– Ты рассчитываешь выиграть?
   – Когда завещание опротестовывают по суду, всегда есть шансы выиграть, потому что истец обычно действует стократ энергичней ответчика. Кто будет выступать против? Учреждения по самой природе своей медлительны, нерасторопны, представители их лично не заинтересованы в исходе дела. Возьмут адвоката – хорошо! Но что ему заплатят? Сколько могут заплатить? Не больше чем предусмотрено в таксе. Так что их адвокату, может быть, выгодней и проиграть в случае, если мы с ним вступим в соглашение. В судебном разбирательстве, как в жизни: выигрывает тот, кто больше этого хочет.
   – Но ведь против тебя ополчится общественное мнение, если ты такое завещание опротестуешь. Моя жена, к примеру; хотя она до некоторой степени лицо заинтересованное…
   – Как это «до некоторой степени»? Да я вас просто облагодетельствую.
   – Допустим, Но мою жену возмутило и продолжает возмущать это дело.
   – Твоя жена – исключение.
   – Не совсем. И мне оно не по душе.
   – Что я слышу?! И ты в романтику ударился?
   – Милый мой, мы друг друга знаем не первый день, и меня такими фразами не возьмешь.
   – Ладно. Поговорим тогда об общественном мнении. Так вот: известное недоброжелательство человеку в полном смысле comme il faut скорее на пользу, чем во вред. И еще: на меня бы ополчились, как ты выразился, если б я дело проиграл, вот ты что пойми. А если выиграю, уважать только больше будут, а я его выиграю? – И, помолчав, продолжал? – Но взглянем на все на это со стороны чисто экономической. Капитал за границу не уплывет и применение найдет, пожалуй, даже лучшее. Суди сам: ну, пустили бы эти деньги на прокормление нескольких дюжин заморышей, и выросли бы они худосочными, хилыми людьми – это же к вырождению нации ведет; или дюжина швей получила бы швейные машины; или сколько-то там баб и мужиков прожили на два, на три года дольше; общество от этого не выиграет ничего. Это непроизводительные расходы. Пора нам усвоить азы политической экономии… Наконец, скажу тебе прямо: еще немного, и мне бы конец. Мне в первую голову о себе приходится думать, о жене, о своей будущей семье. Вот окажешься когда-нибудь в таком же положении, поймешь. Я предпочел выплыть, а не идти ко дну – на это каждый имеет право. Жена моя получает пенсион, и не малый, – я писал тебе, но состояния у нес нет или почти нет. А ей еще отцу надо какую-то сумму выплачивать, которую пришлось увеличить, потому что он пригрозил в противном случае приехать, а это мне совсем не улыбается.
   Значит теперь дополнительно известно, что Краславский жив? Ты, помнится, что-то про это говорил.
   – Тем более не стану ничего скрывать. О жене моей и теще всякие сплетни распускают, я знаю, болтают невесть что, поэтому расскажу тебе все, как есть. Краславский живет в Бордо, он был агентом по продаже сардин и неплохо зарабатывал, но лишился места из-за пристрастия к абсенту, вдобавок обзавелся второй семьей. Мои посылают ему три тысячи франков в год, но ему не хватает, между получками он нуждается, вследствие чего пьет еще больше и бомбардирует несчастных женщин письмами, грозя написать в газеты, как они с ним обращаются, хотя он и такого обращения не заслуживает. Сразу же после свадьбы я получил от него письмо с просьбой прибавить ему тысячу франков. Он, конечно, не преминул сообщить, что они его «заели», он-де жертва их эгоизма и не видел счастья в жизни – ну, и предостерегал меня против них… Но гонор у бестии шляхетский? – со смехом продолжал Машко. – Решил с горя афишки в театре продавать, велели надеть каскетку, а он наотрез отказался. «Все бы ничего, если б не эта проклятая каскетка? – писал мне. – Как дали ее мне – ну, не могу, и все!..» С голоду предпочитал умереть, но каскетку не надел: вот он какой, мой тесть. Был я однажды в Бордо, но, убей меня бог, не помню, какие там растакие фуражки носят эти продавцы афиш, а хотелось бы поглядеть, что за фуражка… В общем, я так рассудил: приплачу лучше тысячу франков, чтобы подальше держать с этим его абсентом и фуражкой… Меня другое огорчает: злые языки болтают, будто он и здесь не то рассыльным был, не то писарем, это ложь бессовестная, стоит любой гербовник открыть – и станет ясно, кто такие Краславские. Там все родственные связи как на ладони, и Краславским их не занимать стать. Сам под гору покатился, но рода он знатного. У них много родственников, и не каких-нибудь с бору по сосенке, – рассказываю тебе не почему-нибудь, а чтобы ты знал истинное положение вещей.
   Но родословная Краславских мало занимала Поланецкого, и они вернулись к дамам, тем более что пришел Завиловский – Поланецкий пригласил его к чаю, пообещав показать фотографии с итальянскими видами. Целые кипы их лежали на столе, но Завиловский взял Литкин портрет и не мог оторвать восхищенного взгляда. Поздоровался с Машко и опять стал его рассматривать, продолжая начатый разговор.
   – Никогда бы не подумал, что это настоящий, живой ребенок, а не вымысел художника, – сказал он. – Головка прелестная, а выражение какое! Это ваша сестренка?
   – Нет, – отвечала Поланецкая. – Этой девочки нет в живых.
   Упавшая на это ангельское личико трагическая тень только усилила в глазах поэта его очарование, пробудив у Завиловского еще большее сочувствие, и он еще долго рассматривал портрет, то отстраняя его, то приближая.
   – Я спросил, не сестра ли она вам, – сказал он наконец, – потому что сходство есть в чертах… верней, в выражении глаз… Да, что-то есть!
   Завиловский говорил вполне искренне, но Поланецкий так свято чтил память покойной, что сравнение с Марыней, чьей красоте он сам отдавал должное, показалось ему профанацией. И, взяв портрет из рук Завиловского, он поставил его на место.
   – Никакого сходства, по-моему, нет? – возразил он с горячностью, почти резкостью. – Решительно никакого! Не понимаю, как можно даже сравнивать!
   – По-моему, тоже, – согласилась Марыня, хотя ее и задел этот резкий тон.
   Но Поланецкому недостаточно было ее согласия.
   – Вы знали Литку? – обратился он к пани Машко.
   – Знала.
   – Ах да, вы же ее видели у Бигелей.
   – Да.
   – Правда, сходства никакого?
   – Правда.
   Преклонявшийся перед Поланецкой Завиловский поглядел на него с удивлением, а тот любовался стройной фигурой пани адвокатши в сером облегающем платье, восклицая мысленно: «Как грациозна!»
   Супруги Машко стали вскоре прощаться. Целуя руку Марыне, Машко сказал:
   – На днях я, может быть, поеду в Петербург, не забывайте, пожалуйста, мою жену.
   За чаем Марыня напомнила Завиловскому его обещание принести и прочесть стихотворение «На пороге» в другом варианте, Завиловский, который к ним сразу расположился, прочел не только это, но и еще одно, недавно написанное. Видно было, что он сам удивлен тем, как осмелел и разохотился.
   – Мне кажется, мы уже век знакомы, хотя я был у вас всего два раза, – прочтя стихи и выслушав искренние похвалы, сказал он с такой же искренностью. – Мне это даже странно.
   Поланецкий вспомнил, что сам сказал нечто подобное Марыне в Кшемене; но теперь принял слова Завиловского на свой счет.
   А Завиловский имел в виду прежде всего Марыню; он покорен был ее внешностью, естественностью, добротой.
   – Талантлив, бестия! Спору нет, – сказал жене после его ухода Поланецкий. – Он как будто немного изменился, ты не заметила?
   – Подстригся просто, – ответила Марыня.
   – А! И подбородок еще больше выдается.
   Он встал и принялся собирать и укладывать фотографии на полочку над столом. Напоследок взял портрет Литки.
   – Отнесу его к себе в кабинет.
   – У тебя ведь висит там тот, раскрашенный, с березками.
   – Да, но я не хочу, чтобы он лежал тут у всех на виду. Каждый, кому не лень, замечания будет делать, меня это раздражает. Ты не возражаешь?
   – Нет, Стах, конечно, – ответила Марыня.

ГЛАВА XXXIX

   Бигель настойчиво уговаривал Поланецкого не свертывать коммерческих операций и не браться очертя голову за иного рода дела. «Мы основали солидную фирму, – твердил он, – таких у нас раз-два, и обчелся, и обществу, и нам от этого польза». Было бы, по его словам, непростительно забросить дело, благодаря которому они почти удвоили свое состояние, но именно теперь всего разумней действовать с особой осторожностью и осмотрительностью, и эта первая смелая спекуляция, хотя удачная, пусть будет последней, не служа соблазном. Поланецкий соглашался: да, осторожность особенно необходима, когда дела идут успешно, но жаловался: контора не дает развернуться, хотелось бы заняться каким-нибудь производством. Но у него хватало практического смысла, чтобы не помышлять о собственной фабрике. «Маленькую иметь не стоит, – рассуждал он, – не выдержать конкуренции с крупными, которые выбрасывают товар en gros[45], а для большого дела средств не хватит. В акционерной же компании я бы не на себя работал, а на других». Он понимал также, что среди поляков акционеров найти нелегко, а чужаков привлекать не хотел, зная наперед, что к нему отнеслись бы с недоверием, – сама его фамилия оказалась бы уже помехой. Здравомыслие Поланецкого радовало Бигеля, для которого главным было сохранить фирму.
   Но Поланецкого стало преследовать еще одно извечное, старое, как мир, желание: приобрести недвижимость. Благодаря выгодной спекуляции и записи в завещании Букацкого он сделался богатым человеком, но, несмотря на трезвый практицизм, испытывал странное ощущение, что это богатство, пусть и вложенное в надежные бумаги и запертое в несгораемой кассе, тоже бумажное и таковым остается, пока не сделается чем-то осязаемым, о чем можно сказать: «Мое!» Это странное желание овладевало им все сильней. Не что-нибудь невероятное, а скромный, но собственный угол, где можно чувствовать себя полновластным хозяином. Рассуждая об этом с Бигелем, он все доказывал, что иметь недвижимость – это, наверно, страсть прирожденная; ее можно подавить, но в зрелом возрасте она непременно пробуждается с новой силой. Бигель соглашался.
   – Вполне возможно. Желание твое законно: ты женат и хочешь жить в собственном, а не наемном доме, и средства у тебя для этого есть. Так что дело теперь только за тобой.
   Сперва Поланецкий задумал построить большой дом в городе: он удовлетворял бы его желанию, а заодно приносил бы доход. Но в один прекрасный день сообразил: в этом весьма практичном плане мало привлекательного, это главная его уязвимая сторона. Уж если «мое», – значит, любимое, а как любить каменный дом, в котором кто ни попадя снимает квартиры? Он было устыдился этой мысли, найдя ее слишком романтичной, но потом сказал себе: «Нет! Употребить свой капитал себе на радость – это не романтизм, а довод рассудка». И стал подумывать о том, чтобы приобрести домик поменьше в городе или за городом, где можно поселиться вдвоем с женой. Но при доме обязательно хоть клочок земли с какой-нибудь растительностью. Приятен был бы один вид деревьев в своем саду, перед своим домом, на своей земле. Он сам себе удивлялся, но ничего не мог с собой поделать. И в конце концов пришел к заключению, что самое лучшее – купить небольшой дом за городом, вроде дачи Бигелей, с землей, где и лес, и огород, и сад, и аист будет гнездиться на старой липе.
   «Если средства позволяют, лучше что-нибудь в таком роде, в этом есть своя прелесть и ничего дурного», – говорил он себе.
   И он стал с разных сторон обдумывать свой план. Уж коли речь идет о семейном гнезде, где предстоит прожить оставшиеся годы, надо взвесить все без лишней спешки, – это было ясно. И все свободное от конторских занятий время он посвящал этому обдумыванью, в котором находил большое удовольствие. Едва стало известно о намерении Поланецкого приобрести загородный дом за наличные, отовсюду посыпались предложения – часто неподходящие, но иногда соблазнительные. Приходилось ездить за город или смотреть городские виллы. Нередко, воротясь из конторы и пообедав, Поланецкий уходил в кабинет и сидел до вечера за письмами и планами. У Марыни появилось много свободного времени. От ее внимания не укрылось, что муж чем-то увлечен, и она пробовала его расспросить.
   – Скажу, детка, когда будет что-то известно, – отвечал он, пока же сам толком ничего не знаю, а просто так болтать не в моих правилах.
   Но Марыня узнала обо всем от пани Бигель, а та – от мужа, в чьих правилах было, наоборот, обсуждать с женой свои дела и планы. Марыне тоже доставило бы истинное наслаждение поговорить с мужем обо всем, тем более о выборе будущего гнезда. При одной мысли об этом ее охватывало радостное волнение, но коль скоро Стаху это «не по душе», она из деликатности не допытывалась.
   Он же вел себя так без всяких задних мыслей – ему просто в голову не приходило посвящать ее в свои денежные расчеты. Наверно, Поланецкий поступал бы иначе, получи он за женой большое приданое и распоряжайся также ее состоянием, будучи в подобных вопросах человеком очень щепетильным. Но поскольку распоряжался он только своими деньгами, у него, по сохранившейся холостяцкой привычке, не возникало-и потребности делиться чем бы то ни было, что еще не решено. И советовался он об этом с одним Бигелем, имея обыкновение только с ним говорить о делах.
   А с женой разговаривал лишь о том, что, по его представлению, «прямо» ее касалось; в частности, о необходимости составить круг знакомых. В предшествующие женитьбе годы Поланецкий почти перестал бывать в обществе, но понимал; что теперь должно быть иначе. Они отдали визит супругам Машко и как-то вечером принялись обсуждать, надо ли побывать у Основских, которые вернулись из-за границы и собирались прожить до середины июня в Варшаве. Марыня считала, что надо, все равно они будут с ними встречаться в доме Машко, и потом, она любила и жалела Основского. Поланецкий не выразил особого желания поддерживать это знакомство и поначалу настоял на своем, но спустя несколько дней Основские, повстречав Марыню, обрадовались ей так искренне, Анета так настойчиво твердила: «Мы, римлянки», и оба так радушно звали к себе, что уклониться от визита было бы просто неучтиво.
   Но во время визита все радушие обратилось главным образом на одну Марыню. Хозяева словно старались превзойти друг друга, оказывая ей разные знаки внимания. А с Поланецким держались лишь благовоспитанно, но не более того, – безупречно вежливо, но сдержанно. Он видел, что Марыне отводится первая роль, а ему – вторая, и это его немного задевало. Основскому, впрочем, не было нужды заставлять себя быть любезным с Марыней; он чувствовал: она питает к нему симпатию – и платил ей сторицей, не будучи в жизни этим избалован.
   Марыне показалось, что в жену он влюблен еще больше прежнего. У него словно сердце начинало биться чаще при взгляде на нее. И, говоря, он старательно выбирал выражения, точно опасаясь нечаянно ее обидеть. Поланецкий на него посматривал с некоторым сожалением, но было в этом и нечто трогательное. А в борьбе с тучностью Основский добился результатов прямо-таки блистательных: платье стало сидеть на нем даже чуть мешковато. Угри, нередкие у блондинов, почти исчезли с его лица, и вообще он стал намного интересней. А жена нисколько не изменилась: все те же бесподобно фиалковые, чуть раскосые глазки, мысли, райскими птичками перепархивающие с предмета на предмет.
   У Основских Поланецкие завязали новое знакомство: с пани Бронич и ее племянницей, Линетой Кастелли, которые приехали в Варшаву на «летний сезон», поселясь на вилле Основских. Покойный Бронич продал ее Основскому, оставив флигель за женой. Рассказывая о муже, вдова не забывала напомнить, что он потомок князей Острожских, а значит, последний из Рюриковичей. В городе ее прозвали «пани Сахар-Медовичева»; прозвищем она была обязана слащавому голоску, каким разговаривала, стремясь снискать чье-нибудь благорасположение. Любила она и приврать, и сочиняемые ею небылицы становились притчей во языцех. Линета была дочерью ее сестры, которая, к ужасу семьи и света, вышла замуж за итальянца, учителя музыки, и умерла родами, оставив дочку. Через год и отец утонул в Лидо, и пани Бронич взяла племянницу на воспитание.
   Панна Кастелли была писанная красавица: черные очи, золотые кудри, тонкий профиль и личико необыкновенной, фарфоровой белизны. Лишь тяжелые веки придавали ей сонное выражение, но оно могло сойти и за самоуглубленность. Естественно было предположить, что она живет напряженной внутренней жизнью и потому недостаточно внимательна к окружающему. А кто сам об этом не догадывался, мог быть уверен, что ему поспешит на помощь пани Бронич. Основская, переживавшая период увлечения своей кузиной, говорила, что очи ее – как бездонные озера; неизвестно, правда, что таилось в их глубине, но это-то как раз и привлекало.
   В Варшаву Основские приехали развлечься, но недаром Анета побывала в Риме. «Искусство, – твердила она Поланецкой. – Кроме искусства, ничто больше меня не интересует». И не скрывала намерения устраивать у себя «афинские вечера», а втайне мечтала стать Беатриче какого-нибудь новоявленного Данте, Лаурой новоиспеченного Петрарки или, на худой конец, Витторией Колонной для второго Микеланджело.
   – На даче у нас прелестный сад, – говорила она, – мы будем собираться там теплыми вечерами и беседовать, совсем как в Риме или во Флоренции… Представьте себе, – тут она подымала руки вровень с плечами и начинала ими легонько взмахивать, – сумерки, догорающая заря, новолуние, свет ламп, тени деревьев, а мы вот так сидим и негромко рассуждаем о самом сокровенном: о жизни, любви, искусстве. Ведь гораздо лучше, чем сплетничать! Тебе, Юзек, наверно, скучно будет, но сделай это ради меня, не сердись, увидишь, как славно получится.
   – Анеточка, да разве может быть скучно, когда тебе весело? – отвечал Основский.
   – Надо поторопиться, пока Линета здесь; она ведь прирожденная артистка. – И, обращаясь к ней? – А что там в этой милой головке? Что она нам скажет о таких вот… римских вечерах?
   Линета улыбалась вместо ответа, а «последняя из Рюриковичей» сладким-пресладким голоском сказала как-то Поланецким:
   – Знаете, когда она была маленькая, сам Виктор Гюго ее благословил!
   – Так вы знакомы были с Виктором Гюго? – спросила Марыня.
   – Мы? Что вы! Боже упаси от таких знакомств. Но однажды проезжаем мы по Пасси, мимо его дома, а он на балконе, и то ли по наитию, то ли по внушению свыше, но увидел Линету, поднял вот так руку и перекрестил ее.
   – Тетя? – сказала Линета.
   – Деточка, но ведь это правда, а правду чего же скрывать! «Гляди, гляди, руку простер! – вскричала я тут же. И консул, пан Кардин, на переднем сиденье, тоже видел, что он поднял руку и тебя перекрестил! Наоборот, я часто рассказываю об этом. Может за то крестное знамение господь ему прегрешения простил, их у него не мало было. Такой заблудший ум, а увидел Линету – и перекрестил!
   Правдой в ее рассказе было лишь то, что, проезжая по Пасси, они и в самом деле видели на балконе Виктора Гюго. Но что до благословения, злые языки в Варшаве уверяли, будто руку он поднял, прикрывая зевок.
   – Устроим себе здесь маленькое подобие Италии, – развивала тем временем свою тему Основская, – не выйдет, укатим в настоящую зимой. Мне давно хотелось иметь в Риме открытый дом. А пока что у Юзека есть несколько отличных копий картин и статуй. Сделал специально для меня, и очень мило с его стороны, в искусстве он ведь плохо разбирается. Прелестные есть вещицы, у Юзека хватило благоразумия не полагаться на свой вкус, а посоветоваться со Свирским. Жалко, что его здесь нет. И Букацкий умер, как нарочно; его нам тоже будет не хватать. Очень мил бывал иногда. Такой живой, гибкий ум, змейкой перевивал разговор. Вы знаете, – обратилась она к Поланецкой, – Свирский вами просто пленен. После вашего отъезда только о вас и толковал и начал писать мадонну с вашим лицом. Вы станете его Форнариной! У художников вы явный успех имеете, придется нам с Линетой покрепче взяться за руки на моих флорентийских вечерах, не то вы совсем оттесните нас!
   Пани Бронич окинула Марыню критическим взглядом.
   – Ах, пан Свирский? – протянула она. – Помнишь Линеточка?.. Уж коли речь о лицах, которые производят впечатление на художников, расскажу вам про один случай в Ницце…
   – Тетя!.. – перебила Линета.
   – Но это же правда, милочка, а правду скрывать нечего… Год назад… Нет, два уже… как время-то бежит…
   Основская, однако, не раз, видимо, слышала о происшедшем в Ницце.
   – У вас есть знакомства в артистическом мире? – обратилась она к Поланецкой.
   – У мужа, наверно, есть, – сказала Марыня, – у меня нет. Правда, я знакома с Завиловским.
   Эта новость вызвала живейший энтузиазм у Основской. Она всю жизнь, оказывается, мечтала с ним познакомиться, Юзек может подтвердить. На днях они с Линетой читали стихотворение «Ex imo»[46], и Линета – она, как никто, умеет иногда одним словом передать впечатление… так вот она сказала… Что-то такое оригинальное…
   – Что эти стихи словно отлиты из меди, – подсказала пани Бронич.
   – Да из меди! И сам Завиловский представился мне бронзовым изваянием. Каков он из себя?
   – Низенький, – сказал Поланецкий, – толстый, лет около пятидесяти, и на голове ни волоска.
   На лицах Основской и Линеты изобразилось такое глубокое разочарование, что Марыня не выдержала и рассмеялась.
   – Не верьте ему, – сказала она, – он злой, любит нарочно смущать. Завиловский молодой, дичится немного людей и немного похож на Вагнера.
   – Другими словами, подбородок вот такой, как у полишинеля, – показал Поланецкий.
   Но Основская его замечание пропустила мимо ушей, принявшись упрашивать Марыню познакомить ее как можно скорей с Завиловским, «как можно скорей, ведь лето уже не за горами!»
   – А мы постараемся, чтобы ему было у нас хорошо, чтобы он не дичился, впрочем, не беда, если и дичится немного, он должен дичиться, нахохливаться, когда к нему приближаются… как орел в неволе! С Линетой они найдут общий язык, она тоже замкнутая, загадочная, как сфинкс.
   – По-моему, всякая душевная высота… – отважилась было «Сахар-Медовичева».
   Но Поланецкие принялись прощаться. В прихожей столкнулись они с Коповским – лакей обмахивал щеткой ему башмаки, а он тем временем причесывался, ну прямо не человек, а монумент.
   – И это им тоже пригодится для «флорентийских» вечеров, – сказал Поланецкий на улице. – Тоже сфинкс порядочный.
   – Если бы в нише установить? – подхватила Марыня. – Какие, однако, красавицы обе!
   – Удивительное дело, – отозвался Поланецкий, – вот, Основская хороша собой, а мне, пожалуй, жена Машко больше нравится. Панна Кастелли и правда красавица, но слишком уж высока. Ты заметила: разговор все время вокруг нее вращался, а она – ни гугу.
   – Она слывет девушкой очень интеллигентной, – ответила Марыня, – но, наверно, робеет, как Завиловский. Надо подумать, как их познакомить.
   Случай, однако, помешал этому. На другой день, поскользнувшись на лестнице, Марыня сильно ушибла колено и несколько дней пролежала в постели. Узнав об этом по возвращении из конторы, Поланецкий сперва не на шутку испугался, но, успокоенный врачом, сделал довольно резкий выговор жене.
   – Ты должна помнить, что не только себе можешь повредить!
   Ушиб болел, но больно было и от его слов, которые показались Марыне слишком холодными: ведь он должен был бы побеспокоиться прежде всего о ее здоровье, тем более что предположения его были еще неосновательны. Но это не помешало ему проявить много заботливости о ней, он даже в контору не пошел ни на другой, ни на третий день, чтобы ухаживать за женой. Утром он читал ей вслух, а после второго завтрака работал в соседней комнате при открытой двери, чтобы слышать, если она позовет. Тронутая его вниманием, Марыня принялась его благодарить. Он поцеловал ее в ответ.
   – Детка, я просто исполняю свой долг. Ведь даже посторонние справляются о тебе каждый день.
   И в самом деле знакомые ежедневно осведомлялись о ее здоровье. Завиловский встречал его в конторе вопросом: «Как себя чувствует пани Поланецкая?» Днем ее навещала пани Бигель, а сам Бигель являлся по вечерам и, не входя к ней, садился в соседней комнате за фортепиано, чтобы развлечь больную музыкой. Супруги Машко и пани Бронич дважды оставляли свои визитные карточки. Основская чуть не насильно прорвалась как-то к ней, оставив мужа в карете, и проболтала битых два часа, перескакивая, по своему обыкновению, с пятого на десятое: о Риме, о своих предполагаемых вечерах, о Свирском и о муже, о Линете и Завиловском, мысль о котором не давала ей покоя. Под конец она предложила перейти на «ты» и попросила помочь осуществить один замысел. «Собственно не замысел даже, а заговор», – словом, одна идея, не идущая из головы; так и сверлит, так и сверлит, никакими силами не отделаешься.
   – Все о Завиловском думаю, Юзек даже приревновал меня к нему, но он, бедняжка, в этих вещах ничего не смыслит. Они с Линетой созданы друг для друга, я убеждена, – не Юзек, а Завиловский. Он – поэт, и она – сама поэзия! Не смейся, Марыня, и не думай, я не сошла с ума. Ты не знаешь Линету. Ей нужен человек незаурядный. За Коповского она ни за что замуж не пойдет, хотя он красив как бог. Такого лица, как у него, я никогда в жизни не видела… Разве что в Италии на картине какой-нибудь, и то нет. А знаешь, Линета про него говорит: «C'est un imbecile»[47]. Может так оно и есть, но она сама на него заглядывается. Представь, как было бы чудесно, если б они, познакомясь, полюбили друг дружку и поженились – я имею в виду не Коповского, а Завиловского. Вот была бы пара! Ведь Линете с ее запросами нелегко мужа найти! И кто достоин ее? Представляю, какая была бы любовь, какая любовь! То-то мы бы радовались, то-то радовались, на них глядя! Жизнь так скучна, что ради одного этого стоило бы потрудиться. Впрочем, не думаю, что это так уж трудно, тетушка тоже отчаялась подходящего мужа ей приискать. Боюсь, совсем тебя замучила, но ведь так приятно поболтать, притом еще о деле.