Когда же вышла его книжка, дело приняло совсем серьезный оборот. Стихи его и раньше обращали на себя внимание, о них говорили, но то, что они печатались порознь и с большими перерывами, ослабляло общее впечатление. Теперь же, собранные вместе, они явились для читающей публики поистине откровением. Были в них искренность, блеск и сила. Язык, чеканный и весомый, как металл, был в то же время гибок и послушно передавал тончайшие нюансы. Слава его росла. И шепот одобрения сменился бурными изъявлениями восторга. Достоинства книги, как водится, преувеличили, и в молодом поэте приветствовали преемника громких имен, наследника былого величия. Фамилия его, просочась из редакционных кабинетов, стала достоянием гласности. О нем повсюду заговорили, заинтересовавшись и его особой, ища знакомства с ним; любопытство только подогревалось почти полной неизвестностью. Богатый старик Завиловский, отец панны Елены, говаривавший, что не знает бедствий страшнее подагры и обедневшей родни, теперь повторял при каждом удобном случае: «Mais oui, mais oui – c'est mon cousin!»[53] Такое признание имело большой вес для многих, в особенности для тетушки Бронич. Основская, а с ней и Линета примирились даже с «безвкусной» булавкой в его галстуке; все теперь в Завиловском могло сойти за оригинальность. Только имя – Игнаций – заставляло их втайне страдать. Они предпочли бы другое, более поэтичное, как и пристало такой знаменитости; но, когда Основский, учившийся в свое время в Меце и вынесший оттуда кое-какие познания в латыни, объяснил, что «Игнаций» означает «Огненный», они смирились: коли так, дело другое.
   В доме Поланецких и Бигелей, а также в конторе от души радовались успеху книги. Среди служащих не было завистников. И старик кассир Валковский, и торговый агент Абдульский, и бухгалтер Позняковский гордились коллегой, словно отсвет его славы ложился на всю фирму. «Знай наших!» – приговаривал Валковский. Бигель два дня размышлял, пристало ли такой знаменитости занимать после всего этого скромную должность письмоводителя в торговом доме «Бигель и Поланецкий», спросил даже о том самого Завиловского.
   – Как же так, дорогой пан Бигель! – получил он ответ. – Из-за того, что обо мне посудачили немножко, вы хотите меня лишить куска хлеба и приятного общества? У меня же нет издателя, и, если б не служба у вас, мне бы не на что было и книжку выпустить.
   Против такого довода нечего было возразить, и Завиловский остался в конторе. Только еще чаще стал бывать в гостях у Бигелей и Поланецких. У Основских же после выхода сборника в свет не появлялся целую неделю, будто в чем провинился. Но, вняв уговорам пани Бигель и Марыни, выбрался как-то вечером к ним, чего и ему самому в глубине души хотелось.
   Но дамы как раз собирались в театр. Обе, конечно, тут же решили остаться, но Завиловский стал их отговаривать. В конце концов, к удовольствию обеих дам, выход был найден: Завиловский поедет с ними. На том и согласились. «А Юзек, коли захочет, может в кресла взять билет». Юзек так и сделал. Во время спектакля Завиловский с Линетой по настоянию Основской, которая заявила, что они с тетушкой будут их «опекать», сели в первом ряду. «Сидите себе там и беседуйте, а заглянет кто ненароком, я сумею его заговорить, чтобы не мешал». Когда публика узнала, кто в ложе, взоры стали часто обращаться на них. Панна Кастелли купалась в лучах его славы; в этих взглядах, казалось, читался вопрос: кто та златокудрая красавица с полуопущенными очами, с которой разговаривает поэт? И, украдкой поглядывая на него, она говорила себе: если бы не выступающий вперед подбородок, он был бы совсем недурен, но недочет легко исправим, достаточно бороду отпустить, зато профиль красивый. Основская добросовестно выполняла свое обещание и, когда явился Коповский, не дала ему слова сказать. С панной Кастелли удалось ему только поздороваться, а у Завиловского спросить:
   – Так вы стихи пишете? – А дальнейшее после этого гениального открытия излилось уже в виде монолога: – Я, может, и полюбил бы стихи, но странная вещь: начинаю читать, а на уме что-нибудь совершенно постороннее.
   Оборотясь, Линета смерила его долгим взглядом, неизвестно, что выражавшим: язвительную женскую насмешку над глупостью или внезапное восхищение при виде головы, которая выглядела на красном фоне ложи мастерским произведением искусства.
   Основская после спектакля не отпустила Завиловского, и он поехал к ним пить чай.
   – Нехорошо с вашей стороны, – стала тетушка осыпать его упреками, едва они переступили порог. – Если случится что-нибудь с Линетой, вы будете виноваты. Девочка не ест, не пьет, а только стихи ваши все читает…
   – Да, да! – подхватила Основская. – Я тоже хочу на нее пожаловаться: завладела вашей книгой и никому не дает, а когда я сержусь, знаете, что говорит? «Это моя книжка, моя!»
   За неимением книги панна Кастелли прижала к груди руку, словно что-то защищая, и тихо, мечтательно сказала:
   – Да, моя!
   Завиловский посмотрел на нее, и у него сладко дрогнуло сердце.
   Возвращаясь от них поздно вечером и проходя мимо дома Поланецких, он увидел у них в окнах свет. После спектакля и разговоров у Основских голова у него шла кругом. Но вид этих окон подействовал на него успокоительно. Его охватило блаженное чувство, какое испытываешь, думая о чем-то бесконечно дорогом и хорошем. И с прежней силой поднялось чистое, благоговейное умиление, которое возникало у него при мысли о Марыне. Восторженная нежность овладела им, когда вожделение спит и бодрствует лишь душа; он шел и вполголоса декламировал «Лилию» – самое восторженное стихотворение, когда-либо им написанное.
   Свет у Поланецких горел в тот вечер долго, ибо свершилось то, чего Марыня ждала с нетерпением и полагала теперь, что взыскана милостью божьей.
   После чая она, как обычно, записывала расходы и вдруг, побледнев, отложила карандаш. Но лицо у нее было просветленное.
   – Стах!.. – окликнула она мужа изменившимся голосом.
   Его поразил ее тон.
   – Что с тобой? Ты побледнела, – спросил он, подходя.
   – Подойди поближе, мне надо тебе что-то сказать.
   Она обвила руками его шею и зашептала на ухо.
   – Только не волнуйся, тебе это вредно… – выслушав, поцеловал он ее в лоб.
   Но и у самого в голосе послышалось волнение… Некоторое время он молча ходил по комнате, поглядывая на жену, и снова поцеловал ее в лоб.
   – Обычно первым хотят иметь сына, – сказал он, – а я, так и знай, дочку хочу. Мы Литкой назовем ее.
   Долго не могли они уснуть в ту ночь; вот почему видел Завиловский свет у них в окнах.

ГЛАВА XLIV

   Неделю спустя, когда предположение подтвердилось, Поланецкий поделился новостью с Бигелями. Пани Бигель в тот же день побежала к Марыне, которая заплакала от радости в объятиях доброй женщины.
   – Может, Стах теперь больше будет меня любить? – сказала она.
   – Что значит «больше»? – спросила пани Бигель.
   – Я хотела сказать, еще больше, – поправилась Марыня. – Видишь, какая я ненасытная.
   – Он будет иметь дело со мной, если посмеет любить тебя недостаточно.
   Слезы уже высохли на миловидном личике Марыни, и она улыбнулась.
   – Дал бы только бог девочку! – промолвила она, молитвенно складывая руки. – Стах дочку хочет.
   – А ты?
   – Я? Только Стаху не говори… Мне мальчика хотелось бы… Но пусть будет, как хочет он. – И, задумавшись, она спросила: – Но ведь это от нас не зависит, правда?
   – Нет, – засмеялась пани Бигель. – Не изобрели еще такого средства.
   Бигель, который делился приятной новостью с каждым встречным, принес ее и в контору.
   – Кажется, господа, у нас появится скоро новый компаньон, – многозначительно сообщил он служащим в присутствии Поланецкого.
   Те посмотрели на него с недоумением.
   – Чем мы обязаны будем пану Поланецкому – и его супруге, – прибавил он.
   Все кинулись поздравлять Поланецкого, за исключением Завиловского – тот, склонясь над конторкой, делал вид, будто сосредоточенно проверяет столбцы цифр, но, спохватясь через минуту, как бы его поведение не показалось странным, обернулся к Поланецкому.
   – Поздравляю, поздравляю… – пожимая ему руку, пробормотал он с вымученной улыбкой.
   У него словно внезапно открылись глаза на свое положение, бесконечно глупое и смешное, и вся жизнь показалась невероятно пошлым фарсом. Мучительней всего было сознавать себя смешным: как же было не предвидеть такой естественной и простой вещи, очевидной даже для какого-нибудь Коповского. А он, человек интеллигентный, пишущий стихи, которые встречают восторженный прием, отдающий себе ясный отчет во всем происходящем вокруг, – он заблуждался настолько, что это известие поразило его, как гром средь ясного неба. До чего же унизительно-глупо! Познакомился с Марыней, когда она уже стала Поланецкой, и почему-то вообразил, что так всегда было и будет, без всяких перемен. Приметив как-то лиловатую бледность ее лица, назвал ее лилией про себя и написал о ней лилейно-нежные стихи. И вот безжалостный рассудок, всегда готовый найти в беде комическую сторону, нашептывает: «Ничего себе лилия!..» Это подавляло и посрамляло. Он стихи писал, а Поланецкий не писал… В этом сопоставлении чудилась и горькая ирония, и шутовская издевка. Но Завиловский до дна хотел испить эту горькую чашу, умышленно стараясь не пролить ни капли. Да выдай он себя, признайся Марыне, оттолкни она его с презрением и спусти его Поланецкий с лестницы – в этом еще можно бы усмотреть нечто драматическое… А так… какая пошлая развязка! Ему, с его впечатлительностью, намного превосходящей обыкновенную, положение его показалось просто невыносимым, а часы, которые еще предстояло просидеть в конторе, сущей мукой. Чувство его к Марыне, хотя и не глубокое, целиком завладело воображением, и удар, который безжалостно нанесла ему действительность, оказался не просто болезнен и груб, но ошеломляюще унизителен.
   Ему уже приходила на ум отчаянная мысль: схватить шляпу, уйти и никогда больше не возвращаться. К счастью, рабочее время окончилось, и все стали расходиться.
   Проходя по коридору и увидев в зеркале возле вешалки свою долговязую фигуру и лицо с выступающим подбородком, Завиловский подумал: «Шут гороховый!» И в тот день не пошел обедать с бухгалтером Позняковским, как обычно. Настроение было – хоть беги от самого себя. Натура артистическая, склонная к преувеличению, он, затворившись дома, принялся сверх всякой меры раздувать свое несчастье и комичность положения. Несколько дней спустя Завиловский успокоился, но на душе стало пусто, как в покинутом жилище. У Поланецких он не был две недели и, увидев по истечении этого времени Марыню на даче у Бигелей, поразился происшедшей в ней перемене.
   Она показалась ему почти некрасивой. И хотя в фигуре еще не было заметно никаких изменений, он был отчасти прав, несмотря на свою предвзятость. Губы у нее припужи, цвет лица сделался нездоровый, на лбу выступили пятна. Но она была спокойна, хотя слегка печальна, словно пережив разочарование. Заметив, как она подурнела, Завиловский, человек, в сущности, добрый, растрогался. Прежде он думал, что будет ее презирать. Теперь это показалось ему глупостью.
   Впрочем, изменилась она лишь внешне, оставшись все такой же доброй и приветливой. Теперь, когда можно было не опасаться восторженного поклонения с его стороны, она отнеслась к нему даже с большей сердечностью и участием. С интересом расспрашивала о Линете и, заметив, что он тоже говорит о ней охотно, улыбнулась своей прежней, исполненной невыразимой прелести улыбкой и воскликнула почти весело:
   – Вот и чудесно! Но только их удивляет, куда это вы опять запропали? Да, и знаете, что они мне сказали, Анета и тетушка Бронич? Они сказали… – Но, помолчав, прибавила: – Нет, не могу при свидетелях… Давайте пройдемся по саду…
   Она встала, но, неосторожно ступив, споткнулась и чуть не упала.
   – Осторожней! – раздраженно крикнул Поланецкий.
   – Но, право, я же нечаянно, Стах!.. – пробормотала она, взглянув на него робко и испуганно.
   – Сами ее понапрасну не пугайте, – со свойственной ей прямотой заметила пани Бигель.
   И было настолько очевидно, что Поланецкий беспокоится в первую очередь не о ней, а о будущем ребенке, что это понял даже Завиловский.
   Для самой Марыни это не было новостью. Но она мучилась молча, не говоря никому ни слова, и внутренне это состояние еще усугублялось раздражительностью, страхом, мрачными мыслями – следствием ее теперешнего положения.
   Поланецкий был бы крайне удивлен, скажи ему кто-нибудь, что он не любит; а главное, не ценит должным образом свою жену. По-своему он ее любил, считая вместе с тем, что нет сейчас ничего важнее для них обоих, чем заботиться о будущем ребенке. Но из-за резкого, вспыльчивого нрава доходил порой в своей заботливости до крайностей, легко себе их прощая. О том же, что делается в душе его жены, даже не задумывался, полагая, что рожать ему детей – главная ее обязанность среди прочих и лишь естественно, если она ее исполняет. Был он ей за это признателен и, беспокоясь о будущем ребенке, воображал, что тем самым заботится о ней, причем как ни один из мужей. И вздумай он даже получше разобраться в своем отношении к жене, и тут не нашел бы, в чем себя упрекнуть: да, она утратила для него долю былой привлекательности, но это в ее положении вещь опять-таки естественная. С каждым днем становилась она некрасивей, и его эстетическое чувство от этого подчас страдало, но, скрывая это от нее и жалея ее, он, по его мнению, проявлял деликатность, на какую способен далеко не всякий мужчина.
   Ей же казалось, что самая заветная ее надежда не оправдалась и она отошла и все дальше будет отходить для него на задний план. И в первое время, несмотря на всю любовь к мужу, на нежность к будущему ребенку, бесценным сокровищем копившуюся в душе, испытывала только горечь и возмущение. Но это длилось недолго. Марыня старалась подавить в себе эти чувства и подавила, убедив себя, что никто не виноват: так устроена жизнь, это в порядке вещей и порядок этот – проявление воли божьей. Она даже стала упрекать себя в эгоизме: какое у нее право думать о себе, а не о Стахе и ожидаемом ребенке? И какие могут быть к мужу претензии? Что удивительного, если он, так любящий детей, переносит эту любовь на собственного ребенка и ни о чем другом не может думать. И разве не грешно требовать каких-то прав, своего счастья ей, которая перед ним так провинилась? Кто она такая и какое у нее право на особую благосклонность судьбы? И она готова была бить себя кулаком в грудь. Возмущение прошло, лишь в глубине души затаилась обида: отчего так странно устроена жизнь, что старые привязанности вытесняются новыми, вместо того чтобы усиливаться… И если это чувство поднималось и глаза наполнялись слезами или губы начинали дрожать, Марыня сразу брала себя в руки. «Успокойся сейчас же? – выговаривала она себе. – Так было, так будет и должно быть, потому что такова жизнь и воля божья, и надо смириться». И она смирялась.
   Мало-помалу она обрела душевный покой, не сознавая, что платит за него ценой самоотречения, ценой печали. Но то была печаль небезысходная. Конечно, ей как молодой женщине неприятно было читать в глазах мужа или знакомых: «Ах, как подурнела!» Но так как «потом», по уверению пани Бигель, красота сторицей вернется, она мысленно всем им отвечала: «Вот погодите», – и это служило ей утешением.
   Нечто подобное мелькнуло у нее в голове и при последней встрече с Завиловским. Впечатление, произведенное в этот раз на него, и огорчило ее, и обрадовало; хотя женское ее самолюбие было уязвлено, но она почувствовала себя в безопасности и могла с ним свободно обо всем разговаривать. А поговорить с ним было нужно, и серьезно, так как Анета сообщила ей на днях, что «Лианка» влюбилась в него по уши и у Завиловского есть все основания надеяться.
   Марыню немного смущала их настойчивость: они будто торопились ковать железо, пока горячо. Непонятно было, чем это вызвано, даже принимая во внимание нетерпеливый нрав Анеты. Сама она, равно как Бигель с Поланецким, тоже очень хорошо относилась к Завиловскому, который стал их общим любимцем. К тому же была ему в душе признательна за то, что он лучше сумел ее оценить. И была бы рада ему помочь, считая, что Завиловскому выпал счастливый жребий, но заодно и сомневаясь: а что, если ему будет плохо? Пугала ее и ответственность, собственная роль во всем этом. И теперь она прежде всего собиралась узнать, что сам он думает по этому поводу, а потом уже дать ему понять, как обстоит дело, посоветовав под конец взвесить все хорошенько.
   – Недоумевают, куда вы запропали, – повторила она, выходя в сад.
   – А что вам сказала пани Основская? – спросил Завиловский.
   – Могу передать вам только одно, хотя не знаю, имею ли я право… Анета сказала… Нет! Сперва мне надо знать, почему вы там не были так давно?
   – Неприятности были, и неважно чувствовал себя. Из дома не выходил. Просто был не в состоянии! Но вы не договорили…
   – Да, я хотела узнать, не сердитесь ли вы на них? Линете, во всяком случае, так кажется, по словам Основской, которая несколько раз видела ее из-за этого в слезах.
   Завиловский покраснел. Искреннее волнение отразилось на его юном, выразительном лице.
   – О господи! – воскликнул он. – Как можно сердиться на такую девушку, как Линета?! Разве способна она обидеть кого-нибудь?
   – Я только передаю слова Анеты, хотя с ее эксцентричностью… нельзя, конечно, поручиться, что все обстоит именно так. Лгать она не лжет, я уверена, но впечатлительные натуры, знаете, им все видится, как сквозь увеличительное стекло. Поэтому вы сами должны убедиться, что там и как. Линета – милая, добрая, вообще незаурядная девушка, по-моему, но вам самому нужно убедиться. Ваша наблюдательность вам поможет.
   – В доброте ее и незаурядности я не сомневаюсь. Помните, я сказал как-то: они напоминают иностранок, но это не совсем так. Пани Основская – пожалуй, но к панне Линете это не относится.
   – Смотрите сами, – сказала Марыня. – Поймите меня, я не уговариваю вас… Я и так немножко побаиваюсь Стаха – он их недолюбливает… Но, откровенно говоря, при словах ее о слезах Линетки у меня сердце сжалось… Бедняжка!..
   – А я и сказать вам не могу, до чего взволновался при одной мысли об этом, – отозвался Завиловский.
   Тут подошел Поланецкий, и разговор прервался.
   – Ну что, все сватаешь? Женщины неисправимы! Знаешь, Марыня, что я тебе скажу? Сделай одолжение, не вмешивайся ты не в свое дело.
   Марыня стала оправдываться, но он, не слушая, обратился к Завиловскому:
   – Конечно, это дело не мое, только доверия дамы эти у меня не вызывают.
   Завиловский вернулся домой в мечтательном настроении. Все струны его души ожили, затронутые воображением, и сон отлетел далеко. Не зажигая лампы, чтобы ничто не мешало наслаждаться этой волшебной музыкой, опустился он в кресло и при свете луны предался своим размышлениям, а вернее, мечтам. Он не был влюблен, но при мысли о Линете волна нежности к ней подымалась в нем, и фантазия разыгрывалась, как у влюбленного. Она, как наяву, вставала перед ним: эти черные очи, золотистая головка, надломленным цветком клонящаяся ему на грудь… Вот он дотрагивается до ее висков, ощущая пальцами шелковистость волос, и глядит, отстранясь: осушила ли ласка ее слезы, – и вот уже глаза сияют, как омытое дождем небо, когда выглянет солнце… И, пробуждая страсть, фантазия продолжала свой смелый полет. Вот он признается в любви, заключая ее в объятия, чувствует, как учащенно бьется ее сердце, вот кладет голову ей на колени, сквозь шелк ощущая лицом исходящее от нее тепло. И он поежился, охваченный ничуть не воображаемой дрожью. До сих пор была она для него лишь картинкой, теперь впервые стала живой женщиной, овладев все мл мыслями. Размечтавшись, он потерял даже представление, где он и что с ним.
   К действительности вернуло его хриплое пение, донесшееся с улицы. Он зажег свет и попытался в себе разобраться. И его охватило беспокойство: ясно было, что он влюбится без памяти, если не перестанет бывать у них.
   «Надо на что-то решиться», – сказал он себе.
   В ту ночь Завиловский пытался написать стихотворение под названием «Паутинка», а на другой день захотелось увидеть ее – он уже тосковал по ней.
   Но пойти прямо к пани Бронич не решился и дождался, пока не настало время чаепития, чтобы застать их всех вместе в гостиной. Основская встретила его очень радушно, с веселым смехом, а он, поздоровавшись, взглянул на Линету, и сердце у него заколотилось: на лице ее отразилась неподдельная радость.
   – Знаете, что я подумала, когда вы исчезли? – с обычной своей непосредственностью сказала Анета. – Наша «Тростинка» обожает мужчин с бородой, вот я и решила, что вы хотите себе бороду отрастить.
   – Нет, нет! Будьте таким, каким я вас впервые увидела, – живо отозвалась «Тростинка».
   – Прятались от нас, пан Игнаций, прятались, не отпирайтесь! – полуобняв Завиловского, сказал Основский с фамильярностью светского человека, умеющего сразу установить приятельские отношения. – Но я нашел способ, как его привадить. Пусть Линетка примется за его портрет, тогда ему придется бывать у нас ежедневно.
   – Какой ты у нас умник, Юзек! – захлопала Основская в ладоши.
   Юзек просиял от удовольствия, что удостоился жениной похвалы.
   – А что? Неплохо придумано! Правда, Анеточка?
   – Я уже думала об этом, – ответила своим грудным голосом панна Кастелли, – но боялась показаться навязчивой.
   – Я к вашим услугам, – сказал Завиловский.
   – Тогда в четыре часа, после Коповского, – сейчас темнеет поздно. Впрочем, скоро я кончу возиться с этим несносным Коповским.
   – Знаете, что она про него сказала? – начала было тетушка Бронич.
   Но панна Кастелли не позволила ей докончить. Помешало и появление в гостиной Плавицкого, который расстроил общий разговор. Плавицкий был без ума от Анеты, с которой познакомился у Марыни, и не скрывал этого, а она беззастенчиво с ним кокетничала на потеху себе и остальным.
   – Садитесь, папочка, вот сюда, со мной рядышком, нам будет с вами хорошо, правда ведь?
   – Как в раю, как в раю! – восклицал Плавицкий, похлопывая себя по коленям и от удовольствия высовывая кончик языка.
   Завиловский подсел к панне Кастелли.
   – Я счастлив, что смогу у вас бывать каждый день… – сказал он. – Но это отнимет у вас много времени.
   – Ну и что из этого! – отозвалась она, глядя ему в глаза. – На вас тратить время не жалко, не то что на других. Я не настаивала, оттого что боюсь вас.
   Теперь он в свой черед взглянул ей в глаза и сказал с ударением:
   – Не надо меня бояться.
   Линета потупилась, и наступило неловкое молчание.
   – Почему вы не приходили так долго? – минуту спустя спросила она, понизив голос.
   «Потому что боялся», – чуть не сорвалось у него с языка; но это значило зайти слишком далеко, и он ответил:
   – Писал.
   – Стихи?
   – Да, стихотворение «Паутинка». Завтра принесу. Помните, в день нашего знакомства вы сказали, что хотели бы стать паутинкой? С тех пор у меня все время перед глазами паутинка, летящая по воздуху.
   – Она летит… но не сама, – отвечала панна Кастелли. – Самой ей высоко не подняться, если только…
   – Если – что? Почему вы не договариваете?
   – Если не увлекут крылья какой-нибудь огромной птицы…
   И она быстро встала, поспешив на помощь Основскому, который пытался открыть окно.
   У Завиловского потемнело в глазах. Ему казалось, он слышит, как кровь стучит у него в висках.
   Из забытья его вывел медоточивый голосок тетушки Бронич:
   – Старый пан Завиловский говорил, что вы родственник ему, но бывать у него не хотите, а он посетить вас не может из-за подагры. Почему вы у него не бываете? Такой любезный, благовоспитанный человек! Навестите, доставьте ему удовольствие. Зайдете к нему?
   – Хорошо, зайду, – отвечал Завиловский, который был на все согласен в ту минуту.