– Вот какой вы добрый, уступчивый! И с кузиной своей Еленой познакомитесь. Смотрите только, не влюбитесь – тоже барышня очень томная.
   – Это мне не грозит, – засмеялся Завиловский.
   – Говорят, она в Плошовского была влюблена, в того, который застрелился, и теперь вечный траур по нем носит в сердце. Когда вы к ним пойдете?
   – Завтра, послезавтра… Когда вам будет угодно.
   – Они, видите ли, уезжают скоро. Лето ведь не за горами. А вы куда летом собираетесь?
   – Не знаю. А вы?
   – Мы еще не решили, – услышав вопрос Завиловского, поспешила ответить панна Кастелли, которая тем временем вернулась и сидела неподалеку с Основским.
   – Мы собирались в Шевенинген, – продолжала пани Бронич, – но с Линеткой это не так просто… Вокруг нее, – понизила она голос, – всегда столько поклонников увивается, вы не поверите; так и льнут. Да и при чем тут верить, не верить, достаточно на нее взглянуть. Муж-покойник как в воду глядел, когда ей еще только двенадцать было. «Вот посмотришь, – говорил, – сколько с ней будет хлопот, когда подрастет». Так оно и вышло, хлопот хватает. Муж вообще много чего предвидел… Я вам не говорила, он был последним Рю… Ах да, говорила! Своих детей у нас не было – первенец наш умер, а муж был старше меня на сорок лет, в последние годы относился ко мне… как отец.
   «Какое это ко мне имеет отношение?» – подумал Завиловский.
   – Его огорчало, что у нас сына нет, – продолжала пани Бронич. – То есть был, но я выкинула… – В голосе ее послышались слезы. – Мы его положили в спирт и долго хранили так… Ах, грустно вспоминать! Муж так печалился, что пресечется род Рю… Но довольно об этом! В конце концов он полюбил Линетку, как родную дочь, – она ведь ближайшая наша родственница, все, что после нас останется, к ней перейдет. Может, поэтому у нее столько кавалеров… Хотя при ее красоте это неудивительно. Но если б вы знали, какое это мученье и для нее, и для меня! В Ницце два года назад один португалец, граф Жоао Колимасао из рода Алькантаров, так совсем голову из-за нее потерял, просто до смешного. А в прошлом году в Остенде грек один… Сын банкира из Марселя, миллионер… Забыла его фамилию. Линетка, как фамилия того грека, ну, миллионера, помнишь…
   – Тетя! – промолвила Линета с видимым неудовольствием.
   Но «тетя» уже не могла остановиться, как паровоз на полном ходу.
   – А, вспомнила! – сказала она. – Канафаропулос, секретарь французского посольства в Брюсселе.
   Линета встала и пошла к Анете, которая разговаривала за обеденным столом с Плавицким.
   – Рассерчала девочка… – провожая ее взглядом, пробормотала тетушка. – Не любит, когда о ее победах говорят, а я не могу удержаться! Меня-то можно понять, правда ведь? Посмотрите, стройная, высокая какая! Вытянулась девочка! Недаром ее Анетка то Лианкой, то Тростинкой называет, и впрямь на тростиночку похожа! Что удивительного, если все на нее оборачиваются. Я еще вам не рассказывала об Уфинском. Это наш близкий друг. Покойный муж очень его любил. Не слышали о пане Уфинском? Тот самый, который так искусно силуэты из бумаги вырезает. Его знают во всем мире. Затрудняюсь даже сказать, при каких только дворах он не вырезывал силуэтов, последний раз – принца Уэльского. Был еще венгр один…
   Основский, сидевший рядом и забавлявшийся от нечего делать брелоком в виде карандашика, не выдержал.
   – Еще парочку таких, и настоящий бал-маскарад получится, дорогая тетушка!
   – Вот именно, вот именно! – подхватила та. – Я их только потому упоминаю, что Линетка отвергла всех до одного. Она у нас страшная патриотка! Вы и понятия не имеете, какая патриотка!
   – И слава богу, – откликнулся Завиловский.
   И встал, чтобы откланяться. Прощаясь с Линетой, он задержал ее руку в своей, и она ответила ему долгим пожатием.
   – До завтра! – сказал он, глядя ей в глаза.
   – До завтра… после пана Коповского. Про стихи не забудете?..
   – Не забуду… ни за что не забуду, – ответил он взволнованно.
   От Основских вышли они вместе с Плавицким, и когда оказались на улице, старик ударил его легонько по плечу и, приостановясь, сказал:
   – Известно ли вам, молодой человек, что я скоро буду дедушкой?
   – Известно, – отвечал Завиловский.
   – Да, да! – повторил Плавицкий, блаженно улыбаясь. – А все-таки, доложу я вам: нет на свете ничего соблазнительней молодой замужней женщины!.. М-м-м… – И, восторженно поцеловав сложенные щепотью пальцы, он похлопал его по плечу и удалился. Издали еще раз донесся его слегка дребезжащий голос: «Нет ничего соблазнительней…»
   Остальное заглушил уличный шум.

ГЛАВА XLV

   С тех пор Завиловский стал каждый день бывать у тетушки Бронич. Иногда он заставал там Коповского. Портрет «Антиноя» в последнее время подвигался туго. Он не удовлетворял Линету, которая говорила, что не может никак схватить выражение, оно не такое, как надо, – словом, придется еще потрудиться. С Завиловским же сразу пошло быстрее.
   – У Коповского такое лицо, что достаточно одного неверного штриха, не там положенной тени – и все пропало, – сказала она как-то. – А у пана Завиловского главное – сам характер передать.
   Оба остались довольны. Коповский заявил даже, что не его, мол, вина, если таким его господь бог сотворил. Тетушка Бронич передавала потом слова Линеты по этому поводу: «Господь бог сотворил, сын божий грехи искупил, да дух святой не просветил». Этот приговор над беднягой Коповским обошел всю Варшаву.
   Завиловский относился к нему с симпатией. Поняв после нескольких встреч, что Коповский безнадежно глуп, он и не помышлял ревновать его к Линете. Глазу же он являл приятное зрелище. Дамы тоже ему симпатизировали, хотя часто позволяли себе над ним подшучивать, точно играя, перебрасываясь им, как мячиком, друг с дружкой. Несмотря на глупость, Коповский не был ни мрачен, ни подозрителен. Нрав он имел покладистый, а улыбался так просто обворожительно, о чем, вероятно, знал, так как предпочитал улыбаться, а не хмуриться. Манеры у него были безукоризненные, держать себя в обществе он умел, одевался всегда по последней моде, в каковом отношении вполне мог служить образцом для Завиловского.
   Часто ставил он вопросы несуразные, донельзя потешавшие молодых женщин. Однажды, когда тетушка Бронич распространялась о поэтическом вдохновении, поинтересовался у Завиловского: «А что для этого нужно?» Тот даже растерялся, затрудняясь ответить.
   – Вы когда-нибудь писали стихи? – спросила его в другой раз Анета. – Попробуйте придумать рифму!
   Коповский попросил отсрочки до завтра. Но назавтра или забыл о своем обещании, или не мог подыскать, а дамы оказались столь тактичны, что не напомнили. Созерцать его было им приятней, чем огорчать.
   Весна между тем подходила к концу, приближался сезон скачек. И Основский предложил Завиловскому на все время скачек место в их экипаже. Завиловский сидел напротив Линеты и от души ею восхищался. В светлом платье и светлой шляпке, с улыбающимися черными глазами и спокойным, зарумянившимся на воздухе лицом, она казалась самой весной, ангелом небесным. Дома он сердцем, мыслями и воображением продолжал оставаться с ней. Привыкнуть к жизни, какую они вели, он не мог, чувствуя себя неловко в обществе молодых людей, обступавших экипаж, чтобы полюбезничать; но за все вознаграждало присутствие Линеты. Упоенный погожими солнечными днями, дуновением вольного теплого ветра, близостью молодой девушки, к которой он успел привязаться. Завиловский ощутил себя молодым и сильным. В лице его и в самом деле стало проглядывать нечто орлиное. А порой казалось ему, будто он неумолимый колокол, который звенит и звенит, возвещая о радости жизни, любви и счастья, сзывая на великое празднество жизнелюбия. Он много и легко писал, и в стихах его чудились словно бодрящий запах свежевспаханной земли, буйство молодой листвы, шум птичьих крыльев над пашней, необозримый простор полей и лугов. Он обрел уверенность в себе, перестав стыдиться своего ремесла перед посторонними, ибо знал: в нем есть, таится нечто, достойное быть возложенным к стопам любимой.
   Поланецкий, который, несмотря на весь свой практицизм, был страстным любителем лошадей и завсегдатаем скачек, все это время видел Завиловского в обществе Основских и Линеты. Видел, с каким обожанием смотрит он на девушку, и стал как-то в конторе поддразнивать его, говоря, что он влюблен.
   – Не я, а глаза мои! – отвечал Завиловский. – Но Основские скоро уедут, пани Бронич тоже, и все рассеется, как сон.
   Но он говорил неправду, сам не веря, что это сон, который рассеется. Напротив, он чувствовал: для него началась новая жизнь, которую отъезд Линеты может вдребезги разбить.
   – А куда собираются пани Бронич с племянницей? – спросил Поланецкий.
   – Остаток июня и июль проведут у Основских, а потом как будто в Шевенинген поедут, но окончательно еще не решено.
   – Имение Основских, Пшитулов, в трех милях от Варшавы, – заметил Поланецкий.
   Завиловский уже несколько дней с замиранием сердца ждал, пригласят ли его на дачу, а когда пригласили, притом весьма любезно, поблагодарил, но стал отказываться, ссылаясь на дела и недостаток времени. Линета в сторонке прислушивалась к разговору, удивленно подняв золотистые брови, и перед уходом Завиловского подступила к нему:
   – Отчего вы не хотите приехать в Пшитулов?
   – Оттого, что боюсь, – убедившись, что их никто не слышит, сказал он, глядя ей прямо в глаза.
   – А что нужно, чтобы не бояться? – передразнивая Коповского, со смехом спросила она.
   – Для этого, – ответил он дрогнувшим голосом, – нужно сказать мне: «Приезжай!»
   Она с минуту колебалась, не решаясь, видимо, вымолвить это так, прямо и просто, как ему хотелось, но, поборов смущение и вся зардевшись, прошептала:
   – Приезжай.
   И убежала, чтобы скрыть краску стыда, заметную даже в полумраке комнаты.
   Завиловскому, шедшему домой, казалось, будто с неба дождем сыплются звезды.
   До отъезда Основских оставалось всего десять дней. Но писание портрета шло своим чередом до самого последнего момента: Линете не хотелось терять времени. Да и Основская убеждала ее целиком сосредоточиться на нем, а с Коповским покончить в несколько сеансов уже в Пшитулове перед выездом в Шевенинген. Для Завиловского эти сеансы теперь составляли весь интерес его жизни и если возникала какая-нибудь помеха, он считал тот день для себя потерянным. Обычно на сеансах присутствовала тетушка Бронич. Но Завиловский чувствовал, что она к нему расположена, и в конце концов ему даже стала нравиться ее манера рассказывать о племяннице. Оба прямо-таки гимны слагали Линете, которую тетушка Бронич в доверительных беседах с ним называла «Лианочкой». И это прозвище тем больше было ему по сердцу, чем крепче «лианочка» обвивалась вокруг него.
   Все же россказни тетушки Бронич и ему казались порой неправдоподобными. Что Линета была самой способной ученицей Свирского, который называл ее «La perla»[54] и, как намекала тетушка, был в нее влюблен, – этому еще можно было поверить, но что Свирский, чьи работы гремели на всю Европу и удостаивались на выставках первых премий, сказал якобы при виде какого-то эскиза Линеты, что, кроме техники, она во всем его превзошла и не ей надлежит у него учиться, а ему у нее, – в этом даже Завиловский позволил себе усомниться. И в глубине души, где сохранялась еще крупица здравого смысла, удивлялся, почему «Лианочка» не протестует, а лишь замечает в подобных случаях: «Тетя, ты знаешь, я не люблю, когда ты рассказываешь такие вещи!» Но в конце концов и эти последние проблески здравого смысла угасли, и он с умилением внимал даже небылицам о покойном муже, готовый платить пани Бронич искренней любовью уже за одно то, что мог с утра до вечера болтать с ней о Линете.
   Уступая уговорам тетушки, нанес он визит старику Завиловскому, которого прозвали Крезом и у которого он ни разу не бывал. Старый шляхтич с молочно-белыми усами, румяными щеками и седой, коротко стриженной головой остался при его появлении сидеть, положа ногу на кресло; во всей его повадке была барственная фамильярность человека, привыкшего принимать, а не оказывать знаки внимания.
   – Извини, что не встаю, – сказал он, – подагра замучила!.. Ничего не поделаешь, это у нас наследственное! Наверно, так и останется на веки вечные в нашем роду. А у тебя, часом, большой палец не болит?
   – Нет, – отвечал Завиловский, немного удивленный приемом и тем, что старик, впервые видя его, называет на «ты».
   – Погоди, состаришься – заболит!
   И, позвав дочь, представил ей Завиловского, после чего повел речь о родственных связях, объясняя молодому человеку, кем они друг другу приходятся.
   – Сам я стихов не писал, – заключил он, – не сподобил господь. Но ты, можно сказать, молодец, не пришлось мне краснеть, хотя под стихами моя фамилия.
   Однако добром это свидание не кончилось. Дочь хозяина, девушка лет тридцати, с красивым, но суровым, как бы увядшим до времени лицом, желая принять участие в разговоре, стала расспрашивать кузена, где он бывает, с кем знаком; Завиловский стал называть, а старик каждого характеризовал в одном-двух словах. Услышав о Поланецких, отозвался: «Хорошая фамилия!» При упоминании Бигелей переспросил: «Кто?», а когда Завиловский повторил, прибавил: «Connais pas»[55]. Основскую окрестил лаконично: «Вертихвостка», про тетушку Бронич буркнул: «Завирушка», а под конец, когда молодой человек с замиранием сердца упомянул панну Кастелли, у старика даже лицо перекосилось – видно, стрельнуло в ногу в эту минуту.
   – Ой! Венецианский бесенок! – вскричал он.
   Несмотря на робость, Завиловский был изрядно вспыльчив; у него даже в глазах потемнело, а выступающий подбородок выдвинулся еще сильнее вперед.
   – Ваша манера судить о людях мне не нравится, – смерив старика взглядом с головы до больных ног, сказал он, – а посему разрешите откланяться.
   И, схватив шляпу, стремглав удалился.
   Не привыкший себя сдерживать старик, которому до сих пор все сходило с рук, долго молчал, ошарашенно глядя на дочь.
   – Взбесился он, что ли? – наконец воскликнул он.
   Молодой человек ни словом не обмолвился пани Бронич о случившемся. Сказал лишь вскользь, что был с визитом и что отец, как и дочь, не понравился ему. Но тетушка узнала обо всем от самого старика, который, кстати, даже в глаза не называл Линету иначе, как «веницианским бесенком».
   – Наслали вместо вашего бесенка целого беса на меня, – сказал он, – чуть голову мне не оторвал.
   В голосе его послышалось даже некоторое одобрение: такая дерзость в Завиловском пришлась ему по вкусу, – но тетушка не уловила этого оттенка и огорчилась.
   – Линету он обожает, – сообщила она к величайшему удивлению «беса», – и называет так любя; притом человеку в таком возрасте, с таким положением многое прощается. Вы, верно, не читали роман Крашевского «Венецианский бесенок»? После Крашевского «бесенок» звучит даже поэтично… Вот поостынет старичок, возьмите да напишите ему несколько слов, ладно? Таким знакомством нельзя пренебрегать…
   – Ни за что не стану писать! – отвечал Завиловский.
   – Даже если не только я попрошу?
   – То есть… конечно, я ведь не какой-нибудь бесчувственный чурбан.
   Панна Кастелли улыбнулась, услышав этот разговор. Втайне ей приятно было, что из-за одного слова о ней, показавшегося оскорбительным, Завиловский взвился, как от богохульства. И, оставшись во время сеанса с ним наедине, она сказала:
   – Странно… Я так не доверяю людям… Так мне не верится, что, кроме тети, кто-то может хорошо ко мне относиться…
   – Отчего же?
   – Не знаю. Сама не могу объяснить.
   – Ну, а Основские? А пани Анета?
   – Анета? – повторила она и принялась с удвоенным усердием рисовать, словно позабыв о вопросе.
   – А я? – спросил, понижая голос, Завиловский.
   – Вы – другое дело! – отвечала она. – Вы никому не позволите плохо обо мне говорить, я уверена. Вы ко мне искренне расположены, я чувствую, хотя не понимаю, почему, я ведь этого недостойна…
   – Вы недостойны? – вскричал Завиловский, срываясь с места. – Так знайте же: я и правда никому не позволю плохо о вас отзываться – даже вам самой…
   – Хорошо, только сядьте, пожалуйста, на место, я так не могу рисовать, – улыбнулась она.
   Он послушно сел, не отрывая взгляда, полного любви и восхищения, мешавших ей продолжать.
   – Что за непоседа! Поверните голову немного вправо и не смотрите на меня.
   – Не могу! – отозвался Завиловский.
   – А я не могу так рисовать… У меня голова начата в другом ракурсе… Постойте-ка!..
   Она подошла и, коснувшись пальцами его висков, слегка повернула голову вправо. Сердце у него бешено заколотилось, в глазах потемнело; схватив руку Линеты, он прижал к губам ее теплую ладонь.
   – Что вы делаете? – прошептала она.
   А он, не говоря ни слова, не выпуская руки, все сильней прижимал ее к губам.
   – Поговорите с тетей… – торопливо сказала она. – Завтра мы уезжаем.
   Больше они ничего не успели сказать друг другу: в мастерскую вошли из гостиной Основские с Коповским.
   При виде пылающего лица Линеты Основская метнула быстрый взгляд на Завиловского.
   – Ну, как подвигается работа? – спросила она.
   – Где тетя? – перебила Линета.
   – С визитом поехала.
   – Давно?
   – Только что. Как работалось?
   – Хорошо, но на сегодня хватит, – ответила Линета и, положив кисти, ушла к себе вымыть руки.
   Завиловский посидел еще, более или менее связно отвечая на обращаемые к нему вопросы, хотя ему не терпелось уйти. Пугал предстоящий разговор с тетушкой Бронич, который он, по обыкновению людей нерешительных, предпочел бы отложить на завтра. Кроме того, хотелось побыть наедине с собой, привести мысли в порядок, разобраться в происшедшем, ибо в ту минуту в голове у него все спуталось, – было лишь смутное ощущение чего-то необычайного, открывающего в его жизни новый этап. И от сознания этого у него сладко и вместе тревожно замирало сердце. Ведь теперь только один путь: вперед; теперь надо объясниться в любви, сделать предложение и с благословения родни вести невесту к алтарю. Он жаждал этого всей душой, но счастье настолько для него слилось с областью вымысла, с миром искусства и мечты, что совместить понятия «панна Кастелли» и «моя жена» казалось совершенно невероятным. И, едва дождавшись ее возвращения, он стал прощаться.
   – Вы не подождете тетю? – спросила она, подавая ему холодную от воды руку.
   – Мне пора уже, а завтра я приду проститься с вами и с пани Бронич.
   – Значит, до завтра!
   Прощание показалось Завиловскому прохладным и несоответствующим тому, что произошло, и он впал в отчаяние. Но проститься иначе при посторонних не посмел, тем более что поймал непривычно внимательный взгляд Анеты Основской.
   – Обождите минутку, – остановил его Основский уже в дверях, – я с вами, мне в город нужно по делу.
   И они вышли вместе. Но едва оказались за воротами виллы. Основский остановился и положил Завиловскому руку на плечо.
   – Пан Игнаций, уж не поссорились ли вы с Линетой? – спросил он без обиняков.
   Завиловский сделал большие глаза.
   – Я? С Линетой?
   – Вы как-то холодно попрощались с ней. Я думал, вы ей, по крайней мере, ручку поцелуете!
   У Завиловского глаза сделались еще больше. Основский рассмеялся.
   – Ну так и быть, не стану от вас скрывать! Моя жена подсматривала в щелочку из любопытства и все видела. И потом, дорогой пан Игнаций, я ведь знаю, что такое полюбить. И как самый ваш лучший друг, одного вам желаю: дай вам бог быть столь же счастливым, как я!
   И с этими словами стал трясти руку Завиловского, а тот, хотя донельзя сконфуженный, чуть не кинулся ему на шею.
   – Чего же вы ушли? Вам в самом деле некогда?
   – Откровенно говоря, мысли хочется в порядок привести, и потом, пани Бронич побаиваюсь.
   – Да вы не знаете ее. Это такая экзальтированная особа! Проводите меня, а потом к нам возвращайтесь – попросту, без церемоний. Соберетесь на обратном пути с мыслями, а там и тетушка вернется; скажете ей несколько прочувствованных слов, она прослезится – вот и все, что вам грозит. И знайте, счастьем своим вы прежде всего моей Анеточке обязаны: это она Линету обрабатывала – сестра родная, и та не сделала бы для вас больше. Горячая головка, но сердечко золотое! Бывают, конечно, хорошие женщины, но лучше нее на свете нет… Нам казалось, к Линете этот дурень Коповский неравнодушен, и Анету это бесконечно возмущало. Они с Линетой неплохо относятся к Копосику, но согласитесь, для нее это неподходящая партия. – И, взяв Завиловского под руку, продолжал: – Давайте на «ты», без церемоний. Мы же скоро породнимся. Так вот я что еще хотел тебе сказать: Линетка, безусловно, тебя любит, она тоже добрейшее создание. Но и похвалы тебе своим чередом могли ей голову вскружить, тем более она так молода… словом, огонь этот надо поддерживать, поддерживать! Понимаешь?.. Чувство окрепнуть должно, что никаких усилий от тебя не потребует, – ведь это такая чуткая, восприимчивая натура! Не думай, будто я тебя предостерегаю или напугать хочу. Боже избави! Речь о том только, чтобы чувство закрепить. Что она любит тебя, тут сомнения нет. Видел бы ты, как она с книжкой твоей носилась или что с ней творилось в тот вечер, когда вы вернулись из театра! А меня нелегкая дернула сказать, будто, по слухам, старик Завиловский ищет с тобой знакомства, чтобы дочь выдать за тебя, – боится, как бы состояние не уплыло в чужие руки, – и, представь, бедняжка побелела как полотно. Я испугался и обратил все в шутку. Ну, что ты на это скажешь?
   Завиловскому хотелось и плакать, и смеяться, но он только прижимал к себе крепче локоть Основского.
   – И не стою я ее, и… – протянул он после небольшой паузы.
   – Что еще за «и»? Уж не хочешь ли ты сказать, и недостаточно любишь ее?
   – Нет, упаси бог! – ответил Завиловский, подымая глаза к небу.
   – Тогда возвращайся и подумай, что тетушке сказать. Да пафоса побольше, она это любит! До свидания, Игнаций! Я через час вернусь, и мы отметим вашу помолвку.
   И в приливе чувств поистине братских они стали пожимать друг другу руки.
   – Еще раз тебе повторю: дай бог, чтобы твоя Линета оказалась твоей женой, как моя Анеточка!
   На обратном пути все они виделись Завиловскому ангелами: и Основский, и жена его, и тетушка Бронич, а Линета не то что на ангельских – на архангельских крылах вознеслась над ними надо всеми! Впервые он уразумел, что любить можно до боли в сердце. Мысленно преклонял он пред ней колена, припадал к ее стопам, любил, боготворил, и с этими чувствами, которые возносили в душе его единую славу ей, сочеталась безмерная нежность, будто обожаемая им женщина была одновременно бесценное, единственное дитя, малое и беспомощное. И ему вспомнилось рассказанное Основским, как она побледнела, услыхав, что его хотят женить на другой, и он принялся повторять про себя: «Любимая! Любимая моя!» Умиление и благодарность переполняли его сердце, и он клялся: за ту мгновенную бледность быть всю жизнь перед ней в неоплатном долгу. Был он счастлив, как никогда, счастье казалось столь велико, что становилось даже страшно. До тех пор был он пессимистом, но действительность так ревностно разбивала его надуманные теории, что не верилось: как можно так заблуждаться.
   Тем временем подошел он к даче, и пьянящий аромат цветущего жасмина показался ему внутренним составным элементом его собственного счастья. «Какие люди, какой дом, какая замечательная семья! Только среди них могла вырасти моя Весталка!» – думалось ему. Он смотрел на заходящее в предвечерней тишине солнце, на золотистый, подбитый алой каймой полог зари, и покой этот сообщался ему. В золотистом сиянии чудились беспредельное милосердие и благодать, которые нисходят на землю, умиротворяя ее и благословляя. И в душе его сама собой слагалась безмолвная, бессловесная благодарственная молитва.
   У ворот он очнулся и увидел старого слугу Основских, который глазел на проезжавшие экипажи.
   – Добрый вечер, Станислав! – сказал он. – Что, госпожа Бронич не вернулась?
   – Да вот, поджидаю, пока нету ее.
   – А молодая госпожа и барышня еще в гостиной?
   – В гостиной, и пан Коповский там.
   – А кто мне откроет?
   – Да там открыто, я только на минутку вышел.
   Завиловский поднялся наверх и, не найдя никого в общей гостиной, прошел в мастерскую, но и там было пусто, только из отделенной портьерой задней комнатки доносились приглушенные голоса.
   Полагая найти там обеих дам и Коповского, он раздвинул портьеру и остолбенел.
   Линеты в комнате не было, зато был Коповский – он стоял на коленях перед Анетой, а она, запустив пальцы в его пышную шевелюру, запрокидывала назад его голову, наклоняясь одновременно к нему, словно собираясь поцеловать в лоб.
   – Анета! Если любишь… – говорил Коповский сдавленным, полным страсти голосом.
   – Люблю! Но не надо. Не хочу! – отвечала, отстраняясь от него Основская.
   Завиловский машинально опустил портьеру, постоял с минуту, будто ноги у него приросли к полу, потом пересек, точно во сне, мастерскую, – толстый ковер, как и перед тем, заглушил его шаги, – миновал большую гостиную, прихожую и, спустившись по лестнице, вышел за ворота.
   – Уходите? – спросил его слуга.
   – Да, – ответил Завиловский.
   И поспешно, словно спасаясь бегством, зашагал прочь. Но вскоре остановился и громко спросил себя: