Женский инстинкт, заменявший Терезе Машко проницательность, скоро все сказал ей; да она и не была столь наивна, чтобы не понимать, что выражает его взгляд, скользящий по ее стану, глаза, у стремленные на нее в у пор, особенно когда они оставались наедине. Сначала это льстило ее самолюбию – так самой высоконравственной женщине льстит, если она нравится, привлекает внимание, если желанней других, словом, покоряет. К тому же она не видела и не хотела видеть опасность, как куропатка, которая головой зарывается в снег, когда над ней кружит ястреб. Снег ей заменяли приличия. И Поланецкий чувствовал это. Еще холостяком узнал он по опыту, что для некоторых женщин главное – соблюдение известных условностей, подчас весьма странных. Знавал он таких, которые возмущались, если сказать им по-польски то, что они с улыбкой выслушивают по-французски. Встречал и таких, которые у себя дома, в городе, были точно неприступные крепости, а за городом, на водах и курортах, быстро сдавались; таких, которые действия предпочитали словам, и даже таких, для кого решающее значение имело, светло или темно. И если нравственность не была изначально заложена в натуре, не привита, как оспа, женское поведение всегда зависело от случая, обстановки, от внешних, часто пустячных обстоятельств, от того, что понимается под приличиями. Это, полагал он, в полной мере относилось и к Терезе Машко, и лишь потому не предпринимал пока никаких попыток, что боролся с собой, своим искушением, и, презирая ее в глубине души, не хотел сам быть достойным презрения в собственных глазах. Останавливали и привязанность к Марыне, сострадание к ней, ее положению, с которым он не мог не считаться, умилявшее его ожидание отцовства, сознание, что они так недавно поженились, порядочность и религиозное чувство. То были цепи, которые сдерживали проснувшегося в нем зверя.
   Но сдерживать его не всегда удавалось одинаково успешно. Однажды, а именно в тот вечер, когда они повстречались с Завиловским, он чуть не выдал себя. При мысли, что она торопится домой, потому что должен вернуться Машко, его обуяла самая грубая, животная ревность.
   – Понятно, почему вы так торопитесь, – сказал он с плохо скрытым раздражением, испытывая сильное желание просто обругать ее. – Возвращается Улисс, и Пенелопе надлежит дома быть, однако…
   – «Однако»? – переспросила она.
   – Однако именно сегодня хотелось бы побыть с вами подольше, – брякнул, не задумываясь, Поланецкий.
   – Это неудобно, – возразила она своим тоненьким, словно процеженным сквозь частое ситечко, голоском.
   Она вся была в этих словах.
   Возвращаясь, он клял на чем свет стоит и ее, и себя, а дома в светлой, уютной комнате нашел Марыню с Завиловским, которому она доказывала, что в супружестве не ищут какого-то выдуманного счастья, а исполняют налагаемую богом обязанность.

ГЛАВА XLVII

   «Что мне за дело до Основской с ее интрижками? – урезонивал себя Завиловский, направляясь на другой день к Линете. – Ведь не на ней я женюсь, а на той, моей единственной. И зачем было вчера так грызть себя и терзаться?»
   Успокоив таким образом свою «возвышенную душу», стал он обдумывать, что скажет тетушка Бронич, ибо, несмотря на заверения Основского и все самоуверения, будто предстоящий разговор – чистая формальность, несмотря на твердую уверенность в расположении Линеты и тетушки Бронич, его «возвышенная душа» замирала от страха. В гостиной застал он обеих дам и, осмелев после вчерашнего, поцеловал Линете руку.
   – Я убегаю! – зардевшись, сказала она.
   – Лианочка, останься! – попросила тетушка.
   – Нет! Мне страшно, – отвечала Линета.
   И потерлась, как избалованная кошечка, золотистой головкой о плечо тетушки Бронич, приговаривая:
   – Не обижайте его, тетя! Не обижайте!
   И, бросив взгляд на Завиловского, в самом деле убежала. Он же побледнел как полотно от волнения и переполнявших его чувств, а у тетушки слезы навернулись на глаза.
   Видя, что и он того и гляди заплачет и ком в горле мешает ему говорить, она пришла ему на помощь.
   – Догадываюсь о цели вашего визита… Я давно догадалась, что там между вами, дети мои…
   Завиловский схватил ее руки и стал по очереди прижимать их к губам.
   – Ах, я сама слишком много в жизни перечувствовала, чтобы истинное чувство не отличить, – продолжала тетушка, – я – настоящий знаток в этих делах, смело могу сказать! Женщины только сердцем живут и умеют читать в сердцах. Знаю, вы искренне любите Лианочку и не перенесли бы, если б она не отвечала тем же или если бы я вам отказала, правда ведь?
   И устремила на него испытующий взгляд.
   – Да? – с усилием выговорил он. – Не знаю, что со мной сталось бы!
   – Видите, я сразу поняла! – ответила тетушка, просияв. – Ах, дорогой, мне довольно и взгляда! Но я не хочу быть вашим злым гением, губительницей вашего таланта. Нет, этого я не сделаю, не могу сделать! Кого бы я нашла для Лианочки? Где подходящий для нее человек с такими достоинствами, которые она любит и ценит? Не могу же я выдать ее за этого Коповского – и не выдам! Вы настолько не знаете Лианочки, а я знаю и говорю: не могу и не выдам!
   Несмотря на все волнение, Завиловского удивила решительность, с какой отвергла тетушка Бронич Коповского, словно он сватом от него пришел, а не сам просил «Лианочкиной» руки.
   – Нет! О Коповском речи быть не может! – с одушевлением продолжала тетушка, любуясь собой и своей ролью. – Только вы сумеете Лианочку осчастливить. Только вы сумеете дать ей, чего она заслуживает. Я уже со вчерашнего дня ждала этого разговора… И всю ночь глаз не смыкала. Сомнения одолевали… не удивляйтесь! Ведь тут судьба Лианочкина решается. Страх меня брал: я заранее знала, что не устою перед вами, перед силой вашего чувства и вашего красноречия, как вчера не устояла Лианочка.
   Завиловский, ни вчера, ни сегодня не сумевший выдавить ни словечка, не мог взять в толк, где, когда, какое красноречие, но тетушка Бронич не дала ему опомниться.
   – И знаете, как я поступила? Как всегда в трудные минуты жизни. Поговоривши вчера с Лианочкой, пошла утром на могилу мужа. Он тут похоронен, в Варшаве. Не помню, говорила я вам, что он последний из Рюри… ах да, говорила! Вы не знаете, дорогой, какое для меня спасение эта могила, на сколько благих решений она меня натолкнула!.. Шла ли речь о Лианочкином воспитании, о какой-нибудь поездке, о помещении капитала, оставленного мужем, о том, дать или не дать в долг кому-нибудь из родственников, из знакомых, я устремлялась прямо туда. И поверите? Иной раз, кажется, под какое солидное обеспечение даешь, дело уж какое выгодное, сердце подсказывает согласиться ссудить или занять, а мужнин голос вроде как из-под земли: «Не давай!» И не дам. И никогда еще не ошибалась! Ах, дорогой! Вы все понимаете, все тонко чувствуете – вы поймете, как горячо я нынче молилась, спрашивая со всем пылом души: выдать Лианочку или не выдавать? – И, взяв его голову в свои руки, вымолвила со слезами: – И Теодор откликнулся: «Выдавай!» И вот я отдаю ее тебе: прими вкупе с моим благословением!
   Слезы прервали поток ее красноречия. Завиловский опустился перед ней на колени. Рядом с ним на колени бросилась и Лианочка, явившаяся будто по условленному знаку.
   – Она твоя! Твоя! – простерши руки, сказала тетушка прерывающимся от рыданий голосом. – Отдаем ее тебе, я и Теодор!
   Они встали с колен, тетушка, прижав платок к глазам, оставалась недвижима. Но вот платок стал приподыматься, тетушка – искоса поглядывать на молодых людей.
   – Ох, знаю, знаю, хочется небось остаться вдвоем! – рассмеялась она наконец, грозя им пальцем. – Есть, наверно, о чем поговорить!
   И с тем вышла. Завиловский взял Линету за обе руки, не сводя с нее влюбленных глаз.
   Затем они сели, и она, не отнимая у него рук, положила головку ему на плечо. Это была песня без слов: Завиловский наклонился к ее прелестному лицу, Линета закрыла глаза, но в губы ее поцеловать он не осмелился, слишком молод был и робок, слишком любил, боготворил ее, – и только коснулся устами золотистых волос, но и от этого прикосновения комната поплыла у него перед глазами, все закружилось, исчезло, и он потерял представление, где они, что с ними, слыша лишь биение своего сердца, вдыхая аромат ее шелковисто щекочущих волос. Казалось, это сама вечность.
   Но то был краткий сон, за которым пришло скорое пробуждение. Дверь тихо приоткрылась, и заглянула тетушка Бронич, словно не желая упустить ничего из этой любовной идиллии, чьей доброй покровительницей была она вместе со своим Теодором; в соседней комнате раздались голоса супругов Основских. Через минуту тетя уже обнимала Линету, а из ее объятий перешла она в объятия Анеты. Основский крепко пожал руку Завиловскому.
   – То-то радость! То-то радость! Мы ведь все тебя искренне полюбили: и я, и тетя, и Анеточка, не говоря уж о нашей девочке. – И сказал жене: – Знаешь, Анеточка, что пожелал я вчера Игнацию? Чтобы им было так же хорошо, как нам с тобой!
   И, взяв ее за руки, стал покрывать их поцелуями. На Завиловского, хоть он и потерял совсем голову от счастья, эти слова подействовали отрезвляюще. Он посмотрел на Анету.
   – Нет, им лучше будет, – отнимая у мужа руки, возразила она весело, – потому что Линета положительней меня, да и пан Завиловский не станет при посторонних так неотвязно ей руки целовать. Ну же, Юзек, пусти!
   – Лишь бы он любил ее, как я тебя, сокровище мое, деточка моя ненаглядная! – пробормотал сияющий Юзек.
   В тот день Завиловский не пошел в контору, оставшись до вечера у них. После завтрака они втроем отправились на прогулку в открытом экипаже – пани Бронич непременно, хотелось, чтобы их увидели вместе. Но сильный, хотя непродолжительный дождик испортил прогулку, экипажи разъехались, аллеи опустели. По возвращении добряк Основский выступил с новым предложением, обрадовавшим Завиловского.
   – Пшитулов никуда от нас не денется, мы и так здесь, как в деревне, живем. Сейчас конец июня, ничего не случится, если мы останемся еще на несколько дней. Пусть влюбленные кольцами обменяются, а мы с Анеткой ужин устроим в честь обручения. Вы согласны, тетя? Я вижу, они ничего против не имеют, а Игнацию, наверно, приятно будет друзей увидеть на своей помолвке: Поланецких, Бигелей… У Бигелей, правда, мы не бываем, но это легко поправимо. Завтра же съездим к ним с визитом, и дело с концом. Не возражаешь, Игнаций? А вы, тетя?
   Игнаций был на седьмом небе от счастья; что касается тети, она, видимо, не знала, как к этому отнесется Теодор, и была в нерешительности. Можно было, впрочем, спросить у него, но, памятуя, как звучно ответил он ей из-под земли: «Отдавай», – она и без того не сомневалась, что супруг посмотрит на это одобрительно, и на все согласилась.
   После обеда явился Коповский, бывавший почти ежедневно, и оказался на даче единственным, кому известие о помолвке не доставило никакого удовольствия.
   В первую минуту невольное изумление изобразилось на его лице.
   – Вот никогда бы не поду мал, что панна Линета согласится пойти за пана Завиловского, – сказал он.
   Основский, подтолкнув Завиловского, подмигнул ему с плутовской миной.
   – Видишь? Говорил я тебе вчера, что он к Линете неравнодушен.
   Лишь поздно вечером покинул Завиловский виллу Основских. Дома он, однако, не стихи сел писать, хотя внутри у него все так и пело многострунной арфой, а засел за корреспонденцию и счета, с которыми не сумел управиться днем.
   В конторе это на всех произвело большое впечатление, и когда Бигели явились к Основским с ответным, а к пани Бронич – с первым своим визитом, Бигель не преминул высказаться по сему поводу.
   – Стихи пана Завиловского вы имели возможность оценить, а вот какой он добросовестный человек, наверно, не знаете. Говорю об этом потому, что в наше время это большая редкость. Пробыв тогда у вас целый день и не попав в контору, он вечером пришел, велел ночному сторожу открыть, забрал с собой книги, счета и дома сделал все, что нужно. Приятно сознавать, что имеешь дело с человеком, на которого можно положиться.
   Но тут добропорядочный совладелец торгового дома «Бигель и Поланецкий» заметил, к своему удивлению, что эта высшая, по его мнению, похвала не производит должного впечатления.
   – Ах, мы надеемся, пан Завиловский подыщет себе в будущем занятие, больше отвечающее его дарованию и положению, – заметила пани Бронич довольно кисло.
   Вообще обе стороны чувствовали себя во время визита несколько скованно. Правда, Линета Бигелям понравилась, но, уходя, он шепнул жене: «Как, однако, роскошно они живут!» Обитатели дачи показались ему людьми, чья жизнь – непрестанное празднество, то есть вечное безделье; но он не обладал способностью быстро выражать свои мысли.
   – Да, да!.. Люди, безусловно, хорошие! – повторяла после их ухода тетушка Линете. – Да! Прекрасные люди! Я убеждена. Да! Конечно!..
   Она словно чего-то не договаривала, но «Лианочка» поняла.
   – Ведь они ему не родня, – сказала она.
   Но спустя несколько дней откликнулась и родня. Завиловский, который так и не попросил у старика прощения, несмотря на тетушкины уговоры, получил письмо такого содержания:
   «Господин Забияка! Напрасно ты на меня накинулся, я не хотел тебя обидеть, просто привык говорить, что думаю, – мне, старику, это простительно. А тебе, наверно, уже сказали, что я и в глаза не называю твою невесту иначе, как „венецианским бесенком“. Кто же тебя знал, что ты влюблен и собрался жениться. Я про то узнал только вчера и тут-то понял, почему ты чуть глаза мне не выцарапал; но поскольку забияки мне больше нравятся, чем размазни, а из-за подагры, будь она неладна, сам прийти не могу тебя поздравить, зайди к старику, который искренней к тебе расположен, чем ты думаешь».
   Получив письмо. Завиловский в тот же день поспешил к старику. Тот принял его радушно, и, хотя без воркотни не обошлось, старый правдолюб на этот раз понравился Завиловскому, и в душе его отозвались родственные чувства.
   – Благослови тебя бог и пресвятая богородица, – сказал ему старик. – Я мало тебя знаю, но наслышан, и рад был бы о других Завиловских услышать что-нибудь новое. – Он потряс его за руку и подмигнул дочери: – Гениальный, вот бестия, а? – Перед уходом же спросил гостя: – Ну, а Теодор? Препятствий тебе не чинил?
   Завиловский рассмеялся; будучи художником, он обладал сильно развитым чувством юмора и комедию с Теодором тоже находил забавной.
   – Нет. Напротив, он был на моей стороне.
   Старик покачал головой.
   – Да, он чертовски проницателен, этот Теодор! Будь с ним начеку, не то впросак попадешь!
   Высокое положение в обществе и богатство старика Завиловского до того импонировали тетушке Бронич, что она на другой же день отправилась к нему с визитом, чуть ли не благодаря за оказанный родственнику любезный прием.
   – Вы что, за бурбона меня считаете? – вспылил неожиданно старик. – Да, говорил, не отпираюсь: бедные родственники – наказание господне, а вы услышали и вообразили, будто я бедность ставлю им в вину. Плохо вы меня знаете! Обедневший шляхтич чаще всего пройдохой становится, вот что, да, примите это к сведению. Такой уж наш польский характер, вернее, наша бесхарактерность. А Игнаций, – это все в один голос говорят, – хоть и гол как сокол, а человек порядочный, за то его и люблю.
   – Я тоже его полюбила! – ответствовала пани Бронич. – Так вы будете на обручении?
   – C'est decide[56]. На носилках велю себя отнести, но буду!..
   Тетушка вернулась в приподнятом настроении и за завтраком, не удержавшись, стала строить планы, которые подсказывало ей разыгравшееся воображение.
   – Старик Завиловский – миллионщик, – говорила она, – и очень стоит за свою родню. Я ничуть не удивлюсь, если он – ну не все состояние, но приличную его часть – завещает нашему Игнацию. Или одно из своих имений на Познанщине на него перепишет. Да, ничуть не удивлюсь.
   Ей никто не возражал: в жизни всякое бывает. И после завтрака она обняла Лианочку, шепнув ей:
   – Ах ты, помещица моя!
   А вечером повела разговор с Завиловским.
   – Не удивляйтесь, что я во все мелочи вхожу, это так естественно, я ведь ваша мама. Так вот, хотелось бы мне знать, какое вы колечко выберете для Лианочки? Оригинальное, наверно, какое-нибудь? На помолвке столько народу будет. И потом, вы даже не знаете, как трудно этой девочке угодить. Она даже в мелочах такая взыскательная, у этой девочки есть вкус, о, еще какой!
   – Я хочу, чтобы камни означали своим цветом веру, надежду и любовь. Ведь она – моя надежда, моя вера и любовь! – отвечал Завиловский.
   – Прекрасная мысль! Вы уже говорили об этом с Лианочкой? Знаете что? Пусть в середине будет жемчужина в знак того, что она сама – жемчужина. Сейчас в моде всякие символы. Не помню, говорила я вам, что Свирский – художник тот, который давал ей уроки рисования, – называл ее «La perla»? Кажется, говорила. Вы с ним незнакомы? Вот и он тоже… Юзек сказал, он не сегодня завтра приезжает. Значит, так: сапфир, рубин, изумруд, а в середине жемчужина?.. Да, и Свирский тоже… А вы будете на похоронах?
   – На чьих похоронах?
   – Букацкого. Юзек сказал, Свирский его прах привезет.
   – Я не был с ним знаком, ни разу его не видел.
   – Тем лучше. Лианочка рада будет. Мне он, прости господи, никогда не был симпатичен, а Лианочка, та просто терпеть его не могла. Девочка довольна будет колечком, а мне большего и не надо.
   А «девочка» довольна была жизнью, не только колечком. Роль невесты все больше нравилась ей. Настали чудесные ясные ночи, и они рядышком сидели на балконе, любуясь листвою в причудливом лунном свете, блуждая взором по усеянному звездными роями небосводу, по серебристой пороше Млечного Пути. Акация под балконом, как гигантская кадильница, источала дурманящий аромат. Все желания засыпали, а души, убаюканные тишиной, словно сливались с бездонным ночным простором, сами лучась его чистым светом, трепетным лунным сиянием. Так, рука в руке, сидели они в забытьи, полусне, отрешась от себя и бессознательно ощущая лишь всеобщее счастье бытия, всеобъемлющее sursum corda[57].
   Очнувшись, возвращаясь к действительности, Завиловский понимал: такие мгновения, когда сердце преисполняется пантеистической любви ко всему и бьется в унисон с общим, единым гармоническим ладом всей вселенной, суть высшее счастье, которое, продлись оно, стало бы губительно в своей безмерности для одного человека. Но после смерти, с избавлением от телесной оболочки, мгновения эти сольются в вечность – так он, идеалист в душе, представлял себе потусторонний мир, где ничто не исчезает и все монады человеческие соединяются, связуются в общей гармонии.
   Линета не могла воспарить так высоко, но тоже упивалась головокружительным полетом его чувств, тоже была счастлива. Женщина, даже не любя другого, любит его любовь и самое себя, свою роль в ней и оттого с радостью переступает порог супружества, благодарная мужчине, который открывает перед ней новые жизненные горизонты. А Линете столько твердили про ее любовь, что в конце концов убедили в этом.
   И когда Завиловский спросил ее однажды, уверена ли она в себе, своей любви, она в ответ простерла к нему обе руки, словно от избытка чувств.
   – О да! Теперь я не сомневаюсь, что люблю!
   Он, как святыню, поднес ее тонкие пальчики к губам, глазам, ко лбу, но ее слова встревожили его.
   – Почему же «теперь»? – спросил он. – А раньше ты разве когда-нибудь сомневалась?
   Панна Кастелли подняла свои черные глаза и задумалась; потом улыбка тронула ее губы и на щеках обозначились ямочки.
   – Нет, – сказала она, – но я страшная трусиха, мне боязно было. Вас любить и какого-нибудь обыкновенного человека – совсем не одно и то же, я ведь понимаю. Ох, с Коповским было бы все simple comme bonjour![58] – вдруг рассмеялась она. – Но с вами!.. Я не умею этого сказать, но мне всегда казалось, это все равно что взбираться на высокую гору или на башню. Взберешься – и видно все далеко вокруг, но перед тем надо идти, идти, а я такая лентяйка!..
   – Когда моя дорогая ленивица устанет, – выпрямился худой высокий Завиловский, – я возьму ее, как ребенка, на руки и понесу все выше, выше…
   – А я, чтобы легче нести, прижмусь к вам вот так, – съежилась Линета, изображая из себя маленькую девочку.
   Завиловский опустился перед ней на колени, целуя край ее платья.
   Случалось, на безоблачное небо их счастья набегала тучка, но не по их вине. Молодому человеку чудилось иногда, будто и пани Бронич, и Анета неусыпно за ним наблюдают, словно проверяя, любит ли он и как. Отчасти он приписывал это женскому любопытству, отчасти тому интересу, какой всегда возбуждает у женщин любовь, но больше всего предпочел бы, чтобы его оставили в покое и не опекали. К чувству своему относился он, как к святыне, и не желал выставлять его на показ, а между тем за каждым его словом и жестом следили. Подозревал он также, что тетушка с Анетой устраивают за его спиной свои приватные обсуждения, вынося ему порицание или одобрение, и это его бесило: да разве происходящее с ним доступно их пониманию.
   Раздражало его и то, что в Пшитулов пригласили и Коповского, который собирался туда наравне со всеми; но это было ему неприятно из-за Основского, которого он успел искренне полюбить. Предлогом для приглашения послужил неоконченный портрет. Но Завиловскому совершенно ясно было, что подстроено это Анетой, которая, как никто, умела склонять других поступать в угоду собственным желаниям. Иногда хотелось ему даже попросить Линету не кончать портрета, но он знал: как художницу это ее огорчит. А кроме того, боялся, что заподозрят в ревности – да еще к такому хлыщу, как Копосик.

ГЛАВА XLVIII

   Свирский на самом деле привез из Италии гроб с телом Букацкого и на другой день отправился к Поланецким. Но дома застал одну Марыню – Поланецкий уехал за город посмотреть продающуюся дачу. Марыня так изменилась, что Свирский с трудом ее узнал, но за время краткого знакомства в Риме успел полюбить и теперь расчувствовался, а приглядевшись, нашел Марыню трогательной по-своему, в ореоле будущего материнства, даже красивой – и, сравнивая ее с примитивами разных итальянских школ, стал, по своему обыкновению, вслух выражать свое восхищение. Марыня посмеялась оригинальности его вкуса, однако же немного ее ободрившей; приезду его она обрадовалась, во-первых, симпатизируя этой цельной, здоровой натуре, а во-вторых, зная, что он и в присутствии мужа станет ее хвалить и тем возвысит в его глазах.
   Надеясь дождаться мужа, она долго его не отпускала, но Поланецкий вернулся лишь поздно вечером. Тем временем зашел Завиловский, который довольно часто стал наведываться к Марыне, ища, с кем бы поделиться своим безмерным счастьем. Вначале поэт и художник поглядывали друг на друга настороженно, как часто бывает при встрече знаменитостей, когда один опасается, что другой станет важничать, но чем непритязательней оба, тем быстрее сходятся. Так и на этот раз. Лед был окончательно сломан, едва Марыня сообщила, что Завиловский – жених панны Кастелли, хорошей знакомой Свирского.
   – Как же, как же! – воскликнул тот. – Отлично ее знаю. Моя ученица. – И, сердечно пожав руку Завиловскому, прибавил: – Волосы у вашей будущей невесты – тициановские… Чуть высоковата, ну, да ведь и вы роста немалого. А посадка головы – на редкость хороша! Вы обратили, конечно, внимание на ее движения – плавные, как у лебедя. Я так даже Лебедью ее прозвал.
   – «La perla», да?
   Свирский удивленно на него посмотрел.
   – Да, есть такая картина Рафаэля, в Мадриде, в музее дель Прадо. Почему вы вспомнили о ней?
   – Кажется, дамы наши что-то такое говорили, – пробормотал растерявшийся Завиловский.
   – А, очень может быть! У меня в мастерской на виа Маргутта копия есть с этой картины, сделанная мной.
   Завиловский подумал, что повторять сказанное тетушкой впредь надо поосторожнее, и стал вскоре прощаться, торопясь к невесте. Следом за ним ушел и Свирский, оставив Марыне адрес своей мастерской и попросив передать мужу зайти к нему поскорей по поводу похорон.
   На другое же утро Поланецкий отправился к Свирскому. Мастерская его – нечто вроде застекленного павильона – лепилась к крыше высокого каменного дома, наподобие ласточкиного гнезда, и взбираться туда приходилось по крутой лестнице, как на башню. Зато художник чувствовал себя там вольготно и даже не прикрывал двери – подымавшийся к нему Поланецкий заслышал басовитый голос, распевавший песенку, которая сопровождалась глухими ударами по полу: