Генрик Сенкевич
Семья Поланецких

ГЛАВА I

   Был час пополуночи, когда Поланецкий подъезжал к кшеменьской усадьбе. В детстве он дважды бывал там на каникулах с матерью, дальней родственницей первой жены нынешнего владельца Кшеменя, и теперь пытался припомнить эти места, но давалось ему это с трудом. Ночью, при луне, все принимало иные очертания. Над кустарником, лугами и пашней низко стлался белесый туман, преображая все в безбрежное озеро, и впечатление это усиливалось благодаря дружному лягушачьему кваканью. Была ясная, лунная июльская ночь. По временам, когда умолкали лягушки, с росистых лугов доносился крик дергачей, а на заболоченных прудах за ольховником изредка, будто из-под земли, ухала выпь.
   Поланецкий не мог не поддаться очарованию этой ночи. От нее повеяло на него чем-то родным, близким, и близость эту ощущал он тем сильней, что давно не был здесь, всего два года как вернувшись домой из-за границы, где провел раннюю молодость и занимался коммерцией. И, подъезжая сейчас к спящей деревне, он вспомнил детство, мать, которой уже пять лет не было в живых, и все огорчения и беды той далекой поры показались сущими пустяками по сравнению с теперешними.
   Наконец бричка въехала в деревню. У околицы на бугре стоял сильно покосившийся крест, готовый вот-вот упасть. Поланецкий помнил этот крест: здесь когда-то зарыли человека, который повесился в ближнем лесу, и люди долго боялись потом проходить ночью мимо.
   За крестом начинались первые хаты. Но в деревне все уже спали. Ни одного оконца не светилось, лишь, насколько хватал глаз, в лунном сиянии купались кровли, казавшиеся на фоне ночного неба серебристо-белыми. Стены мазанок отсвечивали бледно-зеленым, иные же, в гуще вишневых садов, за высокими подсолнухами или тычковой фасолью, совсем тонули в тени. Во дворах тявкали собаки но сонно, как бы вторя вразнобой отдаленному кваканью лягушек, крикам выпи, дергачей и всем тем звукам, которые полнят летнюю ночь, лишь усиливая впечатление тишины.
   Медленно катившаяся по рыхлой песчаной дороге бричка въехала в темную аллею, испещренную бликами лунного света, проникавшего сквозь листву. Слышно стало, как пересвистываются ночные сторожа. В конце аллеи белел дом, несколько Окон еще светились. На стук колес на крыльцо выбежал мальчик и помог Поланецкому вылезти. Подошел и ночной сторож с двумя белыми дворнягами, как видно, молодыми и добрыми: вместо лая обе принялись ластиться к приезжему, прыгая на него и так бурно выражая свою радость, что сторож палкой вынужден был умерить их пыл.
   Мальчик вынес вещи из брички, и спустя мгновенье Поланецкий очутился в столовой, где его ждал накрытый к чаю стол. У одной стены стоял ореховый буфет, рядом с ним – часы с массивными гирями и кукушкой. На другой стене висело два скверных портрета, изображавших дам в нарядах восемнадцатого века; посередине стоял стол под белой скатертью, вокруг него – стулья с высокими спинками. Ярко освещенная комната с кипящим самоваром, от которого подымался пар, выглядела уютно и приветливо.
   Поланецкий стал прохаживаться вдоль стола, но сапоги слишком резко скрипели в этой тишине, и он подошел к окну, глядя на залитый луной двор, где встретившие его так радостно белые дворняжки гонялись теперь друг за дружкой.
   Немного погодя дверь из соседней комнаты отворилась, и вошла молоденькая девушка – дочь владельца имения от второго брака, как догадался Поланецкий. При ее появлении он отошел от окна и, приблизясь в своих скрипучих сапогах к столу, поклонился и представился.
   – Мы из телеграммы узнали о вашем приезде, – проговорила, протягивая ему руку, девушка. – Отец уже лег, ему нездоровится, но завтра он будет рад вас видеть.
   – Извините, что так поздно, – ответил Поланецкий, – но поезд приходит в Чернев только в одиннадцать часов.
   – И до Кшеменя еще две версты. Отец говорит, вы здесь бывали раньше.
   – Да, приезжал матерью, когда вас еще на свете не было.
   – Знаю. Вы – папин родственник.
   – Собственно, родственник первой жены пана Плавицкого.
   – Родственными связями отец очень дорожит, даже самыми дальними.
   Она стала наливать чай, другой рукой отгоняя от самовара пар, который застилал ей глаза. Разговор прервался, слышалось только тиканье часов. Поланецкий, который интересовался молодыми женщинами, стал присматриваться к ней. Среднего роста, довольно стройная, темноволосая, с тронутым загаром, кротким, но как бы угасшим лицом. Голубые глаза и красиво очерченный рот.
   Судя по лицу, нрава она была спокойного и мягкого. «Не красавица, но и не дурнушка», – подумал Поланецкий. Во всяком случае, мила и, наверное, добра, – за этой довольно заурядной внешностью должно скрываться множество добродетелей, присущих обычно деревенским барышням. Хотя он был еще молод, жизнь успела его научить, что мужчины при ближайшем знакомстве, как правило, проигрывают, а женщины выигрывают. Он слышал также, что все имение, правда, крайне расстроенное, лежит на панне Плавицкой и ей вечно некогда. Однако, несмотря на обременяющие ее заботы, казалась она спокойной и приветливой. «Наверно, ей спать хочется», – подумал он, заметив, что она невольно щурится при ярком свете висячей лампы.
   Итог наблюдений был бы совсем положительный, если бы не обрывавшийся то и дело разговор. Впрочем, ведь она видела его впервые. И кроме того, сама его принимала – нелегкое дело для молодой девушки. Наконец, она догадывалась, что Поланецкий приехал не в гости, а за деньгами. Так оно, кстати, и было. Много лет назад мать его дала в долг двадцать с лишним тысяч под залог Кшеменя, и Поланецкий хотел теперь получить их обратно. Во-первых, проценты платились ему донельзя неаккуратно; во-вторых, будучи компаньоном торгового дома в Варшаве, он нуждался в капитале для заключения сделок. И он заранее дал себе слово ни на какие уступки не идти и любой ценой добиться своего. В делах такого рода он всегда старался быть твердым и непреклонным. Возможно, он не был таким по натуре, но возвел непреклонность в принцип, от которого не отступал из самолюбия. В результате он часто ставил себя в ложное положение, как это бывает с людьми, которые руководствуются в жизни придуманным для себя идеалом.
   И сейчас, глядя на эту милую, сонную девушку, Поланецкий твердил себе, вопреки шевельнувшейся у него симпатии: «Все это очень мило, но вы мне все равно заплатите».
   – Я слышал, – сказал он, помолчав, – что все дела по имению лежат на вас. Вы любите заниматься хозяйством?
   – Я люблю Кшемень, – отвечала она.
   – И я тоже любил в детстве. Но хозяйством заниматься… Уж больно условия сейчас неблагоприятные.
   – Да, верно… Но мы делаем все, что в наших силах.
   – То есть вы делаете все, что в ваших силах.
   – Я помогаю отцу, он часто хворает.
   – Я не знаток по этой части, но из того, что вижу и слышу, прихожу к выводу, что положение помещиков едва ли изменится к лучшему в ближайшем будущем.
   – Мы уповаем на провидение.
   – Это никому не возбраняется, но кредиторов к нему не отошлешь.
   Она покраснела, и наступило неловкое молчание.
   «Начал, так продолжай», – сказал себе Поланецкий и произнес вслух:
   – Разрешите объяснить цель моего приезда.
   Во взгляде, каким посмотрела на него девушка, можно было прочесть: «Ты ведь только что приехал, время уже позднее, и я с ног валюсь от усталости, неужели же самая простая вежливость не подсказывает тебе отложить этот разговор?»
   – Я знаю, зачем вы приехали, – сказала она. – Но, может, вам лучше поговорить с отцом?
   – Хорошо. Простите меня, – произнес Поланецкий.
   – Это мне надо просить прощения, а не вам. Каждый вправе требовать своего, к этому я привыкла. Но сегодня суббота, а в субботу всегда пропасть дел. И потом, понимаете, в делах такого рода… По мелочам я иной раз сама все улаживаю с евреями… Но в этом случае я бы предпочла, чтобы вы поговорили с папой. Так будет лучше для вас и для меня.
   – Итак, до завтра, – сказал Поланецкий; у него язык не повернулся признаться, что в денежных вопросах он предпочитает, чтобы между ним и евреями не проводили никакой разницы.
   – Разрешите налить вам еще чаю. – Нет, спасибо. Спокойной ночи.
   Он встал и протянул ей руку; девушка подала свою значительно сдержанней, чем при встрече, едва коснувшись кончиков его пальцев.
   – Мальчик вас проводит в вашу комнату…
   Поланецкий остался один. Он испытывал некоторую неловкость и был недоволен собой, хотя не хотел себе в этом признаться. И стал даже себя уверять, что поступил совершенно правильно. Ведь он же за деньгами приехал сюда, а не любезностями обмениваться. Какое ему, собственно, дело до панны Плавицкой? Не детей с ней крестить. Грубияном его сочла, что ж, тем лучше: нахрапистого кредитора побыстрее стараются удовлетворить.
   Недовольство собой было, однако, сильнее доводов рассудка. Внутренний голос шептал Поланецкому, что дело тут не в вежливости, а в сочувствии к усталой женщине. Он чувствовал: его бесцеремонность – поза, и он поступает так вопреки велению сердца и своим врожденным склонностям. Злился он и на панну Плавицкую, тем более что она ему понравилась. От девушки этой, как и от спящей деревушки, от лунной ночи, повеяло на него чем-то бесконечно близким, чего тщетно искал он в женщинах за границей и что сверх всяких ожиданий его растрогало. Но мы часто стыдимся своих душевных порывов. И Поланецкий устыдился, что вдруг расчувствовался, решив быть неумолимым и, невзирая ни на что, припереть завтра к стенке старика Плавицкого.
   Мальчик провел его в спальню. Сразу же отпустив его, Поланецкий остался один. Это была та самая комната, в которой он останавливался, приезжая сюда с матерью еще при жизни первой жены Плавицкого. И его вновь обступили воспоминания. Окна выходили в сад, за садом был пруд, в котором отражалась луна. Пруд был виден лучше, чем в прошлые времена: тогда его заслонял могучий старый ясень, поваленный, наверно, бурей, – на том месте торчал теперь лишь обломанный ствол. Свежий облом особенно ярко сверкал в лунном свете. И все это дышало безграничным спокойствием. На Поланецкого, который жил в городе и занимался коммерцией, пребывая в вечной тревоге, вечном напряжении, умственном и физическом, окружившая его сельская тишина подействовала, как теплая ванна после изнурительного труда. И на душе у него стало легко. Он попытался было вернуться мыслями к делам, подумать, какой они примут оборот, принесут прибыль или убыток, вспомнить, наконец, о Бигеле, своем компаньоне, – как-то он там управляется без него; но не смог. И вместо этого стал думать о панне Плавицкой. Хотя она произвела на него хорошее впечатление, но как женщина оставила равнодушным, заинтересовав лишь как определенный человеческий тип, – быть может, оттого, что они едва успели познакомиться. Было ему тридцать с-небольшим, возраст, когда инстинкт с неумолимой силой толкает мужчину создать домашний очаг, обзавестись женой и потомством. Даже самый отчаянный пессимизм отступает перед этим инстинктом, от которого не спасают ни искусство, ни любая другая жизненная задача. В конце концов, вопреки своей философии, женятся и мизантропы, женятся, невзирая на искусство, и натуры артистические, равно как все, утверждающие, что целиком посвятили себя какой-либо цели. Нельзя жить лицемерно обманывая естественные влечения, и исключения лишь подтверждают это правило. Не женятся обычно лишь те, кому помешала та самая сила, которая связует взаимными узами, а именно обманувшиеся в любви. Поэтому жизнь старого холостяка если не всегда, то зачастую таит какую-нибудь трагедию.
   Поланецкий не был ни мизантропом, ни сторонником теории безбрачия. Напротив, он хотел и считал, что должен жениться. Он чувствовал, что время его подошло, и подыскивал себе пару. Этим объяснялось его повышенное внимание к женщинам и особенно к девушкам. И, проведя несколько лет во Франции и Бельгии, связей с замужними женщинами он не искал, разве что с очень уж податливыми. Человек энергичный и деятельный, он полагал, что заводить романы с замужними женщинами могут себе позволить разве бездельники и что вообще волокитство процветает там, где у людей избыток денег, недостаток порядочности и отсутствие занятий, то есть в обществе, где издавна существует имущее сословие, погрязшее в изощренной праздности, а стало быть, и развращенности. Поскольку сам он был занят и любовь для него связывалась прежде всего с мыслью о женитьбе, его как нравственно, так и физически влекли женщины незамужние. Знакомясь с девушкой, он тотчас задавался вопросом: «Может, она?», или «Может, такая вот?» И сейчас из головы у него не выходила панна Плавицкая. Еще раньше от родственницы ее, живущей в Варшаве, он слышал о ней много хорошего и даже трогательного. И перед глазами у него возникло ее спокойное доброе лицо. Вспоминались и ее слегка загорелые, но красивые, с длинными пальцами руки, и голубые глаза, и родимое пятнышко над верхней губой. И голос у нее тоже был приятный. И хотя он упорно повторял себе, что ни на какие уступки не пойдет и добьется своего, его огорчало, что в Кшемень судьба его привела в роли кредитора. «Товар-то хорош, – выражаясь торгашеским языком, говорил он себе, – но не за тем я ехал сюда, так нечего на него и пялиться».
   И однако же «пялился» – и даже раздевшись и улегшись, все никак не мог уснуть. Уже запели петухи, в окна заглянул рассвет, а Поланецкому, как крепко ни зажмуривался он, все виделись гладкий лоб панны Плавицкой, родинка над губой, руки, разливающие чай. И в сонном забытьи, которое наконец овладело им, представилось, будто он берет эти руки в свои и притягивает к себе панну Плавицкую. Проснулся он на другой день поздно и, вспомнив девушку опять, подумал: «Так, значит, вот она какая!»

ГЛАВА II

   Проснулся он, собственно, разбуженный мальчиком, который принес кофе и взял почистить его платье. Когда он вернулся, Поланецкий спросил, разве в доме не принято к завтраку всем сходиться в столовой.
   – Нет, – ответил тот, – барышня встает рано, а старый пан спит допоздна.
   – А барышня встала уже?
   – Она в костеле.
   – Ах, верно, сегодня же воскресенье. А разве барышня не с отцом ездит в костел?
   – Нет, она к заутрене ездит, а старый барин – к поздней обедне, а потом еще у ксендза сидит.
   – А по воскресеньям что делают господа?
   – Дома сидят. К обеду пан Гонтовский приезжает.
   Поланецкий помнил Гонтовского толстым, нескладным и угрюмым мальчиком, прозванным им «медвежонком». Отец Гонтовского, рассказывал казачок, лет шесть как помер, молодой барин теперь полновластный хозяин Ялбжикова.
   – И каждое воскресенье здесь бывает?
   – Иной раз и в будни наведывается, по вечерам.
   «Жених!» – промелькнуло в голове у Поланецкого.
   – А что, барин уже встал? – спросил он немного погодя.
   – Должно, звонил, коли Юзеф к нему пошел.
   – Какой Юзеф?
   – Камердинер.
   – А ты кто?
   – Я помощник его.
   – Так ступай спроси, когда барин может меня принять.
   Казачок вышел и вскоре вернулся.
   – Барин велели сказать, что попросят вас, когда оденутся.
   С тем он удалился. Поланецкий довольно долго прождал, вернее, проскучал в одиночестве. Когда ждать стало уже невтерпеж, он встал было, решив прогуляться, но вошел тот самый Юзеф и доложил, что старый пан просит его.
   Через сени провел он его в комнату на другом конце дома. В первую минуту Поланецкий не узнал Плавицкого. Он помнил его весьма видным мужчиной в расцвете сил, а сейчас перед ним стоял старик со сморщенным, как печеное яблоко, лицом; не молодили его и крашеные усики. Как и черные, с боковым пробором волосы, они указывали лишь, что в нем еще не совсем угас интерес к своей особе.
   – Стах! Как поживаешь, дорогой мальчик? – воскликнул Плавицкий, раскрывая объятия, и прибавил, указывая на свой белый жилет: – Поди ко мне!
   Он прижал голову Поланецкого к своей груди, которая приподнималась от прерывистого дыхания.
   Объятие было долгим, для Поланецкого – даже чересчур.
   – Дай на тебя взглянуть, – проговорил наконец старик. – Копия, точная копия Анны! Бедная, дорогая Анна!
   Плавицкий всхлипнул и безымянным пальцем притронулся к правому веку, словно желая смахнуть несуществующую слезу.
   – Точная копия Анны! – повторил он. – Из всех родных самой преданной, самой расположенной ко мне была твоя мать.
   Поланецкий стоял, несколько сконфуженный и одуревший от неожиданного приема и запаха фиксатуара, пудры и разных духов, которыми благоухало лицо, усы и жилет Плавицкого.
   – А вы как поживаете, дядюшка? – спросил он наконец, полагая, что это обращение времен его детства больше всего соответствует торжественности момента.
   – Как я поживаю? – переспросил Плавицкий. – Да недолго уж осталось мне поживать на этом свете! Недолго! Потому и рад я тебе… По-отечески рад… что вижу тебя в своем доме. И если благословение человека, стоящего на краю могилы, благословение старшего в семье что-нибудь значит в твоих глазах, я тебя благословляю.
   И, прижав снова к груди голову Поланецкого, он поцеловал его и перекрестил. Молодой человек растерялся еще больше, и на лице его выразилась досада. Мать его была родственницей и подругой первой жены Плавицкого. Но с ним, насколько он помнил, ее не связывали сколько-нибудь близкие отношения, и сердечность приема, к которой волей-неволей приходилось подлаживаться, только его оттолкнула. Никогда не питавший к Плавицкому родственных чувств, Поланецкий подумал про себя: «Эта обезьяна хочет вместо денег отделаться от меня благословением», – и его взяла злость; впрочем, так легче было перейти к делу.
   – Садись, мой мальчик, и будь как дома, – продолжал между тем Плавицкий.
   Поланецкий сел.
   – Дорогой дядя, – сказал он, – мне очень приятно видеть вас, и я, конечно, вас бы навестил и помимо всякой практической цели, но, как вы знаете, моя мать…
   Плавицкий неожиданно положил ему руку на колено.
   – А кофе ты пил?
   – Пил, – отвечал сбитый с толку Поланецкий.
   – А то ведь Марыня имеет обыкновение ни свет ни заря в костел уезжать. И ты прости, что я свою комнату тебе не уступил, но я стар… и привык к своей стариковской норе…
   И плавным движением руки он обвел комнату.
   Поланецкий невольно последовал взглядом за его жестом. Когда-то он за счастье почитал попасть в эту комнату, где развешано было оружие пана Плавицкого. С тех давних пор переменились здесь только обои, теперь розовые с бесчисленными квадратами, в каждом из которых удила рыбу юная пастушка, одетая в манере Ватто. У окна возвышался белый умывальник с зеркалом в серебряной раме, весь уставленный баночками, коробочками, флаконами, щетками, гребенками, пилочками для ногтей и другими туалетными принадлежностями. Рядом в углу, на подставке – трубки с янтарными мундштуками; над диваном – кабанья голова, под ней – две двустволки, ягдташ, охотничий рог и прочее охотничье снаряжение. В глубине комнаты виднелись стол с разложенными на нем бумагами и дубовые полки с книгами; всюду множество вещей, вероятно, нужных и красивых, но доказывавших прежде всего, что все в доме, как вокруг оси, обращается вокруг хозяина этой комнаты, который и сам не забывает позаботиться о себе. Словом, это была комната отнюдь не распростившегося с былыми замашками, пекущегося о мелких прихотях старого холостяка и эгоиста. И не требовалось особой проницательности, чтобы понять: старик ни за что, никому своей комнаты бы не уступил.
   – Ты удобно устроился? Как спал? – продолжал расспрашивать гостеприимный хозяин.
   – Спасибо, хорошо; встал поздно.
   – Надеюсь, погостишь у нас недельку.
   Поланецкий, отличавшийся живым нравом, чуть не подскочил на стуле.
   – Вы разве, дядя, не знаете, что у меня в Варшаве дела? И компаньон, которому трудно управляться одному. Так что мне надо вернуться как можно скорее и еще сегодня покончить с делом, из-за которого я приехал.
   – Нет, мой мальчик, – проникновенно и с достоинством заговорил Плавицкий. – Во-первых, нынче воскресенье, а во-вторых, родственные чувства превыше всяких дел. Сегодня ты для меня родственник, а завтра, если угодно, можешь быть кредитором. Вот так-то! Сегодня ко мне пожаловал мой дорогой Стах, сын незабвенной Анны. И останется Стахом до завтра! Это говорит тебе старший в семье, и ты должен послушаться меня, своего любящего дядюшки…
   – Хорошо, пусть будет по-вашему, – слегка поморщившись согласился Поланецкий.
   – Вот сейчас твоими устами заговорила Анна… Трубку куришь?
   – Нет. Я курю папиросы.
   – И напрасно, поверь мне. Но для дорогого гостя найдутся и папиросы.
   Разговор был прерван стуком подъехавшего к крыльцу экипажа.
   – Это Марыня вернулась от ранней обедни.
   Поланецкий взглянул в окно и увидел барышню в розовом платье и соломенной шляпке, вылезающую из шарабана.
   – Ты познакомился? – спросил Плавицкий.
   – Еще вчера имел удовольствие…
   – Единственное мое дорогое дитя! Сам понимаешь, только ради нее и живу я.
   Дверь приоткрылась, и молодой голос спросил:
   – Можно?
   – Можно! Можно! У меня Стах, – отвечал Плавицкий.
   Марыня с соломенной шляпкой, перекинутой на лентах через руку, стремительной походкой вошла в комнату и, поцеловав отца, протянула руку Поланецкому. В розовом ситцевом платье выглядела она очень стройной и хорошенькой. Что-то праздничное, воскресное было во всем ее облике, от нее будто веяло свежестью этого ясного погожего утра. Волосы у нее слегка растрепались, щеки зарумянились – она была само воплощение молодости. Ее оживленное лицо показалось Поланецкому красивей, чем вчера.
   – Сегодня обедня начнется немного позже, – обратилась она к отцу. – Каноник сразу после службы уехал на мельницу причащать Святковскую. Она совсем плоха. Так что у тебя есть еще полчаса.
   – Вот и хорошо, – сказал Плавицкий. – А пока познакомьтесь со Стахом поближе. Ей-богу, вылитая Анна! Впрочем, ты ведь ее не видела. Завтра он, Марыня, будет нашим кредитором, если пожелает, но сегодня – он наш родственник и гость.
   – Чудесно, – отвечала Марыня, – значит, проведем воскресенье весело.
   – Вы так поздно легли вчера, – заметил Поланецкий, – а сегодня к заутрене поехали!
   – К заутрене ездим я да повар, чтобы с обедом успеть, – ответила она непринужденно.
   – Я забыл вчера: вам кланяется пани Эмилия Хвастовская, – сказал Поланецкий.
   – С Эмилькой мы уже полтора года не виделись, но переписываемся довольно часто. Я слышала, она с дочкой собирается в Райхенгалль.
   – Да, на днях уезжают.
   – Как девчушка?
   – Очень рослая для своих двенадцати лет, но бледная. Вообще вид у нее нездоровый.
   – А вы часто видаетесь с пани Эмилией?
   – Довольно часто. Это почти единственный дом в Варшаве, где я бываю, она очень симпатичная.
   – Скажи, мой мальчик, – перебил Плавицкий, беря со стола пару свежих перчаток и кладя в боковой карман, – чем ты, собственно, занимаешься в Варшаве?
   – Я, как теперь принято говорить, коммерсант. У меня торгово-посредническая контора на пару с неким Бигелем. Мы покупаем и перепродаем зерно, сахар, лес, вообще что придется.
   – Я слышал, ты – инженер?
   – Да, техник. Но мне не удалось найти работу на фабрике после заграницы, вот я и занялся торговлей, тем более что немного в этом разбирался, все-таки четыре года был компаньоном Бигеля, хотя дела-то вел он. Но узкая моя специальность – красильное дело.
   – Как ты сказал?
   – Красильное дело.
   – Чем только в нынешнее время не приходится заниматься, – глубокомысленно заметил Плавицкий. – Но я не ставлю тебе этого в вину. Важно старинные семейные традиции блюсти, а работа, она не унижает человека.
   Поланецкого, который при появлении Марыни пришел в хорошее расположение духа, развеселила «grandezza»[1] Плавицкого.
   – Ну и слава богу, – откликнулся он и улыбнулся, показывая крепкие белые зубы.
   Марыня улыбнулась в ответ.
   – Эмилька – кстати, она тоже вам симпатизирует – писала мне о вашем уменье вести дела.
   – В сущности, это несложно – ведь конкуренции почти нет, если не считать предпринимателей-евреев. Но и с теми вполне можно поладить, если только ты не антисемит, палки в колеса они не будут ставить. А что до пани Эмилии, в делах она смыслит не больше своей Литки.
   – Да, практичной ее не назовешь. Если бы не брат ее покойного мужа, Теофил. Хвастовский, она бы давно состояния лишилась. Теофил очень любит Литку.
   – Да разве ее можно не любить? Я и сам в ней души не чаю. Девочка чудная, необыкновенная. Я питаю к ней решительную слабость.
   «Резковат немного, – подумала Марыня, глядя на его открытое, выразительное лицо, – но, похоже, добрый».
   Плавицкий между тем напомнил, что пора к обедне, и стал прощаться с Марыней, словно перед дальней дорогой; наконец, перекрестив ее, взялся за шляпу. Марыня пожала руку Поланецкому, сердечней, чем при встрече, а он, садясь в кабриолет, повторял про себя: «Мила и хороша собой!..»
   Миновав аллею, по которой Поланецкий вчера приехал, экипаж выехал на дорогу, вдоль нее редким строем на разном расстоянии друг от друга тянулись старые, дуплистые березы. По одну сторону дороги росла картошка, по другую раскинулось необозримое поле ржи с уже отяжелевшими, клонившимися долу колосьями. Казалось, нива дремлет в тишине, пригреваемая солнцем. Впереди меж деревьев перепархивали сороки и удоды. Поодаль шли межой деревенские девки, по грудь утопая в желтеющем море ржи, похожие в своих красных платках на цветущие маки.