Страница:
Поланецкий не мог не признать, что ответ не лишен смысла, и решил подойти с другого конца.
– Пан Машко просил меня быть его секундантом, – начал он, – вот почему я в это вмешиваюсь. Но как секундант я с вами объяснюсь завтра, сегодня же как лицо частное и родственник Плавицких, хотя и дальний, хочу вам только заявить: вы оказали очень плохую услугу пану Плавицкому и, если они останутся с дочерью без куска хлеба, виноваты в этом будете вы. Да, только вы!
Гонтовский вытаращил глаза.
– Без куска хлеба?.. Я?..
– Да, вы, – повторил Поланецкий. – Послушайте-ка, что я вам скажу. Обстоятельства так складываются, что дуэль, независимо от исхода, может иметь роковые последствия для Плавицких. Вы их форменным образом разорите, лишив средств к существованию, можете мне поверить.
Если Гонтовский и впрямь не любил прокурорского тона, сейчас ему представлялась возможность это доказать. Но он совершенно растерялся и стоял, испуганно разинув рот, не в силах произнести ни слова.
– Каким образом? Почему? – помолчав, выдавил он. – Уверяю вас, до этого не дойдет, даже если мне Ялбжиков придется продать…
– Пан Гонтовский, – перебил Поланецкий, – к чему этот разговор! Я с детства знаю те места. Ну что такое Ялбжиков? Какой от него доход?
Поланецкий попал в самую точку. Ялбжиков был маленьким именьицем в сто тридцать пять десятин; кроме того, вместе с имением Гонтовский унаследовал, как водится, кучу долгов, и слова Поланецкого окончательно его сразили.
Но тут в голове у него мелькнуло: а что, если это все не так, мало ли чего наговорит Поланецкий, и он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.
– Что-то я вас не понимаю, – сказал он. – Бог свидетель, скорее я сам погибну, чем Плавицких погублю, и да будет вам известно, что этому господину Машко я с наслаждением шею бы свернул, но если надо, черт с ним, ради Плавицких я даже готов отступиться. Но после инцидента с Машко я сейчас же к пану Ямишу пошел – он в Варшаву на выборы приехал – и все ему выложил. Он сказал, что я выкинул глупость, и отругал меня – что правда, то правда! И будь во мне дело, я рукой бы махнул: что там моя шкура, но коли речь о Плавицких, я уж поступлю, как пан Ямиш скажет, – и будь что будет! Пан Ямиш там же остановился, в гостинице «Саксония».
На том они и расстались, и Гонтовский побрел в гостиницу, кляня на чем свет стоит и Машко, и себя, и Поланецкого. Он догадывался, что Поланецкий не привирает, произошла непоправимая беда: он причинил вред панне Марии, ради которой жизни бы не пожалел. Если до сих пор у него оставалась некоторая надежда, теперь все кончено: Плавицкий откажет ему от дома; панна Мария выйдет за Поланецкого – разве что сам он не согласится. Но кто же не согласится взять ее в жены? И бедняга понял, что, прийдись ей выбирать, он оказался бы на последнем месте среди претендентов. «Да и что у меня есть! – рассуждал он сам с собой. – Паршивый Ялбжиков, и ничего больше. Ни ума, ни денег. У других хоть знания, а я и не знаю ничего! Другие что-то из себя представляют, а я ровно ничего. Поланецкий и богат, и образован, а что я люблю ее больше, какой от этого прок? Если вместо помощи я, болван, еще ей и навредил…»
Поланецкий на обратном пути примерно то же думал о Гонтовском, но ни капельки ему не сочувствовал. Дома он застал Машко; тот ждал его уже целый час и, едва он вошел, объявил:
– Вторым секундантом будет Кресовский.
Поланецкий поморщился недовольно.
– Видел я Гонтовского, – сказал он.
– Ну и что?
– Дурак он.
– В этом я не сомневаюсь. Но ты с ним переговорил от моего имени?
– От твоего – нет. Как родственник Плавицкого сказал ему, что он ему оказал медвежью услугу.
– И объяснений не потребовал?
– Нет. Слушай, Машко, ведь ты прежде всего удовлетворение хочешь получить, не так ли? Мне тоже совсем не требуется, чтобы один из вас продырявил башку другому. После всего услышанного он согласился на любые твои условия. К счастью, за советом Гонтовский обратился к Ямишу, а это человек спокойный и благоразумный, который понимает, что поступил он глупо, и уже его отчитал.
– Ладно, – сказал Машко, – дай мне перо и бумагу.
– Возьми на столе.
Машко присел и стал писать. Кончив, он протянул исписанную четвертушку Поланецкому.
Тот прочел:
«Сим заявляю, что набросился на пана Машко с оскорблениями в нетрезвом виде и не соображая, что говорю. Сегодня придя в себя, в присутствии свидетелей, моих и пана Машко, а также бывших при том лиц, признаю, что поступил необдуманно и по-хамски. Полагаясь на доброту и великодушие пана Машко, с глубоким сожалением и смирением прошу у него прощения и публично подтверждаю, что его поведение не подлежит обсуждению моему и лиц, мне подобных».
– Пусть прочтет это вслух и распишется, – сказал Машко.
– Но ведь это же чертовски жестоко! Кто на это пойдет?
– Ты согласен, что этот дурень вел себя со мной возмутительно?
– Согласен.
– И понимаешь, какие последствия может иметь для меня этот скандал?
– Это еще неизвестно.
– А мне вот известно. Во всяком случае, скажу тебе одно: они жалеют уже, что связали себя словом, и под любым благовидным предлогом порвут со мной. Это как пить дать. Я пропал, окончательно и бесповоротно.
– Да брось ты!
– Нет, ты понимаешь: нужно же сорвать на ком-то досаду, и Гонтовский поплатится у меня так или иначе.
Поланецкий пожал плечами.
– Что ж, и мне тоже не с чего ему сочувствовать. Будь по-твоему.
– Кресовский будет у тебя завтра в девять утра.
– Хорошо.
– Ну, до свидания. Да, увидишь Плавицкого, передай: в Риме скончалась его родственница, некто Плошовская, – он ведь на наследство рассчитывает. Завещание ее здесь хранится, у нотариуса Подвойного, и завтра будет вскрыто.
– Плавицкий знает уже, она пять дней как умерла.
Оставшись один, Поланецкий задумался: а как же взыскать долг с Машко, если он обанкротится, и встревожился, не видя никакого способа. Однако сообразил, что долг этот ипотечный и будет числиться по закладной, держателем которой он так и так останется. Утешение, правда, слабое: с имения, как и с Машко, ничего не получишь; но ничего не поделаешь, приходится довольствоваться этим.
Потом в голову пришло другое. Подумалось о Литке, пани Эмилии, Марыне, и поразила разница между миром женским, миром чувств, главная пружина которого – любовь и счастье ближних, и миром мужчин, полным соперничества, борьбы, раздоров, ссор, дуэлей, стремления к наживе – всего, что опустошает душу. И его осенило, как прежде: если возможны вообще на этом свете покой, счастье и умиротворение, то лишь с любящей женщиной. Это ощущение настолько не вязалось с его умонастроением последних дней, что он растерялся. Но, продолжая сравнивать два эти мира, не мог не признать, что мир женский, мир любящий, имеет свои преимущества и право на существование.
И будь он более сведущ в Священном писании, ему, несомненно, вспомнились бы слова: «Мария избрала благую часть».
ГЛАВА XXIV
ГЛАВА XXV
– Пан Машко просил меня быть его секундантом, – начал он, – вот почему я в это вмешиваюсь. Но как секундант я с вами объяснюсь завтра, сегодня же как лицо частное и родственник Плавицких, хотя и дальний, хочу вам только заявить: вы оказали очень плохую услугу пану Плавицкому и, если они останутся с дочерью без куска хлеба, виноваты в этом будете вы. Да, только вы!
Гонтовский вытаращил глаза.
– Без куска хлеба?.. Я?..
– Да, вы, – повторил Поланецкий. – Послушайте-ка, что я вам скажу. Обстоятельства так складываются, что дуэль, независимо от исхода, может иметь роковые последствия для Плавицких. Вы их форменным образом разорите, лишив средств к существованию, можете мне поверить.
Если Гонтовский и впрямь не любил прокурорского тона, сейчас ему представлялась возможность это доказать. Но он совершенно растерялся и стоял, испуганно разинув рот, не в силах произнести ни слова.
– Каким образом? Почему? – помолчав, выдавил он. – Уверяю вас, до этого не дойдет, даже если мне Ялбжиков придется продать…
– Пан Гонтовский, – перебил Поланецкий, – к чему этот разговор! Я с детства знаю те места. Ну что такое Ялбжиков? Какой от него доход?
Поланецкий попал в самую точку. Ялбжиков был маленьким именьицем в сто тридцать пять десятин; кроме того, вместе с имением Гонтовский унаследовал, как водится, кучу долгов, и слова Поланецкого окончательно его сразили.
Но тут в голове у него мелькнуло: а что, если это все не так, мало ли чего наговорит Поланецкий, и он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку.
– Что-то я вас не понимаю, – сказал он. – Бог свидетель, скорее я сам погибну, чем Плавицких погублю, и да будет вам известно, что этому господину Машко я с наслаждением шею бы свернул, но если надо, черт с ним, ради Плавицких я даже готов отступиться. Но после инцидента с Машко я сейчас же к пану Ямишу пошел – он в Варшаву на выборы приехал – и все ему выложил. Он сказал, что я выкинул глупость, и отругал меня – что правда, то правда! И будь во мне дело, я рукой бы махнул: что там моя шкура, но коли речь о Плавицких, я уж поступлю, как пан Ямиш скажет, – и будь что будет! Пан Ямиш там же остановился, в гостинице «Саксония».
На том они и расстались, и Гонтовский побрел в гостиницу, кляня на чем свет стоит и Машко, и себя, и Поланецкого. Он догадывался, что Поланецкий не привирает, произошла непоправимая беда: он причинил вред панне Марии, ради которой жизни бы не пожалел. Если до сих пор у него оставалась некоторая надежда, теперь все кончено: Плавицкий откажет ему от дома; панна Мария выйдет за Поланецкого – разве что сам он не согласится. Но кто же не согласится взять ее в жены? И бедняга понял, что, прийдись ей выбирать, он оказался бы на последнем месте среди претендентов. «Да и что у меня есть! – рассуждал он сам с собой. – Паршивый Ялбжиков, и ничего больше. Ни ума, ни денег. У других хоть знания, а я и не знаю ничего! Другие что-то из себя представляют, а я ровно ничего. Поланецкий и богат, и образован, а что я люблю ее больше, какой от этого прок? Если вместо помощи я, болван, еще ей и навредил…»
Поланецкий на обратном пути примерно то же думал о Гонтовском, но ни капельки ему не сочувствовал. Дома он застал Машко; тот ждал его уже целый час и, едва он вошел, объявил:
– Вторым секундантом будет Кресовский.
Поланецкий поморщился недовольно.
– Видел я Гонтовского, – сказал он.
– Ну и что?
– Дурак он.
– В этом я не сомневаюсь. Но ты с ним переговорил от моего имени?
– От твоего – нет. Как родственник Плавицкого сказал ему, что он ему оказал медвежью услугу.
– И объяснений не потребовал?
– Нет. Слушай, Машко, ведь ты прежде всего удовлетворение хочешь получить, не так ли? Мне тоже совсем не требуется, чтобы один из вас продырявил башку другому. После всего услышанного он согласился на любые твои условия. К счастью, за советом Гонтовский обратился к Ямишу, а это человек спокойный и благоразумный, который понимает, что поступил он глупо, и уже его отчитал.
– Ладно, – сказал Машко, – дай мне перо и бумагу.
– Возьми на столе.
Машко присел и стал писать. Кончив, он протянул исписанную четвертушку Поланецкому.
Тот прочел:
«Сим заявляю, что набросился на пана Машко с оскорблениями в нетрезвом виде и не соображая, что говорю. Сегодня придя в себя, в присутствии свидетелей, моих и пана Машко, а также бывших при том лиц, признаю, что поступил необдуманно и по-хамски. Полагаясь на доброту и великодушие пана Машко, с глубоким сожалением и смирением прошу у него прощения и публично подтверждаю, что его поведение не подлежит обсуждению моему и лиц, мне подобных».
– Пусть прочтет это вслух и распишется, – сказал Машко.
– Но ведь это же чертовски жестоко! Кто на это пойдет?
– Ты согласен, что этот дурень вел себя со мной возмутительно?
– Согласен.
– И понимаешь, какие последствия может иметь для меня этот скандал?
– Это еще неизвестно.
– А мне вот известно. Во всяком случае, скажу тебе одно: они жалеют уже, что связали себя словом, и под любым благовидным предлогом порвут со мной. Это как пить дать. Я пропал, окончательно и бесповоротно.
– Да брось ты!
– Нет, ты понимаешь: нужно же сорвать на ком-то досаду, и Гонтовский поплатится у меня так или иначе.
Поланецкий пожал плечами.
– Что ж, и мне тоже не с чего ему сочувствовать. Будь по-твоему.
– Кресовский будет у тебя завтра в девять утра.
– Хорошо.
– Ну, до свидания. Да, увидишь Плавицкого, передай: в Риме скончалась его родственница, некто Плошовская, – он ведь на наследство рассчитывает. Завещание ее здесь хранится, у нотариуса Подвойного, и завтра будет вскрыто.
– Плавицкий знает уже, она пять дней как умерла.
Оставшись один, Поланецкий задумался: а как же взыскать долг с Машко, если он обанкротится, и встревожился, не видя никакого способа. Однако сообразил, что долг этот ипотечный и будет числиться по закладной, держателем которой он так и так останется. Утешение, правда, слабое: с имения, как и с Машко, ничего не получишь; но ничего не поделаешь, приходится довольствоваться этим.
Потом в голову пришло другое. Подумалось о Литке, пани Эмилии, Марыне, и поразила разница между миром женским, миром чувств, главная пружина которого – любовь и счастье ближних, и миром мужчин, полным соперничества, борьбы, раздоров, ссор, дуэлей, стремления к наживе – всего, что опустошает душу. И его осенило, как прежде: если возможны вообще на этом свете покой, счастье и умиротворение, то лишь с любящей женщиной. Это ощущение настолько не вязалось с его умонастроением последних дней, что он растерялся. Но, продолжая сравнивать два эти мира, не мог не признать, что мир женский, мир любящий, имеет свои преимущества и право на существование.
И будь он более сведущ в Священном писании, ему, несомненно, вспомнились бы слова: «Мария избрала благую часть».
ГЛАВА XXIV
Кресовский на следующее утро опоздал почти на целый час. Он был, что называется, небокоптитель, то есть лицо без определенных занятий. Зато происходил из старинного рода и промотал довольно большое состояние. То и другое вполне оправдало его в глазах всех, позволяя безбедно существовать, всюду бывать и слыть порядочным человеком. Каким образом два вышеозначенных отличия делают это возможным – тайна больших городов. Но мало того: кроме признанного и прочного положения в обществе, считалось, что во всех щекотливых делах надлежит обращаться к нему. Кресовский неизменно оказывался арбитром на судах чести, секундантом на дуэлях. Финансовые тузы охотно приглашали его на званые обеды, на свадьбы, крестины и прочие торжества, и его благородная лысина и истинно польская физиономия служили достойным украшением стола.
По сути же это был человек глубоко разочарованный, вдобавок страдавший чахоткой, а потому желчный и раздражительный, но не лишенный чувства юмора, которое позволяло ему подмечать смешное даже в мелочах, чем он немного напоминал Букацкого. Трунил он и над собственной ворчливостью, не мешая и другим проезжаться на этот счет, но в меру. Если же кто забывался, то, выпятив грудь, напускался на шутника, так что с ним предпочитали не связываться. По слухам, он не раз сохранял присутствие духа, когда иные терялись; словом, умел «быть на высоте». И, помимо собственной шляхетской особы, на все и вся смотрел с этого высока, не исключая времени, отчего всегда и везде опаздывал.
Но Поланецкому Кресовский, поздоровавшись, почел необходимым объяснить причину своего опоздания.
– Вы не замечали, – сказал он, – когда очень спешишь и ни в коем случае нельзя опаздывать, вещи, самые нужные, как нарочно, все куда-то деваются, как сквозь землю проваливаются. Камердинер за шляпой – шляпы нет как нет, калош тоже нет, портмоне тоже обязательно куда-то запропастится. И так всегда. Пари держу, что всегда.
– Да, бывает, – отвечал Поланецкий.
– Я даже придумал способ, как с этим бороться. Пропало что-нибудь – я сяду и скажу себе вслух с улыбкой: «Люблю вещи терять; ищешь – сразу оживляешься, двигаешься: и время быстрей проходит, и для здоровья полезно; хорошо». И что же вы думаете? Пропажа тотчас находится.
– Стоит, пожалуй, запатентовать такое изобретение, – заметил Поланецкий. – Давайте, однако, поговорим о деле Машко.
– Придется к пану Ямишу идти. Машко прислал мне письмецо для передачи Гонтовскому. И ни слова не хочет менять, а в таком виде оно абсолютно неприемлемо, слишком резкое, Гонтовский не подпишет… Так что дуэли не избежать, другого выхода я не вижу.
– Гонтовский целиком положился на пана Ямиша и все сделает, как он скажет. А Ямиш – человек мягкий и хворый, не будет горячиться, да и сам не одобряет Гонтовского, может, он даже и примет условия Машко, как знать.
– Ямиш – известный тюфяк! – бросил Кресовский. – Но пойдемте, уже поздно.
Они вышли, и несколько минут спустя сани их остановились у гостиницы «Саксония». Ямиш их поджидал, но принял в халате по причине нездоровья. Кресовский, взглянув на его интеллигентное, но болезненно-одутловатое лицо, подумал: «Этот на любые уступки пойдет».
– Садитесь, господа, – говорил между тем Ямиш. – Я здесь всего три дня, да и чувствую себя неважно, но рад буду, если удастся уладить недоразумение. Я уже задал этому забияке головомойку, можете мне поверить. – И, передернув плечом, спросил у Поланецкого: – А что у Плавицких слышно? Я у них еще не был и по своей любимице, Марыне, скучаю…
– Панна Мария здорова, – отвечал Поланецкий.
– А старик?
– Его дальняя родственница умерла несколько дней назад, очень богатая, он наследства ждет. Вчера мне об этом говорил. Но я слышал, что она все на благотворительные цели завещала… Завещание сегодня или завтра будет вскрыто.
– Надоумил бы ее господь бог Марыне оставить что-нибудь… Но давайте ближе к делу. Наш долг, господа, сделать все возможное, чтобы кончилось оно полюбовно, думаю, объяснять вам это нет нужды.
Кресовский поклонился. Надоели ему подобные вступительные речи, он слышал их бог весть сколько раз.
– Сознаем, сознаем лежащую на нас ответственность! – перебил он.
– Не сомневаюсь, – добродушно ответил Ямиш. – И сам признаю: Гонтовский ни малейшего права не имел так поступать и заслуживает наказания, поэтому я готов его склонить к уступкам, и весьма значительным, дабы пан Машко получил желаемую сатисфакцию.
Кресовский достал из кармана сложенный листок бумаги и протянул Ямишу с усмешкой.
– Пан Машко ничего больше не желает, кроме того, чтобы пан Гонтовский огласил этот документик при свидетелях с обеих сторон и очевидцах скандала и затем поставил под ним свою досточтимую подпись.
Отыскав среди бумаг очки и нацепив их на нос, Ямиш углубился в чтение. Лицо его постепенно покраснело, потом побледнело, он засопел. Кресовский и Поланецкий с трудом верили своим глазам: перед ними был совсем не тот человек, который за минуту перед тем готов был пойти на любые уступки.
– Господа, – произнес он прерывающимся голосом, – пан Гонтовский поступил как сумасброд и забияка… но пан Гонтовский – шляхтич. Прошу передать это пану Машко от его имени.
И, разорвав бумажку на четыре части, кинул ее с этими словами на пол.
Дело принимало непредвиденный оборот. Кресовский уже было подумал, будто поведение Ямиша оскорбительно для него как секунданта, и мгновенно застыл и оскалился, точно злая собака, но Поланецкому, который хорошо относился к Ямишу, поступок его понравился.
– Господин советник, – сказал он веско, – пану Машко нанесено оскорбление столь тяжкое, что меньшим он не удовлетворится. Но мы с паном Кресовским ожидали от вас такого ответа, который только увеличивает наше уважение к вам.
Ямиш сел, тяжело дыша, – он страдал астмой.
– Я мог бы поручиться за Гонтовского, что он готов извиниться перед паном Машко, – сказал он, немного отдышавшись, – но не в таких выражениях. Но не будем терять время понапрасну. Я вижу, тут возможно единственное удовлетворение: с оружием в руках. Сейчас придет Вильковский, другой секундант Гонтовского; если можете его подождать, мы обсудим условия дуэли.
– Вот это называется брать быка за рога, – заметил Кресовский, которого подкупила прямота Ямиша.
– Только по необходимости, печальной необходимости, – отозвался Ямиш.
Поланецкий глянул на часы.
– В одиннадцать мне надо быть в конторе, – сказал он, – если изволите, пан Ямиш, я забегу к вам около часа посмотреть и подписать условия дуэли.
– Хорошо. Заверяю вас: я понимаю, что эти условия не должны вызывать насмешливую улыбку, но, с другой стороны, надеюсь, что ни пан Кресовский, ни вы, пан Поланецкий, не станете настаивать на противоположной крайности.
– Нет. Можете быть спокойны. Я не собираюсь требовать крови во что бы то ни стало, – сказал Поланецкий.
С тем он ушел; в конторе ему действительно предстояло лично уладить несколько важных дел, так как Бигель все еще отсутствовал. В полдень он подписал условия дуэли: они были суровы, но не чрезмерно, и отправился в ресторацию, надеясь встретить Машко.
Но Машко был, видимо, у Краславских, а Поланецкий, едва вошел, наткнулся на Плавицкого; как всегда, свежий, моложавый, безукоризненно одетый и побритый, он был, однако, мрачнее тучи.
– Что вы тут делаете, дорогой дядюшка? – спросил Поланецкий.
– Я не обедаю дома, когда чем-нибудь расстроен, чтобы не огорчать Марыню, – отвечал старик. – Зайду куда-нибудь, съем крылышко куриное, проглочу ложку компота – мне и довольно. Присаживайся, если у тебя нет компании повеселее.
– Что-нибудь случилось? – спросил Поланецкий.
– Старые традиции гибнут, только и всего!
– Ну, эта беда не одного вас касается.
Плавицкий хмуро и вместе многозначительно взглянул на него.
– Сегодня вскрыли завещание, – сказал он.
– Ну, и что?
– Вот именно, «что»? Вся Варшава твердит небось теперь: «Даже дальнюю родню не забыла!» Покорно благодарю за такую память! В завещании есть запись в пользу Марыни, но какая? Четыреста рублей пожизненно ей отказала. И это называется миллионерша! Такую сумму прислуге можно завещать, но не родственнице.
– А вам что, дядюшка?
– Мне – ничего. Управляющему пятнадцать тысяч, а обо мне ни слова.
– Вот те на!
– Гибнут добрые старые традиции! Сколько, бывало, людей богатело вдруг благодаря наследству. А почему? Потому что в семье мир да лад был.
– И сейчас, случается, тысячи в наследство получают, я знаю таких.
– Да, есть такие, есть! И немало даже; но я не из их числа. – И, подперев голову рукой, Плавицкий пожаловался, точно произнося горестный монолог: – Вечно кто-то, кому-то, что-то, где-то… – И со вздохом прибавил: – А мне никто, нигде, никогда, ничего…
Поланецкому пришла на ум шальная мысль, и он, не чая всей ее жестокости, ляпнул ему в утешение:
– Э, да ведь она в Риме умерла, а это завещание давно составлено, поговаривают, будто есть и другое. Вот погодите, придет из Рима поправочка, и проснетесь в одно прекрасное утро миллионером.
– Не придет, – возразил старик.
Но слова Поланецкого произвели на него впечатление: он принялся на него поглядывать и ерзать, как на иголках.
– А ты, значит, допускаешь?.. – не выдержав, спросил он наконец.
– Не вижу в этом ничего невозможного, – с напускной серьезностью ответил Поланецкий.
– Будь на то воля провидения…
– И это не исключено.
Плавицкий покосился на зал: он был пуст. Тогда, неожиданно отодвинувшись от стола, он ткнул себя пальцем в жилетку:
– Поди сюда, дай я тебя обниму, мой мальчик…
Поланецкий склонился к нему на грудь, и старик дважды поцеловал его в лоб, приговаривая растроганно:
– Спасибо, что ободрил и утешил… Конечно, на все воля божья, но спасибо на добром слове. Теперь я могу тебе признаться, что написал ей. Ничего такого, просто, чтобы напомнить ей о нас. Спросил, когда истекает аренда на один ее фольварк. Брать его в аренду я, понятно, не собирался… а так, намек… Дай тебе бог здоровья, утешил ты меня… Завещание, наверно, написано до моего письма, потом она поехала в Рим, по дороге, может быть, думала о письме, о нас с Марыней… Так ты полагаешь, что возможно?.. Дай тебе бог!
Он совершенно ожил и, причмокнув, хлопнул Поланецкого по колену.
– А знаешь что, мой мальчик? Не распить ли нам по этому случаю бутылочку «Мутон-Ротшильда»? Вдруг твое предсказание сбудется.
– Не могу, ей-богу, не могу, – стал отказываться Поланецкий, уже стыдясь немного своей выходки, – и не уговаривайте даже.
– Нет, ты должен.
– Честное слово, не могу. У меня дел полно, для этого нужна ясная голова.
– Вот упрямый осел! Ну, я один выпью полбутылочки – за исполнение желаний.
Он велел подать вина и поинтересовался:
– А что за дела?
– Да разные. После обеда к Васковскому наведаться надо.
– Что это за личность, кстати?
– Да, вот и он как раз наследство получил! – воскликнул Поланецкий. – После брата, горнозаводчика, и довольно значительное. Но он бедным деньги раздает.
– Бедным раздает, а сам в дорогих ресторациях обедает: вот так филантроп! Будь у меня что раздавать, я себе не оставил бы ни копейки.
– Он долго хворал, и доктор велел ему хорошо питаться. Но он заказывает только, что подешевле. Живет в тесной каморке и птиц разводит, а в двух больших комнатах у него знаете кто ночует? Беспризорные ребятишки, которых он с улицы приводит.
– Я так и думал, что у него тут… – И Плавицкий постучал себя пальцем по лбу.
Васковского Поланецкий не застал и около пяти часов, побывав перед тем у Машко, зашел к Марыне – его немного мучила совесть из-за галиматьи, которую он наплел Плавицкому. «Старик дорогое вино теперь будет пить в расчете на наследство, – думал он, – а они и так, по-моему, живут не по средствам. Нельзя слишком затягивать шутку».
Марыня вышла к нему в шляпе. Она собралась к Бигелям, но пригласила его войти. Он не отказался, так как все равно не собирался засиживаться.
– Поздравляю с наследством, – сказал он.
– И я тоже рада, – ответила она, – ведь это деньги верные, что в нашем положении очень важно. Да мне и вообще хочется богатой быть.
– Это зачем?
– Помните, вы сказали как-то, что хотели бы иметь капитал, чтобы основать фабрику, а не заниматься коммерцией? Мне это запомнилось. Ну, а мечтать всякий волен, вот и я мечтаю: иметь бы много-много денег.
Но, спохватясь, не сказала ли лишнего и не выдала ли себя, она опустила глаза и стала разглаживать юбку на коленях.
– А я, знаете, пришел просить прощения у вас, – сказал Поланецкий. – Сегодня за обедом я наговорил каких-то глупостей вашему отцу насчет того, что покойница могла в его пользу завещание изменить. А он, представьте, поверил. Мне бы не хотелось, чтобы он напрасно обольщался, позвольте, я пойду к нему и постараюсь разубедить.
Марыня рассмеялась в ответ.
– Я уже пробовала, а он знаете как меня разругал! Вот видите, что вы натворили. Вам и впрямь есть за что прощения просить.
– Так простите же меня!
Он взял ее руку и стал покрывать поцелуями, а она, не отнимая ее, шутливо и растроганно повторяла:
– Ах, какой вы нехороший, пан Стах! Какой нехороший!
По сути же это был человек глубоко разочарованный, вдобавок страдавший чахоткой, а потому желчный и раздражительный, но не лишенный чувства юмора, которое позволяло ему подмечать смешное даже в мелочах, чем он немного напоминал Букацкого. Трунил он и над собственной ворчливостью, не мешая и другим проезжаться на этот счет, но в меру. Если же кто забывался, то, выпятив грудь, напускался на шутника, так что с ним предпочитали не связываться. По слухам, он не раз сохранял присутствие духа, когда иные терялись; словом, умел «быть на высоте». И, помимо собственной шляхетской особы, на все и вся смотрел с этого высока, не исключая времени, отчего всегда и везде опаздывал.
Но Поланецкому Кресовский, поздоровавшись, почел необходимым объяснить причину своего опоздания.
– Вы не замечали, – сказал он, – когда очень спешишь и ни в коем случае нельзя опаздывать, вещи, самые нужные, как нарочно, все куда-то деваются, как сквозь землю проваливаются. Камердинер за шляпой – шляпы нет как нет, калош тоже нет, портмоне тоже обязательно куда-то запропастится. И так всегда. Пари держу, что всегда.
– Да, бывает, – отвечал Поланецкий.
– Я даже придумал способ, как с этим бороться. Пропало что-нибудь – я сяду и скажу себе вслух с улыбкой: «Люблю вещи терять; ищешь – сразу оживляешься, двигаешься: и время быстрей проходит, и для здоровья полезно; хорошо». И что же вы думаете? Пропажа тотчас находится.
– Стоит, пожалуй, запатентовать такое изобретение, – заметил Поланецкий. – Давайте, однако, поговорим о деле Машко.
– Придется к пану Ямишу идти. Машко прислал мне письмецо для передачи Гонтовскому. И ни слова не хочет менять, а в таком виде оно абсолютно неприемлемо, слишком резкое, Гонтовский не подпишет… Так что дуэли не избежать, другого выхода я не вижу.
– Гонтовский целиком положился на пана Ямиша и все сделает, как он скажет. А Ямиш – человек мягкий и хворый, не будет горячиться, да и сам не одобряет Гонтовского, может, он даже и примет условия Машко, как знать.
– Ямиш – известный тюфяк! – бросил Кресовский. – Но пойдемте, уже поздно.
Они вышли, и несколько минут спустя сани их остановились у гостиницы «Саксония». Ямиш их поджидал, но принял в халате по причине нездоровья. Кресовский, взглянув на его интеллигентное, но болезненно-одутловатое лицо, подумал: «Этот на любые уступки пойдет».
– Садитесь, господа, – говорил между тем Ямиш. – Я здесь всего три дня, да и чувствую себя неважно, но рад буду, если удастся уладить недоразумение. Я уже задал этому забияке головомойку, можете мне поверить. – И, передернув плечом, спросил у Поланецкого: – А что у Плавицких слышно? Я у них еще не был и по своей любимице, Марыне, скучаю…
– Панна Мария здорова, – отвечал Поланецкий.
– А старик?
– Его дальняя родственница умерла несколько дней назад, очень богатая, он наследства ждет. Вчера мне об этом говорил. Но я слышал, что она все на благотворительные цели завещала… Завещание сегодня или завтра будет вскрыто.
– Надоумил бы ее господь бог Марыне оставить что-нибудь… Но давайте ближе к делу. Наш долг, господа, сделать все возможное, чтобы кончилось оно полюбовно, думаю, объяснять вам это нет нужды.
Кресовский поклонился. Надоели ему подобные вступительные речи, он слышал их бог весть сколько раз.
– Сознаем, сознаем лежащую на нас ответственность! – перебил он.
– Не сомневаюсь, – добродушно ответил Ямиш. – И сам признаю: Гонтовский ни малейшего права не имел так поступать и заслуживает наказания, поэтому я готов его склонить к уступкам, и весьма значительным, дабы пан Машко получил желаемую сатисфакцию.
Кресовский достал из кармана сложенный листок бумаги и протянул Ямишу с усмешкой.
– Пан Машко ничего больше не желает, кроме того, чтобы пан Гонтовский огласил этот документик при свидетелях с обеих сторон и очевидцах скандала и затем поставил под ним свою досточтимую подпись.
Отыскав среди бумаг очки и нацепив их на нос, Ямиш углубился в чтение. Лицо его постепенно покраснело, потом побледнело, он засопел. Кресовский и Поланецкий с трудом верили своим глазам: перед ними был совсем не тот человек, который за минуту перед тем готов был пойти на любые уступки.
– Господа, – произнес он прерывающимся голосом, – пан Гонтовский поступил как сумасброд и забияка… но пан Гонтовский – шляхтич. Прошу передать это пану Машко от его имени.
И, разорвав бумажку на четыре части, кинул ее с этими словами на пол.
Дело принимало непредвиденный оборот. Кресовский уже было подумал, будто поведение Ямиша оскорбительно для него как секунданта, и мгновенно застыл и оскалился, точно злая собака, но Поланецкому, который хорошо относился к Ямишу, поступок его понравился.
– Господин советник, – сказал он веско, – пану Машко нанесено оскорбление столь тяжкое, что меньшим он не удовлетворится. Но мы с паном Кресовским ожидали от вас такого ответа, который только увеличивает наше уважение к вам.
Ямиш сел, тяжело дыша, – он страдал астмой.
– Я мог бы поручиться за Гонтовского, что он готов извиниться перед паном Машко, – сказал он, немного отдышавшись, – но не в таких выражениях. Но не будем терять время понапрасну. Я вижу, тут возможно единственное удовлетворение: с оружием в руках. Сейчас придет Вильковский, другой секундант Гонтовского; если можете его подождать, мы обсудим условия дуэли.
– Вот это называется брать быка за рога, – заметил Кресовский, которого подкупила прямота Ямиша.
– Только по необходимости, печальной необходимости, – отозвался Ямиш.
Поланецкий глянул на часы.
– В одиннадцать мне надо быть в конторе, – сказал он, – если изволите, пан Ямиш, я забегу к вам около часа посмотреть и подписать условия дуэли.
– Хорошо. Заверяю вас: я понимаю, что эти условия не должны вызывать насмешливую улыбку, но, с другой стороны, надеюсь, что ни пан Кресовский, ни вы, пан Поланецкий, не станете настаивать на противоположной крайности.
– Нет. Можете быть спокойны. Я не собираюсь требовать крови во что бы то ни стало, – сказал Поланецкий.
С тем он ушел; в конторе ему действительно предстояло лично уладить несколько важных дел, так как Бигель все еще отсутствовал. В полдень он подписал условия дуэли: они были суровы, но не чрезмерно, и отправился в ресторацию, надеясь встретить Машко.
Но Машко был, видимо, у Краславских, а Поланецкий, едва вошел, наткнулся на Плавицкого; как всегда, свежий, моложавый, безукоризненно одетый и побритый, он был, однако, мрачнее тучи.
– Что вы тут делаете, дорогой дядюшка? – спросил Поланецкий.
– Я не обедаю дома, когда чем-нибудь расстроен, чтобы не огорчать Марыню, – отвечал старик. – Зайду куда-нибудь, съем крылышко куриное, проглочу ложку компота – мне и довольно. Присаживайся, если у тебя нет компании повеселее.
– Что-нибудь случилось? – спросил Поланецкий.
– Старые традиции гибнут, только и всего!
– Ну, эта беда не одного вас касается.
Плавицкий хмуро и вместе многозначительно взглянул на него.
– Сегодня вскрыли завещание, – сказал он.
– Ну, и что?
– Вот именно, «что»? Вся Варшава твердит небось теперь: «Даже дальнюю родню не забыла!» Покорно благодарю за такую память! В завещании есть запись в пользу Марыни, но какая? Четыреста рублей пожизненно ей отказала. И это называется миллионерша! Такую сумму прислуге можно завещать, но не родственнице.
– А вам что, дядюшка?
– Мне – ничего. Управляющему пятнадцать тысяч, а обо мне ни слова.
– Вот те на!
– Гибнут добрые старые традиции! Сколько, бывало, людей богатело вдруг благодаря наследству. А почему? Потому что в семье мир да лад был.
– И сейчас, случается, тысячи в наследство получают, я знаю таких.
– Да, есть такие, есть! И немало даже; но я не из их числа. – И, подперев голову рукой, Плавицкий пожаловался, точно произнося горестный монолог: – Вечно кто-то, кому-то, что-то, где-то… – И со вздохом прибавил: – А мне никто, нигде, никогда, ничего…
Поланецкому пришла на ум шальная мысль, и он, не чая всей ее жестокости, ляпнул ему в утешение:
– Э, да ведь она в Риме умерла, а это завещание давно составлено, поговаривают, будто есть и другое. Вот погодите, придет из Рима поправочка, и проснетесь в одно прекрасное утро миллионером.
– Не придет, – возразил старик.
Но слова Поланецкого произвели на него впечатление: он принялся на него поглядывать и ерзать, как на иголках.
– А ты, значит, допускаешь?.. – не выдержав, спросил он наконец.
– Не вижу в этом ничего невозможного, – с напускной серьезностью ответил Поланецкий.
– Будь на то воля провидения…
– И это не исключено.
Плавицкий покосился на зал: он был пуст. Тогда, неожиданно отодвинувшись от стола, он ткнул себя пальцем в жилетку:
– Поди сюда, дай я тебя обниму, мой мальчик…
Поланецкий склонился к нему на грудь, и старик дважды поцеловал его в лоб, приговаривая растроганно:
– Спасибо, что ободрил и утешил… Конечно, на все воля божья, но спасибо на добром слове. Теперь я могу тебе признаться, что написал ей. Ничего такого, просто, чтобы напомнить ей о нас. Спросил, когда истекает аренда на один ее фольварк. Брать его в аренду я, понятно, не собирался… а так, намек… Дай тебе бог здоровья, утешил ты меня… Завещание, наверно, написано до моего письма, потом она поехала в Рим, по дороге, может быть, думала о письме, о нас с Марыней… Так ты полагаешь, что возможно?.. Дай тебе бог!
Он совершенно ожил и, причмокнув, хлопнул Поланецкого по колену.
– А знаешь что, мой мальчик? Не распить ли нам по этому случаю бутылочку «Мутон-Ротшильда»? Вдруг твое предсказание сбудется.
– Не могу, ей-богу, не могу, – стал отказываться Поланецкий, уже стыдясь немного своей выходки, – и не уговаривайте даже.
– Нет, ты должен.
– Честное слово, не могу. У меня дел полно, для этого нужна ясная голова.
– Вот упрямый осел! Ну, я один выпью полбутылочки – за исполнение желаний.
Он велел подать вина и поинтересовался:
– А что за дела?
– Да разные. После обеда к Васковскому наведаться надо.
– Что это за личность, кстати?
– Да, вот и он как раз наследство получил! – воскликнул Поланецкий. – После брата, горнозаводчика, и довольно значительное. Но он бедным деньги раздает.
– Бедным раздает, а сам в дорогих ресторациях обедает: вот так филантроп! Будь у меня что раздавать, я себе не оставил бы ни копейки.
– Он долго хворал, и доктор велел ему хорошо питаться. Но он заказывает только, что подешевле. Живет в тесной каморке и птиц разводит, а в двух больших комнатах у него знаете кто ночует? Беспризорные ребятишки, которых он с улицы приводит.
– Я так и думал, что у него тут… – И Плавицкий постучал себя пальцем по лбу.
Васковского Поланецкий не застал и около пяти часов, побывав перед тем у Машко, зашел к Марыне – его немного мучила совесть из-за галиматьи, которую он наплел Плавицкому. «Старик дорогое вино теперь будет пить в расчете на наследство, – думал он, – а они и так, по-моему, живут не по средствам. Нельзя слишком затягивать шутку».
Марыня вышла к нему в шляпе. Она собралась к Бигелям, но пригласила его войти. Он не отказался, так как все равно не собирался засиживаться.
– Поздравляю с наследством, – сказал он.
– И я тоже рада, – ответила она, – ведь это деньги верные, что в нашем положении очень важно. Да мне и вообще хочется богатой быть.
– Это зачем?
– Помните, вы сказали как-то, что хотели бы иметь капитал, чтобы основать фабрику, а не заниматься коммерцией? Мне это запомнилось. Ну, а мечтать всякий волен, вот и я мечтаю: иметь бы много-много денег.
Но, спохватясь, не сказала ли лишнего и не выдала ли себя, она опустила глаза и стала разглаживать юбку на коленях.
– А я, знаете, пришел просить прощения у вас, – сказал Поланецкий. – Сегодня за обедом я наговорил каких-то глупостей вашему отцу насчет того, что покойница могла в его пользу завещание изменить. А он, представьте, поверил. Мне бы не хотелось, чтобы он напрасно обольщался, позвольте, я пойду к нему и постараюсь разубедить.
Марыня рассмеялась в ответ.
– Я уже пробовала, а он знаете как меня разругал! Вот видите, что вы натворили. Вам и впрямь есть за что прощения просить.
– Так простите же меня!
Он взял ее руку и стал покрывать поцелуями, а она, не отнимая ее, шутливо и растроганно повторяла:
– Ах, какой вы нехороший, пан Стах! Какой нехороший!
ГЛАВА XXV
Кресовский с доктором и футляром с пистолетами ехали в одной пролетке, Машко с Поланецким – в другой; обе направлялись к Белянам. День был ясный, морозный, розоватая дымка застилала горизонт. Под колесами повизгивал снег, от заиндевелых лошадей шел пар; деревья покрывала густая изморозь.
– Морозец знатный, – заметил Машко. – Палец к курку примерзнет.
– Да, без шубы неуютно будет.
– Вот и не возитесь, избавьте от канители. Скажи Кресовскому, сделай милость, пусть сразу приступает к делу. Пока доедем, – прибавил Машко, протирая запотевшие очки, – солнце подымется, глаза будет слепить.
– Ничего, скоро все будет позади, – отозвался Поланецкий. – Главное, Кресовский вовремя явился, а они привыкли вставать рано, их ждать долго не придется.
– Знаешь, о чем я думаю сейчас? – сказал Машко. – Есть в жизни одна вещь, о которой всегда почему-то забывают, строя планы или затевая что-нибудь, а ведь из-за нее все может рухнуть, пойти прахом, развалиться. Это – глупость человеческая. Допустим, я вдесятеро умней и заботы у меня тоже посерьезней, что я не Машко, а крупный политический деятель, ну, Бисмарк или Кавур какой-нибудь, которому средства нужны для осуществления своих целей и который каждый свой шаг поэтому рассчитывает, каждое слово взвешивает… И вот является какой-то кретин – предвидеть этого не дано, будь ты хоть семи пядей во лбу, – и все летит к черту. В этом есть что-то фатальное! Застрелит он меня или нет – не то важно, а что из-за скотины этой все мои усилия пойдут насмарку!
– Так разве можно это предвидеть? Все равно как если б кирпич на голову упал.
– Вот это меня и бесит!
– А насчет застрелит, нечего об этом думать.
Машко овладел собой и снова стал протирать очки.
– Милый мой, как будто я не вижу, что ты всю дорогу за мной наблюдаешь и подбодрить меня стараешься. Что ж, это вполне естественно. И я со своей стороны хочу тебя заверить: краснеть вам за меня не придется. Конечно, я волнуюсь, вот тут, под ложечкой, сосет, но знаешь, почему? Опасность, выстрелы – это все пустое! Дай мне пистолет, отведи в лес – хоть полдня палить готов в этого идиота и полдня стоять под его выстрелами. Я уже раз участвовал в дуэли и знаю, что это такое. Волнуешься из-за самой комедии: приготовлений, секундантов, – от сознания, что на тебя смотрят, из боязни оплошать, осрамиться. Это как публичное выступление: самолюбие затрагивается, и ничего больше. Для нервных людей дуэль, конечно, большое испытание. Но у меня нервы крепкие. Есть у меня и еще преимущество: я привык на людях бывать, не то что он. С другой стороны, такой остолоп лишен воображения, не может себе представить, как будет выглядеть его разлагающийся труп и прочее. Но собой владеть я умею лучше… И еще одно, к слову: философия философией, но все решает характер, темперамент. Мне эта дуэль ничего не дает и ни от чего не спасает, напротив, у меня из-за нее неприятности могут быть. И все-таки я не удержался… Возненавидел этого идиота, до того он меня довел, раздавить его хочу, уничтожить – тут уж не до рассуждений… Будь уверен, стоит мне только увидеть его ослиную рожу – сразу перестану волноваться, забуду всю эту комедию, никого, кроме него, не будет для меня существовать.
– Да, это мне знакомо, – сказал Поланецкий.
Пятна на лице Машко стали сизыми от холода, что его не красило, придавая ему прямо-таки зловещий вид.
Тем временем они приехали. И почти тотчас же, скрипя по снегу, показалась пролетка с Гонтовским, Ямишем и Вильковским. Выйдя, они раскланялись с противниками и всемером, считая и доктора, направились в глубь леса, к месту, накануне выбранному Кресовским.
Извозчики поглядели вслед семерым мужчинам, чьи черные пальто резко выделялись на фоне белого снега, и перемигнулись.
– Кумекаете, чем дело пахнет? – спросил один.
– Нам, чай, не впервой! – ответил второй.
– Дураки дерутся – умный не встревай!
А те, с трудом вытаскивая из снега калоши, выдыхая целые клубы белого пара, шли по лесу к противоположной опушке. Ямиш в нарушение установленных правил приблизился по дорогое к Поланецкому.
– Моим искренним желанием было, чтобы мой подопечный извинился перед паном Машко, но на таких условиях это унизительно, – сказал он.
– Я, со своей стороны, просил Машко смягчить выражения, но он уклонился…
– Так, значит, ничего другого не остается. Страшно нелепо, но другого выхода нет!
Поланецкий ничего не ответил, и некоторое время они шли молча.
– Да, – заговорил снова Ямиш. – До меня дошли слухи, будто Марыня Плавицкая получила что-то по завещанию.
– Да, хотя и немного.
– А старик?
– Злится, что не ему все состояние досталось.
– Он немножко того… – сказал Ямиш, постучав рукою в перчатке по лбу. Потом, оглядевшись, прибавил: – Что-то мы долго идем.
– Скоро будем на месте.
И они пошли дальше. Солнце уже поднялось над лесом. Деревья отбрасывали на снег голубоватые тени, но постепенно становилось все светлее. С верхушек, где гомозились вороны и галки, бесшумно осыпался сухой, мягкий, как пух, снежок, конусообразными грядками ложась вокруг стволов. Тишь и покой царили в лесу. А люди пришли нарушить их выстрелами друг в друга.
– Морозец знатный, – заметил Машко. – Палец к курку примерзнет.
– Да, без шубы неуютно будет.
– Вот и не возитесь, избавьте от канители. Скажи Кресовскому, сделай милость, пусть сразу приступает к делу. Пока доедем, – прибавил Машко, протирая запотевшие очки, – солнце подымется, глаза будет слепить.
– Ничего, скоро все будет позади, – отозвался Поланецкий. – Главное, Кресовский вовремя явился, а они привыкли вставать рано, их ждать долго не придется.
– Знаешь, о чем я думаю сейчас? – сказал Машко. – Есть в жизни одна вещь, о которой всегда почему-то забывают, строя планы или затевая что-нибудь, а ведь из-за нее все может рухнуть, пойти прахом, развалиться. Это – глупость человеческая. Допустим, я вдесятеро умней и заботы у меня тоже посерьезней, что я не Машко, а крупный политический деятель, ну, Бисмарк или Кавур какой-нибудь, которому средства нужны для осуществления своих целей и который каждый свой шаг поэтому рассчитывает, каждое слово взвешивает… И вот является какой-то кретин – предвидеть этого не дано, будь ты хоть семи пядей во лбу, – и все летит к черту. В этом есть что-то фатальное! Застрелит он меня или нет – не то важно, а что из-за скотины этой все мои усилия пойдут насмарку!
– Так разве можно это предвидеть? Все равно как если б кирпич на голову упал.
– Вот это меня и бесит!
– А насчет застрелит, нечего об этом думать.
Машко овладел собой и снова стал протирать очки.
– Милый мой, как будто я не вижу, что ты всю дорогу за мной наблюдаешь и подбодрить меня стараешься. Что ж, это вполне естественно. И я со своей стороны хочу тебя заверить: краснеть вам за меня не придется. Конечно, я волнуюсь, вот тут, под ложечкой, сосет, но знаешь, почему? Опасность, выстрелы – это все пустое! Дай мне пистолет, отведи в лес – хоть полдня палить готов в этого идиота и полдня стоять под его выстрелами. Я уже раз участвовал в дуэли и знаю, что это такое. Волнуешься из-за самой комедии: приготовлений, секундантов, – от сознания, что на тебя смотрят, из боязни оплошать, осрамиться. Это как публичное выступление: самолюбие затрагивается, и ничего больше. Для нервных людей дуэль, конечно, большое испытание. Но у меня нервы крепкие. Есть у меня и еще преимущество: я привык на людях бывать, не то что он. С другой стороны, такой остолоп лишен воображения, не может себе представить, как будет выглядеть его разлагающийся труп и прочее. Но собой владеть я умею лучше… И еще одно, к слову: философия философией, но все решает характер, темперамент. Мне эта дуэль ничего не дает и ни от чего не спасает, напротив, у меня из-за нее неприятности могут быть. И все-таки я не удержался… Возненавидел этого идиота, до того он меня довел, раздавить его хочу, уничтожить – тут уж не до рассуждений… Будь уверен, стоит мне только увидеть его ослиную рожу – сразу перестану волноваться, забуду всю эту комедию, никого, кроме него, не будет для меня существовать.
– Да, это мне знакомо, – сказал Поланецкий.
Пятна на лице Машко стали сизыми от холода, что его не красило, придавая ему прямо-таки зловещий вид.
Тем временем они приехали. И почти тотчас же, скрипя по снегу, показалась пролетка с Гонтовским, Ямишем и Вильковским. Выйдя, они раскланялись с противниками и всемером, считая и доктора, направились в глубь леса, к месту, накануне выбранному Кресовским.
Извозчики поглядели вслед семерым мужчинам, чьи черные пальто резко выделялись на фоне белого снега, и перемигнулись.
– Кумекаете, чем дело пахнет? – спросил один.
– Нам, чай, не впервой! – ответил второй.
– Дураки дерутся – умный не встревай!
А те, с трудом вытаскивая из снега калоши, выдыхая целые клубы белого пара, шли по лесу к противоположной опушке. Ямиш в нарушение установленных правил приблизился по дорогое к Поланецкому.
– Моим искренним желанием было, чтобы мой подопечный извинился перед паном Машко, но на таких условиях это унизительно, – сказал он.
– Я, со своей стороны, просил Машко смягчить выражения, но он уклонился…
– Так, значит, ничего другого не остается. Страшно нелепо, но другого выхода нет!
Поланецкий ничего не ответил, и некоторое время они шли молча.
– Да, – заговорил снова Ямиш. – До меня дошли слухи, будто Марыня Плавицкая получила что-то по завещанию.
– Да, хотя и немного.
– А старик?
– Злится, что не ему все состояние досталось.
– Он немножко того… – сказал Ямиш, постучав рукою в перчатке по лбу. Потом, оглядевшись, прибавил: – Что-то мы долго идем.
– Скоро будем на месте.
И они пошли дальше. Солнце уже поднялось над лесом. Деревья отбрасывали на снег голубоватые тени, но постепенно становилось все светлее. С верхушек, где гомозились вороны и галки, бесшумно осыпался сухой, мягкий, как пух, снежок, конусообразными грядками ложась вокруг стволов. Тишь и покой царили в лесу. А люди пришли нарушить их выстрелами друг в друга.