– Ты?
   – Во всяком случае, сейчас – я купил несколько полотен Фалька, все avant la lettre[9], и по крайней мере с месяц окажусь на мели. А если еще получу из Италии картину Мазаччо, о которой веду переговоры, то придется затянуть пояс на целый год.
   Васковский, внешне чем-то напоминавший Машко, скорей всего, румянцем, но гораздо старше его и с лицом, дышавшим добротой, устремил свои голубые глаза на Букацкого.
   – Тоже болезнь века, – сказал он. – Коллекционерство, одно коллекционерство, куда ни глянь.
   – Ого! Сейчас начнется спор, – заметил Машко.
   – Что ж, послушаем, все равно делать нечего, – сказал Поланецкий.
   – А что вы имеете против коллекционерства? – принял вызов Букацкий.
   – Ничего, – отвечал Васковский. – Это старческая – вполне в духе нашего времени – манера поклоняться искусству. Вам не кажется это признаком одряхления? По-моему, явление очень характерное. Раньше любители искусства шли к нему, любуясь им в музеях, храмах, – так сказать, на месте; теперь его стремятся перетащить к себе в кабинет. Раньше увлечение им завершалось коллекционированием, а теперь с него начинают – и собирают далеко не лучшие образцы. Я даже не про Букацкого – сейчас любой мальчуган обязательно что-нибудь коллекционирует, если есть на что купить. Причем не какие-нибудь художественные произведения, а так, жалкие поделки, а то и просто всякие пустяки. Видите ли, мои милые, я всегда считал, что любовь и увлечение – вещи разные; по-моему, кто увлекается женщинами, на большое чувство не способен.
   – Пожалуй, доля правды в этом есть! – воскликнул Поланецкий.
   – Меня это мало трогает, – сказал Машко, запуская пальцы в свои длинные, по английской моде, бакенбарды. – Мне в этом слышится брюзжанье старого учителя на нынешние времена.
   – Учителя? – переспросил Васковский. – Я к избиению младенцев не причастен и в роли Ирода не выступаю, с тех пор как по чистой случайности имею кусок хлеба. И потом, вы ошибаетесь, считая меня брюзгой. Напротив, я с радостью отмечаю приметы, предвещающие конец нашей эпохи и начало новой.
   – Мы в открытом море и к берегу не скоро пристанем, – пробурчал Машко.
   – Не перебивай! – сказал Поланецкий.
   Но Васковского нелегко было сбить с толку.
   – Дилетантство мельчит вкусы, и высокие идеалы гибнут. Их место занимает страсть к потреблению. А это не что иное, как идолопоклонство. Мы просто не отдаем себе отчета, насколько в нем погрязли. И что же остается? Остается дух, та духовность ариев, которая не коснеет, не замирает, – отмеченная печатью божественности, ока несет в себе созидательное начало: ей уже тесно в языческих путах, она уже бунтует, и недалеко новое возрождение во Христе, в искусстве и всюду… В этом нет сомнения.
   И глаза Васковского, простодушно-детские, словно лишь отражающие окружавшие предметы, и вместе устремленные в бесконечность, обратились к окну, за которым сквозь серые тучи там и сям пробивались солнечные лучи.
   – Жаль, что не доживу из-за своей головы; интересное будет время, – сказал Букацкий.
   Машко, недолюбливавший Васковского за бесконечные разглагольствования по всякому поводу и без повода и окрестивший его «пилой», вынул сигару из бокового кармана сюртука, откусил кончик и сказал, обращаясь к Поланецкому:
   – Слушай, Стась, ты правда решил закладную продать?
   – Да. А почему ты спрашиваешь?
   – Хочу как следует обмозговать.
   – Ты?
   – А что? Ты знаешь ведь, я интересуюсь такими делами. Мы об этом еще потолкуем. Сегодня ничего определенного не могу тебе сказать, а завтра посмотрю по кадастровым книгам и решу, стоящее ли это дело. Приходи после обеда ко мне, и, может, мы за чашкой кофе о чем договоримся.
   – Ладно. Договоримся или нет, желательно только поскорее. Хочу уехать, как позволят наши с Бигелем дела.
   – А куда ты собираешься? – спросил Букацкий.
   – Сам не знаю еще. Жарко уж очень в городе. Куда-нибудь, где лес и вода.
   – Это устарелый предрассудок, – сказал Букацкий. – Одна сторона улицы в городе всегда в тени, не то что в деревне. Я вот хожу по теневой стороне и на жару не жалуюсь, и на лето не выезжаю никогда.
   – А вы едете куда-нибудь? – спросил Поланецкий у Васковского.
   – Пани Эмилия зовет в Райхенгалль. Может, и выберусь к ним.
   – Поедемте вместе. Мне все равно куда. А Зальцбург я люблю, и пани Эмилию с Литкой приятно будет повидать.
   Букацкий протянул свою худую прозрачную руку, взял зубочистку из стаканчика и, ковыряя в зубах, промолвил бесстрастным, безучастным голосом:
   – У меня в душе подымается такая буря ревности, что я готов лететь за вами. Берегись, Поланецкий, а то взорвусь, как динамит.
   Тон, каким это было сказано, настолько не соответствовал угрозе, что Поланецкий рассмеялся.
   – Мне и в голову не приходило влюбляться в пани Эмилию. Благодарю за идею!
   – Горе вам обоим! – сказал Букацкий, продолжая ковырять в зубах.

ГЛАВА V

   На другой день после раннего обеда у Бигеля Поланецкий в условленный час направился к Машко. Видимо, его ждали: в кабинете стояли изящные кофейные чашечки и ликерные рюмки. Но сам хозяин отсутствовал: принимал, по словам лакея, клиенток. Из-за дверей гостиной вместе с его басом долетали женские голоса.
   Коротая время, Поланецкий стал рассматривать развешанные по стенам портреты предков Машко, подлинность которых вызывала сомнения у приятелей молодого адвоката. Особенно один раскосый прелат служил мишенью неистощимых острот для Букацкого, но Машко это нимало не смущало. Он решил во что бы то ни стало выдать себя за человека знатного происхождения, с недюжинными деловыми качествами, зная, что в обществе, в котором он жил, может, и посмеются над ним, но ни у кого не достанет духу его одернуть. Сам же, напористый и беспардонный сверх всякой меры и, надо отдать ему должное, оборотистый, он намеревался добиться успеха с помощью этих своих качеств. Люди, к нему не расположенные, называли его наглецом – так оно и было, с той разницей, что наглость его была сознательной. Едва ли даже шляхтич родом, он со знатью держался так, словно был куда знатнее, с богачами – словно был куда богаче. И подобная тактика не только сходила ему с рук, но и возымела свое действие. Боялся он только зарваться; впрочем, и это понятие толковал достаточно расплывчато. И в результате добился, чего хотел: был всюду вхож и пользовался неограниченным кредитом. Среди дел, которые ему поручались, бывали прибыльные, но денег он не копил. Время, полагал он, еще не приспело – будущее, чтобы оправдать возлагаемые на него надежды, требовало затрат. Что вовсе, однако, не означало, будто он сорил деньгами или роскошествовал – так, по его представлению, вели себя лишь парвеню, – но когда нужно, умел быть, по его выражению, «благоразумно щедр». За Машко установилась репутация дельца ловкого и обязательного.
   Обязательность его основывалась на предоставляемом ему кредите, поддерживая, в свой черед, этот кредит, что позволяло ему ворочать поистине крупными суммами. И он ни перед чем не останавливался. Кроме смелости, ему присуща была азартность, исключающая долгие размышления, и вера в свою звезду. А сопутствовавший ему успех закрепил эту веру. Он сам толком не знал, какими средствами располагал, но распоряжался большими капиталами и слыл богатым человеком.
   Но главной пружиной его жизни было не корыстолюбие, а тщеславие. Богатство, конечно, тоже прельщало его, но пуще всего он стремился походить на важного барина в английском вкусе. Даже внешность свою заставил он служить этой слабости, чуть ли не гордясь тем, что был некрасив, находя в этом признак аристократизма. И если не примечательное, то нечто необычное было-таки в его наружности: в толстых губах, широких ноздрях, пятнах, рдевших на щеках. Самоуверенная надменность придавала ему сходство с англичанином, и впечатление это еще усиливалось тем, что он носил монокль, вскидывая поэтому голову – и задирая ее еще выше благодаря привычке расчесывать пальцами свои русые бакенбарды.
   Поланецкий поначалу терпеть его не мог и не скрывал этого. Но постепенно свыкся с ним; отчасти потому, что с ним Машко держался иначе, чем с другими: может быть, питал к нему уважение в глубине души. А может, понимал: важничать с человеком таким горячим означало идти на риск немедля получить отпор, да еще весьма резкого свойства. В конце концов, часто встречаясь, молодые люди стали снисходительно относиться к взаимным слабостям, и выпроводивший посетительниц Машко отбросил всякую важность, заговорив с Поланецким как самый обыкновенный смертный, а не какой-нибудь вельможа или английский лорд.
   – Хуже нет с бабьем дело иметь. C'est toujours une mer a boire![10] Поместил их капитал в дело и регулярно плачу проценты – так нет же! По крайней мере, раз в неделю приходят справиться, не стряслось ли чего.
   – А мне ты что скажешь? – спросил Поланецкий.
   – Кофе прежде выпей, – сказал Машко, зажигая спиртовку под кофейником. – С тобой хоть канители не будет. Видел я опись и закладную. Дело нелегкое, хотя и не пропащее. Конечно, издержки будут, разъезды и так далее, поэтому целиком всей суммы дать я тебе не могу. Две трети выплачу в течение года в три приема.
   – Ну что ж, согласен. Я ведь еще больше собирался уступить. Когда же первый платеж?
   – Через три месяца.
   – Я оставлю доверенность Бигелю на случай, если меня не будет.
   – А сейчас едешь в Райхенгалль?
   – Вероятно.
   – Ого… это уж не Букацкий ли подал мысль?..
   – Каждому свое… Ты же вот покупаешь зачем-то кшеменьскую закладную? Сущая ведь мелочь для тебя.
   – Мелкие дела крупным не помеха. Но тебе я могу сказать: деньги у меня, ты знаешь, есть и кредит имеется. Но кусок земли, и притом большой, во всех смыслах – неплохое обеспечение. Плавицкий мне самому однажды говорил, что охотно продал бы Кшсмень. А теперь, я думаю, пойдет на это еще охотней и отдаст дешевле, гораздо дешевле, с уплатой только части вперед, а остальное – в рассрочку, в виде какой-нибудь там rente viagere[11]. Вообще посмотрим. Приведу имение в порядок, почищу его слегка, как лошадь перед ярмаркой, и, может, опять продам. А пока что буду числиться помещиком, чему я, entre nous[12], придаю некоторое значение.
   Поланецкий, с трудом заставив себя выслушать Машко, сказал:
   – Откровенность за откровенность: купить будет не так-то просто. Панна Плавицкая решительно не хочет его продавать. Женщина, что поделаешь! Привязалась к своему Кшеменю и сделает все, чтобы имение осталось у них.
   – Ну, что же, в крайнем случае стану кредитором Плавицкого, – не беспокойся, деньги мои не пропадут. Во-первых, могу продать закладную по твоему примеру. Во-вторых, у меня, как адвоката, побольше возможностей взыскать с него долг. Наконец, придумаю что-нибудь, какой-нибудь хитрый способ, и Плавицкому подскажу.
   – Можешь сам пустить имение с молотка и сам же приобрести его на аукционе.
   – Нет! Так пусть поступает кто-нибудь другой, но не Машко, черт побери! Есть и еще средство; как знать, может, оно больше устроит панну Плавицкую, чьи достоинства мне, кстати, небезразличны.
   Поланецкий, допив чашку, со стуком поставил ее на стол.
   – Ах, вот что! – сказал он. – Конечно, можно и так помещиком стать.
   И в порыве досады и гнева хотел было встать и уйти, сказав Машко: «Я раздумал», – но сдержался.
   – А почему бы и нет?.. – проговорил Машко, расчесывая пальцами бакенбарды. – У меня таких намерений не было, честное слово, и никаких определенных планов я не строю. А все-таки… чем черт не шутит? С панной Плавицкой я как-то зимой познакомился в Варшаве, она мне очень понравилась. Из хорошей семьи, имение расстроенное, правда, но большое, его еще можно в порядок привести. Как знать? И эту возможность стоит в соображение принять. Я с тобой начистоту, как всегда. Ты за долгом поехал, но я-то знал, зачем тебя туда направляют дамы. А вернулся злой как черт, и я допускаю, что на барышню ты видов не имел. Но если я ошибаюсь, то немедленно отступлюсь, не от планов – я тебя уверяю, их не было, – но даже от мыслей таких. Даю слово! Но в противном случае не будь собакой на сене и не становись девушке поперек дороги. А теперь давай, я слушаю тебя.
   Поланецкий вспомнил свои вчерашние размышления и подумал, что Машко прав: ни к чему становиться Марыне поперек дороги.
   – Никаких видов у меня на девушку нет, – сказал он, помолчав. – Женишься ты на ней или нет – дело твое. Но скажу честно: одно мне во всем этом не нравится, хотя это в моих же интересах, – что закладную покупаешь ты. Что у тебя нет сейчас намерений, я верю, ну, а если появятся? Это будет довольно странно… Будто ты расставил сети, хочешь оказать давление на нее… Впрочем, дело твое…
   – Вот именно! И скажи мне это кто-нибудь другой, уж я бы сумел его поставить на место. А тебе ручаюсь: будь у меня такое намерение явилось, в чем я сомневаюсь, я не стал бы требовать руки панны Плавицкой в счет процентов Коль скоро я, положа руку на сердце, могу себе сказать, что купил бы закладную в любом случае, значит, и могу со спокойной совестью ее купить. Хочу купить Кшемень, потому что он мне нужен: вот как дело обстоит. А значит, вправе прибегнуть к потребным для этой цели средствам.
   – Ну, ладно. Согласен. Вели составить контракт и пришли мне на подпись или сам занеси.
   – Контракт мой помощник уже заготовил: дело только за твоей подписью.
   И через четверть часа контракт был подписан. Вечером того же дня Поланецкий в прескверном настроении сидел у Бигелей; пани Бигель тоже была огорчена и не скрывала этого. И Бигель, пораскинув умом, протянул с обычной своей рассудительной осторожностью:
   – Что Машко такой возможности не исключает, сомнений нет. Вопрос разве в том, обманывает он только тебя, отрицая это, или себя тоже.
   – Боже ее упаси от Машко, – промолвила пани Бигель. – Мы все видели, какое большое впечатление она на него произвела.
   – Мне всегда казалось, – заметил Бигель, – что для таких людей, как Машко, важней всего состояние, но я могу ошибаться. Может, у него другой расчет: взять жену из хорошей, старинной семьи, умножив тем свои связи, подняв свой престиж, и стать поверенным в делах целого широкого общественного слоя. Расчет вовсе неплохой: если он воспользуется имеющимся у него кредитом, то при своей сноровке сумеет со временем очистить Кшемень от долгов.
   – Вы сказали, панна Плавицкая произвела на него большое впечатление, – вставил Поланецкий, – помнится, ее отец тоже об этом поминал.
   – Что же теперь делать? – спросила пани Бигель.
   – Да ничего. Пусть выходит за Машко, если хочет, – отвечал Поланецкий.
   – А вы?
   – А я пока что уеду в Райхенгалль.

ГЛАВА VI

   И правда, через неделю он уехал в Райхенгалль, еще перед тем получив письмо от пани Эмилии, которая справлялась о поездке в Кшемень. На письмо он не ответил, решив рассказать все при встрече. А Машко накануне его отъезда отправился в Кшемень – известие об этом подействовало на Поланецкого сильней, чем можно было ожидать. Он убеждал себя, что уже в Вене забудет об этом, но не мог и, гадая о том, выйдет ли Марыня за Машко, даже послал из Зальцбурга письмо Бигелю, якобы деловое, а на самом деле в надежде что-нибудь разузнать. С пятого на десятое слушал он рассуждения своего попутчика, Васковского, о взаимоотношениях национальностей в Австро-Венгерской империи и о миссии современных народов вообще. Порой, поглощенный мыслями о Марыне, он даже забывал отвечать на вопросы. И удивительное дело: уже не образ ее, а точно она сама, живая, возникала у него перед глазами, до того отчетливо он видел ее. Видел милое, кроткое лицо с красиво очерченным ртом и родинкой над верхней губой, спокойный взгляд ее глаз – внимательный и сосредоточенный, когда она слушала его; видел всю эту стройную, грациозную фигурку, от которой веяло пылким и вместе чистым молодым одушевлением. Вспомнил ее светлое платье и выглядывающую из-под него туфельку, нежные, покрытые легким загаром руки и темные волосы, которыми в саду играл ветерок. Никогда он не предполагал, что воспоминания, причем о человеке, виденном мимолетно, могут быть почти осязаемы. И, почтя это за лишнее доказательство того, сколь глубокое она произвела на него впечатление, никак не мог свыкнуться с мыслью, что оставившее в его душе такой след существо достанется Машко. Ему становилось не по себе, и – в полном согласии с его деятельной натурой – являлось неудержимое желание любой ценой этому помешать. Но он тут же напоминал себе, что добровольно отказался от панны Плавицкой и это вопрос уже решенный.
   В Райхенгалль приехали рано утром и в первый же день повстречали пани Хвастовскую с Литкой в городском саду, еще не успев узнать ее адрес. Не ожидавшая их встретить, особенно Поланецкого, пани Эмилия искренне обрадовалась. Радость ее омрачилась лишь одним: Литка, девочка очень впечатлительная, страдавшая астмой и с больным сердцем, обрадовалась еще больше и от сердцебиения и удушья чуть не потеряла сознание.
   Но это с ней случалось часто, и, едва приступ прошел, все опять повеселели. По дороге домой девочка не отпускала руки «пана Стахао, время от времени еще крепче ее сжимая, точно желая удостовериться, что он тут, рядом с ней в Райхенгалле, и ее обычно печальное личико освещалось радостью. И Поланецкому не удалось улучить минуту, чтобы поговорить с пани Эмилией, и она тоже не могла его ни о чем расспросить: Литка, без умолку болтая, водила гостя по Райхенгаллю, за один раз пытаясь показать ему все тамошние достопримечательности.
   – Это еще что! – твердила она поминутно. – На Тумзее – вот где красиво, но туда мы завтра пойдем. – И переспрашивала: – Мамочка, ты ведь позволишь? Мне уже много можно ходить. А это совсем недалеко. Позволишь, да?
   Иногда ж, отстранясь немного и не выпуская руки Поланецкого, взглядывала на него своими большими глазами и повторяла:
   – Пан Стах! Пан Стах!
   Поланецкий, со своей стороны, обращался с ней с заботливой нежностью старшего брата, лишь по временам добродушно ее удерживая:
   – Не спеши, котенок, а то запыхаешься.
   – Да ладно вам, пан Стах! – надувая губки, будто с неохотой соглашалась она и прижималась к нему.
   Поланецкий нет-нет, да и поглядывал на светившееся радостью лицо пани Эмилии, словно давая ей понять, что хотел бы поговорить. Но безрезультатно: та, не желая огорчать Литку, предпочла отдать их общего друга в ее полное распоряжение. И лишь после обеда в саду, где Васковский среди зелени под чириканье воробьев принялся рассказывать, как любил птиц Франциск Ассизский, и девочка заслушалась, подперев голову рукой, Поланецкий улучил момент.
   – Может, пройдемся с вами? – обратился он к Хвастовской.
   – С удовольствием, – отвечала та. – Литка, посиди с паном Васковским, мы сейчас вернемся. Ну, что? – спросила она, отойдя на несколько шагов.
   Поланецкий начал рассказывать, но то ли, зная утонченную натуру пани Эмилии, побоялся уронить себя в ее глазах, то ли последние размышления о Марыне лиричнее настроили его, только все в его рассказе предстало в ином свете. Ссоры с Плавицким он, правда, от нее не утаил, но умолчал, что и с Марыней обошелся перед отъездом прямо-таки невежливо, зато не поскупился на похвалы ей.
   – И так как долг этот с самого начала встал между мной и Плавицким, поведя к размолвке, что не могло не отразиться на наших с панной Марыней отношениях, я решил продать закладную – и продал ее Машко перед отъездом сюда, – закончил он.
   – И хорошо сделали. В таких делах не должно быть места никаким денежным соображениям, – с поистине святой простотой заметила пани Эмилия, не имевшая ни малейшего представления о практической жизни.
   – Да, конечно!.. Вернее, нет!.. – возразил Поланецкий, устыдясь, что вводит в заблуждение этого ангела. – Мне кажется, я поступил дурно. И Бигель того же мнения. Ведь Машко будет притеснять их, предъявлять разные требования, может продать Кшемень с аукциона… Нет, благородным мой поступок не назовешь, и сблизить он нас не сблизит. Я бы никогда так не поступил, если бы не был убежден, что все это надо выбросить из головы.
   – Нет, нет! Не говорите так. Я верю в предопределение, верю, что вы самим небом предназначены друг для друга.
   – Это мне непонятно. Выходит, не нужно ничего предпринимать, уж коли мне все равно суждено жениться на панне Плавицкой.
   – Нет. Конечно, я со своим женским умом, может быть, говорю глупости, но мне кажется, провидение печется о всеобщем благе, оставляя нам свободу действий, и в мире столько горя как раз оттого, что люди противятся своему предназначению.
   – Может, вы и правы. Но и доводам рассудка противиться трудно. Разум – это светоч, данный нам богом. И потом, кто поручится, что панна Марыня пошла бы за меня?
   – Странно, что до сих пор нет письма от нее. Пора бы ей уже написать о вашем посещении. Думаю, самое позднее завтра получу от нее весточку – мы пишем друг дружке каждую неделю. Она знает, что вы здесь?
   – Нет. Я сам в Кшемене еще не знал, куда поеду.
   – Это хорошо. Тем она будет откровенней, хотя и всегда правдива.
   На том и кончился в первый день их разговор. Вечером, уступая просьбам Литки, порешили отправиться завтра на Тумзее, – выйти пораньше, пообедать на берегу озера и до захода солнца вернуться в экипаже или, если девочка не очень устанет, пешком. Не было еще девяти, когда Поланецкий в сопровождении Васковского приблизился к вилле, где жила с дочкой пани Эмилия. Обе, уже готовые, поджидали их на террасе, являя собой такое восхитительное зрелище, что даже старик Васковский умилился.
   – Создает же господь бог людей по образу и подобию цветов! – промолвил он, указывая на мать с дочкой.
   Недаром в Райхенгалле все ими восхищались. Пани Эмилия со своим одухотворенным ангельским личиком была воплощением материнской любви, нежности и самоотверженности; при виде больших, печальных Литкиных глаз, белокурых волос и тонких, точеных черт казалось, что это не живая девочка, а произведение искусства. Декадент Букацкий говорил про нее: она соткана из тумана, чуть тронутого розовым светом зари. В ней и впрямь было что-то неземное, а болезнь, чрезмерная впечатлительность и экзальтированность лишь подчеркивали это. Мать души в ней не чаяла, знакомые тоже, но общая любовь не испортила эту добрую от природы девочку.
   В Варшаве Поланецкий по нескольку раз в неделю бывал у них, искренне привязавшись к обеим. В городе женская честь уважается меньше, чем где бы ни было, и эти частые посещения тоже послужили поводом для сплетен – совершенно необоснованных: пани Эмилия была чиста, как дитя, и в ее восторженной головке не умещалась сама мысль о пороке. Она была столь невинна, что не догадывалась даже считаться с так называемыми условностями. Радушно принимая всех, кого любила Литка, она отказалась от нескольких выгодных партий, дав ясно понять, что живет лишь ради дочери. Один только Букацкий осмеливался утверждать, будто испытывает к ней нежные чувства. Для Поланецкого же эта кристально чистая женщина находилась на такой недосягаемой высоте, что даже намека на любовное влечение не закрадывалось в его отношение к ней. И сейчас на замечание Васковского он отозвался простодушно:
   – Да, обе восхитительны!
   А поздоровавшись, повторил приблизительно то же, словно делясь впечатлением. Пани Эмилия улыбнулась, не скрывая удовольствия оттого, что похвала в равной мере относилась к Литке.
   – Я получила сегодня утром письмо и нарочно захватила с собой, чтобы показать вам, – сказала она, подбирая на ходу подол длинного платья.
   – Можно сейчас прочесть?
   – Извольте.
   Лесной дорогой пошли они на Тумзее; впереди – пани Эмилия с Васковским и Литкой, позади склонивший голову над письмом Поланецкий.
   Письмо было такого содержания:
   «Дорогая Эмилька! Получила нынче твое письмо и спешу ответить на твои многочисленные вопросы. По правде говоря, мне и самой не терпится поделиться с тобой своими впечатлениями. Пан Поланецкий уехал от нас в понедельник, то есть два дня назад. В первый день я приняла его обычно, как всех, и ничего такого мне в голову не пришло. На другой день, в воскресенье, я была свободна, и мы всю вторую половину дня провели вдвоем, так как папа уехал к Ямишам. Что тебе сказать о нем? Он интересный, простой и при этом настоящий мужчина! А когда речь зашла о тебе и Литке, я поняла, что он к тому же добрый. Мы долго гуляли в саду и по берегу пруда. Он поцарапался об лодку, и я перевязала ему руку. Он так умно говорил, что я просто заслушалась. Ах, Эмилька, дорогая, стыдно признаться, но в этот вечер он вскружил мне, несчастной, голову. Ты знаешь, до чего я одинока, замучена работой, как редко вижу таких людей. Мне показалось, что передо мной пришелец из какого-то другого, лучшего мира. Он не просто мне понравился, а покорил своей добротой, мысли о нем долго не давали мне заснуть. На другой день он, правда, поссорился с папой, досталось заодно и мне, хотя видит бог, как много я бы дала, чтобы между нами никаких денежных счетов не было. В первую минуту было очень обидно, и знай он, гадкий человек, сколько слез я пролила в своей комнате, так пожалел бы меня. Но потом я подумала: папа неправ, а он, видно, вспыльчив, и не сержусь больше на него. Скажу тебе по секрету: внутренний голос подсказывает мне, что он свою закладную на Кшемень не продаст, хотя бы для того, чтобы еще раз к нам приехать. А то, что они так плохо расстались с папой, еще ни о чем не говорит. Папа сам не придает этому большого значения, это просто обычный его прием, который ничего общего не имеет с его убеждениями и чувствами. Во мне пан Поланецкий всегда найдет преданного друга, и я все сделаю, чтобы после продажи Магерувки устранить причины для недоразумений и вообще, чтобы не было больше между нами этих противных денежных расчетов. Ему волей-неволей придется еще приехать, хотя бы за деньгами, правда ведь? Может, и я ему понравилась немного, а что у вспыльчивого человека вырвется иной раз резкость – не беда. Только не говори ему ничего при встрече и, ради бога, не брани его. Я верю почему-то, что ни нам с папой, ни моему любимому Кшеменю ничего плохого он не сделает; и еще думаю, как хорошо было бы на свете, будь все другие похожи на него. Крепко тебя обнимаю, моя дорогая, и Литку тоже. Напиши поподробней о ее здоровье.