В этом душевном смятении он и не заметил, как очутился на середине Съезда[13]. «Какого черта понесло меня на Прагу?»[14] – спросил он себя и остановился. Погожий день клонился к вечеру. Внизу блестела Висла, за ней и ближайшими купами деревьев расстилалась бескрайняя равнина, подернутая розовато-сизой дымкой на горизонте. Там где-то, за этой дымкой, был Кшемень, который так любила, а теперь потеряла Марыня. «Интересно, а что она сделает, если я верну ей его?» – подумал Поланецкий, вглядываясь в далекую дымку.
   Но представить себе толком не мог, зато ясно представил, какое горе для нее лишиться этого клочка земли. И его охватила жалость к ней, потеснив и как бы приглушив обиду. Совесть стала ему нашептывать, что получил он по заслугам.
   «Странно все-таки, что я беспрерывно думаю об этом», – сказал он себе на обратном пути.
   И в самом деле: никакие финансовые операции, даже самые важные, не занимали его еще до такой степени, не заставляли и вполовину так волноваться. И снова вспомнились ему слова Васковского, что добывание денег не может для него стать всем, не таков он по натуре. И никогда с такой очевидностью не всплывала догадка, что бывают дела куда поважней и позначительней. Второй раз за этот день испытал он чувство удивления.
   Уже около девяти завернул он к Бигелю. Один в просторной пустой квартире, Бигель сидел в дверях выходящей в сад веранды и играл на виолончели так проникновенно, что в доме все гудело.
   – Ты был у Плавицких? – прервав тремоло, спросил он при виде Поланецкого.
   – Был.
   – Ну и как она?
   – Как графин воды со льда. В такой жаркий день даже приятно. Впрочем, они были весьма любезны.
   – Так я и думал.
   – Играй дальше.
   Бигель заиграл «Грезы», то закрывая при этом глаза, то устремляя их на луну. Раздававшаяся в тишине мелодия, казалось, полнила истомой дом, сад и самую ночь.
   – Знаешь что? – кончив и помолчав немного, сказал Бигель. – Вот вернется пани Эмилия, и жена пригласит ее в деревню вместе с Марыней Плавицкой. Может, там скорей лед тронется.
   – Сыграй еще раз.
   Снова полились звуки, навевая грезы и покой. Поланецкий был молод и потому не совсем чужд мечтательности. И ему представилось, как любящая и бесконечно любимая им Марыня, прильнув головой к его груди, с рукой в его руке, слушает «Грезы» вместе с ним.

ГЛАВА X

   Плавицкий был человеком, что называется, хорошо воспитанным и отдал визит Поланецкому на третий день. Не на второй – такая поспешность означала бы войти в близкие отношения. Но и не на четвертый или пятый, ибо это разошлось бы со светскими обычаями. Словом, не раньше и не позже, а в точном согласии с правилом «savoir vivre»[15]. Он всю жизнь гордился глубоким знанием этого правила во всех тонкостях и оттенках, соблюдение которого почитал верхом мудрости. Чуждый ограниченности, он допускал, правда, существование и других отраслей знания, но с непременным условием не переоценивать их значения и не навязывать людям хорошо воспитанным.
   Поланецкий, готовый терпеть все, лишь бы сохранить отношения с Марыней, с трудом скрыл радость, охватившую его при виде Плавицкого. С гостем был он на радостях сама любезность и доброжелательность, не без удивления отметив про себя, как преобразилась его внешность в городе. Шевелюра цвета воронова крыла по части безупречной черноты пришла в полное соответствие с маленькими закрученными кверху усиками, статную грудь облегал белый жилет, а пунцовая гвоздика в петлице сюртука сообщала его внешности совсем праздничный вид.
   – Право, дядюшка, я не сразу вас и узнал! – воскликнул Поланецкий. – Подумал, юноша какой-то.
   – Bonjour, bonjour![16] – отвечал Плавицкий. – Пасмурно нынче, да и темновато у тебя, вот ты и принял меня за юношу.
   – Темнота тут ни при чем – фигура-то какая! – И Поланецкий, схватив его без церемоний за бока, стал вертеть во все стороны, приговаривая: – Талия прямо как у барышни! И я бы не прочь такую иметь!
   Плавицкий, несколько шокированный столь бесцеремонным обращением и вместе польщенный восхищением, вызванным его особой, повторял, отмахиваясь от Поланецкого:
   – Voyons![17] Ты с ума сошел! Я ведь и обидеться могу! С ума сошел!
   – Ну, дядюшка, успех вам у женщин обеспечен.
   – Как ты сказал? – опускаясь в кресло, переспросил Плавицкий.
   – Я говорю, вы, дядюшка, сердца покорять сюда приехали…
   – Вот уж о чем не думал. Ты вправду сумасшедший!
   – А пани Ямиш? Как будто я сам не видел…
   – Что? – прижмурил один глаз Плавицкий, высунув кончик языка, но тотчас поднял брови, спохватясь: – Пани Ямиш… Видишь ли, она хороша для Кшеменя. Я, между нами, не выношу аффектации, это ужасно отдает провинцией. Она меня просто замучила этой своей аффектацией, ну да бог с ней! Женщина должна иметь мужество состариться, иначе отношения вместо дружбы переходят в пытку.
   – Значит, вы, дядюшка, почувствовали себя мотыльком в сачке?
   – Пожалуйста, не говори так, – произнес Плавицкий с достоинством, – не воображай, будто между нами что-то было. А если даже так, ты от меня об этом ни слова не услышишь. Видишь ли, в этих вещах между вами и нами, старшим поколением, – огромная разница. Мы тоже не были святыми, но умели молчать, а это великое достоинство, без него немыслимо то, что именуется истинным благородством.
   – Из этого я заключаю, что вы мне не откроете, куда это вы направляетесь с такой великолепной гвоздикой в петлице.
   – Нет, отчего же?.. Изволь… Машко пригласил позавтракать с ним, меня и еще там несколько человек. Я было отказался, не хотел Марыню одну оставлять… Но я ради нее уже столько дома в деревне насиделся, что не мешает немного и развлечься. А ты не зван?
   – Нет.
   – Странно. Ты хотя и коммерсант, как ты себя называешь, но из хорошей семьи. Впрочем, Машко и сам адвокат… Однако, скажу я тебе, как сумел он себя поставить, вот не ожидал.
   – Машко и на голову сумеет встать.
   – Всюду бывает, все его принимают. Раньше я был против него предубежден.
   – А теперь?
   – Надо отдать ему должное, во всей этой истории с Кшеменем он вел себя, как джентльмен.
   – И панна Марыня того же мнения?
   – Наверно… хотя, я думаю, Кщемень она не сможет позабыть… Продал-то я его ради нее, но не все в молодости доступно пониманию. Положим, я это предвидел, так что готов с покорностью снести. Что же до Машко… пожалуй, ей не в чем его упрекнуть. Кшемень, правда, он купил, но…
   – Готов его вернуть?..
   – Мы люди свои, и, между нами говоря, сдается мне, что да… Он еще в прошлый наш приезд увлекся Марыней, хотя тогда у них как-то не пошло. Марыня была еще очень молода, и он ей не понравился, да и меня коробило немного это его происхождение. А тут еще Букацкий проезжался на его счет. В общем, кончилось ничем.
   – Как же ничем, если опять начинается.
   – А я узнал, что он из старинного рода, только итальянского; его предки – выходцы из Италии. Когда-то они были Маско и сюда попали с королевой Боной, а потом осели в Белоруссии. Он даже и похож немножко на итальянца, ты не находишь?
   – Скорее на португальца.
   – Ну, какая разница… И в конце концов, сам посуди: продать имение и все-таки остаться при нем – это, знаешь, надо придумать… А Машко… ну да, по-моему, у него именно такие намерения, но Марыня – странная девушка. Как это ни прискорбно, приходится признаться, что чужого человека скорей поймешь, чем собственную дочь. Но если она скажет себе: «Paris vaut la messe»[18], как говорил Талейран…
   – Талейран? А я думал, Генрих Четвертый.
   – Конечно, ты же коммерсант, человек другого времени. Что вам, молодым, история, прошлое, вам бы только деньги делать… Так что все зависит от Марыни, но настаивать я не буду; при наших связях может представиться партия и получше. Надо только показаться на люди, старые знакомства возобновить. Это, конечно, требует усилий, но раз нужно, так нужно. Думаешь, хочется мне идти на этот завтрак? Нисколько! Но ведь и мне придется молодежь у себя принимать. Надеюсь, и ты нас не забудешь…
   – Разумеется…
   – А знаешь, что про тебя говорят? Что ты чертовски ловко деньгу умеешь наживать. Ну и ну! И в кого ты такой уродился, не в отца, во всяком случае. Но я тебя за это не осуждаю – нет, нет!.. Хотя напал ты на меня беспощадно, чуть не слопал, как волк ягненка, но ты мне нравишься – что-то в тебе есть, словом, я тебе симпатизирую.
   – А я вам!
   Плавицкий не лукавил. Деньги вызывали у него невольное благоговение, и к этому молодому человеку, который умел их наживать, он испытывал уважение, граничащее с симпатией. Это не какой-нибудь ждущий подачек бедный родственник, и Плавицкий, хотя не имел пока на него никаких видов, решил сохранять с ним добрые отношения.
   – А ты неплохо устроился! – сказал он перед уходом, осмотревшись по сторонам.
   И это была тоже правда. Квартира Поланецкого обставлена была так, будто он не сегодня завтра собирался жениться. Такое убранство само по себе доставляло ему удовольствие, придавая его мечтам видимость реальности.
   Оглядев гостиную, которая сообщалась с другой комнатой, поменьше, обставленной тоже с большим вкусом, Плавицкий спросил:
   – Отчего ты не женишься?
   – Женюсь непременно, и в самое ближайшее время.
   – А я знаю на ком, а я знаю на ком!.. – плутовато протянул Плавицкий, трепля Поланецкого по колену.
   – Вы у нас – голова! От вас разве укроешься!
   – Что, угадал? На вдовушке, да? На вдовушке?
   – Милый дядюшка…
   – Ась? Благослови тебя бог, а я тебя благословляю. Ну, пора идти, на завтрак нужно поспеть, а вечером – на концерт, в «Долину».
   – В обществе Машко?
   – Нет, с Марыней, но Машко тоже будет.
   – И мы с Бигелем собираемся.
   – Так, стало быть, увидимся. Гора с горой не сходится, а человек с человеком всегда могут сойтись.
   – Как сказал Талейран…
   – Ну, до свидания.
   Поланецкий не прочь был иной раз послушать музыку, но на этот концерт идти не собирался. Однако едва Плавицкий обмолвился о Марыне, ему сразу захотелось ее увидеть. Оставшись один, он поразмышлял некоторое время, идти или нет, но, так сказать, только для проформы, заранее зная, что не устоит и пойдет. Бигель, заглянувший к нему по делу после полудня, не заставил себя долго уговаривать, и около четырех часов они оказались в «Долине». День, ясный и теплый, несмотря на сентябрь, привлек многочисленную публику, одетую совсем по-летнему. Молодые женщины в светлых платьях, со светлыми зонтиками напоминали рой пестрых мотыльков на солнышке. И в этом рое любимых и влюбленных, слетевшихся сюда послушать музыку и пофлиртовать, должна была где-то находиться и Марыня. Поланецкому вспомнились студенческие годы, когда он влюблялся в незнакомок и, в надежде на новую встречу отыскивая их потом в толпе, поминутно ошибался, вводимый в заблуждение похожей шляпкой, прической или фигурой. И сейчас принял издали за Марыню уже нескольких чем-то похожих барышень, и всякий раз, когда говорил себе: «Она», сердце у него, как и давным-давно, вздрагивало и замирало. Но теперь он злился, находя себя смешным – понимая: такие поиски свидания, всепоглощающая сосредоточенность на одном существе только сильней привязывают к нему, подогревают увлечение.
   Между тем, прежде чем он увидел ту, которую искал, заиграл оркестр. Пришлось сесть и слушать, что он и сделал безо всякого удовольствия, презирая в душе Бигеля, который при первых звуках музыки замер и закрыл глаза. В антракте он приметил наконец блестящий цилиндр и черные усики Плавицкого, а рядом – Марынин профиль. С ними сидел и Машко, величественно-невозмутимый, с видом английского лорда. Время от времени обращался он к Марыне, которая отвечала ему легким кивком.
   – Плавицкие здесь, – сказал Поланецкий, – надо пойти поздороваться.
   – Где ты их увидел?
   – А вон, рядом с Машко.
   – Верно. Пойдем.
   И они направились к ним. Марыня, которая дружила с женой Бигеля, сердечно с ними поздоровалась, а Поланецкому лишь кивнула сдержанно, хотя и не настолько, чтобы это бросалось в глаза, и принялась расспрашивать его спутника о здоровье жены и детей. Бигель в ответ усиленно приглашал ее с отцом к себе на дачу в будущее воскресенье.
   – Жена будет очень, очень рада! – повторял он. – Может быть, и пани Эмилия вернется к тому времени.
   Марыня пыталась отказаться, но Плавицкий, жаждавший развлечений и знавший по прошлому своему приезду, что Бигели живут широко, принял приглашение. Было решено, что они приедут к обеду и вечером вернутся. Поездка необременительная, так как дача была недалеко, у первой пригородной станции.
   – А пока садитесь с нами, – предложил Плавицкий, – тут как раз несколько свободных стульев.
   – Вы не получали от пани Эмилии писем? – прежде чем сесть, осведомился у Марыни Полансцкий.
   – Я как раз хотела спросить у вас то же самое – отвечала она.
   – Нет. Но я завтра справлюсь по телефону о здоровье Литки.
   На этом разговор прекратился. Бигель подсел к Плавицкому. Поланецкий пристроился к краю. Марыня снова обернулась к Машко – виден был только ее профиль, и то не вполне. За несколько недель, проведенных в городе, она как будто немного осунулась, во всяком случае, стала бледнее, прозрачнее, отчего длинные ресницы казались еще темней и гуще. И во всей ее внешности было особенное изящество, чему немало способствовали изысканный туалет и тщательная прическа, непохожая на прежнюю. Раньше она закалывала волосы ниже, теперь, по последней моде, зашпилила высоко, под самой шляпкой. Поланецкий окинул взглядом ее стройную фигуру и восхитился ее грациозностью, которая проглядывала во всем, даже в манере держать руку на коленях. Она показалась ему по-настоящему красивой. И он снова всем существом почувствовал: если у каждого мужчины есть свой идеал красоты, которым определяется для него мера женского очарования, то Марыня очень к нему близка, если не тождественна.
   И, глядя на нее, все повторял про себя: «Ах, иметь бы такую жену, такую жену!»
   Но она беседовала с Машко, обращаясь к нему, пожалуй, чересчур часто, – сохраняй Поланецкий хладнокровие, он спохватился бы: а не нарочно ли, назло ему она это делает? Так оно, видимо, и было. Но, судя по румянцу, вспыхивавшему на ее щеках, разговор шел оживленный.
   «Да она с ним просто-напросто кокетничает!» – стиснув зубы, подумал Поланецкий.
   И ему страшно захотелось узнать, о чем они говорят. Но расслышать было трудно. Публика во время продолжительного антракта вела себя довольно шумно, и между ними сидели два человека. Но в перерыве между номерами до него донеслись отрывистые фразы Машко, который имел обыкновение для большего веса говорить с ударением.
   – Он мне нравится… У всех свои слабости, его слабость – деньги… Я ему благодарен, что надоумил… Кшемень – это он… К вам он, по-моему, искренне расположен, потому что не скупился… и, признаться, заинтриговал…
   Марыня с живостью ему отвечала, потом до Поланецкого снова долетел обрывок фразы:
   – Характер еще не выработался… Энергии хоть отбавляй, но рассудительности… хотя по натуре он добрый.
   Поланецкий не сомневался, что речь идет о нем, разгадал он и тактику Машко. Отозваться по видимости доброжелательно и беспристрастно, скорее хвалить, во всяком случае, признавать достоинства и вместе с тем бросать тень – это был излюбленный прием молодого адвоката. Себе он тем самым отводил особое место нелицеприятного судьи. Поланецкий понимал: Машко не столько хотел принизить его, сколько сам возвыситься – и, наверно, говорил бы точно так же про любого, в ком чуял соперника. Окажись Поланецкий в его положении, он, может быть, сам избрал бы подобную тактику. Но это не помешало ему счесть поведение Машко подлостью, за которую он поклялся отомстить при первом удобном случае.
   Под конец концерта Поланецкому представилась возможность убедиться, насколько Машко освоился с ролью жениха. Когда Марыня сняла перчатки, чтобы завязать вуалетку, и они соскользнули с ее колен, Машко их поднял и держал с зонтиком вместе, потом снял со спинки стула ее пелерину, перекинув через руку, чтобы подать, когда они выйдут из сада; словом, он откровенно ухаживал, хотя и о спокойным тактом вполне светского человека.
   Вид у него был уверенный и довольный. И в самом деле: исключая короткий разговор с Бигелем, Марыня все остальное время, пока не слушала музыку, разговаривала исключительно с ним. И сейчас, направляясь к выходу, прошла с ним вместе впереди отца, и Поланецкий снова увидел ее обращенное к Машко улыбающееся лицо. Разговаривая, они смотрели прямо в глаза друг дружке, и слушала она Машко с очевидным увлечением. Вне всякого сомнения, кокетничала! Понимал это и сам Машко, но и тот при всей своей проницательности не догадывался, что она хочет подразнить Поланецкого.
   У входа в сад их ждал экипаж. Машко, усадив ее и Плавицкого, стал прощаться. Но Марыня сказала, наклонясь к нему:
   – Как? Ведь папа звал вас к нам? Правда, папа?
   – Да, был такой уговор.
   Машко уселся, и они укатили, раскланявшись с Бигелем и Поланецким. Довольно долго приятели шли молча Наконец Поланецкий сказал, стараясь не выдать волнения:
   – Интересно, сделал он уже ей предложение?
   – Не думаю, но к тому идет.
   – По-моему, тоже.
   – Мне всегда казалось, Машко за состоянием будет Охотиться. А он возьми и влюбись. Выходит, никто от этого не застрахован, даже помышляющие единственно о карьере… Машко влюблен! Кстати, женись он, ему и деньги за Кшемень выплачивать не придется. Да, не такое уж и невыгодное дельце, как может показаться. А уж хороша… что правда, то правда!
   И оба опять замолчали. Но у Поланецкого было тяжело на душе, и ему хотелось выговориться.
   – Скажу тебе прямо, – начал он, – мне просто нестерпима мысль о том, что она может выйти за него. И еще это ощущение полнейшей своей беспомощности! Хуже не придумаешь. Какую глупую и нелепую роль сыграл я во всем этом!
   – Да, ты опрометчиво поступил, но с кем не бывает. Всему виной необычное стечение обстоятельств: ее отец оказался твоим должником. Твое представление о денежных делах – и его… Вы как с разных планет. Вот и конфликт налицо. Конечно, ты немного перегнул; но, с другой стороны, слишком уступать ты тоже не мог, хотя бы из-за Марыни. Уступал бы, уступал бы ради нее – и что? Получилось бы, что она отцу пособница, задобрила тебя, не так ли? Нет, с этим надо было кончать!
   Бигель задумался и, помолчав, заключил с обычной своей рассудительностью:
   – Тебе ничего другого не остается, как только полностью устраниться и предоставить делу идти своим чередом, сказав себе: я сам этого хотел.
   – Да какой мне прок говорить так, когда это не так! – вскричал с живостью Поланецкий. – Потому что не так! Все не так! Вовсе я этого не хотел. Вот уж дурацкое положение, ничего себе. Заварил кашу, а теперь расхлебывай. Всегда знал, чего хочу, и вот поступил не знаю как.
   – Дело сделано, чего теперь жалеть.
   – Сказать-то, милый, легко, а мне жить не хочется. Планы строить, как раньше? Думаешь, очень меня заботит, здоров я буду или болен, обеднею или разбогатею… При одной мысли о будущем скучно и тошно становится. Ты свою жизнь устроил и привязан к ней, а я что? Блеснула надежда, и нет ее. Это, знаешь, здорово обескураживает.
   – На панне Плавицкой в конце концов свет клином не сошелся.
   – Это все слова! То-то и оно, что сошелся, иначе я себе и голову бы не сушил, а нашел другую. Да что говорить! В том-то и дело, что мне нужна она, и никуда от этого не денешься. А через год мне, может, на голову кирпич упадет или другую полюблю, вообще, что завтра будет, я не знаю, а вот что мне сейчас плохо, это факт. Тут еще много чего другого примешивается, о чем сейчас не хочется говорить. Для спокойной жизни надо иметь свой честно заработанный кусок хлеба, не так ли? Но тот же покой потребен и для жизни внутренней. И нельзя с этим тянуть, а я все откладывал до женитьбы, думал: с образом жизни и образ мыслей переменится; сперва с одним покончу, а потом примусь за другое. А тут, как нарочно, все запуталось! Мало сказать, запуталось – прахом пошло! И так всегда: только мелькнуло – исчезло. Вечно пребываешь в неизвестности. По мне, уж лучше бы они обручились, по крайней мере, все было бы ясно.
   – Вот что я тебе скажу, – заметил Бигель, – когда мне случалось в детстве занозиться, я вытаскивал занозу сам, это не так больно.
   – Ты прав! – ответил Поланецкий, но тут же прибавил: – Видишь ли, занозу можно вытащить, если только не глубоко засела и есть за что ухватить… Впрочем, к чему эти сравнения! С занозой человек ничего не теряет, а я лишаюсь видов на будущее.
   – Это верно, но если нет другого выхода…
   – Трудно с этим смириться, если только ты не последний тюфяк.
   Разговор прервался. Прощаясь. Поланецкий сказал.
   – Знаешь, что? Наверно, я не буду вас в воскресенье.
   – И правильно сделаешь, – отвечал Бигель.

ГЛАВА XI

   Дома ждал Паланецкого приятный сюрприз – телеграмма от пани Эмилии: «Приезжаем завтра утром. Литка здорова». На столь скорый приезд Поланецкий не рассчитывал, но так как о нездоровье Литки речи не было, он догадался: пани Эмилия спешит заняться его делами, и ощутил прилив благодарности к ней. «Вот добрая душа! – говорил он себе. – Вот истинный друг!» И вместе с благодарностью в сердце его закралась надежда, что Марыня будет принадлежать ему, словно пани Эмилия обладала каким-то чудодейственным талисманом или волшебной палочкой. Как это свершится, Поланецкий не представлял, но знал одно: теперь, по крайней мере, есть искренне расположенный к нему человек, который вступится, отзовется о нем с похвалой, рассеет предубеждения, накопившиеся по воле обстоятельств. Уж пани Эмилия проявит должную настойчивость – он полагал это даже ее долгом. Оказываясь в затруднении, мы часто склонны переложить долю ответственности на другого. Так и Поланецкому, особенно в минуты отчаяния, казалось, что пани Эмилия потворствовала его чувству к Марыне; не покажи она ему того письма об ответной готовности полюбить, он, может быть, и сумел бы вытравить ее образ из сердца и позабыть. Отчасти так оно и было, ибо письмо решительно повлияло на его отношение к Марыне. Он убедился, что счастье было близко, почти реально, что Марыня уже склонялась к взаимности. Расставаться с надеждой, когда она почти сбылась, особенно трудно, и Поланецкий, может быть, не жалел бы так о неудаче и легче бы с ней примирился, если б не это письмо. О том, что он сам просил его показать, Поланецкий уже забыл, и теперь, несмотря на всю дружескую признательность пани Эмилии, считал ее ни мало ни много как обязанной помочь. Впрочем, по его представлению, отчасти это должно произойти само собой, благодаря частым встречам с Марыней в благоприятной обстановке, в доме, где хозяева любят его и ценят, а значит, и гости будут относиться не хуже. Все это вселяло в него новую надежду, которая еще сильней приковывала его мысли к Марыне. И, решив перед тем не ехать к Бигелям, он теперь передумал: ведь если Литка здорова, пани Эмилия тоже непременно будет там. И независимо от своих чувств к Марыне, он от души радовался, что повидает обеих, особенно Литку, к которой успел крепко привязаться.
   В тот же вечер короткой запиской он сообщил Плавицкому о приезде пани Эмилии, полагая, что Марыня будет ему благодарна за это посредничество, и дал знать на квартиру Хвастовских, чтобы приготовили чай. А сам нанял извозчика, доставить их с вокзала домой, и наутро уже в пять часов явился на вокзал.
   Было свежо, и Поланецкий, чтобы согреться, быстрым шагом прохаживался по перрону в ожидании поезда. Дали, станционные постройки, вагоны на запасных путях окутывал туман – понизу густой, выше он редел и розовел, что предвещало погожий день. На перроне, кроме железнодорожных служащих и чиновников, в этот ранний час никого не было, но понемногу начала появляться публика. И внезапно из тумана выступили две женские фигуры; в одной Поланецкий с бьющимся сердцем узнал Марыню – она пришла с горничной встретить пани Эмилию. Не ожидая ее увидеть, он в первую минуту растерялся. Она тоже остановилась, смущенная и удивленная. Но в следующее же мгновение он подошел, протягивая руку.