Страница:
Марыня подбежала вместо ответа к мужу и, прижимаясь головой к его плечу, сказала:
– Нам – вот!.. Вот как хорошо!
Поланецкий погладил ее по темным волосам.
ГЛАВА XXXIII
ГЛАВА XXXIV
– Нам – вот!.. Вот как хорошо!
Поланецкий погладил ее по темным волосам.
ГЛАВА XXXIII
Неделю спустя Поланецкий повез Марыню на виа Маргутта к Свирскому, с которым они успели коротко сойтись, встречаясь чуть не каждый день, и который собирался как раз начать Марынин портрет. У него застали они Основских, познакомясь с ними тем легче, что дамы уже встречались как-то на балу, а Поланецкого в свое время представляли Основской в Остенде, и оставалось лишь возобновить знакомство. Правда, он не мог припомнить, задавался ли и в тот раз вопросом, как всегда при виде каждой хорошенькой женщины: «Не она ли?..» Во всяком случае, это было не исключено: пани Основская слыла девушкой красивой, хотя несколько взбалмошной. Теперь это была женщина лет двадцати шести или восьми, высокая, со смуглым, но свежим лицом, пунцовыми губками, спутанной челкой и раскосыми глазами фиалкового цвета, которые придавали ей сходство с китаянкой и вместе сообщали лицу выражение насмешливое и плутоватое. Манера ходить у нее была странная: всем телом подавшись вперед с заложенными за спину руками; Букацкий острил, что она выставляет свой бюст en offrande[38]. Не успели они возобновить знакомство, как Марыне она уже сказала, что они обязательно подружатся, поскольку позируют одному художнику, Поланецкому – что помнит его по Остенде как превосходного танцора и causeur'a[39] и не преминет этим покорыстоваться, и обоим – что рада встрече и в восторге от Рима, вилла Дориа – просто прелесть, вид с Пинчио бесподобен, что она знакома с сочинениями Росси в переводе Аллара, а сейчас читает «Коcмополис» и надеется побывать с ними в катакомбах. И тотчас – сумасбродка, экзотический цветок, китаянка, – пожав Свирскому руку и кокетливо улыбнувшись Поланецкому, упорхнула со словами, что уступает место достойнейшей. Основский – светлый блондин с ничем не примечательным, но добродушным лицом и очень молодой – вышел следом, не проронив почти ни слова.
– Ну, унеслась буря? – вздохнул Свирский с облегчением. – Минуты не усидит спокойно, невероятно трудно с ней.
– Какое интересное у нее лицо? – сказала Марыня. – А можно взглянуть на портрет?
– Пожалуйста. Почти окончен, – ответил Свирский.
Марыня и Поланецкий подошли ближе. Им не пришлось придумывать комплименты; восхищение их было неподдельным. Акварельный портрет по выразительности и теплоте колорита мог соперничать с написанным маслом и вместе с тем необычайно полно передавал характер Основской. Свирский спокойно выслушал похвалы, не скрывая, что портрет и ему самому нравится. Затем, прикрыв, отнес его в темный угол мастерской, усадил Марыню на заранее приготовленный стул и стал пристально в нее всматриваться.
Его упорный взгляд смущал ее, и она слегка покраснела. А Свирский бормотал с довольной ухмылкой:
– Другой тип, другой… как небо и земля!
Он то прищуривался, приводя Марыню в еще большее смущение, то отступал к мольберту, продолжая вглядываться в нее и говоря как бы сам с собой:
– Там чертовщинку надо было уловить, а тут – женственность.
– Ну, если вы сразу это подметили, – отозвался Поланецкий, – портрет выйдет что надо.
Свирский отворотясь от мольберта и Марыни и показав свои крепкие зубы, весело улыбнулся Поланецкому.
– В том и дело! Женственность – и сугубо польская – вот главное в лице вашей жены.
– Ее-то вы и ухватите, как черта на том портрете.
– Стась? – воскликнула Марыня.
– Я только повторяю слова пана Свирского.
– Ну, не черта, а скажем, чертенка, с вашего позволения… И хорошенького, и опасного. Когда рисуешь, все это невольно подмечаешь. Пани Основская – любопытный тип.
– Почему же?
– А вы на ее мужа обратили внимание?
– Я была так поглощена ею, что не до него было.
– Вот видите, она его затмила, при ней его не замечаешь, но хуже то, что и она его не замечает, а он ведь добрейший малый, на редкость деликатен и хорошо воспитан, очень богат и совсем не глуп – и в придачу безумно ее любит. – Свирский сделал несколько штрихов, рассеянно протянув? – Любит безу-умно… Поправьте, пожалуйста, волосы здесь, над ухом… Если ваш муж охотник поболтать, ему не повезло: я за работой рта не закрываю, Букацкий говорит, что слова не вставишь. Она видите ли, кокетка, хотя, может, и чиста, как слеза. Холодное сердце и горячая голова… Опасное сочетание! Ух, какое опасное! Романы глотает дюжинами – само собой, французские… По ним психологию изучает, черпает представление о женской натуре, ее загадочности – и отыскивает загадочность в себе, хотя ей она ничуть не свойственна, нахватывается все новых претензий – ум свой развращает и развращенность эту принимает за ум, а мужа ни во что не ставит.
– Да вы, оказывается, страшный человек? – заметила Марыня.
– Пан Свирский, пан Свирский? – воскликнул Поланецкий. – Напугали вот мою жену, она завтра к вам ехать побоится.
– А чего же бояться. Она – совсем другой тип… Основский-то не глуп, но вообще люди, особенно, прошу прощения, женщины, до того ограниченны, что ценят только ум самоуверенный, валящий наповал, как обух, полосующий, как бритва, или жалящий, как змея. Слава богу, наблюдал сто раз!.. – И снова устремил взгляд на Марыню, прищурив один глаз. – Вообще, до чего все недалекие! Я часто спрашивал себя: ну почему порядочность, чистосердечность и такая вещь, как доброта, ценятся меньше, чем так называемый ум? Почему к людям обычно подходят с двумя мерками: умен или глуп, а не говорят, к примеру, добродетельный или порочный; понятия эти даже из употребления вышли, кажутся смешными.
– Потому что ум – это светильник, озаряющий путь и порядочности, и доброте, и чистосердечию, – сказал Поланецкий. – Иначе они нос себе расквасят или – что еще хуже – разобьют носы другим.
Марыня не проронила ни слова, но на лице ее было на писано: «Какой умница мой Стась!»
«Умница» прибавил между тем:
– К Основскому это не относится, я совсем его не знаю.
– Основский ее любит, как только можно любить жену или ребенка, как единственное свое счастье, а у нее голова набита разным вздором, и взаимностью она ему не отвечает. Я человек неженатый, женщины мне интересны, и мы иногда по целым дням болтаем, вернее, болтали о них с Букацким, пока они его больше занимали. Так вот, женщин он делит на плебеек, то есть натуры низменные и недалекие, и на патрицианок, аристократок духа, которых отличают благородство и высокие стремления, разумея под этим твердые устои, а не громкие фразы. Отчасти это верно, но я предпочитаю свое деление, оно проще: сердца благодарные и неблагодарные. – Он отошел от рисунка, прищурился, взял зеркальце и, наведя на эскиз, стал изучать отражение. – Вы спрашиваете, что я под этим понимаю? – обратился он к Марыне, хотя она ни о чем его не спрашивала. – А вот что: благодарное сердце чувствует любовь, отзывается на нее, любит за эту любовь и все полнее отдается, ценит ее и чтит. А сердца неблагодарные только ищут любви и, чем она преданней, тем меньше ею дорожат, пренебрегая ею и попирая… Женщину с таким сердцем достаточно полюбить, чтобы она разлюбила. Когда рыбка попалась, рыбаку нечего беспокоиться; так и пани Основская: знает, что муж никуда не денется. По сути, это грубейшая форма эгоизма, простительная разве дикарям, так что храни бог пана Основского, а она со своими раскосыми фиалковыми глазками и подвитой челкой катись ко всем чертям! Писать ее занятно, но жену такую иметь – боже избави! Поверите ли, я из-за того и не женюсь, хотя мне уже за сорок; бессердечную полюбить боюсь.
– Но ведь это легко распознать, – заметила Марыня.
– Черта с два. Особенно если влюбишься без памяти. – Он подался своим атлетическим торсом вперед, приглядываясь к наброску. – Ну, хватит на сегодня! Развел скучищу, мухи дохнут небось. Завтра, когда надоест, хлопните только в ладоши – вот так… С Основской я так не болтаю – она сама любит поговорить. Названиями книжек так и сыплет. Ну да ладно! Что-то я еще хотел вам сказать… Да, вот у вас сердце благодарное!
Поланецкий рассмеялся и пригласил его пообедать с ними, посулив общество Букацкого и Васковского.
– С удовольствием, – отвечал Свирский, – я тут совсем одичал в одиночестве. Небо сегодня ясное и, кстати, полнолуние, поедемте. Колизей посмотрим при луне.
Парадоксы расточать за столом было некому: Букацкий не пришел, сообщив запиской, что нездоров. Зато Свирский с Васковским сразу сошлись и подружились. Свирский только за работой не давал никому слова сказать, а вообще любил и умел слушать, и хотя старик со своими воззрениями казался ему порой комичным, его искренность и доброта располагали к себе. Художника поразила какая-то мистическая одержимость в выражении его лица и глаз. Слушая его рассуждения об ариях, он уже начал мысленно набрасывать его портрет, пытаясь представить, как будет смотреться эта голова, если хорошенько схватить это выражение.
Под конец обеда Васковский спросил, не хочет ли Марыня увидеть папу римского, потому что через три дня прибудут паломники из Бельгии и можно к ним присоединиться. Свирский, у которого была куча знакомых в Риме, в том числе из высшего духовенства, прибавил, что это легко устроить.
– Вы здесь родились? – взглянув на него, спросил Васковский.
– Живу с шестнадцати лет.
– Ах, вот как…
Боясь показаться навязчивым и смущаясь от этого, но желая все-таки знать, кто этот симпатичный человек, Васковский спросил, пересилив робость:
– Вы с Квиринала родом… или из Ватикана?
– Из Погнембина, – нахмурясь, ответил Свирский.
Обед кончился, а с ним и дальнейшие разговоры. Марыня еле могла усидеть на месте, взволнованная тем, что увидит Капитолий, Форум и Колизей при лунном свете. Но через несколько минут они уже ехали к руинам по освещенному электрическими фонарями Корсо.
Была тихая теплая ночь, и ни души близ Форума и Колизея, как, впрочем, нередко и днем. Неподалеку от церкви Санта Мария Либератриче кто-то играл у открытого окна на флейте, и в тишине отчетливо слышалась каждая нота. Передняя часть Форума была в глубокой тени от Капитолийского холма и храма на нем, но задний план заливал яркий зеленоватый свет, и Колизей казался в этом освещении серебряным. Экипаж остановился под аркадами исполинского цирка, и общество направилось к центру арены, обходя громоздящиеся у стен обломки колонн, фризов, груды камня, кирпича и торчащие там и сям низкие цоколи. Тишь и безлюдье невольно побуждали к молчанию. Через своды внутрь проникали снопы лунного света, сонными бликами озаряя арену и стену напротив, высвечивая выемки, трещины, серебря покрывающие ее мох и плющ. Терявшиеся в таинственном мраке остатки стен вдали напоминали черные разверстые пасти. Из низко расположенных куникулов веяло духом запустения. В лабиринте стен, арок, чресполосице света и теней терялось ощущение реальности. Развалины гигантского здания казались чем-то призрачным – вставшим в тишине и лунном сиянии грустно-величавым видением мучительного и кровавого прошлого.
Свирский первым нарушил молчание.
– Сколько слез, сколько страданий видело это место, – сказал он, понизив голос. – Какая безмерная трагедия! Что там ни говорите, а есть в христианстве некая сверхчеловеческая сила, этого не приходится оспаривать. – И продолжал вполголоса, обращаясь к Марыне: – Вообразите себе римскую державу: целый мир, миллионы людей, жестокие законы, сила, не виданная ни до, ни после, образцовая, не сравнимая ни с чем организация, величие, слава, сотни легионов, огромный город – властелин этого мира, а вон там – Палатин, властитель города. Казалось, нет такой мощи, которая сокрушила бы все это. И вот являются два иудея, Петр и Павел, и побеждают – не оружием, а словом; взгляните: кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты…
Снова воцарилась тишина, только со стороны Санта Мария Либератричс доносились звуки флейты.
– И тут тоже был крест, – указал на арену Васковский, – но они его снесли…
Поланецкий задумался над словами Свирского, которые меньше поразили бы его, если б не продолжавшаяся исподволь душевная борьба.
– Да, в этом есть что-то сверхчеловеческое, – сказал он, следуя за ходом своих мыслей. – Тут истина светит, как эта вот луна.
Они медленно направились к выходу. Снаружи затарахтел экипаж, потом в темном проходе, ведущем к арене, послышались шаги, и из темноты выступили две высокие фигуры.
Одна – в сером платье, отливавшем в лунном свете сталью, – приблизилась, желая разглядеть посетителей.
– Добрый вечер! Ночь такая чудная, что мы тоже выбрались в Колизей. Какая ночь!
Поланецкий сразу узнал по голосу Основскую.
– Я скоро начну верить в предчувствия, – протягивая руку, сказала она ему голосом томным, как флейта, певшая у Санта Марии. – Что-то мне подсказывало: я непременно здесь встречу знакомых. Какая дивная ночь!
– Ну, унеслась буря? – вздохнул Свирский с облегчением. – Минуты не усидит спокойно, невероятно трудно с ней.
– Какое интересное у нее лицо? – сказала Марыня. – А можно взглянуть на портрет?
– Пожалуйста. Почти окончен, – ответил Свирский.
Марыня и Поланецкий подошли ближе. Им не пришлось придумывать комплименты; восхищение их было неподдельным. Акварельный портрет по выразительности и теплоте колорита мог соперничать с написанным маслом и вместе с тем необычайно полно передавал характер Основской. Свирский спокойно выслушал похвалы, не скрывая, что портрет и ему самому нравится. Затем, прикрыв, отнес его в темный угол мастерской, усадил Марыню на заранее приготовленный стул и стал пристально в нее всматриваться.
Его упорный взгляд смущал ее, и она слегка покраснела. А Свирский бормотал с довольной ухмылкой:
– Другой тип, другой… как небо и земля!
Он то прищуривался, приводя Марыню в еще большее смущение, то отступал к мольберту, продолжая вглядываться в нее и говоря как бы сам с собой:
– Там чертовщинку надо было уловить, а тут – женственность.
– Ну, если вы сразу это подметили, – отозвался Поланецкий, – портрет выйдет что надо.
Свирский отворотясь от мольберта и Марыни и показав свои крепкие зубы, весело улыбнулся Поланецкому.
– В том и дело! Женственность – и сугубо польская – вот главное в лице вашей жены.
– Ее-то вы и ухватите, как черта на том портрете.
– Стась? – воскликнула Марыня.
– Я только повторяю слова пана Свирского.
– Ну, не черта, а скажем, чертенка, с вашего позволения… И хорошенького, и опасного. Когда рисуешь, все это невольно подмечаешь. Пани Основская – любопытный тип.
– Почему же?
– А вы на ее мужа обратили внимание?
– Я была так поглощена ею, что не до него было.
– Вот видите, она его затмила, при ней его не замечаешь, но хуже то, что и она его не замечает, а он ведь добрейший малый, на редкость деликатен и хорошо воспитан, очень богат и совсем не глуп – и в придачу безумно ее любит. – Свирский сделал несколько штрихов, рассеянно протянув? – Любит безу-умно… Поправьте, пожалуйста, волосы здесь, над ухом… Если ваш муж охотник поболтать, ему не повезло: я за работой рта не закрываю, Букацкий говорит, что слова не вставишь. Она видите ли, кокетка, хотя, может, и чиста, как слеза. Холодное сердце и горячая голова… Опасное сочетание! Ух, какое опасное! Романы глотает дюжинами – само собой, французские… По ним психологию изучает, черпает представление о женской натуре, ее загадочности – и отыскивает загадочность в себе, хотя ей она ничуть не свойственна, нахватывается все новых претензий – ум свой развращает и развращенность эту принимает за ум, а мужа ни во что не ставит.
– Да вы, оказывается, страшный человек? – заметила Марыня.
– Пан Свирский, пан Свирский? – воскликнул Поланецкий. – Напугали вот мою жену, она завтра к вам ехать побоится.
– А чего же бояться. Она – совсем другой тип… Основский-то не глуп, но вообще люди, особенно, прошу прощения, женщины, до того ограниченны, что ценят только ум самоуверенный, валящий наповал, как обух, полосующий, как бритва, или жалящий, как змея. Слава богу, наблюдал сто раз!.. – И снова устремил взгляд на Марыню, прищурив один глаз. – Вообще, до чего все недалекие! Я часто спрашивал себя: ну почему порядочность, чистосердечность и такая вещь, как доброта, ценятся меньше, чем так называемый ум? Почему к людям обычно подходят с двумя мерками: умен или глуп, а не говорят, к примеру, добродетельный или порочный; понятия эти даже из употребления вышли, кажутся смешными.
– Потому что ум – это светильник, озаряющий путь и порядочности, и доброте, и чистосердечию, – сказал Поланецкий. – Иначе они нос себе расквасят или – что еще хуже – разобьют носы другим.
Марыня не проронила ни слова, но на лице ее было на писано: «Какой умница мой Стась!»
«Умница» прибавил между тем:
– К Основскому это не относится, я совсем его не знаю.
– Основский ее любит, как только можно любить жену или ребенка, как единственное свое счастье, а у нее голова набита разным вздором, и взаимностью она ему не отвечает. Я человек неженатый, женщины мне интересны, и мы иногда по целым дням болтаем, вернее, болтали о них с Букацким, пока они его больше занимали. Так вот, женщин он делит на плебеек, то есть натуры низменные и недалекие, и на патрицианок, аристократок духа, которых отличают благородство и высокие стремления, разумея под этим твердые устои, а не громкие фразы. Отчасти это верно, но я предпочитаю свое деление, оно проще: сердца благодарные и неблагодарные. – Он отошел от рисунка, прищурился, взял зеркальце и, наведя на эскиз, стал изучать отражение. – Вы спрашиваете, что я под этим понимаю? – обратился он к Марыне, хотя она ни о чем его не спрашивала. – А вот что: благодарное сердце чувствует любовь, отзывается на нее, любит за эту любовь и все полнее отдается, ценит ее и чтит. А сердца неблагодарные только ищут любви и, чем она преданней, тем меньше ею дорожат, пренебрегая ею и попирая… Женщину с таким сердцем достаточно полюбить, чтобы она разлюбила. Когда рыбка попалась, рыбаку нечего беспокоиться; так и пани Основская: знает, что муж никуда не денется. По сути, это грубейшая форма эгоизма, простительная разве дикарям, так что храни бог пана Основского, а она со своими раскосыми фиалковыми глазками и подвитой челкой катись ко всем чертям! Писать ее занятно, но жену такую иметь – боже избави! Поверите ли, я из-за того и не женюсь, хотя мне уже за сорок; бессердечную полюбить боюсь.
– Но ведь это легко распознать, – заметила Марыня.
– Черта с два. Особенно если влюбишься без памяти. – Он подался своим атлетическим торсом вперед, приглядываясь к наброску. – Ну, хватит на сегодня! Развел скучищу, мухи дохнут небось. Завтра, когда надоест, хлопните только в ладоши – вот так… С Основской я так не болтаю – она сама любит поговорить. Названиями книжек так и сыплет. Ну да ладно! Что-то я еще хотел вам сказать… Да, вот у вас сердце благодарное!
Поланецкий рассмеялся и пригласил его пообедать с ними, посулив общество Букацкого и Васковского.
– С удовольствием, – отвечал Свирский, – я тут совсем одичал в одиночестве. Небо сегодня ясное и, кстати, полнолуние, поедемте. Колизей посмотрим при луне.
Парадоксы расточать за столом было некому: Букацкий не пришел, сообщив запиской, что нездоров. Зато Свирский с Васковским сразу сошлись и подружились. Свирский только за работой не давал никому слова сказать, а вообще любил и умел слушать, и хотя старик со своими воззрениями казался ему порой комичным, его искренность и доброта располагали к себе. Художника поразила какая-то мистическая одержимость в выражении его лица и глаз. Слушая его рассуждения об ариях, он уже начал мысленно набрасывать его портрет, пытаясь представить, как будет смотреться эта голова, если хорошенько схватить это выражение.
Под конец обеда Васковский спросил, не хочет ли Марыня увидеть папу римского, потому что через три дня прибудут паломники из Бельгии и можно к ним присоединиться. Свирский, у которого была куча знакомых в Риме, в том числе из высшего духовенства, прибавил, что это легко устроить.
– Вы здесь родились? – взглянув на него, спросил Васковский.
– Живу с шестнадцати лет.
– Ах, вот как…
Боясь показаться навязчивым и смущаясь от этого, но желая все-таки знать, кто этот симпатичный человек, Васковский спросил, пересилив робость:
– Вы с Квиринала родом… или из Ватикана?
– Из Погнембина, – нахмурясь, ответил Свирский.
Обед кончился, а с ним и дальнейшие разговоры. Марыня еле могла усидеть на месте, взволнованная тем, что увидит Капитолий, Форум и Колизей при лунном свете. Но через несколько минут они уже ехали к руинам по освещенному электрическими фонарями Корсо.
Была тихая теплая ночь, и ни души близ Форума и Колизея, как, впрочем, нередко и днем. Неподалеку от церкви Санта Мария Либератриче кто-то играл у открытого окна на флейте, и в тишине отчетливо слышалась каждая нота. Передняя часть Форума была в глубокой тени от Капитолийского холма и храма на нем, но задний план заливал яркий зеленоватый свет, и Колизей казался в этом освещении серебряным. Экипаж остановился под аркадами исполинского цирка, и общество направилось к центру арены, обходя громоздящиеся у стен обломки колонн, фризов, груды камня, кирпича и торчащие там и сям низкие цоколи. Тишь и безлюдье невольно побуждали к молчанию. Через своды внутрь проникали снопы лунного света, сонными бликами озаряя арену и стену напротив, высвечивая выемки, трещины, серебря покрывающие ее мох и плющ. Терявшиеся в таинственном мраке остатки стен вдали напоминали черные разверстые пасти. Из низко расположенных куникулов веяло духом запустения. В лабиринте стен, арок, чресполосице света и теней терялось ощущение реальности. Развалины гигантского здания казались чем-то призрачным – вставшим в тишине и лунном сиянии грустно-величавым видением мучительного и кровавого прошлого.
Свирский первым нарушил молчание.
– Сколько слез, сколько страданий видело это место, – сказал он, понизив голос. – Какая безмерная трагедия! Что там ни говорите, а есть в христианстве некая сверхчеловеческая сила, этого не приходится оспаривать. – И продолжал вполголоса, обращаясь к Марыне: – Вообразите себе римскую державу: целый мир, миллионы людей, жестокие законы, сила, не виданная ни до, ни после, образцовая, не сравнимая ни с чем организация, величие, слава, сотни легионов, огромный город – властелин этого мира, а вон там – Палатин, властитель города. Казалось, нет такой мощи, которая сокрушила бы все это. И вот являются два иудея, Петр и Павел, и побеждают – не оружием, а словом; взгляните: кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты…
Снова воцарилась тишина, только со стороны Санта Мария Либератричс доносились звуки флейты.
– И тут тоже был крест, – указал на арену Васковский, – но они его снесли…
Поланецкий задумался над словами Свирского, которые меньше поразили бы его, если б не продолжавшаяся исподволь душевная борьба.
– Да, в этом есть что-то сверхчеловеческое, – сказал он, следуя за ходом своих мыслей. – Тут истина светит, как эта вот луна.
Они медленно направились к выходу. Снаружи затарахтел экипаж, потом в темном проходе, ведущем к арене, послышались шаги, и из темноты выступили две высокие фигуры.
Одна – в сером платье, отливавшем в лунном свете сталью, – приблизилась, желая разглядеть посетителей.
– Добрый вечер! Ночь такая чудная, что мы тоже выбрались в Колизей. Какая ночь!
Поланецкий сразу узнал по голосу Основскую.
– Я скоро начну верить в предчувствия, – протягивая руку, сказала она ему голосом томным, как флейта, певшая у Санта Марии. – Что-то мне подсказывало: я непременно здесь встречу знакомых. Какая дивная ночь!
ГЛАВА XXXIV
Возвратясь в гостиницу, Поланецкие нашли визитные карточки Основских – и удивились: ведь им как молодоженам полагалось бы нанести визит первыми. Не ответить на такую любезность было нельзя, и они на другой день поспешили отдать визит. Навестивший их перед тем Букацкий, хотя соверщенно больной и еле державшийся на ногах, не преминул съязвить, по своему обыкновению, оставшись наедине с Поланецким:
– Она с тобой будет кокетничать, но ты не воображай, что она влюбится. Это, знаешь, как бритва, она в ремне нуждается, чтобы ее правили, вот ты и послужишь таким ремнем, не больше.
– Во-первых, ремнем я быть не собираюсь, а во-вторых, об этом вообще рано говорить.
– Рано? Значит, ты оставляешь для себя такую возможность?
– Нет, просто у меня сейчас совсем другое на уме, и потом я с каждым днем все больше люблю Марыню, так что «рано» означает в этом смысле уже и «поздно», и если я разохотил пани Основскую, боюсь, как бы ее охоты, наоборот, не притупить.
Поланецкий не кривил душой: голова его действительно была занята другим, и вообще помышлять о ком-либо, кроме жены, было не ко времени.
И он был настолько уверен в себе, что даже не прочь был подвергнуть себя испытанию. Иными словами, с удовольствием поводил бы Основскую за нос.
Позавтракав, Поланецкие поехали на сеанс к Свирскому, но продолжался он недолго: художник был членом жюри какого-то конкурса и спешил на заседание. Через четверть часа по возвращении к ним явился Основский.
После разговора со Свирским Поланецкий испытывал к нему нечто вроде пренебрежительной жалости. Но у Марыни он возбуждал живейшую симпатию. Все услышанное о его доброте, деликатности и привязанности к жене расположило ее к нему. И ей казалось, что все это написано у него на лице, довольно привлекательном, хотя и угреватом.
– Я к вам с предложением, по поручению жены, – поздоровавшись, сказал Основский с непринужденностью, отличающей людей хорошего круга. – С визитами вежливости меж нами, слава богу, покончено, хотя за границей вообще бы можно этим пренебречь. Так вот, мы хотим вам предложить поехать сегодня вместе к святому Павлу, а потом в Тре Фонтане. Это уже за городом. Там старинный монастырь, и оттуда чудный вид открывается. Мы бы очень рады были, если б вы составили нам компанию.
Марыня, большая любительница прогулок, особенно в приятном обществе, вопросительно взглянула на мужа в ожидании его решения. Поланецкий видел, что ей хочется, а к тому же подумал: «Захотелось щелчок по носу получить – пожалуйста».
– Я бы с удовольствием, но что скажет моя высочайшая повелительница?
«Повелительница» не вполне уверена была в искренности своего верноподданного, но, видя его улыбку и хорошее настроение, решилась наконец вынести и свое суждение:
– Большое спасибо, боюсь только, это вам доставит лишние хлопоты…
– Не хлопоты, а радость, – возразил Основский. – Итак, решено! Через четверть часа заезжаем за вами.
И четверть часа спустя они отправились в путь. Раскосые глаза Основской светились удовлетворением и торжеством. В лиловом фуляровом платье и мантильке, затейливой, как восьмое чудо света, она выглядела настоящей русалкой. И как уж это получилось, но прежде чем они доехали до монастыря, Основская, не обмолвясь ни словом, сумела дать своему новому знакомому понять: «Жена твоя мила, но провинциалка, а мой муж вообще не в счет. Только мы с тобой можем разделить и оценить наши обоюдные впечатления».
Поланецкий решил ее подразнить.
Когда подъехали к базилике святого Павла – кстати, Основская называла его не иначе, как «San Paolo fuori le Mura»[40], муж ее хотел выйти из экипажа, но она запротестовала.
– Остановимся на обратном пути, когда будем знать, сколько у нас еще времени, а сейчас едемте прямо в Тре Фонтане. – И добавила, обернувшись к Поланецкому? – На этом древнем подворье много такого, о чем я бы хотела вас порасспросить.
– Боюсь вас разочаровать, – ответил Поланецкий. – В этих вещах я полный профан.
Вскоре стало ясно, что лучше всех в достопримечательностях, мимо которых они проезжали, разбирался Основский. Бедняга целыми днями корпел над путеводителями – отчасти потому, что сам хотел быть гидом при своей жене, отчасти же в надежде завоевать ее благосклонность своими познаниями и объяснениями. Но поскольку они исходили от мужа, она пропускала их мимо ушей. Ей больше нравилась дерзкая самоуверенность, с какой признавался в своем невежестве Поланецкий.
За святым Павлом открылся вид на Компанью с ее акведуками, которые, казалось, торопливо сбегали вниз, к городу, и на Альбанские горы в голубоватой дымке вдали, задумчиво-величавые и светлые одновременно.
Устремив на них мечтательный взгляд, Основская спросила:
– Вы уже побывали в Альбано, в Неми?
– Нет, – ответил Поланецкий. – Сеансы у Свирского разбивают день; пока не будет готов портрет, придется от казаться от дальних прогулок.
– А мы были, но если выберетесь туда, возьмите меня с собой… Пожалуйста, возьмите… Хорошо? Вы не возражаете? – обратилась она к Марыне. – Я буду, как говорится, третьим лишним; но постараюсь не мешать. Забьюсь в уголок – и ни гугу… Буду тихо-тихо сидеть.
– Ах, ты у меня совершенное дитя? – воскликнул Основский. – Я просто влюбилась в Неми, но муж мне не хочет верить, – продолжала она. – Да, прямо-таки влюбилась. Мне там почудилось, будто христианство туда еще не проникло и по ночам на берег выходят жрецы и совершают свои языческие обряды у озера. Тишина и тайна – вот в двух словах что такое Неми. Поверите ли: мне отшельницей захотелось стать, и до сих пор это желание не проходит, вот до чего сильное впечатление. Поселиться бы там в уединенной обители над озером, в длинном сером балахоне ходить, как Франциск Ассизский, и босой… Да, стать пустынницей! Чего бы я только за это не дала… Так и вижу себя там, на берегу…
– А я как же, Анетка? – полушутя, полусерьезно спросил Основский.
– Ты бы утешился, – последовал лаконичный ответ.
«Ну да, ты стала бы отшельницей при условии, что на другом берегу столпились-бы дюжины две фатов и разглядывали бы тебя в лорнет, как она там выглядит да что поделывает», – подумал Поланецкий.
Как хорошо воспитанный человек, он не мог высказать этого вслух, но описал ей нечто подобное.
– Конечно? – засмеялась она. – Я жила бы подаянием, значит, поневоле зависела бы от людей. Вот приехали бы вы, я вышла бы к вам с протянутой рукой и попросила тихонько: «Un soldo! Un soldo!»[41] – И протянула к нему свои маленькие ладошки, потрясая ими и умоляюще повторяя: – Un soldo per la povera! Un soldo!..[42]
При этом она смотрела ему в глаза.
– Место называется Тре Фонтане, потому что там три источника, – объяснял тем временем Марыне Основский. – Там обезглавили святого Павла, и, по преданию, голова его, скатившись трижды ударилась о землю, и в этих трех местах забили источники. Теперь вся округа принадлежит ордену траппистов. Раньше тут свирепствовала лихорадка, опасно было ночевать, но теперь стало здоровей благодаря тому, что все склоны засадили эвкалиптами. Вон, уже отсюда видно.
Основская же, откинувшись на спинку сиденья и прикрыв глаза, рассказывала Поланецкому:
– Здесь сам воздух пьянит меня… Дома я неприхотлива, довольствуюсь малым, а тут сама не своя, хочу чего-то. А чего – сама не знаю. Какие-то смутные ожидания и предчувствия томят, непонятная тоска… Может, это дурно и нельзя говорить вам об этом. Но я всегда говорю, что думаю. Когда я маленькой была, меня называли простушкой. Пусть лучше муж увезет меня отсюда. Буду жить в своем тесном домике, как улитка или черепаха.
– Что хорошо для улитки или черепахи, не годится для птицы, к тому же райской, – отвечал Поланецкий с полной серьезностью. – Существует легенда, будто у райских птиц ножек нет, поэтому они, не зная отдыха, все только летают и летают.
– Ах, какая восхитительная легенда… – отозвалась Основская. И, подняв ладони, пошевелила ими наподобие крылышек, повторив? – Летают только и летают!
Сравнение с райской птицей ей польстило, а контраст серьезности и некоторой небрежности тона совместно с чуть насмешливой миной удивил. Заинтригованная, она подумала, что он умней и не так легко ей поддастся, как казалось.
Тем временем доехали до Тре Фонтане.
Осмотрели сад, храм и часовню, где были в подземелье три источника. Основский своим мягким, несколько монотонным голосом излагал все, что вычитал перед тем. Марыня внимательно слушала, а Поланецкий подумал: «Находиться в его обществе триста шестьдесят пять дней в году, пожалуй, скучновато».
Это соображение оправдывало до некоторой степени в его глазах пани Основскую; она же в своем новом амплуа райской птицы так и перепархивала не только с места на место, но и с одного предмета на другой также в разговоре. Отведав эвкалиптового ликера – монахи изготовляли его как средство против лихорадки, – она решительно заявила, что, будь мужчиной, непременно вступила бы в орден траппистов; потом ухватилась за мысль, что и моряком быть очень романтично: «Одно море и небо кругом – лазурь без конца и без края, словно при жизни в раю!» В конце концов над всем остальным одержало верх желание стать великим, величайшим писателем, передавать тончайшие движения души, неосознанные чувства, неуловимые впечатления, все контуры, цвета и оттенки. И она под секретом сообщила, что ведет дневник, которым «добряк Юзек» восторгается, но она-то знает, что это все пустое, и ничуть не обольщается ни насчет дневника, ни по поводу Юзека с его восторгами.
Юзек смотрел на нее влюбленными глазами, и немое обожание было написано на его угреватом лице.
– Нет, позволь, насчет дневника ты уж неправа! – не выдержал он.
В обратный путь отправились уже под вечер. Большое красное солнце клонилось к закату, и деревья отбрасывали длинные тени на дорогу, а горы и акведуки порозовели. Отъехали уже с полпути, когда у святого Павла зазвонили к вечерне. Тотчас отозвалась еще одна колокольня, потом еще и еще, и вот уже зазвонили десятки колоколов. Как бы вторя друг другу, они слились в хор, столь многогласно протяженный, будто не в одном городе, а вся округа, равнина и горы, сам воздух звали к вечерне.
Поланецкий посмотрел на Марыню; лицо ее в золотистом отсвете зари было спокойно и сосредоточенно. На нем было то же молитвенное выражение, как и в Кшемене, когда благовестили в Вонторах. Всегда и всюду то же. И Поланецкому опять вспомнились ее слова: «А служба божия?» И послышалось в них что-то необыкновенно простое и умиротворяющее. И вместе с тем с приближением к городу открывалась вся крепость, жизнестойкость и огромность этой веры. «Все это стоит уже тысячи полторы лет, – думалось ему, – стоит своими храмами, колоколами, незыблемой силой креста, которой и обязан вечный этот город своею вечностью». И в памяти отдались слова Свирского: «Кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты!» В этой незыблемости, думалось дальше, есть, конечно же, нечто сверхчеловеческое. Колокола меж тем продолжали звонить, и небо над городом пламенело в лучах заката. Молитвенное настроение, объявшее Марыню и как бы разносимое вечерним благовестом над городом и всей землей, захватило и Поланецкого, его неиспорченную в глубине душу, и у него зашевелилась мысль: «Какой я, однако, глупец и гордец, если, ища веры и бога, тщусь облечь в свои какие-то формулы эту любовь и почитание, вместо того, чтобы принять те, которые Марыня называет „службой божией“ и которые лучше, наверно, всяких иных, коль скоро человечество не отступает от них вот уже почти две тысячи лет!..» И, будучи человеком практического ума, поразился очевидности этой мысли, которую, ободрясь, и принялся развивать: «С одной стороны, тысячелетняя традиция, бог весть сколько поколений, сколько общественных устройств и авторитетных умов, которых эти формы удовлетворяли и которые они почитали за единственно возможные; а с другой стороны кто? Я? Какой-то там компаньон торговой фирмы „Бигель и Поланецкий“, который вознамерился изобрести более совершенные формы общения с богом! Вот еще дурень нашелся! Я не привык лицемерить сам с собой, и вряд ли мне приятно будет выглядеть перед собой недоумком. И потом, так молилась моя мать, так молится моя жена, и ни в ком я не ощущал такого душевного спокойствия, как в них».
– Она с тобой будет кокетничать, но ты не воображай, что она влюбится. Это, знаешь, как бритва, она в ремне нуждается, чтобы ее правили, вот ты и послужишь таким ремнем, не больше.
– Во-первых, ремнем я быть не собираюсь, а во-вторых, об этом вообще рано говорить.
– Рано? Значит, ты оставляешь для себя такую возможность?
– Нет, просто у меня сейчас совсем другое на уме, и потом я с каждым днем все больше люблю Марыню, так что «рано» означает в этом смысле уже и «поздно», и если я разохотил пани Основскую, боюсь, как бы ее охоты, наоборот, не притупить.
Поланецкий не кривил душой: голова его действительно была занята другим, и вообще помышлять о ком-либо, кроме жены, было не ко времени.
И он был настолько уверен в себе, что даже не прочь был подвергнуть себя испытанию. Иными словами, с удовольствием поводил бы Основскую за нос.
Позавтракав, Поланецкие поехали на сеанс к Свирскому, но продолжался он недолго: художник был членом жюри какого-то конкурса и спешил на заседание. Через четверть часа по возвращении к ним явился Основский.
После разговора со Свирским Поланецкий испытывал к нему нечто вроде пренебрежительной жалости. Но у Марыни он возбуждал живейшую симпатию. Все услышанное о его доброте, деликатности и привязанности к жене расположило ее к нему. И ей казалось, что все это написано у него на лице, довольно привлекательном, хотя и угреватом.
– Я к вам с предложением, по поручению жены, – поздоровавшись, сказал Основский с непринужденностью, отличающей людей хорошего круга. – С визитами вежливости меж нами, слава богу, покончено, хотя за границей вообще бы можно этим пренебречь. Так вот, мы хотим вам предложить поехать сегодня вместе к святому Павлу, а потом в Тре Фонтане. Это уже за городом. Там старинный монастырь, и оттуда чудный вид открывается. Мы бы очень рады были, если б вы составили нам компанию.
Марыня, большая любительница прогулок, особенно в приятном обществе, вопросительно взглянула на мужа в ожидании его решения. Поланецкий видел, что ей хочется, а к тому же подумал: «Захотелось щелчок по носу получить – пожалуйста».
– Я бы с удовольствием, но что скажет моя высочайшая повелительница?
«Повелительница» не вполне уверена была в искренности своего верноподданного, но, видя его улыбку и хорошее настроение, решилась наконец вынести и свое суждение:
– Большое спасибо, боюсь только, это вам доставит лишние хлопоты…
– Не хлопоты, а радость, – возразил Основский. – Итак, решено! Через четверть часа заезжаем за вами.
И четверть часа спустя они отправились в путь. Раскосые глаза Основской светились удовлетворением и торжеством. В лиловом фуляровом платье и мантильке, затейливой, как восьмое чудо света, она выглядела настоящей русалкой. И как уж это получилось, но прежде чем они доехали до монастыря, Основская, не обмолвясь ни словом, сумела дать своему новому знакомому понять: «Жена твоя мила, но провинциалка, а мой муж вообще не в счет. Только мы с тобой можем разделить и оценить наши обоюдные впечатления».
Поланецкий решил ее подразнить.
Когда подъехали к базилике святого Павла – кстати, Основская называла его не иначе, как «San Paolo fuori le Mura»[40], муж ее хотел выйти из экипажа, но она запротестовала.
– Остановимся на обратном пути, когда будем знать, сколько у нас еще времени, а сейчас едемте прямо в Тре Фонтане. – И добавила, обернувшись к Поланецкому? – На этом древнем подворье много такого, о чем я бы хотела вас порасспросить.
– Боюсь вас разочаровать, – ответил Поланецкий. – В этих вещах я полный профан.
Вскоре стало ясно, что лучше всех в достопримечательностях, мимо которых они проезжали, разбирался Основский. Бедняга целыми днями корпел над путеводителями – отчасти потому, что сам хотел быть гидом при своей жене, отчасти же в надежде завоевать ее благосклонность своими познаниями и объяснениями. Но поскольку они исходили от мужа, она пропускала их мимо ушей. Ей больше нравилась дерзкая самоуверенность, с какой признавался в своем невежестве Поланецкий.
За святым Павлом открылся вид на Компанью с ее акведуками, которые, казалось, торопливо сбегали вниз, к городу, и на Альбанские горы в голубоватой дымке вдали, задумчиво-величавые и светлые одновременно.
Устремив на них мечтательный взгляд, Основская спросила:
– Вы уже побывали в Альбано, в Неми?
– Нет, – ответил Поланецкий. – Сеансы у Свирского разбивают день; пока не будет готов портрет, придется от казаться от дальних прогулок.
– А мы были, но если выберетесь туда, возьмите меня с собой… Пожалуйста, возьмите… Хорошо? Вы не возражаете? – обратилась она к Марыне. – Я буду, как говорится, третьим лишним; но постараюсь не мешать. Забьюсь в уголок – и ни гугу… Буду тихо-тихо сидеть.
– Ах, ты у меня совершенное дитя? – воскликнул Основский. – Я просто влюбилась в Неми, но муж мне не хочет верить, – продолжала она. – Да, прямо-таки влюбилась. Мне там почудилось, будто христианство туда еще не проникло и по ночам на берег выходят жрецы и совершают свои языческие обряды у озера. Тишина и тайна – вот в двух словах что такое Неми. Поверите ли: мне отшельницей захотелось стать, и до сих пор это желание не проходит, вот до чего сильное впечатление. Поселиться бы там в уединенной обители над озером, в длинном сером балахоне ходить, как Франциск Ассизский, и босой… Да, стать пустынницей! Чего бы я только за это не дала… Так и вижу себя там, на берегу…
– А я как же, Анетка? – полушутя, полусерьезно спросил Основский.
– Ты бы утешился, – последовал лаконичный ответ.
«Ну да, ты стала бы отшельницей при условии, что на другом берегу столпились-бы дюжины две фатов и разглядывали бы тебя в лорнет, как она там выглядит да что поделывает», – подумал Поланецкий.
Как хорошо воспитанный человек, он не мог высказать этого вслух, но описал ей нечто подобное.
– Конечно? – засмеялась она. – Я жила бы подаянием, значит, поневоле зависела бы от людей. Вот приехали бы вы, я вышла бы к вам с протянутой рукой и попросила тихонько: «Un soldo! Un soldo!»[41] – И протянула к нему свои маленькие ладошки, потрясая ими и умоляюще повторяя: – Un soldo per la povera! Un soldo!..[42]
При этом она смотрела ему в глаза.
– Место называется Тре Фонтане, потому что там три источника, – объяснял тем временем Марыне Основский. – Там обезглавили святого Павла, и, по преданию, голова его, скатившись трижды ударилась о землю, и в этих трех местах забили источники. Теперь вся округа принадлежит ордену траппистов. Раньше тут свирепствовала лихорадка, опасно было ночевать, но теперь стало здоровей благодаря тому, что все склоны засадили эвкалиптами. Вон, уже отсюда видно.
Основская же, откинувшись на спинку сиденья и прикрыв глаза, рассказывала Поланецкому:
– Здесь сам воздух пьянит меня… Дома я неприхотлива, довольствуюсь малым, а тут сама не своя, хочу чего-то. А чего – сама не знаю. Какие-то смутные ожидания и предчувствия томят, непонятная тоска… Может, это дурно и нельзя говорить вам об этом. Но я всегда говорю, что думаю. Когда я маленькой была, меня называли простушкой. Пусть лучше муж увезет меня отсюда. Буду жить в своем тесном домике, как улитка или черепаха.
– Что хорошо для улитки или черепахи, не годится для птицы, к тому же райской, – отвечал Поланецкий с полной серьезностью. – Существует легенда, будто у райских птиц ножек нет, поэтому они, не зная отдыха, все только летают и летают.
– Ах, какая восхитительная легенда… – отозвалась Основская. И, подняв ладони, пошевелила ими наподобие крылышек, повторив? – Летают только и летают!
Сравнение с райской птицей ей польстило, а контраст серьезности и некоторой небрежности тона совместно с чуть насмешливой миной удивил. Заинтригованная, она подумала, что он умней и не так легко ей поддастся, как казалось.
Тем временем доехали до Тре Фонтане.
Осмотрели сад, храм и часовню, где были в подземелье три источника. Основский своим мягким, несколько монотонным голосом излагал все, что вычитал перед тем. Марыня внимательно слушала, а Поланецкий подумал: «Находиться в его обществе триста шестьдесят пять дней в году, пожалуй, скучновато».
Это соображение оправдывало до некоторой степени в его глазах пани Основскую; она же в своем новом амплуа райской птицы так и перепархивала не только с места на место, но и с одного предмета на другой также в разговоре. Отведав эвкалиптового ликера – монахи изготовляли его как средство против лихорадки, – она решительно заявила, что, будь мужчиной, непременно вступила бы в орден траппистов; потом ухватилась за мысль, что и моряком быть очень романтично: «Одно море и небо кругом – лазурь без конца и без края, словно при жизни в раю!» В конце концов над всем остальным одержало верх желание стать великим, величайшим писателем, передавать тончайшие движения души, неосознанные чувства, неуловимые впечатления, все контуры, цвета и оттенки. И она под секретом сообщила, что ведет дневник, которым «добряк Юзек» восторгается, но она-то знает, что это все пустое, и ничуть не обольщается ни насчет дневника, ни по поводу Юзека с его восторгами.
Юзек смотрел на нее влюбленными глазами, и немое обожание было написано на его угреватом лице.
– Нет, позволь, насчет дневника ты уж неправа! – не выдержал он.
В обратный путь отправились уже под вечер. Большое красное солнце клонилось к закату, и деревья отбрасывали длинные тени на дорогу, а горы и акведуки порозовели. Отъехали уже с полпути, когда у святого Павла зазвонили к вечерне. Тотчас отозвалась еще одна колокольня, потом еще и еще, и вот уже зазвонили десятки колоколов. Как бы вторя друг другу, они слились в хор, столь многогласно протяженный, будто не в одном городе, а вся округа, равнина и горы, сам воздух звали к вечерне.
Поланецкий посмотрел на Марыню; лицо ее в золотистом отсвете зари было спокойно и сосредоточенно. На нем было то же молитвенное выражение, как и в Кшемене, когда благовестили в Вонторах. Всегда и всюду то же. И Поланецкому опять вспомнились ее слова: «А служба божия?» И послышалось в них что-то необыкновенно простое и умиротворяющее. И вместе с тем с приближением к городу открывалась вся крепость, жизнестойкость и огромность этой веры. «Все это стоит уже тысячи полторы лет, – думалось ему, – стоит своими храмами, колоколами, незыблемой силой креста, которой и обязан вечный этот город своею вечностью». И в памяти отдались слова Свирского: «Кругом развалины, Палатин – в руинах, Форум – в руинах, а над городом – кресты, кресты и кресты!» В этой незыблемости, думалось дальше, есть, конечно же, нечто сверхчеловеческое. Колокола меж тем продолжали звонить, и небо над городом пламенело в лучах заката. Молитвенное настроение, объявшее Марыню и как бы разносимое вечерним благовестом над городом и всей землей, захватило и Поланецкого, его неиспорченную в глубине душу, и у него зашевелилась мысль: «Какой я, однако, глупец и гордец, если, ища веры и бога, тщусь облечь в свои какие-то формулы эту любовь и почитание, вместо того, чтобы принять те, которые Марыня называет „службой божией“ и которые лучше, наверно, всяких иных, коль скоро человечество не отступает от них вот уже почти две тысячи лет!..» И, будучи человеком практического ума, поразился очевидности этой мысли, которую, ободрясь, и принялся развивать: «С одной стороны, тысячелетняя традиция, бог весть сколько поколений, сколько общественных устройств и авторитетных умов, которых эти формы удовлетворяли и которые они почитали за единственно возможные; а с другой стороны кто? Я? Какой-то там компаньон торговой фирмы „Бигель и Поланецкий“, который вознамерился изобрести более совершенные формы общения с богом! Вот еще дурень нашелся! Я не привык лицемерить сам с собой, и вряд ли мне приятно будет выглядеть перед собой недоумком. И потом, так молилась моя мать, так молится моя жена, и ни в ком я не ощущал такого душевного спокойствия, как в них».