Максом, он думал о том, что если
вся дикость и жестокость его поступков, этот страх, и ненависть, и
убийство, и бегство, и отчаяние не помешали Максу разглядеть в нем
человека, значит, он и на _их_ месте ненавидел бы так же, как сейчас _он_
ненавидит _их_, а _они_ ненавидят _его_. В первый раз в жизни он
почувствовал почву под ногами, и ему не хотелось ее потерять.
Он устал, его лихорадило и клонило ко сну, но буря, бушевавшая в нем,
не позволяла ему прилечь. Слепые порывы бродили в нем, и разум пытался
осмыслить их в наглядных внешних образах. Зачем вся эта ненависть и страх?
Он стоял посреди камеры, весь дрожа, и вот из темноты возникло перед ним
неясное, расплывчатое видение: во все стороны тянулась черная глухая
тюрьма, разделенная на бесчисленное множество крохотных черных клеток, в
которых копошились люди; в каждой клетке был свой кувшин с водой и своя
корка хлеба, и из клетки в клетку нельзя было переходить, и отовсюду
неслись крики, и проклятия, и жалобные стоны, и никто не слышал их, потому
что стены тюрьмы были толсты и вокруг царил мрак. Зачем же так много
клеток в мире? И правда ли это? Ему хотелось верить, но он боялся. Не
много ли он берет на себя? Не разразит ли его гром тут же, на месте, если
хотя бы в мечтах он сочтет себя равным с другими?
Он с трудом держался на ногах. Он снова присел на край койки. Как ему
узнать, верно ли то, что он сейчас почувствовал, чувствуют ли другие то
же? Как узнать правду жизни, когда вот-вот он должен умереть? В темноте он
медленно протянул вперед руки со слегка растопыренными пальцами. Если б он
протянул руки еще дальше и если б его руки были электрическими проводами,
а сердце - батареей, посылающей в них жизнь и тепло, и если б он протянул
их сквозь эти каменные стены и коснулся ими других людей и нащупал другие
руки, соединенные с другими сердцами, - если б он сделал это, почувствовал
ли бы он отклик, толчок? Не то, чтобы он надеялся согреться теплом этих
сердец, так далеко его желания не шли. Но только бы знать, что они здесь и
что есть в них это тепло! Только это, больше ничего; и довольно, больше
чем довольно. В этом соприкосновении, в этом ответном сигнале были бы
общность, единение; в нем был бы тот живительный контакт, то чувство
близости с людьми, которого ему не хватало всю жизнь.
Возник в нем еще один порыв, рожденный мучительной жаждой души, и разум
воплотил его в образе ослепительно яркого солнца, льющего теплые лучи на
землю; а на земле стоит он сам в большой толпе людей, белых и черных, и
всяких людей, и под лучами солнца тают все различия в цвете кожи и в
одежде, а что есть лучшего и общего у всех, тянется вверх, к солнцу...
Он вытянулся во весь рост на койке и застонал. Может быть, глупо думать
обо всем этом? Может быть, только страх и слабость породили в нем эти
желания теперь, накануне смерти? Неужели то, что проникло так глубоко, так
захватило его всего, вдруг окажется ложным? Можно ли довериться голому,
инстинктивному чувству? Но он должен довериться ему: ведь мог же он всю
свою жизнь инстинктивно ненавидеть? Почему же ему не принять _это_? Что ж,
он убил Мэри и Бесси, принес горе матери, брату, сестре, навлек на себя
страшную тень электрического стула, только чтобы узнать _это_? Значит, все
время он был слеп? Но теперь уже нельзя было ответить на этот вопрос. Было
слишком поздно...
Смерть не страшила бы его, если б можно было прежде узнать, что все это
значит, что такое он сам среди других людей и что такое земля, на которой
он живет. Может быть, здесь идет какая-то борьба, в которой принимают
участие все, и только он проглядел ее? А если он ее проглядел, не белые ли
виноваты в том? Но тогда, значит, все равно они заслуживают ненависти.
Может быть. Но он теперь не думал о ненависти к белым. Он скоро должен был
умереть. Важнее было узнать, что означает это новое волнение, новая
радость, новый жар в крови.
Он вдруг почувствовал, что хочет жить, - не кары за свое преступление
избежать, но жить для того, чтобы узнать, чтобы проверить, чтобы глубоко
почувствовать это все; и уж если умереть, то умереть с этим чувством. Он
понимал, что все пропало, если он не успеет почувствовать это всем своим
существом, узнать наверняка. Но теперь уже ничего не поделаешь. Слишком
поздно...
Он поднес руки к лицу, дотронулся до дрожащих губ. Нет... Нет... Он
бросился к двери, горячими руками ухватил холодные стальные прутья, сжал
их крепко, изо всех сил. Его лицо приникло к решетке, и он почувствовал,
что по щекам текут слезы. На мокрых губах ощущался соленый вкус. Он упал
на колени и зарыдал: "Я не хочу умирать... Я не хочу умирать..."
Заседание обвинительной камеры и подтверждение вердикта присяжных,
разбор заявления о невиновности в предумышленном убийстве и решение о
передаче дела в суд - все это заняло меньше недели, и в конце этой недели,
хмурым, бессолнечным утром Биггер лежал на своей койке и безучастно
смотрел на черные стальные прутья тюремной решетки.
Через час его поведут в судебный зал, и там он услышит, жить ему или
умереть, и если умереть, то когда. Но даже сейчас, на пороге суда, смутное
желание овладеть истиной, которую приоткрыл ему Макс, не ослабевало в нем.
Он чувствовал, что _должен_ ею овладеть... Как ему предстать перед судом
белых людей, не имея ничего, что поддержало бы его? С того вечера, когда
он один стоял здесь, посреди камеры, весь во власти магической силы,
которую разговор с Максом пробудил в нем, он стал еще более уязвимым для
обжигающего дыхания ненависти.
Были минуты, когда он с горечью думал о том, что лучше бы ему не видеть
этих новых горизонтов, лучше бы он мог снова спрятаться за свою завесу. Но
это теперь было невозможно. Его выманили на открытое пространство и
одолели, одолели вдвойне: во-первых, посадили в тюрьму как убийцу,
во-вторых, лишили внутренней опоры, необходимой, чтобы твердо пойти на
смерть.
Стремясь вернуть себе эту минуту душевного подъема, он пытался
возобновить разговор с Максом, но Максу было некогда, он готовился к своей
защитительной речи, чтобы спасти его, Биггера, жизнь. А Биггеру хотелось
самому спасти свою жизнь. Но он знал, что при первой попытке выразить свои
чувства в словах язык перестанет повиноваться ему. Много раз, оставшись
один после ухода Макса, он возвращался к мучительной мысли о том, что
должны же быть где-то слова, одинаково понятные и ему и другим, слова,
которые заронили бы в других искру бушевавшего в нем огня...
Он теперь смотрел на мир и на окружавших людей двойным взглядом: видел
смерть, образ электрического стула, на котором он сидит, прикрученный
ремнями, и ждет, когда проникнет в его тело смертельный ток; и в то же
время, прозревая жизнь, видел себя затерявшимся в несметной людской толпе,
растворившимся в потоке чужих жизней, чтобы возродиться обновленным,
забывшим страх. Но покуда только картина смерти была реальной; только
неослабная ненависть ясно читалась на белых лицах; только мрак тюремной
камеры, долгие часы одиночества, холодные стальные прутья оставались и не
исчезали.
Неужели в своем стремлении поверить в новый образ мира он свалял дурака
и безрассудно нагромоздил ужас на ужас? Разве старое чувство ненависти не
защищало его лучше, чем эта мучительная неуверенность? Может быть,
призрачная надежда обманула его? На скольких же фронтах может одновременно
биться человек? Может ли он вести борьбу не только вне, но и внутри себя?
Он чувствовал, что нельзя бороться за свою жизнь, не победив прежде в
другой, внутренней борьбе.
Приходили к нему мать, Вера и Бэдди, и он опять лгал им, говорил, что
молился, что примирился с миром и с людьми. Но эта ложь только усилила в
нем стыд за себя и ненависть к ним, ему было больно, потому что он и в
самом деле жаждал той уверенности, которой проникнуты были речи и молитвы
матери, но не мог обрести ее на условиях, казавшихся ему единственными и
непременными. После их ухода он просил Макса больше не допускать их к
нему.
За несколько минут до начала суда в его камеру вошел сторож и дал ему
газету.
- Твой адвокат прислал, - сказал сторож выходя.
Он развернул "Трибюн", и сразу ему в глаза бросился заголовок: ПРОЦЕСС
НЕГРА-УБИЙЦЫ ПОД ОХРАНОЙ ВОЙСК. Войск? Он наклонился вперед и прочитал:
НАСИЛЬНИКА ЗАЩИЩАЮТ ОТ СТИХИЙНОЙ РАСПРАВЫ. Он пробежал весь столбец:
"Как передавали сегодня утром из Спрингфилда, столицы штата, губернатор
Х.М.О'Дорси, опасаясь стихийных проявлений чувств толпы, распорядился
вызвать два полка Национальной гвардии Иллинойса для поддержания
общественного порядка во время процесса негра Биггера Томаса, насильника и
убийцы".
Перед его глазами мелькали фразы: "всеобщее негодование растет",
"общественное мнение требует смертной казни", "опасаются беспорядков в
негритянских кварталах", "напряженная атмосфера в городе".
Биггер вздохнул и устремил глаза в пространство. Гот его слегка
открылся, и он медленно покачал головой. Как глупо было прислушиваться к
словам Макса о спасении его жизни! Обманчивая надежда только усугубила
весь ужас близкого конца. Разве он не знал, что голос ненависти звучал еще
задолго до того, как он родился, и будет звучать, когда он давно уже будет
мертв?
Он снова стал читать, выхватывая отдельные фразы: "чернокожий убийца
отлично понимает, что ему грозит электрический стул", "большую часть
времени проводит за чтением газетных отчетов о своем преступлении и за
роскошными трапезами, которые обеспечивает ему щедрость его
коммунистических друзей", "убийца замкнут и неразговорчив", "мэр
превозносит отвагу полицейских", "против убийцы собрано огромное
количество неопровержимых улик".
Дальше говорилось:
"По поводу умственных способностей негра д-р Кальвин Г.Робинсон,
штатный эксперт-психиатр департамента полиции, заявил следующее: "Томас,
несомненно, гораздо более хитер и сообразителен, чем кажется. Его попытка
переложить ответственность за убийство и шантажное письмо на коммунистов,
а также упорство, с которым он отрицает факт изнасилования белой девушки,
заставляют предполагать другие, еще не раскрытые преступления".
Университетские авторитеты по вопросам психологии указывают, что
мужчинам-неграм свойственно повышенное половое влечение к женщинам с белой
кожей. "Для них, - сказал нам сегодня один профессор, не пожелавший, чтобы
его имя упоминалось в связи с процессом, - белые женщины привлекательнее,
чем женщины их расы. Зачастую они просто не в силах совладать с собой".
Говорят, что Борис А.Макс, коммунист-адвокат, защищающий негра, будет
отрицать виновность своего клиента и настаивать на длительном процессе с
участием присяжных, надеясь таким путем легче добиться смягчения
приговора".
Биггер бросил газету, вытянулся на койке и закрыл глаза. Все то же,
опять все то же. Не стоит и читать.
- Биггер!
У решетки стоял Макс. Сторож отомкнул дверь, и Макс вошел.
- Ну, Биггер, как вы себя чувствуете?
- Да ничего, мистер Макс, - пробормотал он.
- Суд сейчас начинается.
Биггер встал и безучастно огляделся по сторонам.
- Вы готовы?
- Да, - Биггер вздохнул. - Да, я готов.
- Биггер, голубчик. Не надо нервничать. Возьмите себя в руки.
- Я буду сидеть близко от вас?
- Ну конечно. За одним столом. Я буду там все время, с начала до конца.
Вам нечего бояться.
Сторож вывел его из камеры. По всей длине коридора шпалерами
выстроились полисмены. Было тихо. Его поставили между двумя полисменами и
приковали его руки к их рукам. Из-за стальных решеток смотрели на него
белые и черные лица. Почти не сгибая колен, он зашагал между двумя
полисменами; шесть полисменов шли впереди, а сзади слышен был топот еще
многих ног. Они вошли в лифт, который спустил их в подвальный этаж. Потом
они долго шли длинным и узким подземным туннелем, их шаги гулко отдавались
в тишине. Они вошли в другой лифт, поднялись наверх и вступили в широкий
коридор, битком набитый полицией и возбужденными зрителями. Они прошли
мимо окна, и перед Биггером мелькнуло море голов, черневшее за сомкнутыми
рядами одетых в хаки солдат. Вот они, войска и толпа, о которых говорилось
в газете.
Его привели в небольшую комнату. Макс стоял у стола. Наручники сняли, и
Биггер опустился на стул; по бокам встали полисмены. Макс ласково положил
правую руку на колено Биггеру.
- Осталось несколько минут, - сказал Макс.
- Да, - сказал Биггер. Его глаза были полузакрыты, голова слегка
наклонена набок, и взгляд устремлен в какую-то точку позади Макса.
- Ну так, - сказал Макс. - Поправьте галстук, Биггер.
Биггер рассеянно подтянул узел галстука.
- Вот что, вам, может быть, придется сказать два-три слова...
- Там? На суде?
- Да, но я...
Глаза Биггера стали круглыми от страха.