Страница:
– Франциск Ассизский всему виной, – отвечал Васковский. – Это благодаря ему полюбил я птиц. Есть у меня и парочка голубей, но они не летают, такие сидни.
– Вы, наверно, увидитесь с Букацким, – сказал Поланецкий. – Я от него письмо получил. Вот.
– Можно прочесть?
– Для того я его и прихватил.
Васковский взял письмо и, дочитав до конца, заметил:
– Люблю Букацкого за доброту. Но, по-моему, он немножечко того…
И Васковский постучал себя пальцем по лбу.
– Это уже становится забавным! – воскликнул Поланецкий. – Представьте себе, в последние дни я только и слышу про своих знакомых: «Он немножечко того…» – и пальчиком тук-тук по лбу Ничего себе, приятное окружение!
– Так оно отчасти и есть!.. – с улыбкой отвечал Васковский. – А знаешь отчего? Это все беспокойный дух ариев, который в нас, славянах, бродит сильнее, чем на Западе. Ведь мы – самые младшие арии, сердце и ум у нас еще не охладели. И чувствуем острее, принимаем ближе к сердцу, и думаем серьезней, все сразу стараемся к жизни приложить… Я много повидал на своем веку и давно это приметил… Славянская натура – она удивительная!.. Вот, например, немецкие студенты кутят – и что же? Это не мешает им прилежно учиться и вырастать дельными людьми. А попробуй начать таким же манером кутить славянин! Да он погибнет, упьется насмерть. И так во всем. Немец-пессимист напишет целые трактаты о том, как безотрадна жизнь, но это не помешает ему пить пиво, плодить детей, наживать деньги, поливать свои клумбы и спать сном праведника под периной. А славянин или повесится, или погрязнет в распутстве, бесшабашной жизни, сам влезет в грязь, которой и захлебнется… Встречал я, дорогой мой, таких байронистов, которые до смерти добайронничались… Как же, как же… Знавал и таких народолюбцев, которые спивались по кабакам. Мы ни в чем не знаем меры и не будем знать, потому что безмерная увлеченность идеей всегда сочетается у нас с безмерным легкомыслием… и еще знаешь с чем? С тщеславием. Ах, боже мой, до чего же мы тщеславны! Вечно лезем вперед, хотим быть на виду, чтобы о нас говорили, удивлялись и восхищались. Возьми того же Букацкого: по уши погряз – вот именно погряз – в скептицизме, в пессимизме, в буддизме, в декадентстве и невесть в чем еще, полный хаос; в самое болото залез и отравляется этими миазмами. И бравирует еще. Удивительные натуры! Искренние, чуткие, все близко к сердцу принимающие и заодно – актерствующие. Думаешь о них с симпатией, но хочется одновременно и смеяться, и плакать.
И Поланецкий вспомнил, как в первое посещение Кшеменя рассказывал Марыне о своем житье-бытье в Бельгии – как с несколькими друзьями-бельгийцами увлекся пессимистической философией, убедясь, что не в пример им вкладывает в это всю душу и только портит себе жизнь.
Это верно, – подтвердил он. – Мне тоже приходилось это замечать. Так что ни черта из всех нас не получится.
– Нет, наше назначение в другом, – сказал старый учитель, с отсутствующим видом глядя в замерзшее окно. – Наша горячность, способность увлекаться идеей – все это бесценные свойства для выполнения миссии, которую Христос возложил на славян. – И, указав на загаженную птицами рукопись, Васковский загадочно сказал: – Видишь, с чем я еду в Рим. Труд всей моей жизни… Хочешь, почитаю?
– К сожалению, мне очень некогда. И поздно уже.
– Да. Смеркается. Ну тогда в двух словах… Я думаю – больше того: глубоко верю, – что славян ждет величайшая миссия… – Старик остановился, потирая лоб рукой. – Что за удивительное это число – три… Есть в нем какая-то тайна!
– Вы говорили о миссии славян, – нетерпеливо напомнил Поланецкий.
– Погоди, тут есть связь. Видишь ли, в Европе три племени: романское, германское и славянское. Первые два уже выполнили свое предназначение. И будущее принадлежит третьему.
– И что же должно оно совершить?
– Что там ни говори, но социальные отношения, закон, правила общежития и так называемая частная жизнь – все это опирается на христианское учение. Мы со своими пороками его искажаем, тем не менее все им держится. Но пройдена пока только половина, первая стадия!.. Некоторые считают, будто христианство исчерпало себя. Нет; оно лишь вступает в свою вторую стадию. Сейчас заветы евангельские блюдутся отдельными лицами и на историю не влияют, понимаешь? Ввести их в историю, положить в ее основу любовь к ближним, возвысить до степени отношений исторических – вот в чем миссия славян… Но они сами об этом еще не знают, и надо открыть им глаза.
Поланецкий молчал, не зная, что ответить.
– Вот над чем размышлял я долгие годы и что изложил в этом сочинении, – продолжал Васковский, указывая на рукопись. – Это труд всей моей жизни. Собственная моя высокая миссия.
«На которую пока гадят овсянки. И бог весть сколько еще будут гадить», – подумал Поланецкий. Вслух же сказал:
– И вы надеетесь, если труд этот напечатают?..
– Нет, я ни на что не надеюсь. Я – жалкий червь и умом своим не могу всего постигнуть, но я люблю своих ближних… Труд мой исчезнет, как камень, брошенный в воду, но он всколыхнет воду, и по ней пойдут круги. А потом, как знать, может, явится миру избранник… Чему быть, того не миновать. Не во власти нашей отказаться от возложенной на нас миссии, даже если самим этого захотеть… И не надо вообще отвлекать людей от их предназначения, стараться насильно его изменить. Что для других хорошо, для нас может быть плохо, коль скоро нам уготован совсем иной удел. Противиться, стало быть, – напрасный труд. И ты тоже напрасно внушаешь себе, будто хочешь только деньги делать, и ты тоже никуда не уйдешь от себя и своего предназначения.
– Я и не ухожу, я женюсь. Верней, собираюсь жениться, если отказа не получу.
Васковский обнял его за плечи.
– Ну и с богом! Вот это хорошо!.. Бог тебя благослови! Знаю, так вам наказала дорогая наша девочка… Помнишь, я же говорил: у нее тоже есть свое предназначенье и она не умрет, пока его не выполнит. Пошли ей господь вечное блаженство, а вам – свое благословенье… Марыня – золото!
– А вам желаю счастливого пути и благополучного завершения вашей миссии!
– А тебе… тебе – исполнения желаний.
– Желаний?.. Я, пожалуй, не прочь этак с полдюжины маленьких миссионеров народить! – весело сказал Поланецкий.
– Ах, плут! Все бы тебе шутить! – ответил Васковский. – Ну беги, я к вам еще загляну…
Выбежав, Поланецкий сел на извозчика и поехал к Плавицким. Дорогой он обдумывал, что скажет Марыне, и приготовил целую речь, в меру нежную и в меру здравую, как и пристало человеку солидному, который нашел себе избранницу по велению не только сердца, но также и ума.
Марыня, видно, не ждала его так рано – лампы в комнатах еще не были зажжены, хотя на небе догорали последние отблески заката.
При взгляде на Марыню вся умно составленная речь вылетела у Поланецкого из головы. Целуя ей руки, он только робко, взволнованно спросил:
– Вы получили письмо и цветы?
– Да…
– И догадались, зачем я?..
У Марыни сердце билось так сильно, что не давало говорить.
– Вы согласны исполнить Литкину волю? И стать моей женой? – запинаясь, спрашивал он.
– Да, – прозвучало в ответ.
Теперь уже Поланецкому не хватало слов, чтобы сказать, как он ей благодарен. Он только все крепче прижимал к губам ее руки и, не отпуская, привлекал ближе к себе. По жилам его вдруг пробежал огонь; он обнял ее и стал искать губами ее губы. Но она отвернулась, и он стал целовать ее в висок. В полутьме слышалось их прерывистое дыхание; наконец Марыня вырвалась из его объятий.
Спустя несколько минут горничная внесла зажженную лампу. Придя в себя, Поланецкий испугался собственной дерзости и с беспокойством взглянул на Марыню. Он был убежден, что оскорбил ее, и готов был просить прощения. Но, к радости своей, не заметил на ее лице никаких признаков гнева. Она потупилась, щеки ее пылали, прическа слегка растрепалась, все в ней выдавало смятение – она была точно в дурмане. Но то было сладостное смятение любящей женщины, которая понимает: жизнь ее вступила в новую полосу и требует от нее немалых жертв, но она идет на это по своей воле и желанию – любя, покоряется мужчине с полным сознанием его прав.
Поланецкий ощутил прилив нежности к ней. Ему показалось, он любит ее, как прежде, до смерти Литки. «Не нужно себя сдерживать, – подумал он, – стесняться своей доброты и нежности», – и снова почтительно поднес ее руку к губам.
– Знаю, что недостоин вас, это без слов ясно. Но, видит бог, все для вас сделаю, что в моих силах.
Марыня растроганно взглянула на него.
– Лишь бы вы были счастливы…
– Не быть с вами счастливым… невозможно. Я понял это еще в Кшемене. Но вы знаете сами, потом все расстроилось. Я думал, вы пойдете за Машко, и совсем истерзался!..
– Я сама в этом виновата, простите… милый Стах!
– Нет, недаром сегодня Васковский сказал: «Марыня – золото!» – с чувством воскликнул Поланецкий. – Это сущая правда. Все так говорят. И не просто золото – сокровище, драгоценный клад!
Ее добрые глаза заискрились смехом.
– Но не слишком ли тяжелый?..
– Не беспокойтесь, у меня достанет сил его нести… Вот теперь я знаю, ради чего жить.
– Я тоже… – отозвалась Марыня.
– Вам говорили, что я уже был сегодня у вас? Не застал и послал эти хризантемы. После вашего вчерашнего письма я сказал себе: это же просто ангел, надо бесчувственным чурбаном быть или безумцем, чтобы мешкать дольше.
– Я так встревожилась и огорчилась из-за этой дуэли. Скажите: правда, что все уже позади?
– Честное слово.
Марыне хотелось расспросить подробней, но вернулся Плавицкий: слышно было, как он покашливает в передней, ставит палку, снимает пальто. Открыв дверь, он увидел их вдвоем.
– Что это вы сидите тут рядком?
Марыня подбежала к отцу, обняла его за шею и подставила лоб для поцелуя.
– Как жених и невеста, папа!
– Что, что ты сказала? – отстранив ее, переспросил Плавицкий.
– Я сказала, – спокойно глядя ему в глаза, отвечала Марыня, – что пан Станислав сделал мне предложение, и я очень счастлива…
Подойдя к Плавицкому, Поланецкий крепко обнял его.
– С вашего, дядюшка, согласия и благословения…
С возгласом «Дитя мое!» Плавицкий неверным шагом отступил к кушетке и тяжело опустился на нее.
– Извините, – лепетал он, – это все волнение… Пустяки, не обращайте внимания… Дети мои… если вы нуждаетесь в моем благословении, от души вас благословляю.
И, благословляя их, разволновался еще пуще: Марыню он искренне любил. Голос его прерывался, и молодые люди разбирали лишь отдельные слова и обрывки фраз: «Какой-нибудь угол для меня… старику голову приклонить… который трудился всю жизнь… Сирота… Единственное дитя…»
Они наперебой его утешали и настолько в этом преуспели, что спустя полчаса старик хлопнул вдруг Поланецкого по плечу.
– Ах, разбойник! – сказал он. – Ты, стало быть, на Марыню виды имел, а я, грешным делом, думал, ты…
Остальное он договорил Поланецкому на ухо.
– Как вам такое могло в голову прийти! – воскликнул тот, покраснев. – Осмелься мне сказать это кто-нибудь другой…
– Но-но-но! – засмеялся Плавицкий. – Нет дыма без огня.
– У меня к вам просьба, – прощаясь в тот вечер с Поланецким, сказала Марыня. – Вы мне не откажете?
– Только прикажите.
– Я давно дала себе слово: если придет такой день, съездить вместе на могилу Литки.
– Ах, милая пани, – только и мог вымолвить Поланецкий.
– Что люди скажут, нам дела нет, ведь правда?
– Конечно! Неужто обращать внимание на пересуды? Спасибо вам от души, что подумали об этом. Милая моя пани… моя Марыня!
– Она, наверно, смотрит сейчас и молится за нас.
– Она – наша маленькая заступница.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
– До завтра.
– До завтра, – повторил он, целуя ей руки. – До завтра, до послезавтра и каждый день… до самой свадьбы! – прибавил он шепотом.
– До свадьбы! – ответила Марыня.
Поланецкий ушел, обуреваемый мыслями, чувствами, впечатлениями. Но в этой сумятице чувств главенствовало одно: значительность происшедшего. Главным было, что судьба его решена и с колебаниями, метаниями отныне покончено: надо начинать новую жизнь. И это ощущение не было неприятно, напротив, особенно упоительно было вспомнить, как он целовал Марыню в висок. При воспоминании об этом все недостававшее его чувству показалось бесконечно малым, ничтожным, и в голове мелькнуло: найдено все, что нужно для полного счастья. «Жизнь с ней не может быть в тягость!» – подумал он, и даже сама мысль об этом показалась ему кощунственной. Думал он и о Марыниной доброте, ее преданности, о том, что женщине с таким сердцем и характером можно целиком довериться, не опасаясь ничего, она не истерзает, не покалечит душу, сумеет по достоинству оценить все лучшее в нем, будет жить не для себя, а для него. И, раздумывая об этом, Поланецкий спрашивал себя: да разве можно найти жену лучше? И только дивился своим недавним сомнениям.
Однако и он чуял всю огромность, серьезность предстоящей перемены, и где-то в потаенном уголке души пробуждалась робость перед этим неведомым еще счастьем.
Но он гнал беспокойство, говоря себе: «Не трус же я и не рохля какой-нибудь. Путь только один – вперед, и я не отступлю».
А дома при взгляде на Литкин портрет перед ним вдруг словно открылись новые светлые горизонты. И у него тоже, у них с Марыней, будут дети! – пронеслось в голове. Вот такая же белокурая девчушка, которую он будет любить бесконечно! И у него сильней забилось сердце, и нахлынувшие чувства вызвали прилив бодрости, какой он не испытывал уже много лет. Он был счастлив вполне. Раздеваясь, он наткнулся в кармане на письмо Букацкого и, глянув в него мельком, расхохотался так громко, что камердинер с беспокойством заглянул в комнату. Поланецкого так и подмывало сказать ему о своей женитьбе.
Заснул он уже под утро, но встал бодрый, отдохнувший и, одевшись, помчался в контору сообщить поскорее радостную новость Бигелю.
Тот обнял его и, обдумав со свойственной ему основательностью услышанное, сказал:
– Пожалуй, это самый разумный шаг в твоей жизни. – И прибавил, указав на конторку с бумагами: – Вон те контракты сулят тебе доход, но этот – счастье.
– А что? Нет разве? – самодовольно воскликнул Поланецкий.
– Сбегаю домой, не терпится сказать жене, а ты ступай, можешь больше не приходить. Я заменю тебя до свадьбы и в медовый месяц.
– Ладно. Заскочу сейчас на минутку к Машко, а потом мы с Марыней съездим на кладбище к Литке.
– Что ж, она это заслужила.
По дороге Поланецкий снова накупил цветов и с запиской, что скоро придет, послал Марыне; сам же помчался к Машко.
Попечение Краславской явно пошло на пользу Машко; он и сейчас поджидал ее. Услышав новость, он с чувством пожал руку Поланецкому.
– Одно могу тебе сказать: будет ли она с тобой счастлива, не знаю, но ты с ней – несомненно.
– Да, женщины вообще лучше нас. Надеюсь, и ты после всего не станешь этого оспаривать, – ответил Поланецкий.
– Признаться, я до сих пор не могу прийти в себя от изумления. Они лучше нас и… загадочней. Представь себе…
Машко замялся, словно сомневаясь, продолжать ли.
– Ты о чем?
– А, ладно! Человек ты не болтливый и столько раз доказывал свою дружбу, что между нами не должно быть секретов. Так вот, представь, вчера после твоего ухода пришло анонимное письмо – у нас этот благородный обычай, как известно, в чести, – где сообщалось, что папаша Краславский живет и здравствует.
– Что за чепуха! Может, просто сплетни.
– А может, и нет. Будто бы он в Америке. Тут как раз была пани Краславская. Я ей ничего не сказал, но позже, когда она, посмотрев портреты, стала расспрашивать про мою родословную, в свою очередь спросил, давно ли она овдовела. И вот что она мне ответила: «Мы уже девять лет как живем вдвоем с дочкой, но это печальная история, не хочется сейчас об этом говорить». Заметь, она не сказала прямо, когда умер ее муж.
– А ты что по этому поводу думаешь?
– Думаю, если папаша жив, он из тех личностей, о чьем существовании предпочитают умалчивать; «история», должно быть, поистине печальная.
– Ну, все давно бы вышло наружу.
– Мама с дочкой несколько лет жили за границей. Мало ли что там могло быть. Впрочем, моих планов это не меняет. Если пан Краславский сидит в Америке и не кажет сюда носа, значит, на то есть веские причины и я могу поступать, как если б его вообще на свете не было. Во всяком случае, уже есть надежда, что свадьба не расстроится: люди, которым приходится что-то скрывать, становятся менее разборчивыми.
– Прости за нескромный вопрос, – перебил Поланецкий, берясь за шляпу, – но меня интересует моя закладная и как ты собираешься поступить с Плавицким. Ты уверен, что у Краславских есть деньги?
– Откровенно говоря, подозреваю, что даже немалые, хотя карт своих они мне не раскрывают. Похоже, что у них большой наличный капитал. Мать не раз мне говорила: состояние мужа ее дочь мало заботит. Несгораемую кассу я видел собственными глазами. Живут они на широкую ногу. Я в Варшаве почти всех ростовщиков знаю, евреев и не евреев, и мне доподлинно известно: никому из них они не должны ни гроша. Ты ведь сам знаешь, какая у них прекрасная вилла с Бигелями по соседству. Капитала они не трогают, для этого они слишком благоразумны.
– Но точная цифра тебе неизвестна?
– Я пробовал осторожно подъехать, но, не решив еще, породнюсь ли с ними, не старался особенно нажимать. Мне дали понять, что у них тысяч двести, а будет и больше.
Поланецкий попрощался. «Все какие-то тайны, сплошной мрак и риск, – думал он, направляясь к Плавицким. – Нет, это не по мне».
Полчаса спустя они уже ехали с Марыней на кладбище. День был по-весеннему теплый, но серый, город выглядел уныло и неряшливо. Подтаявший снег на кладбище пластами сползал с могил, обнажая жухлую, полусгнившую траву. С могильных крестов и голых ветвей падали крупные капли, и налетавший порывами теплый ветер бросал их в лицо Марыне и Поланецкому. Ветер так трепал ее юбку, что приходилось придерживать рукой. Наконец они остановились у Литкиной могилы.
И тут было мокро, уныло, грязно; из-под раскисшего снега вылезла осклизлая земля. Никак не умещалось в голове, что девочка, которую так берегли, любили и баловали, лежит здесь в сырости и непроглядной тьме. «Пусть смерть и естественное явление, – размышлял Поланецкий, – но примириться с этим невозможно». Всякий раз, побывав на Литкиной могиле, возвращался он, ропща и негодуя в душе. И теперь его осаждали те же мысли; любить Литку, зная, что на глубине нескольких футов лежит в земле ее почернелое, разлагающееся тело, – в этом было для него нечто чудовищное. «Не надо мне тут бывать, – твердил он себе, – только в ярость слепую приходишь от своего бессилия, всякая охота жить пропадает». Но еще больше мучило другое: сознание, что, сколько ни думай о смерти – а не думать о ней невозможно, – без веры все равно ничего не придумаешь, кроме каких-то безнадежно глупых, жалких, пошлых пустяков. «Речь ни много ни мало, как о самом существовании, а на уме одни избитые, общие места. Какой-то порочный круг!» И в самом деле: если при мысли о смерти все в жизни лишается смысла, а, к сожалению, это так, и если тысячи людей до него, приходя к тому же заключению, не находили ни отрады, ни удовлетворения, какое дает познание истины… Что же он мог тогда сказать по этому поводу утешительного и небанального? Легко было увидеть, что вся жизнь человеческая, история, философия, в сущности, лишь борьба со смертью, борьба неустанная, отчаянная, вполне объяснимая, но одновременно безмерно глупая и бесцельная, ибо исход ее заранее предрешен. Но понимание этого в свой черед, не давало никакого облегчения, возвращая в тот же замкнутый круг. «Единственная цель всех усилий в том, чтобы выжить, а единственный результат – смерть. Полнейший абсурд, невероятный в своей нелепости, если б не сама отвратительно беспощадная действительность, которая живые, любимые существа обращает в тлен».
Такими и подобными мыслями терзался Поланецкий при каждом посещении кладбища. Но сегодня он надеялся, что его избавит от них присутствие Марыни, а оказалось наоборот. Подорвавшая в нем веру в смысл и нравственную целесообразность жизни смерть Литки поколебала и его первое, чистое и не ведавшее сомнений чувство к Марыне. И вот, стоя с ней у Литкиной могилы, он вдруг с удвоенной силой вновь ощутил присутствие и тлетворное дыхание смерти, о которой успел было позабыть. И снова жизнь, а с ней любовь показались ему миражем, а повседневные хлопоты – тщетой и суетой. Если не милосердие и разум правят миром, зачем тогда трудиться, любить, иметь семью? Неужто лишь затем, чтобы, произведя на свет детей и привязавшись к ним всем сердцем, беспомощно взирать потом, как слепая, нелепая, грубая и возмутительная сила душит их, как волк ягнят, и воображать себе, приходя к ним на могилу, как они гниют там во мраке и сырости. Лежит же вот Литка в земле!
На редкость унылый день еще больше растравлял душу. В прежние приходы сюда кладбище представлялось Поланецкому некой бескрайней пустотой, которая поглощает всякую жизнь, но вместе с тем и печаль, навевая сон и покой. Но сегодня умиротворения и покоя не было. Со стволов и могильных памятников кусками отваливался снег; среди мокрых деревьев с карканьем кружило воронье. Внезапные, сильные порывы ветра срывали капли с ветвей, с какой-то суетливой безнадежностью кропя ими скопище бесстрастно застывших каменных крестов.
Помолясь, Марыня сказала, понизив голос, как говорят обычно на кладбище:
– Теперь душенька ее здесь, витает над нами.
Поланецкий не ответил, ему пришло в голову, что они с Марыней – точно обитатели разных планет. И еще подумалось: будь в ее словах хоть крупица правды, все его душевные терзания не стоят выеденного яйца. Ибо тогда выходило бы, что люди умирают, их зарывают, но смерти нет.
Марыня стала укладывать на могиле венки из иммортелей, которые они купили у кладбищенских ворот, а на него нахлынули не мысли даже, а смутные ощущения. «Нет в этом мире ни на что ответа, – следя за ними, думал он, – замкнутый круг, из которого нет выхода».
И внезапно поразился: а ведь не будь Марынино представление о смерти известным допущением веры, выскажи его как гипотезу какой-нибудь философ, эту гипотезу сочли бы гениальнейшей из всех. И правда: все объясняет, на все дает ответ, освещает не только загадку жизни, но и темную тайну смерти. Человечество в изумлении преклонялось бы перед таким мудрецом и его теорией.
Но, с другой стороны, и сам он, казалось, чувствовал незримое присутствие Литки. Сама она стала прахом, но ее мысли, желания, чувства остались жить, разойдясь волнами. Вот они помирились с Марыней, стали женихом и невестой, стоят сейчас у ее могилы, потом заживут вместе, у них народятся дети, которые, в свою очередь, будут жить, любить, производить потомство, – что это, как не волны, идущие от этой девочки вдаль цепью явлений, которым несть конца. Но как же смертный может источать эту нескончаемую, бессмертную энергию, как это уразуметь? Марыня в своей безыскусной вере нашла ответ, а он, Поланецкий, не находит.
В одном Марыня права: душа Литки с ними. У Поланецкого даже забрезжило некое смутное, не имевшее четких логических очертаний предположение, что, может быть, все передуманное, перечувствованное нами в жизни, все наши помыслы, стремления, привязанности преображаются в какую-то материю, стократ более неуловимую и тонкую, чем эфир, и из нее возникает некое наделенное самосознанием астральное сверхбытие, которое извечно либо же раз от раза себя воспроизводит, усложняясь и совершенствуясь, – и так до бесконечности. Может быть, мысли и чувства могут, как атомы, слагаться в отдельные особи, ибо родственны по происхождению, исходят из мозга и сердца и тяготеют друг к другу, как вот простые вещества, которые по столь же необъяснимой причине образуют, соединяясь, физическое тело. Размышлять об этом было, правда, некогда, но ему почудилось, будто завеса перед глазами чуть раздвинулась. Он мог, конечно, заблуждаться, но, чувствуя в ту минуту, что Литка с ними, не видел, как это иначе истолковать.
На колокольне посреди кладбища зазвонили: показалась похоронная процессия. Поланецкий подал руку Марыне, и они направились к воротам.
– Теперь я уверена: мы будем счастливы, – очевидно, все еще с мыслью о Литке сказала Марыня и прижалась к его плечу, быть может, оттого, что становилось трудно идти против ветра, который все усиливался.
Внезапным порывом ветра ее вуаль забросило на шею Поланецкому, и это вернуло его к действительности. Он взял под руку любящую его женщину, думая: если любовь и не спасает от смерти, то, во всяком случае, примиряет с жизнью.
В пролетке он всю дорогу не выпускал Марыниной руки. Вновь стала оживать надежда, что эта милая, бесконечно добрая девушка сумеет исцелить его, вернуть утраченную полноту чувств. «Жена моя!» – повторял он про себя, глядя на нее и читая в ее глазах: «Твоя!»
Плавицкий еще не вернулся со своей предобеденной прогулки, и дома они оказались одни. Поланецкий подсел к Марыне.
– Вы сказали, что Литка с нами, и это правда! – заметил он под впечатлением своих мыслей. – Я всегда возвращался с кладбища совершенно разбитый, а теперь вот нет. Хорошо, что мы там побывали.
– Как будто она нас благословила, – отозвалась Марыня.
– Вы, наверно, увидитесь с Букацким, – сказал Поланецкий. – Я от него письмо получил. Вот.
– Можно прочесть?
– Для того я его и прихватил.
Васковский взял письмо и, дочитав до конца, заметил:
– Люблю Букацкого за доброту. Но, по-моему, он немножечко того…
И Васковский постучал себя пальцем по лбу.
– Это уже становится забавным! – воскликнул Поланецкий. – Представьте себе, в последние дни я только и слышу про своих знакомых: «Он немножечко того…» – и пальчиком тук-тук по лбу Ничего себе, приятное окружение!
– Так оно отчасти и есть!.. – с улыбкой отвечал Васковский. – А знаешь отчего? Это все беспокойный дух ариев, который в нас, славянах, бродит сильнее, чем на Западе. Ведь мы – самые младшие арии, сердце и ум у нас еще не охладели. И чувствуем острее, принимаем ближе к сердцу, и думаем серьезней, все сразу стараемся к жизни приложить… Я много повидал на своем веку и давно это приметил… Славянская натура – она удивительная!.. Вот, например, немецкие студенты кутят – и что же? Это не мешает им прилежно учиться и вырастать дельными людьми. А попробуй начать таким же манером кутить славянин! Да он погибнет, упьется насмерть. И так во всем. Немец-пессимист напишет целые трактаты о том, как безотрадна жизнь, но это не помешает ему пить пиво, плодить детей, наживать деньги, поливать свои клумбы и спать сном праведника под периной. А славянин или повесится, или погрязнет в распутстве, бесшабашной жизни, сам влезет в грязь, которой и захлебнется… Встречал я, дорогой мой, таких байронистов, которые до смерти добайронничались… Как же, как же… Знавал и таких народолюбцев, которые спивались по кабакам. Мы ни в чем не знаем меры и не будем знать, потому что безмерная увлеченность идеей всегда сочетается у нас с безмерным легкомыслием… и еще знаешь с чем? С тщеславием. Ах, боже мой, до чего же мы тщеславны! Вечно лезем вперед, хотим быть на виду, чтобы о нас говорили, удивлялись и восхищались. Возьми того же Букацкого: по уши погряз – вот именно погряз – в скептицизме, в пессимизме, в буддизме, в декадентстве и невесть в чем еще, полный хаос; в самое болото залез и отравляется этими миазмами. И бравирует еще. Удивительные натуры! Искренние, чуткие, все близко к сердцу принимающие и заодно – актерствующие. Думаешь о них с симпатией, но хочется одновременно и смеяться, и плакать.
И Поланецкий вспомнил, как в первое посещение Кшеменя рассказывал Марыне о своем житье-бытье в Бельгии – как с несколькими друзьями-бельгийцами увлекся пессимистической философией, убедясь, что не в пример им вкладывает в это всю душу и только портит себе жизнь.
Это верно, – подтвердил он. – Мне тоже приходилось это замечать. Так что ни черта из всех нас не получится.
– Нет, наше назначение в другом, – сказал старый учитель, с отсутствующим видом глядя в замерзшее окно. – Наша горячность, способность увлекаться идеей – все это бесценные свойства для выполнения миссии, которую Христос возложил на славян. – И, указав на загаженную птицами рукопись, Васковский загадочно сказал: – Видишь, с чем я еду в Рим. Труд всей моей жизни… Хочешь, почитаю?
– К сожалению, мне очень некогда. И поздно уже.
– Да. Смеркается. Ну тогда в двух словах… Я думаю – больше того: глубоко верю, – что славян ждет величайшая миссия… – Старик остановился, потирая лоб рукой. – Что за удивительное это число – три… Есть в нем какая-то тайна!
– Вы говорили о миссии славян, – нетерпеливо напомнил Поланецкий.
– Погоди, тут есть связь. Видишь ли, в Европе три племени: романское, германское и славянское. Первые два уже выполнили свое предназначение. И будущее принадлежит третьему.
– И что же должно оно совершить?
– Что там ни говори, но социальные отношения, закон, правила общежития и так называемая частная жизнь – все это опирается на христианское учение. Мы со своими пороками его искажаем, тем не менее все им держится. Но пройдена пока только половина, первая стадия!.. Некоторые считают, будто христианство исчерпало себя. Нет; оно лишь вступает в свою вторую стадию. Сейчас заветы евангельские блюдутся отдельными лицами и на историю не влияют, понимаешь? Ввести их в историю, положить в ее основу любовь к ближним, возвысить до степени отношений исторических – вот в чем миссия славян… Но они сами об этом еще не знают, и надо открыть им глаза.
Поланецкий молчал, не зная, что ответить.
– Вот над чем размышлял я долгие годы и что изложил в этом сочинении, – продолжал Васковский, указывая на рукопись. – Это труд всей моей жизни. Собственная моя высокая миссия.
«На которую пока гадят овсянки. И бог весть сколько еще будут гадить», – подумал Поланецкий. Вслух же сказал:
– И вы надеетесь, если труд этот напечатают?..
– Нет, я ни на что не надеюсь. Я – жалкий червь и умом своим не могу всего постигнуть, но я люблю своих ближних… Труд мой исчезнет, как камень, брошенный в воду, но он всколыхнет воду, и по ней пойдут круги. А потом, как знать, может, явится миру избранник… Чему быть, того не миновать. Не во власти нашей отказаться от возложенной на нас миссии, даже если самим этого захотеть… И не надо вообще отвлекать людей от их предназначения, стараться насильно его изменить. Что для других хорошо, для нас может быть плохо, коль скоро нам уготован совсем иной удел. Противиться, стало быть, – напрасный труд. И ты тоже напрасно внушаешь себе, будто хочешь только деньги делать, и ты тоже никуда не уйдешь от себя и своего предназначения.
– Я и не ухожу, я женюсь. Верней, собираюсь жениться, если отказа не получу.
Васковский обнял его за плечи.
– Ну и с богом! Вот это хорошо!.. Бог тебя благослови! Знаю, так вам наказала дорогая наша девочка… Помнишь, я же говорил: у нее тоже есть свое предназначенье и она не умрет, пока его не выполнит. Пошли ей господь вечное блаженство, а вам – свое благословенье… Марыня – золото!
– А вам желаю счастливого пути и благополучного завершения вашей миссии!
– А тебе… тебе – исполнения желаний.
– Желаний?.. Я, пожалуй, не прочь этак с полдюжины маленьких миссионеров народить! – весело сказал Поланецкий.
– Ах, плут! Все бы тебе шутить! – ответил Васковский. – Ну беги, я к вам еще загляну…
Выбежав, Поланецкий сел на извозчика и поехал к Плавицким. Дорогой он обдумывал, что скажет Марыне, и приготовил целую речь, в меру нежную и в меру здравую, как и пристало человеку солидному, который нашел себе избранницу по велению не только сердца, но также и ума.
Марыня, видно, не ждала его так рано – лампы в комнатах еще не были зажжены, хотя на небе догорали последние отблески заката.
При взгляде на Марыню вся умно составленная речь вылетела у Поланецкого из головы. Целуя ей руки, он только робко, взволнованно спросил:
– Вы получили письмо и цветы?
– Да…
– И догадались, зачем я?..
У Марыни сердце билось так сильно, что не давало говорить.
– Вы согласны исполнить Литкину волю? И стать моей женой? – запинаясь, спрашивал он.
– Да, – прозвучало в ответ.
Теперь уже Поланецкому не хватало слов, чтобы сказать, как он ей благодарен. Он только все крепче прижимал к губам ее руки и, не отпуская, привлекал ближе к себе. По жилам его вдруг пробежал огонь; он обнял ее и стал искать губами ее губы. Но она отвернулась, и он стал целовать ее в висок. В полутьме слышалось их прерывистое дыхание; наконец Марыня вырвалась из его объятий.
Спустя несколько минут горничная внесла зажженную лампу. Придя в себя, Поланецкий испугался собственной дерзости и с беспокойством взглянул на Марыню. Он был убежден, что оскорбил ее, и готов был просить прощения. Но, к радости своей, не заметил на ее лице никаких признаков гнева. Она потупилась, щеки ее пылали, прическа слегка растрепалась, все в ней выдавало смятение – она была точно в дурмане. Но то было сладостное смятение любящей женщины, которая понимает: жизнь ее вступила в новую полосу и требует от нее немалых жертв, но она идет на это по своей воле и желанию – любя, покоряется мужчине с полным сознанием его прав.
Поланецкий ощутил прилив нежности к ней. Ему показалось, он любит ее, как прежде, до смерти Литки. «Не нужно себя сдерживать, – подумал он, – стесняться своей доброты и нежности», – и снова почтительно поднес ее руку к губам.
– Знаю, что недостоин вас, это без слов ясно. Но, видит бог, все для вас сделаю, что в моих силах.
Марыня растроганно взглянула на него.
– Лишь бы вы были счастливы…
– Не быть с вами счастливым… невозможно. Я понял это еще в Кшемене. Но вы знаете сами, потом все расстроилось. Я думал, вы пойдете за Машко, и совсем истерзался!..
– Я сама в этом виновата, простите… милый Стах!
– Нет, недаром сегодня Васковский сказал: «Марыня – золото!» – с чувством воскликнул Поланецкий. – Это сущая правда. Все так говорят. И не просто золото – сокровище, драгоценный клад!
Ее добрые глаза заискрились смехом.
– Но не слишком ли тяжелый?..
– Не беспокойтесь, у меня достанет сил его нести… Вот теперь я знаю, ради чего жить.
– Я тоже… – отозвалась Марыня.
– Вам говорили, что я уже был сегодня у вас? Не застал и послал эти хризантемы. После вашего вчерашнего письма я сказал себе: это же просто ангел, надо бесчувственным чурбаном быть или безумцем, чтобы мешкать дольше.
– Я так встревожилась и огорчилась из-за этой дуэли. Скажите: правда, что все уже позади?
– Честное слово.
Марыне хотелось расспросить подробней, но вернулся Плавицкий: слышно было, как он покашливает в передней, ставит палку, снимает пальто. Открыв дверь, он увидел их вдвоем.
– Что это вы сидите тут рядком?
Марыня подбежала к отцу, обняла его за шею и подставила лоб для поцелуя.
– Как жених и невеста, папа!
– Что, что ты сказала? – отстранив ее, переспросил Плавицкий.
– Я сказала, – спокойно глядя ему в глаза, отвечала Марыня, – что пан Станислав сделал мне предложение, и я очень счастлива…
Подойдя к Плавицкому, Поланецкий крепко обнял его.
– С вашего, дядюшка, согласия и благословения…
С возгласом «Дитя мое!» Плавицкий неверным шагом отступил к кушетке и тяжело опустился на нее.
– Извините, – лепетал он, – это все волнение… Пустяки, не обращайте внимания… Дети мои… если вы нуждаетесь в моем благословении, от души вас благословляю.
И, благословляя их, разволновался еще пуще: Марыню он искренне любил. Голос его прерывался, и молодые люди разбирали лишь отдельные слова и обрывки фраз: «Какой-нибудь угол для меня… старику голову приклонить… который трудился всю жизнь… Сирота… Единственное дитя…»
Они наперебой его утешали и настолько в этом преуспели, что спустя полчаса старик хлопнул вдруг Поланецкого по плечу.
– Ах, разбойник! – сказал он. – Ты, стало быть, на Марыню виды имел, а я, грешным делом, думал, ты…
Остальное он договорил Поланецкому на ухо.
– Как вам такое могло в голову прийти! – воскликнул тот, покраснев. – Осмелься мне сказать это кто-нибудь другой…
– Но-но-но! – засмеялся Плавицкий. – Нет дыма без огня.
– У меня к вам просьба, – прощаясь в тот вечер с Поланецким, сказала Марыня. – Вы мне не откажете?
– Только прикажите.
– Я давно дала себе слово: если придет такой день, съездить вместе на могилу Литки.
– Ах, милая пани, – только и мог вымолвить Поланецкий.
– Что люди скажут, нам дела нет, ведь правда?
– Конечно! Неужто обращать внимание на пересуды? Спасибо вам от души, что подумали об этом. Милая моя пани… моя Марыня!
– Она, наверно, смотрит сейчас и молится за нас.
– Она – наша маленькая заступница.
– Спокойной ночи.
– Спокойной ночи.
– До завтра.
– До завтра, – повторил он, целуя ей руки. – До завтра, до послезавтра и каждый день… до самой свадьбы! – прибавил он шепотом.
– До свадьбы! – ответила Марыня.
Поланецкий ушел, обуреваемый мыслями, чувствами, впечатлениями. Но в этой сумятице чувств главенствовало одно: значительность происшедшего. Главным было, что судьба его решена и с колебаниями, метаниями отныне покончено: надо начинать новую жизнь. И это ощущение не было неприятно, напротив, особенно упоительно было вспомнить, как он целовал Марыню в висок. При воспоминании об этом все недостававшее его чувству показалось бесконечно малым, ничтожным, и в голове мелькнуло: найдено все, что нужно для полного счастья. «Жизнь с ней не может быть в тягость!» – подумал он, и даже сама мысль об этом показалась ему кощунственной. Думал он и о Марыниной доброте, ее преданности, о том, что женщине с таким сердцем и характером можно целиком довериться, не опасаясь ничего, она не истерзает, не покалечит душу, сумеет по достоинству оценить все лучшее в нем, будет жить не для себя, а для него. И, раздумывая об этом, Поланецкий спрашивал себя: да разве можно найти жену лучше? И только дивился своим недавним сомнениям.
Однако и он чуял всю огромность, серьезность предстоящей перемены, и где-то в потаенном уголке души пробуждалась робость перед этим неведомым еще счастьем.
Но он гнал беспокойство, говоря себе: «Не трус же я и не рохля какой-нибудь. Путь только один – вперед, и я не отступлю».
А дома при взгляде на Литкин портрет перед ним вдруг словно открылись новые светлые горизонты. И у него тоже, у них с Марыней, будут дети! – пронеслось в голове. Вот такая же белокурая девчушка, которую он будет любить бесконечно! И у него сильней забилось сердце, и нахлынувшие чувства вызвали прилив бодрости, какой он не испытывал уже много лет. Он был счастлив вполне. Раздеваясь, он наткнулся в кармане на письмо Букацкого и, глянув в него мельком, расхохотался так громко, что камердинер с беспокойством заглянул в комнату. Поланецкого так и подмывало сказать ему о своей женитьбе.
Заснул он уже под утро, но встал бодрый, отдохнувший и, одевшись, помчался в контору сообщить поскорее радостную новость Бигелю.
Тот обнял его и, обдумав со свойственной ему основательностью услышанное, сказал:
– Пожалуй, это самый разумный шаг в твоей жизни. – И прибавил, указав на конторку с бумагами: – Вон те контракты сулят тебе доход, но этот – счастье.
– А что? Нет разве? – самодовольно воскликнул Поланецкий.
– Сбегаю домой, не терпится сказать жене, а ты ступай, можешь больше не приходить. Я заменю тебя до свадьбы и в медовый месяц.
– Ладно. Заскочу сейчас на минутку к Машко, а потом мы с Марыней съездим на кладбище к Литке.
– Что ж, она это заслужила.
По дороге Поланецкий снова накупил цветов и с запиской, что скоро придет, послал Марыне; сам же помчался к Машко.
Попечение Краславской явно пошло на пользу Машко; он и сейчас поджидал ее. Услышав новость, он с чувством пожал руку Поланецкому.
– Одно могу тебе сказать: будет ли она с тобой счастлива, не знаю, но ты с ней – несомненно.
– Да, женщины вообще лучше нас. Надеюсь, и ты после всего не станешь этого оспаривать, – ответил Поланецкий.
– Признаться, я до сих пор не могу прийти в себя от изумления. Они лучше нас и… загадочней. Представь себе…
Машко замялся, словно сомневаясь, продолжать ли.
– Ты о чем?
– А, ладно! Человек ты не болтливый и столько раз доказывал свою дружбу, что между нами не должно быть секретов. Так вот, представь, вчера после твоего ухода пришло анонимное письмо – у нас этот благородный обычай, как известно, в чести, – где сообщалось, что папаша Краславский живет и здравствует.
– Что за чепуха! Может, просто сплетни.
– А может, и нет. Будто бы он в Америке. Тут как раз была пани Краславская. Я ей ничего не сказал, но позже, когда она, посмотрев портреты, стала расспрашивать про мою родословную, в свою очередь спросил, давно ли она овдовела. И вот что она мне ответила: «Мы уже девять лет как живем вдвоем с дочкой, но это печальная история, не хочется сейчас об этом говорить». Заметь, она не сказала прямо, когда умер ее муж.
– А ты что по этому поводу думаешь?
– Думаю, если папаша жив, он из тех личностей, о чьем существовании предпочитают умалчивать; «история», должно быть, поистине печальная.
– Ну, все давно бы вышло наружу.
– Мама с дочкой несколько лет жили за границей. Мало ли что там могло быть. Впрочем, моих планов это не меняет. Если пан Краславский сидит в Америке и не кажет сюда носа, значит, на то есть веские причины и я могу поступать, как если б его вообще на свете не было. Во всяком случае, уже есть надежда, что свадьба не расстроится: люди, которым приходится что-то скрывать, становятся менее разборчивыми.
– Прости за нескромный вопрос, – перебил Поланецкий, берясь за шляпу, – но меня интересует моя закладная и как ты собираешься поступить с Плавицким. Ты уверен, что у Краславских есть деньги?
– Откровенно говоря, подозреваю, что даже немалые, хотя карт своих они мне не раскрывают. Похоже, что у них большой наличный капитал. Мать не раз мне говорила: состояние мужа ее дочь мало заботит. Несгораемую кассу я видел собственными глазами. Живут они на широкую ногу. Я в Варшаве почти всех ростовщиков знаю, евреев и не евреев, и мне доподлинно известно: никому из них они не должны ни гроша. Ты ведь сам знаешь, какая у них прекрасная вилла с Бигелями по соседству. Капитала они не трогают, для этого они слишком благоразумны.
– Но точная цифра тебе неизвестна?
– Я пробовал осторожно подъехать, но, не решив еще, породнюсь ли с ними, не старался особенно нажимать. Мне дали понять, что у них тысяч двести, а будет и больше.
Поланецкий попрощался. «Все какие-то тайны, сплошной мрак и риск, – думал он, направляясь к Плавицким. – Нет, это не по мне».
Полчаса спустя они уже ехали с Марыней на кладбище. День был по-весеннему теплый, но серый, город выглядел уныло и неряшливо. Подтаявший снег на кладбище пластами сползал с могил, обнажая жухлую, полусгнившую траву. С могильных крестов и голых ветвей падали крупные капли, и налетавший порывами теплый ветер бросал их в лицо Марыне и Поланецкому. Ветер так трепал ее юбку, что приходилось придерживать рукой. Наконец они остановились у Литкиной могилы.
И тут было мокро, уныло, грязно; из-под раскисшего снега вылезла осклизлая земля. Никак не умещалось в голове, что девочка, которую так берегли, любили и баловали, лежит здесь в сырости и непроглядной тьме. «Пусть смерть и естественное явление, – размышлял Поланецкий, – но примириться с этим невозможно». Всякий раз, побывав на Литкиной могиле, возвращался он, ропща и негодуя в душе. И теперь его осаждали те же мысли; любить Литку, зная, что на глубине нескольких футов лежит в земле ее почернелое, разлагающееся тело, – в этом было для него нечто чудовищное. «Не надо мне тут бывать, – твердил он себе, – только в ярость слепую приходишь от своего бессилия, всякая охота жить пропадает». Но еще больше мучило другое: сознание, что, сколько ни думай о смерти – а не думать о ней невозможно, – без веры все равно ничего не придумаешь, кроме каких-то безнадежно глупых, жалких, пошлых пустяков. «Речь ни много ни мало, как о самом существовании, а на уме одни избитые, общие места. Какой-то порочный круг!» И в самом деле: если при мысли о смерти все в жизни лишается смысла, а, к сожалению, это так, и если тысячи людей до него, приходя к тому же заключению, не находили ни отрады, ни удовлетворения, какое дает познание истины… Что же он мог тогда сказать по этому поводу утешительного и небанального? Легко было увидеть, что вся жизнь человеческая, история, философия, в сущности, лишь борьба со смертью, борьба неустанная, отчаянная, вполне объяснимая, но одновременно безмерно глупая и бесцельная, ибо исход ее заранее предрешен. Но понимание этого в свой черед, не давало никакого облегчения, возвращая в тот же замкнутый круг. «Единственная цель всех усилий в том, чтобы выжить, а единственный результат – смерть. Полнейший абсурд, невероятный в своей нелепости, если б не сама отвратительно беспощадная действительность, которая живые, любимые существа обращает в тлен».
Такими и подобными мыслями терзался Поланецкий при каждом посещении кладбища. Но сегодня он надеялся, что его избавит от них присутствие Марыни, а оказалось наоборот. Подорвавшая в нем веру в смысл и нравственную целесообразность жизни смерть Литки поколебала и его первое, чистое и не ведавшее сомнений чувство к Марыне. И вот, стоя с ней у Литкиной могилы, он вдруг с удвоенной силой вновь ощутил присутствие и тлетворное дыхание смерти, о которой успел было позабыть. И снова жизнь, а с ней любовь показались ему миражем, а повседневные хлопоты – тщетой и суетой. Если не милосердие и разум правят миром, зачем тогда трудиться, любить, иметь семью? Неужто лишь затем, чтобы, произведя на свет детей и привязавшись к ним всем сердцем, беспомощно взирать потом, как слепая, нелепая, грубая и возмутительная сила душит их, как волк ягнят, и воображать себе, приходя к ним на могилу, как они гниют там во мраке и сырости. Лежит же вот Литка в земле!
На редкость унылый день еще больше растравлял душу. В прежние приходы сюда кладбище представлялось Поланецкому некой бескрайней пустотой, которая поглощает всякую жизнь, но вместе с тем и печаль, навевая сон и покой. Но сегодня умиротворения и покоя не было. Со стволов и могильных памятников кусками отваливался снег; среди мокрых деревьев с карканьем кружило воронье. Внезапные, сильные порывы ветра срывали капли с ветвей, с какой-то суетливой безнадежностью кропя ими скопище бесстрастно застывших каменных крестов.
Помолясь, Марыня сказала, понизив голос, как говорят обычно на кладбище:
– Теперь душенька ее здесь, витает над нами.
Поланецкий не ответил, ему пришло в голову, что они с Марыней – точно обитатели разных планет. И еще подумалось: будь в ее словах хоть крупица правды, все его душевные терзания не стоят выеденного яйца. Ибо тогда выходило бы, что люди умирают, их зарывают, но смерти нет.
Марыня стала укладывать на могиле венки из иммортелей, которые они купили у кладбищенских ворот, а на него нахлынули не мысли даже, а смутные ощущения. «Нет в этом мире ни на что ответа, – следя за ними, думал он, – замкнутый круг, из которого нет выхода».
И внезапно поразился: а ведь не будь Марынино представление о смерти известным допущением веры, выскажи его как гипотезу какой-нибудь философ, эту гипотезу сочли бы гениальнейшей из всех. И правда: все объясняет, на все дает ответ, освещает не только загадку жизни, но и темную тайну смерти. Человечество в изумлении преклонялось бы перед таким мудрецом и его теорией.
Но, с другой стороны, и сам он, казалось, чувствовал незримое присутствие Литки. Сама она стала прахом, но ее мысли, желания, чувства остались жить, разойдясь волнами. Вот они помирились с Марыней, стали женихом и невестой, стоят сейчас у ее могилы, потом заживут вместе, у них народятся дети, которые, в свою очередь, будут жить, любить, производить потомство, – что это, как не волны, идущие от этой девочки вдаль цепью явлений, которым несть конца. Но как же смертный может источать эту нескончаемую, бессмертную энергию, как это уразуметь? Марыня в своей безыскусной вере нашла ответ, а он, Поланецкий, не находит.
В одном Марыня права: душа Литки с ними. У Поланецкого даже забрезжило некое смутное, не имевшее четких логических очертаний предположение, что, может быть, все передуманное, перечувствованное нами в жизни, все наши помыслы, стремления, привязанности преображаются в какую-то материю, стократ более неуловимую и тонкую, чем эфир, и из нее возникает некое наделенное самосознанием астральное сверхбытие, которое извечно либо же раз от раза себя воспроизводит, усложняясь и совершенствуясь, – и так до бесконечности. Может быть, мысли и чувства могут, как атомы, слагаться в отдельные особи, ибо родственны по происхождению, исходят из мозга и сердца и тяготеют друг к другу, как вот простые вещества, которые по столь же необъяснимой причине образуют, соединяясь, физическое тело. Размышлять об этом было, правда, некогда, но ему почудилось, будто завеса перед глазами чуть раздвинулась. Он мог, конечно, заблуждаться, но, чувствуя в ту минуту, что Литка с ними, не видел, как это иначе истолковать.
На колокольне посреди кладбища зазвонили: показалась похоронная процессия. Поланецкий подал руку Марыне, и они направились к воротам.
– Теперь я уверена: мы будем счастливы, – очевидно, все еще с мыслью о Литке сказала Марыня и прижалась к его плечу, быть может, оттого, что становилось трудно идти против ветра, который все усиливался.
Внезапным порывом ветра ее вуаль забросило на шею Поланецкому, и это вернуло его к действительности. Он взял под руку любящую его женщину, думая: если любовь и не спасает от смерти, то, во всяком случае, примиряет с жизнью.
В пролетке он всю дорогу не выпускал Марыниной руки. Вновь стала оживать надежда, что эта милая, бесконечно добрая девушка сумеет исцелить его, вернуть утраченную полноту чувств. «Жена моя!» – повторял он про себя, глядя на нее и читая в ее глазах: «Твоя!»
Плавицкий еще не вернулся со своей предобеденной прогулки, и дома они оказались одни. Поланецкий подсел к Марыне.
– Вы сказали, что Литка с нами, и это правда! – заметил он под впечатлением своих мыслей. – Я всегда возвращался с кладбища совершенно разбитый, а теперь вот нет. Хорошо, что мы там побывали.
– Как будто она нас благословила, – отозвалась Марыня.