Страница:
«Мне и правда достался счастливый билет в жизненной лотерее, – подумал он, – но я не сумел оценить своего счастья». За содеянное надо, по словам Бигеля, расплачиваться. Поланецкому и самому это не раз приходило в голову, и теперь вдруг стало страшно. «Зло не остается безнаказанным, в силу какого-то закона оно отражается, как возвратная волна, – думал он, – значит, я тоже буду наказан». И ему внезапно показалось полнейшим недоразумением его слишком безмятежное счастье, такая жена, как Марыня. Ведь это противоречит закону, по которому зло возвращается, как волна. Но что из этого следует? А то, что Марыня может, например, умереть родами. Или Тереза из мести обронит какое-нибудь словечко, которое западет ей в память, будет мучить и доведет в конце концов до горячки. Для этого не нужно даже и рассказывать всего. Достаточно похвастаться, что она дала ему отпор. «А вдруг она сейчас как раз у Марыни, – испугался он, – и если зайдет речь о мужчинах, один игривый намек – и все кончено…»
При одной мысли об этом у него волосы зашевелились на голове, и домой он явился совершенно взбудораженный. Но Терезы не было, а Марыня передала ему записку от Елены Завиловской, которая просила к ней зайти после обеда.
– Боюсь, не хуже ли Игнацию, – забеспокоилась Марыня.
– Не думаю. Я забегал к нему утром на минутку. Елена была занята, совещалась с нотариусом Кононовичем, но и его, и Стефанию я видел. Он себя чувствовал хорошо, оживился даже, поговорив со мной.
За обедом Поланецкий решил поделиться с женой новостью, услышанной от Свирского; ведь скрыть все равно не скроешь, а выложит кто-нибудь неожиданно – это ее слишком потрясет, чего он вовсе не хотел.
И на вопрос, что слышно в конторе и в городе, ответил:
– В конторе – ничего нового, а в городе говорят о размолвке между Основскими.
– Между Основскими?
– Да. Что-то там вышло у них в Остенде. И, кажется, из-за Коповского.
– Стах! Что ты говоришь? – сказала Марыня и покраснела.
– Говорю, что слышал. Помнишь, я еще сказал тебе о своих подозрениях вечером на помолвке у Игнация? Оказывается, я был прав. Короче говоря, там скандал и вообще дела плохи.
– Но ты же говорил, что Коповский – жених панны Кастелли?
– Был женихом, а сейчас не знаю. Они могли и порвать.
Марыня разволновалась и стала расспрашивать мужа. Но тот сказал, что подробности дойдут скорей всего через несколько дней, а больше пока ничего неизвестно, и она принялась жалеть Основского, которому всегда симпатизировала, и возмущаться Анетой.
– Я думала, его преданность подкупит ее и привяжет, но, значит, она просто его недостойна. Прав Свирский, плохо отзываясь о женщинах.
Дальнейший разговор был прерван Плавицким, который после раннего ресторанного обеда явился поделиться с ними «свежей новостью», о которой судачил уже весь город. Новость в передаче Плавицкого приобрела весьма фривольный колорит, и Поланецкий, подумал, что хорошо сделал, заранее подготовив жену. Плавицкий, правда, упомянул, каких строгих правил были женщины «прежних времен», но происшествие явно раздразнило его любопытство и очень позабавило.
– Вот разбойница! Вот проказница! – заключил он. – Ничего не боялась! И никого не пропускала!.. Бедняга Основский! Никого, никого!
И с этими словами поднял брови, испытующе глядя на Марыню с Поланецким, будто проверяя, вполне ли они улавливают смысл этого «никого». Но Марыня только поморщилась.
– Фу! Стах! – сказала она. – Как это гадко и пошло!
ГЛАВА LXI
ГЛАВА LXII
ГЛАВА LXIII
При одной мысли об этом у него волосы зашевелились на голове, и домой он явился совершенно взбудораженный. Но Терезы не было, а Марыня передала ему записку от Елены Завиловской, которая просила к ней зайти после обеда.
– Боюсь, не хуже ли Игнацию, – забеспокоилась Марыня.
– Не думаю. Я забегал к нему утром на минутку. Елена была занята, совещалась с нотариусом Кононовичем, но и его, и Стефанию я видел. Он себя чувствовал хорошо, оживился даже, поговорив со мной.
За обедом Поланецкий решил поделиться с женой новостью, услышанной от Свирского; ведь скрыть все равно не скроешь, а выложит кто-нибудь неожиданно – это ее слишком потрясет, чего он вовсе не хотел.
И на вопрос, что слышно в конторе и в городе, ответил:
– В конторе – ничего нового, а в городе говорят о размолвке между Основскими.
– Между Основскими?
– Да. Что-то там вышло у них в Остенде. И, кажется, из-за Коповского.
– Стах! Что ты говоришь? – сказала Марыня и покраснела.
– Говорю, что слышал. Помнишь, я еще сказал тебе о своих подозрениях вечером на помолвке у Игнация? Оказывается, я был прав. Короче говоря, там скандал и вообще дела плохи.
– Но ты же говорил, что Коповский – жених панны Кастелли?
– Был женихом, а сейчас не знаю. Они могли и порвать.
Марыня разволновалась и стала расспрашивать мужа. Но тот сказал, что подробности дойдут скорей всего через несколько дней, а больше пока ничего неизвестно, и она принялась жалеть Основского, которому всегда симпатизировала, и возмущаться Анетой.
– Я думала, его преданность подкупит ее и привяжет, но, значит, она просто его недостойна. Прав Свирский, плохо отзываясь о женщинах.
Дальнейший разговор был прерван Плавицким, который после раннего ресторанного обеда явился поделиться с ними «свежей новостью», о которой судачил уже весь город. Новость в передаче Плавицкого приобрела весьма фривольный колорит, и Поланецкий, подумал, что хорошо сделал, заранее подготовив жену. Плавицкий, правда, упомянул, каких строгих правил были женщины «прежних времен», но происшествие явно раздразнило его любопытство и очень позабавило.
– Вот разбойница! Вот проказница! – заключил он. – Ничего не боялась! И никого не пропускала!.. Бедняга Основский! Никого, никого!
И с этими словами поднял брови, испытующе глядя на Марыню с Поланецким, будто проверяя, вполне ли они улавливают смысл этого «никого». Но Марыня только поморщилась.
– Фу! Стах! – сказала она. – Как это гадко и пошло!
ГЛАВА LXI
После обеда Поланецкий отправился к Елене. Завиловский носил еще на голове черную повязку поверх широкого пластыря посередине, закрывавшего рану; он заикался и немного косил, но в общем вполне окреп и сам себя почитал уже здоровым. Доктор уверял, что и эти последствия ранения пройдут бесследно. Поланецкий застал молодого человека сидящим в глубоком кресле старика Завиловского; закрыв глаза, слушал он стихи, которые ему читала Стефания.
При появлении гостя она закрыла книгу.
– Добрый вечер! – поздоровался он. – Как дела, Игнаций? Я не помешал? Что это вы читаете с таким увлечением?
Стефания наклонила стриженую голову к книжке (раньше она носила длинные косы, но при больном некогда было ухаживать за ними) и ответила:
– Стихи пана Завиловского.
– Собственные стихи слушаешь? – засмеялся Поланецкий. – Ну и как, нравятся?
– Мне кажется, они как будто не мои, – отвечал Завиловский. И, помолчав, прибавил, растягивая слова и слегка заикаясь: – Но я опять буду писать, вот только поправлюсь совсем…
Мысль эта, видимо, не давала ему покоя, и он не раз уже заговаривал об этом со Стефанией, потому что она тотчас отозвалась, словно в ободрение:
– И еще лучше будете писать, теперь уже совсем скоро.
Он улыбнулся ей признательно и умолк.
Вошла Елена.
– Вот хорошо, что пришли, надо бы с вами посоветоваться… – сказала она, пожимая руку Поланецкому.
– К вашим услугам.
– Не здесь, пойдемте ко мне.
И, проводив его в соседнюю комнату, указала на кресло, а сама села напротив и помолчала, словно собираясь с мыслями.
На нее падал свет, и Поланецкий, заметив у нее в волосах серебряные нити, подумал: а ей ведь нет и тридцати.
– Мне, собственно, помощь нужна, а не совет, – своим обычным холодным и решительным тоном сказала она. – Я знаю, вы добрый друг Игнация, и ко мне после смерти отца проявили такое участие, что я никогда этого не забуду, поэтому я могу быть с вами откровенней, чем с кем-либо… По причинам личного свойства – говорить мне о них тяжело – я решила изменить свою жизнь, чтобы избежать лишних страданий. У меня давно было такое желание, но, пока был жив отец, нельзя было его осуществить. А потом – несчастье с Игнацием. И я подумала, что не имею права бросить в беде родственника, последнего представителя нашего рода по мужской линии, к которому я вдобавок искренне привязана. Но теперь он, слава богу, спасен. Доктора ручаются за его жизнь, и, коли ему даны выдающиеся способности, предназначенные для великих свершений, ничто больше его предназначению не препятствует. – Она умолкла, словно уносясь мыслями в будущее, потом продолжала: – Долг свой я выполнила и могу вернуться к своему замыслу. Нужно только еще распорядиться состоянием, довольно значительным, которое оставил отец, – в той жизни, что я собираюсь вести, оно мне совершенно не понадобится. Если бы я считала его своей безраздельной собственностью, может быть, и распорядилась бы им иначе, но, поскольку это достояние фамильное, я не вправе предназначать его на иные цели, пока жив хотя бы один наследник нашего родового имени. Не скрою от вас: отчасти мною руководит симпатия к кузену, однако прежде всего я повинуюсь своей совести и воле отца, который не успел изменить завещание, но мне доподлинно известно, что часть состояния хотел он отделить Игнацию. Сколько оставить себе, я сама решила; это меньше, чем думал отец, но больше, чем может мне понадобиться в моей новой жизни. Все остальное перейдет к Игнацию. Дарственная уже написана по всем правилам Кононовичем. Игнаций унаследует этот дом, Ясмень, имение под Кутном, познанские имения и весь капитал, за исключением моей доли и небольшой суммы, которую я предназначаю для Стефании. Дело только в том, чтобы вручить Игнацию этот документ. Я уже советовалась с двумя докторами, не повредит ли волнение его здоровью и не лучше ли подождать. Однако оба заверили меня, что всякая добрая весть может сказаться на его здоровье лишь благоприятно, а коли так, зачем медлить, хочется покончить с этим поскорее.
И слабая улыбка тронула его губы.
– Дорогая пани Елена, скажите – это не пустое любопытство, поверьте, – что вы намерены делать? – с неподдельным волнением пожимая ей руку, спросил Поланецкий.
– Каждый волен искать покровительства у бога, – ответила она уклончиво. – Что до Игнация, его честность и благородство порукой, что богатство не пойдет ему во вред. Но поскольку он еще очень молод и неопытен, а ему предстоит совсем другая жизнь, и состояние, которое он унаследует, очень значительно, мне бы хотелось просить вас как его друга и честного человека принять опеку над ним. Блюдите его, оберегайте от дурных людей, но главное, напоминайте, что его долг творить, продолжать писать. Спасая ему жизнь, я спасала его талант. Пускай пишет и служит обществу – не только за себя, но и за тех, кто был сотворен на благо людям и в помощь, а они загубили себя и свое дарование.
Голос у нее прервался, губы побелели, и она крепко сжала руки. Казалось, накопившееся в душе отчаяние прорвется наружу, но она совладала с собой, и лишь стиснутые руки свидетельствовали, с каким трудом ей это далось.
Видя, как она страдает, и желая отвлечь ее, Поланецкий перевел разговор в сугубо практическое русло.
– Да, жизнь Игнация изменится самым коренным образом, – сказал он, – но я тоже надеюсь, что это пойдет ему только впрок… Зная его, трудно предположить противное. Но не могли бы вы подождать год или хотя бы полгода со вручением дарственной записи?
– Зачем?
– По причинам, которые прямо Игнация не касаются, но могут иметь свои последствия для него. Не знаю, дошли ли до вас вести о том, что свадьба Линеты Кастелли и Коповского расстроилась, и тетушка с племянницей оказались вследствие этого в весьма щекотливом положении. Порвав с Игнацием, они очень уронили себя в общем мнении, их имена сейчас у всех на устах. И лучшим выходом для них было бы воротить Игнация, а, узнав про дарственную, они уж, надо полагать, постараются этого добиться, и неизвестно еще, устоит ли он при его болезни и по прошествии столь небольшого времени…
Елена, нахмурив брови, с напряженным вниманием слушала Поланецкого.
– Нет, – сказала она наконец. – Думаю, что Игнаций сделает другой выбор.
– Я догадываюсь, кого вы имеете в виду, но не забывайте, как сильно он любил, если даже пережить своей утраты не мог.
Тут случилось нечто для Поланецкого неожиданное. Всегда такая холодная и сдержанная, Елена беспомощно развела руками.
– Ну что ж… – сказала она, – если так… Если только с ней будет он счастлив… Ох, знаю, что лучше бы без этого, но бывают положения, когда человек над собой не властен и жить иначе не может, и…
Поланецкий взглянул на нее удивленно.
– И… пока жив, он всегда может избрать другой, лучший путь, – помедлив, договорила она.
«Вот уж не ожидал услышать ничего подобного», – подумал Поланецкий и сказал вслух:
– В таком случае идемте к Игнацию.
Завиловский сначала удивился, потом обрадовался, но, казалось, больше для приличия. Словно разумом он понимал, какое счастье привалило, и говорил себе: радуйся же, но в душе оставался безучастен. Зато как сердечно и участливо расспрашивал Елену, что она задумала, что собирается делать. Елена лишь вскользь обронила, что хочет удалиться от мира и намерение ее неколебимо, принявшись заклинать Игнация не зарывать в землю свой талант – это, видно, больше всего ее занимало, – не обманывать возлагаемых на него ожиданий.
Она по-матерински наставляла его, а он со слезами на глазах повторял: «Я опять буду писать, вот только совсем поправлюсь», – и целовал ей руки. И не понять было, слезы это участия к ней или слезы ребенка, который лишается доброй и ласковой покровительницы. Елена сказала, что отныне она гостья в его доме и уедет через два дня.
Завиловский стал просить ее остаться еще хотя бы на недельку и просил так горячо, что она согласилась, боясь огорчить его и тем повредить его здоровью. Он успокоился и развеселился, как мальчуган, чьей прихоти потакают.
Но под конец вечера задумался, словно стараясь припомнить что-то, и, обведя всех отсутствующим взглядом, сказал:
– Странно, мне кажется, все это уже было.
– В прошлой твоей жизни, на другой планете? – спросил со смехом Поланецкий, желая обратить все в шутку.
– Да, все это уже было когда-то, – повторил Завиловский.
– И стихи эти ты написал на Луне?
Завиловский взял со стола книжку, в раздумье посмотрел на нее и сказал:
– Я опять буду писать – вот только совсем поправлюсь.
Поланецкий простился и ушел. В тот же вечер Стефания Ратковская перебралась обратно к Мельницкой в свою комнатушку.
При появлении гостя она закрыла книгу.
– Добрый вечер! – поздоровался он. – Как дела, Игнаций? Я не помешал? Что это вы читаете с таким увлечением?
Стефания наклонила стриженую голову к книжке (раньше она носила длинные косы, но при больном некогда было ухаживать за ними) и ответила:
– Стихи пана Завиловского.
– Собственные стихи слушаешь? – засмеялся Поланецкий. – Ну и как, нравятся?
– Мне кажется, они как будто не мои, – отвечал Завиловский. И, помолчав, прибавил, растягивая слова и слегка заикаясь: – Но я опять буду писать, вот только поправлюсь совсем…
Мысль эта, видимо, не давала ему покоя, и он не раз уже заговаривал об этом со Стефанией, потому что она тотчас отозвалась, словно в ободрение:
– И еще лучше будете писать, теперь уже совсем скоро.
Он улыбнулся ей признательно и умолк.
Вошла Елена.
– Вот хорошо, что пришли, надо бы с вами посоветоваться… – сказала она, пожимая руку Поланецкому.
– К вашим услугам.
– Не здесь, пойдемте ко мне.
И, проводив его в соседнюю комнату, указала на кресло, а сама села напротив и помолчала, словно собираясь с мыслями.
На нее падал свет, и Поланецкий, заметив у нее в волосах серебряные нити, подумал: а ей ведь нет и тридцати.
– Мне, собственно, помощь нужна, а не совет, – своим обычным холодным и решительным тоном сказала она. – Я знаю, вы добрый друг Игнация, и ко мне после смерти отца проявили такое участие, что я никогда этого не забуду, поэтому я могу быть с вами откровенней, чем с кем-либо… По причинам личного свойства – говорить мне о них тяжело – я решила изменить свою жизнь, чтобы избежать лишних страданий. У меня давно было такое желание, но, пока был жив отец, нельзя было его осуществить. А потом – несчастье с Игнацием. И я подумала, что не имею права бросить в беде родственника, последнего представителя нашего рода по мужской линии, к которому я вдобавок искренне привязана. Но теперь он, слава богу, спасен. Доктора ручаются за его жизнь, и, коли ему даны выдающиеся способности, предназначенные для великих свершений, ничто больше его предназначению не препятствует. – Она умолкла, словно уносясь мыслями в будущее, потом продолжала: – Долг свой я выполнила и могу вернуться к своему замыслу. Нужно только еще распорядиться состоянием, довольно значительным, которое оставил отец, – в той жизни, что я собираюсь вести, оно мне совершенно не понадобится. Если бы я считала его своей безраздельной собственностью, может быть, и распорядилась бы им иначе, но, поскольку это достояние фамильное, я не вправе предназначать его на иные цели, пока жив хотя бы один наследник нашего родового имени. Не скрою от вас: отчасти мною руководит симпатия к кузену, однако прежде всего я повинуюсь своей совести и воле отца, который не успел изменить завещание, но мне доподлинно известно, что часть состояния хотел он отделить Игнацию. Сколько оставить себе, я сама решила; это меньше, чем думал отец, но больше, чем может мне понадобиться в моей новой жизни. Все остальное перейдет к Игнацию. Дарственная уже написана по всем правилам Кононовичем. Игнаций унаследует этот дом, Ясмень, имение под Кутном, познанские имения и весь капитал, за исключением моей доли и небольшой суммы, которую я предназначаю для Стефании. Дело только в том, чтобы вручить Игнацию этот документ. Я уже советовалась с двумя докторами, не повредит ли волнение его здоровью и не лучше ли подождать. Однако оба заверили меня, что всякая добрая весть может сказаться на его здоровье лишь благоприятно, а коли так, зачем медлить, хочется покончить с этим поскорее.
И слабая улыбка тронула его губы.
– Дорогая пани Елена, скажите – это не пустое любопытство, поверьте, – что вы намерены делать? – с неподдельным волнением пожимая ей руку, спросил Поланецкий.
– Каждый волен искать покровительства у бога, – ответила она уклончиво. – Что до Игнация, его честность и благородство порукой, что богатство не пойдет ему во вред. Но поскольку он еще очень молод и неопытен, а ему предстоит совсем другая жизнь, и состояние, которое он унаследует, очень значительно, мне бы хотелось просить вас как его друга и честного человека принять опеку над ним. Блюдите его, оберегайте от дурных людей, но главное, напоминайте, что его долг творить, продолжать писать. Спасая ему жизнь, я спасала его талант. Пускай пишет и служит обществу – не только за себя, но и за тех, кто был сотворен на благо людям и в помощь, а они загубили себя и свое дарование.
Голос у нее прервался, губы побелели, и она крепко сжала руки. Казалось, накопившееся в душе отчаяние прорвется наружу, но она совладала с собой, и лишь стиснутые руки свидетельствовали, с каким трудом ей это далось.
Видя, как она страдает, и желая отвлечь ее, Поланецкий перевел разговор в сугубо практическое русло.
– Да, жизнь Игнация изменится самым коренным образом, – сказал он, – но я тоже надеюсь, что это пойдет ему только впрок… Зная его, трудно предположить противное. Но не могли бы вы подождать год или хотя бы полгода со вручением дарственной записи?
– Зачем?
– По причинам, которые прямо Игнация не касаются, но могут иметь свои последствия для него. Не знаю, дошли ли до вас вести о том, что свадьба Линеты Кастелли и Коповского расстроилась, и тетушка с племянницей оказались вследствие этого в весьма щекотливом положении. Порвав с Игнацием, они очень уронили себя в общем мнении, их имена сейчас у всех на устах. И лучшим выходом для них было бы воротить Игнация, а, узнав про дарственную, они уж, надо полагать, постараются этого добиться, и неизвестно еще, устоит ли он при его болезни и по прошествии столь небольшого времени…
Елена, нахмурив брови, с напряженным вниманием слушала Поланецкого.
– Нет, – сказала она наконец. – Думаю, что Игнаций сделает другой выбор.
– Я догадываюсь, кого вы имеете в виду, но не забывайте, как сильно он любил, если даже пережить своей утраты не мог.
Тут случилось нечто для Поланецкого неожиданное. Всегда такая холодная и сдержанная, Елена беспомощно развела руками.
– Ну что ж… – сказала она, – если так… Если только с ней будет он счастлив… Ох, знаю, что лучше бы без этого, но бывают положения, когда человек над собой не властен и жить иначе не может, и…
Поланецкий взглянул на нее удивленно.
– И… пока жив, он всегда может избрать другой, лучший путь, – помедлив, договорила она.
«Вот уж не ожидал услышать ничего подобного», – подумал Поланецкий и сказал вслух:
– В таком случае идемте к Игнацию.
Завиловский сначала удивился, потом обрадовался, но, казалось, больше для приличия. Словно разумом он понимал, какое счастье привалило, и говорил себе: радуйся же, но в душе оставался безучастен. Зато как сердечно и участливо расспрашивал Елену, что она задумала, что собирается делать. Елена лишь вскользь обронила, что хочет удалиться от мира и намерение ее неколебимо, принявшись заклинать Игнация не зарывать в землю свой талант – это, видно, больше всего ее занимало, – не обманывать возлагаемых на него ожиданий.
Она по-матерински наставляла его, а он со слезами на глазах повторял: «Я опять буду писать, вот только совсем поправлюсь», – и целовал ей руки. И не понять было, слезы это участия к ней или слезы ребенка, который лишается доброй и ласковой покровительницы. Елена сказала, что отныне она гостья в его доме и уедет через два дня.
Завиловский стал просить ее остаться еще хотя бы на недельку и просил так горячо, что она согласилась, боясь огорчить его и тем повредить его здоровью. Он успокоился и развеселился, как мальчуган, чьей прихоти потакают.
Но под конец вечера задумался, словно стараясь припомнить что-то, и, обведя всех отсутствующим взглядом, сказал:
– Странно, мне кажется, все это уже было.
– В прошлой твоей жизни, на другой планете? – спросил со смехом Поланецкий, желая обратить все в шутку.
– Да, все это уже было когда-то, – повторил Завиловский.
– И стихи эти ты написал на Луне?
Завиловский взял со стола книжку, в раздумье посмотрел на нее и сказал:
– Я опять буду писать – вот только совсем поправлюсь.
Поланецкий простился и ушел. В тот же вечер Стефания Ратковская перебралась обратно к Мельницкой в свою комнатушку.
ГЛАВА LXII
Разрыв между Основскими, занимавшими в обществе довольно видное положение, и свалившееся вдруг на Завиловского наследство были важнейшими событиями, о которых говорил весь город. Те, кто утверждал, будто Елена взяла Завиловского к себе с тайной мыслью выйти за него замуж, онемели от изумления. Поползли новые сплетни и слухи: шептались, будто молодой поэт – внебрачный сын покойного богача и пригрозил сестре судом за сокрытие завещания, а та во избежание скандала предпочла ото всего отречься и уехать за границу. По мнению других, уехала она из-за Ратковской, которая якобы устраивала ей возмутительные сцены ревности, так что двери порядочных домов перед Стефанией теперь навсегда закрыты. Нашлись и поборники общего блага. Эти во всеуслышание заявляли, что Завиловская не имела права так распоряжаться состоянием, давая понять: они на ее месте распорядились бы иначе, с большей пользой для общества.
Словом, сплетники, любители вмешиваться в чужие дела, пустоболты и низкие завистники распускали самые невероятные выдумки. Но вскоре новое известие послужило пищей для пересудов: о дуэли между Основским и Коповским, на которой Основский был ранен. Вернулся и сам Коповский, овеянный славой герой бранных и любовных похождений. Умнее он, правда, не стал, зато стал еще прельстительней и неотразимей в глазах дам и юных, и немолодых, чьи сердца равно начинали биться при его появлении.
Получивший легкую рану Основский лечился в Брюсселе. Свирский вскоре после дуэли получил от него коротенькое письмецо, извещавшее его, что чувствует он себя хорошо и зимой собирается в Египет, но перед тем завернет в Пшитулов. С этим известием Свирский побывал у Поланецких, выразив опасение: не затем ли он возвращается, чтобы снова вызвать Коповского.
– Я убежден, – сказал он, – что Основский нарочно подставил себя под пулю. Он искал смерти. Мы немало практиковались с ним у Бруфини, и мне ли не знать, как он стреляет. Он при мне в спичку попал, и пожелай он прикончить Копосика, только мы его бы и видели.
– Возможно, что и так, – отозвался Поланецкий, – однако, раз он пишет, что собирается в Египет, стало быть не думает умирать. Вот и пускай возьмет Завиловского с собой.
– Верно, не мешало бы ему свет повидать. Я бы не прочь к нему заглянуть. Как он поживает?
– Сегодня я еще не был у него, пойдемте вместе. Чувствует он себя неплохо, странный только стал. Помните, какой гордый, сдержанный был? А теперь вроде бы и здоров, но совсем как ребенок: чуть что, у него слезы на глазах.
Они вышли вместе на улицу.
– Елена еще здесь?..
– Здесь. Он так огорчен ее отъездом, что она сжалилась над ним: хотела уехать через неделю, а вот уже и вторая подходит к концу.
– А что она, собственно, намерена предпринять?
– Ничего определенного она не говорит. Но, вероятно, уйдет в монастырь и до конца дней будет за Плошовского молиться.
– А Стефания Ратковская?
– Стефания по-прежнему у Мельницкой живет.
– Игнасик очень скучает по ней?
– Первые дни скучал, а теперь словно вовсе позабыл.
– Если он в течение года не женится на ней, я, ей-богу, опять сделаю ей предложение. Такая будет преданной женой.
– И Елена в глубине души за этот брак. Но что из этого выйдет, трудно сказать.
– Э, да я уверен, что женится, а про себя – это я просто так мелю. Никогда я не женюсь.
– Знаю, знаю, жена говорила про ваш вчерашний зарок, да только смеется над ним.
– А я и не зарекаюсь, просто не везет.
Разговор прервало появление экипажа, в котором сидели Краславская с дочерью. Ехали они в сторону Аллеи: как видно, подышать воздухом. День был ясный, но холодный, и Тереза укутывала мать в теплое пальто, настолько этим поглощенная, что не заметила их и не ответила на поклон.
– Я был на днях у них, – сказал Свирский. – Она добрая женщина!
– И, говорят, заботливая дочь, – отозвался Поланецкий.
– Да, я заметил. Но мне, закоренелому скептику, подумалось: «Нравится, наверно, играть роль заботливой дочки». Женщины часто совершают добрые поступки из желания покрасоваться – вы разве не примечали?
Свирский не ошибался; роль самоотверженной дочери Терезе действительно нравилась, но говорила в ней также искренняя привязанность к матери, чья болезнь, как видно, растопила лед в ее душе. Высказав верное наблюдение, Свирский не развил его дальше, а именно: как к новой шляпке женщина подбирает мантильку, платье, перчатки, так и с добрыми поступками. Один обязывает к другому, и вся душа преображается. Благодаря этому свойству женщина всегда сохраняет возможность стать лучше.
Тем временем дошли до Завиловского, который принял их с распростертыми объятиями, – как все выздоравливающие, он очень радовался посетителям. Услыхав, что Свирский едет в Италию, он стал просить взять его с собой.
«Ага? – подумал художник. – О Стефании, стало быть, мы не помышляем!»
А Завиловский рассказывал, как давно мечтает об Италии, уверяя, что нигде ему так легко не писалось бы, как там, под сенью памятников искусства и увитых плющом древних руин. Его столь очевидно радовала и увлекала эта мысль, что добряк Свирский легко дал себя уговорить.
– Но на этот раз я там долго не пробуду, – предупредил он, – я тут подрядился сделать несколько портретов и к Поланецкому обещался на крестины. – И оборотился к нему: – Кого крестить-то будем, дочь или сына?
– Да мне все равно, бог бы дал только, чтобы разрешилась благополучно, – ответил Поланецкий.
И когда Свирский с Завиловским принялись составлять план поездки, попрощался и ушел. В конторе ждала неразобранная вчерашняя почта, и, уединясь в своем кабинете, он взялся просматривать письма и заносить в записную книжку неотложные дела. Но через некоторое время вошел недавно нанятый рассыльный и сказал, что его желает видеть какая-то дама.
Поланецкий переполошился. Почему-то он решил, что это непременно должна быть Тереза Машко. И в предчувствии неприятной сцены и объяснений у него тревожно забилось сердце.
Но, к величайшему его удивлению, в дверях показалась веселая, улыбающаяся Марыня.
– Что, не ожидал? – спросила она.
Обрадованный Поланецкий вскочил и стал целовать ей руки.
– Ах ты, милая моя! Вот уж правда сюрприз! – твердил он. – Как это тебе пришло в голову зайти?
И, придвинув кресло, стал ее усаживать, как дорогого, почетного гостя. Его сияющее лицо без слов говорило, как он рад ее видеть.
– А у меня есть кое-что интересное для тебя, – сказала Марыня. – Все равно мне предписано ходить, вот я и решила к тебе заглянуть. А ты кого ждал? Признавайся!
И она, смеясь, погрозила ему.
– Сюда столько народу приходит, – отвечал он. – Во всяком случае, тебя я не ждал. Ну так что там у тебя?
– Смотри, какое я письмо получила.
Поланецкий взял и прочел:
«Дорогая и любимая пани! Пусть вас не удивляет, что я обращаюсь к вам: ведь вы скоро сами станете матерью и должны понять, как надрывают материнское сердце страдания ребенка (нет нужды, что Линета не дочь мне, а племянница). Поверьте, мной движет лишь желание хоть немного облегчить горе бедной девочки, тем паче что главная виновница всего – я. Может быть, вас удивят мои слова, но это сущая правда. Да, я всему виной! Нельзя было настолько терять голову, приносить в жертву свое дитя из-за того только, что гадкий, безнравственный человек, воспользовавшись тем, что Лианочке стало дурно, осмелился коснуться ее чистых уст. Но и Юзек Основский виноват, подступивший к Коповскому с требованием жениться, – наверно, уже тогда в чем-то его подозревал и хотел таким образом от него избавиться. Видит бог, недостойно жертвовать чужой жизнью и счастьем ради собственного благополучия. Ах, дорогая пани, мне и самой поначалу показалось, что ничего другого не остается, как пойти за этого негодяя, и Лианочка уже не вправе притязать на Игнация. И я же сама, нарочно, думая облегчить для него утрату и смягчить его страдания, еще и написала ему, будто Лианочка выходит замуж по велению сердца… Лианочка – и Коповский! Но бог справедлив, он этого не допустил. Едва я поняла, что брак этот равносилен для нее смерти, мы обе стали ломать голову единственно над тем, как порвать с ним. О возобновлении отношений с Игнацием, конечно, и речи быть не может: Лианочка изверилась в людях и в жизни и нипочем на это не согласится. Про это письмо она даже и не знает. Ах, знали бы вы, дорогая пани, как потряс ее поступок пана Завиловского и сколько ей здоровья стоил, вы бы ее пожалели. Не должен он был этого делать, хотя бы ради нее. Но; увы, все мужчины – эгоисты, только о себе думают. Ее же в этом винить – все равно что новорожденного младенца. Лианочка тает как свечка, с утра до ночи терзаясь, что стала невольной виновницей несчастья, которое могло стоить Игнацию жизни. Не дальше чем вчера она со слезами меня умоляла в случае ее смерти заменить ему мать и заботиться о нем, как о собственном сыне. Изо дня в день твердит, что он, наверно, ее проклинает, а у меня, глядя на нее, сердце разрывается. Доктор-то ведь говорит: продлится такое состояние – он ни за что не ручается. Я уповаю на бога, но и вас умоляю: помогите несчастной матери, присылайте хоть изредка весточки о нем – или напишите лучше, что он здоров, спокоен, простил ее и забыл; я ей покажу письмо, и пусть бедняжка хоть капельку успокоится. Я пишу путано, но вы поймете, что со мной творится при виде мучений, которые терпит эта невинная жертва. Господь вознаградит вас за доброту, я же буду молиться, чтобы ваша дочка, если бог девочку пошлет, была счастливей моей бедной Лианочки».
– Ну, что скажешь? – спросила Марыня.
– Я думаю, до них уже дошла весть о наследстве, – сказал Поланецкий, – и еще мне кажется, что письмо, хотя и адресовано тебе, предназначено для Игнация.
– Да, пожалуй. Написано не без задней мысли. Но, должно быть, им несладко приходится.
– Еще бы! Прав Основский, когда писал, что тетушку постигло разочарование, но она не хочет в этом признаваться. Знаешь, что Свирский о Линете сказал? Я не стану повторять, он выразился резко, но в общем считает, что на ней теперь женится разве дурак или безнравственный человек. Они сами это понимают, и, конечно, им невесело. А может, и совесть заговорила, хотя вряд ли, письмо уж больно неискреннее. Игнацию не показывай!
– Нет, конечно, – ответила Марыня, которая всей душой была на стороне Стефании.
А Поланецкий, следуя за ходом преследовавших его мыслей, почти дословно повторил ей то, что говорил самому себе: кара настигает, как возвратная волна.
– Зло в силу некой закономерности не остается безнаказанным, – сказал он, – и они пожинают, что посеяли.
Марыня в задумчивости водила зонтиком по полу.
– Ты прав, Стах, – сказала она, подняв свой ясный взор на мужа, – расплата неминуема, но душевные терзания и муки совести – тоже кара, и бог, принимая это как покаяние, не наказывает больше.
Ничего лучше этих простых слов Марыня не могла бы придумать, знай она даже, что мучает ее мужа, и пожелай его утешить и приободрить. Поланецкий жил с некоторых пор в ожидании несчастья, в постоянном страхе. А из ее рассуждения следовало, что его мучения и раскаяние и есть кара, волна, уже настигшая его. Да, он вамучился, настрадался, но если в этом искупление вины, то готов страдать вдвойне! Прямодушие ее, честность и доброта, которая исходила от нее, его умиляли, и ему захотелось обнять ее, но боязнь взволновать – и робость, которую он испытывал перед ней в последнее время, – удержали.
– Ты права. И добра бесконечно.
Она улыбнулась ему, обрадованная похвалой. После ее ухода Поланецкий долго провожал ее взглядом, стоя у окна. Издали наблюдал он, как она идет, тяжело ступая, откинувшись назад, видел выбившиеся из-под шляпки пряди темных волос, и вдруг с глубочайшей нежностью ощутил, что она дороже ему всего на свете, что он одну ее любит и будет любить до самой смерти.
Словом, сплетники, любители вмешиваться в чужие дела, пустоболты и низкие завистники распускали самые невероятные выдумки. Но вскоре новое известие послужило пищей для пересудов: о дуэли между Основским и Коповским, на которой Основский был ранен. Вернулся и сам Коповский, овеянный славой герой бранных и любовных похождений. Умнее он, правда, не стал, зато стал еще прельстительней и неотразимей в глазах дам и юных, и немолодых, чьи сердца равно начинали биться при его появлении.
Получивший легкую рану Основский лечился в Брюсселе. Свирский вскоре после дуэли получил от него коротенькое письмецо, извещавшее его, что чувствует он себя хорошо и зимой собирается в Египет, но перед тем завернет в Пшитулов. С этим известием Свирский побывал у Поланецких, выразив опасение: не затем ли он возвращается, чтобы снова вызвать Коповского.
– Я убежден, – сказал он, – что Основский нарочно подставил себя под пулю. Он искал смерти. Мы немало практиковались с ним у Бруфини, и мне ли не знать, как он стреляет. Он при мне в спичку попал, и пожелай он прикончить Копосика, только мы его бы и видели.
– Возможно, что и так, – отозвался Поланецкий, – однако, раз он пишет, что собирается в Египет, стало быть не думает умирать. Вот и пускай возьмет Завиловского с собой.
– Верно, не мешало бы ему свет повидать. Я бы не прочь к нему заглянуть. Как он поживает?
– Сегодня я еще не был у него, пойдемте вместе. Чувствует он себя неплохо, странный только стал. Помните, какой гордый, сдержанный был? А теперь вроде бы и здоров, но совсем как ребенок: чуть что, у него слезы на глазах.
Они вышли вместе на улицу.
– Елена еще здесь?..
– Здесь. Он так огорчен ее отъездом, что она сжалилась над ним: хотела уехать через неделю, а вот уже и вторая подходит к концу.
– А что она, собственно, намерена предпринять?
– Ничего определенного она не говорит. Но, вероятно, уйдет в монастырь и до конца дней будет за Плошовского молиться.
– А Стефания Ратковская?
– Стефания по-прежнему у Мельницкой живет.
– Игнасик очень скучает по ней?
– Первые дни скучал, а теперь словно вовсе позабыл.
– Если он в течение года не женится на ней, я, ей-богу, опять сделаю ей предложение. Такая будет преданной женой.
– И Елена в глубине души за этот брак. Но что из этого выйдет, трудно сказать.
– Э, да я уверен, что женится, а про себя – это я просто так мелю. Никогда я не женюсь.
– Знаю, знаю, жена говорила про ваш вчерашний зарок, да только смеется над ним.
– А я и не зарекаюсь, просто не везет.
Разговор прервало появление экипажа, в котором сидели Краславская с дочерью. Ехали они в сторону Аллеи: как видно, подышать воздухом. День был ясный, но холодный, и Тереза укутывала мать в теплое пальто, настолько этим поглощенная, что не заметила их и не ответила на поклон.
– Я был на днях у них, – сказал Свирский. – Она добрая женщина!
– И, говорят, заботливая дочь, – отозвался Поланецкий.
– Да, я заметил. Но мне, закоренелому скептику, подумалось: «Нравится, наверно, играть роль заботливой дочки». Женщины часто совершают добрые поступки из желания покрасоваться – вы разве не примечали?
Свирский не ошибался; роль самоотверженной дочери Терезе действительно нравилась, но говорила в ней также искренняя привязанность к матери, чья болезнь, как видно, растопила лед в ее душе. Высказав верное наблюдение, Свирский не развил его дальше, а именно: как к новой шляпке женщина подбирает мантильку, платье, перчатки, так и с добрыми поступками. Один обязывает к другому, и вся душа преображается. Благодаря этому свойству женщина всегда сохраняет возможность стать лучше.
Тем временем дошли до Завиловского, который принял их с распростертыми объятиями, – как все выздоравливающие, он очень радовался посетителям. Услыхав, что Свирский едет в Италию, он стал просить взять его с собой.
«Ага? – подумал художник. – О Стефании, стало быть, мы не помышляем!»
А Завиловский рассказывал, как давно мечтает об Италии, уверяя, что нигде ему так легко не писалось бы, как там, под сенью памятников искусства и увитых плющом древних руин. Его столь очевидно радовала и увлекала эта мысль, что добряк Свирский легко дал себя уговорить.
– Но на этот раз я там долго не пробуду, – предупредил он, – я тут подрядился сделать несколько портретов и к Поланецкому обещался на крестины. – И оборотился к нему: – Кого крестить-то будем, дочь или сына?
– Да мне все равно, бог бы дал только, чтобы разрешилась благополучно, – ответил Поланецкий.
И когда Свирский с Завиловским принялись составлять план поездки, попрощался и ушел. В конторе ждала неразобранная вчерашняя почта, и, уединясь в своем кабинете, он взялся просматривать письма и заносить в записную книжку неотложные дела. Но через некоторое время вошел недавно нанятый рассыльный и сказал, что его желает видеть какая-то дама.
Поланецкий переполошился. Почему-то он решил, что это непременно должна быть Тереза Машко. И в предчувствии неприятной сцены и объяснений у него тревожно забилось сердце.
Но, к величайшему его удивлению, в дверях показалась веселая, улыбающаяся Марыня.
– Что, не ожидал? – спросила она.
Обрадованный Поланецкий вскочил и стал целовать ей руки.
– Ах ты, милая моя! Вот уж правда сюрприз! – твердил он. – Как это тебе пришло в голову зайти?
И, придвинув кресло, стал ее усаживать, как дорогого, почетного гостя. Его сияющее лицо без слов говорило, как он рад ее видеть.
– А у меня есть кое-что интересное для тебя, – сказала Марыня. – Все равно мне предписано ходить, вот я и решила к тебе заглянуть. А ты кого ждал? Признавайся!
И она, смеясь, погрозила ему.
– Сюда столько народу приходит, – отвечал он. – Во всяком случае, тебя я не ждал. Ну так что там у тебя?
– Смотри, какое я письмо получила.
Поланецкий взял и прочел:
«Дорогая и любимая пани! Пусть вас не удивляет, что я обращаюсь к вам: ведь вы скоро сами станете матерью и должны понять, как надрывают материнское сердце страдания ребенка (нет нужды, что Линета не дочь мне, а племянница). Поверьте, мной движет лишь желание хоть немного облегчить горе бедной девочки, тем паче что главная виновница всего – я. Может быть, вас удивят мои слова, но это сущая правда. Да, я всему виной! Нельзя было настолько терять голову, приносить в жертву свое дитя из-за того только, что гадкий, безнравственный человек, воспользовавшись тем, что Лианочке стало дурно, осмелился коснуться ее чистых уст. Но и Юзек Основский виноват, подступивший к Коповскому с требованием жениться, – наверно, уже тогда в чем-то его подозревал и хотел таким образом от него избавиться. Видит бог, недостойно жертвовать чужой жизнью и счастьем ради собственного благополучия. Ах, дорогая пани, мне и самой поначалу показалось, что ничего другого не остается, как пойти за этого негодяя, и Лианочка уже не вправе притязать на Игнация. И я же сама, нарочно, думая облегчить для него утрату и смягчить его страдания, еще и написала ему, будто Лианочка выходит замуж по велению сердца… Лианочка – и Коповский! Но бог справедлив, он этого не допустил. Едва я поняла, что брак этот равносилен для нее смерти, мы обе стали ломать голову единственно над тем, как порвать с ним. О возобновлении отношений с Игнацием, конечно, и речи быть не может: Лианочка изверилась в людях и в жизни и нипочем на это не согласится. Про это письмо она даже и не знает. Ах, знали бы вы, дорогая пани, как потряс ее поступок пана Завиловского и сколько ей здоровья стоил, вы бы ее пожалели. Не должен он был этого делать, хотя бы ради нее. Но; увы, все мужчины – эгоисты, только о себе думают. Ее же в этом винить – все равно что новорожденного младенца. Лианочка тает как свечка, с утра до ночи терзаясь, что стала невольной виновницей несчастья, которое могло стоить Игнацию жизни. Не дальше чем вчера она со слезами меня умоляла в случае ее смерти заменить ему мать и заботиться о нем, как о собственном сыне. Изо дня в день твердит, что он, наверно, ее проклинает, а у меня, глядя на нее, сердце разрывается. Доктор-то ведь говорит: продлится такое состояние – он ни за что не ручается. Я уповаю на бога, но и вас умоляю: помогите несчастной матери, присылайте хоть изредка весточки о нем – или напишите лучше, что он здоров, спокоен, простил ее и забыл; я ей покажу письмо, и пусть бедняжка хоть капельку успокоится. Я пишу путано, но вы поймете, что со мной творится при виде мучений, которые терпит эта невинная жертва. Господь вознаградит вас за доброту, я же буду молиться, чтобы ваша дочка, если бог девочку пошлет, была счастливей моей бедной Лианочки».
– Ну, что скажешь? – спросила Марыня.
– Я думаю, до них уже дошла весть о наследстве, – сказал Поланецкий, – и еще мне кажется, что письмо, хотя и адресовано тебе, предназначено для Игнация.
– Да, пожалуй. Написано не без задней мысли. Но, должно быть, им несладко приходится.
– Еще бы! Прав Основский, когда писал, что тетушку постигло разочарование, но она не хочет в этом признаваться. Знаешь, что Свирский о Линете сказал? Я не стану повторять, он выразился резко, но в общем считает, что на ней теперь женится разве дурак или безнравственный человек. Они сами это понимают, и, конечно, им невесело. А может, и совесть заговорила, хотя вряд ли, письмо уж больно неискреннее. Игнацию не показывай!
– Нет, конечно, – ответила Марыня, которая всей душой была на стороне Стефании.
А Поланецкий, следуя за ходом преследовавших его мыслей, почти дословно повторил ей то, что говорил самому себе: кара настигает, как возвратная волна.
– Зло в силу некой закономерности не остается безнаказанным, – сказал он, – и они пожинают, что посеяли.
Марыня в задумчивости водила зонтиком по полу.
– Ты прав, Стах, – сказала она, подняв свой ясный взор на мужа, – расплата неминуема, но душевные терзания и муки совести – тоже кара, и бог, принимая это как покаяние, не наказывает больше.
Ничего лучше этих простых слов Марыня не могла бы придумать, знай она даже, что мучает ее мужа, и пожелай его утешить и приободрить. Поланецкий жил с некоторых пор в ожидании несчастья, в постоянном страхе. А из ее рассуждения следовало, что его мучения и раскаяние и есть кара, волна, уже настигшая его. Да, он вамучился, настрадался, но если в этом искупление вины, то готов страдать вдвойне! Прямодушие ее, честность и доброта, которая исходила от нее, его умиляли, и ему захотелось обнять ее, но боязнь взволновать – и робость, которую он испытывал перед ней в последнее время, – удержали.
– Ты права. И добра бесконечно.
Она улыбнулась ему, обрадованная похвалой. После ее ухода Поланецкий долго провожал ее взглядом, стоя у окна. Издали наблюдал он, как она идет, тяжело ступая, откинувшись назад, видел выбившиеся из-под шляпки пряди темных волос, и вдруг с глубочайшей нежностью ощутил, что она дороже ему всего на свете, что он одну ее любит и будет любить до самой смерти.
ГЛАВА LXIII
Два дня спустя Поланецкий получал от Машко коротенькую прощальную записку.