День выдался промозглый и пасмурный, с эстакады надземки капало, но появление Ренаты показалось мне искуплением недостатков погоды. Она надела плащ болонья в красную, белую и черную полосы в стиле Ротко[267]. Не сняв отражающего свет жесткого плаща, застегнутого на все пуговицы, она расположилась в полумраке отдельной кабинки. Широкополая шляпа с изогнутыми полями завершала ее костюм. Помада с ароматом банана на ее прекрасных губах прекрасно гармонировала с насыщенным красным цветом плаща а ля Ротко. Вряд ли она сказала что-нибудь умное, впрочем, она почти ничего и не говорила. Зато много смеялась и скоро сильно побледнела. Свеча в стакане, обернутом во что-то вроде куска рыбацкой сети, давала мало света. Через минуту ее лицо склонилось к жестким блестящим складкам плаща и стало казаться почти круглым. Я не мог поверить, что девица, выглядевшая в описании Сатмара такой решительной и опытной, настолько побледнеет от четырех мартини, что станет белее луны в три часа ночи. Сначала я решил, что она разыгрывает застенчивость из вежливости к человеку старшего поколения, но на ее прелестном лице вдруг выступила холодная испарина, и мне показалось, будто она просит меня хоть что-нибудь сделать. Во всем этом явно просматривался элемент дежавю, что и не удивительно, ведь такие минуты я переживал не раз. Но было и отличие: я сочувствовал ей, мне даже хотелось защитить эту молодую женщину, поддавшуюся неожиданной слабости. Мне показалось, будто я отчетливо понял, почему сижу в темном полуподвале бара. Потому что в тот момент я оказался в очень тяжелых обстоятельствах. И преодолеть их без любви невозможно. Почему бы и нет? Не знаю, только отвязаться от этой уверенности я не мог. Потребность в любви (в таком неопределенном состоянии) — страшная обуза. И если когда-нибудь станет достоянием гласности, что я шептал «Вот моя Судьба!», когда открывались двери лифта, Почетный легион может с полным основанием потребовать назад свою награду. Самым разумным толкованием, какое я смог придумать в тот момент, оказалась идея в духе Платона, что Эрос использует мои желания, чтобы из жуткого положения, в котором я оказался, привести меня к мудрости. Красивое объяснение, даже утонченное, только вряд ли в нем есть хоть крупица правды (хотя бы потому, что от Эроса вряд ли хоть что-нибудь сохранилось). Если бы у меня нашлись какие-нибудь могущественные покровители, если бы какие-нибудь сверхъестественные силы побеспокоились обо мне, то уж никак не Эрос, скорее Ариман[268], верховный владыка тьмы. Так или иначе, пора было увести Ренату отсюда.
   Я пошел к стойке и предусмотрительно перегнулся через нее. Мне пришлось протиснуться между теми, кто примостился возле бара. В другой день я бы посчитал этих людей обычными пьяницами, но сегодня мне казалось, что их огромные, как бойницы, глаза излучают добродетель. Подошел бармен. Костяшками собранных в кулак пальцев я зажал сложенную пятидолларовую купюру. Сатмар точно объяснил мне, как это делается. Я спросил бармена, нет ли конверта на имя Кроули. С расторопностью, характерной только для больших городов, он ловко выхватил мои пять баксов.
   — Сейчас, — сказал он, — для кого?
   — Для Кроули.
   — Никаких Кроули.
   — Кроули должен быть. Посмотрите еще раз, если не трудно.
   Он снова зашуршал конвертами, и в каждом из них лежал ключ от комнаты.
   — Слышь, приятель, а имя какое? Мне нужна подсказка.
   Терзаясь догадками, я тихо произнес:
   — Чарльз.
   — Так-то лучше. Это случайно не вы — Эс-И-Тэ-Эр-И-Эн?
   — Господи, вы еще слитно прочитайте! — слабо, но злобно пробормотал я. — Чертов Сатмар, вот старая обезьяна. В жизни не может сделать хоть что-нибудь как надо. А я! — все еще позволяю ему устраивать мои дела.
   Тут я понял, что кто-то постукивает меня по спине, пытаясь привлечь мое внимание. Я обернулся и увидел немолодую улыбающуюся женщину. Она определенно знала меня и просто сияла от радости. Полная и спокойная, со вздернутым носиком и высокой грудью. Всем своим видом она показывала, что я должен ее узнать, хотя и безмолвно сознавалась, что годы изменили ее. Но не до такой же степени.
   — Вы что-то хотели? — спросил я.
   — Понятно, ты меня не узнал. А ты все такой же, старина Чарли.
   — Никогда не понимал, почему в барах всегда такая темень, — отозвался я.
   — Чарли, это же я, Наоми — твоя школьная любовь.
   — Наоми Лутц!
   — Как я рада нашей встрече, Чарли.
   — Что тебя занесло в этот бар?
   Одинокая женщина в баре — как правило, проститутка. Но по возрасту Наоми уже не годилась для этого ремесла. К тому же, совершенно немыслимо, чтобы Наоми, которая в пятнадцать лет была моей девушкой, превратилась в шлюху.
   — Да ничего такого, — ответила она, — я здесь с отцом. Он сейчас придет. Раз в неделю я забираю его из дома престарелых и привожу в город, выпить рюмочку. Ты же знаешь, как он любит Луп[269].
   — Старый док Лутц? Подумать только!
   — Да, он еще жив. Но, конечно, очень старый. Мы смотрели, как ты проводил время с этой милой барышней в кабинке. Прости меня, Чарли, но вы, мужчины, нечестно ведете себя с женщинами. Так, как вам удобно. Папа всегда говорил, что ему не следовало вмешиваться в нашу детскую любовь.
   — Но для меня это не просто детская любовь. Я любил тебя всем сердцем, Наоми! — Произнося эти слова, я прекрасно осознавал, что пригласил в бар одну женщину, а объясняюсь в страстной любви другой. Но как бы там ни было, то была правда, невольно, неожиданно вырвавшаяся правда. — Я часто думал, Наоми, что моя жизнь пошла наперекосяк, потому что я не мог прожить ее рядом с тобой. Я испортился, превратился в амбициозного хитрого капризного мстительного тупицу. А если бы с тех самых пор я каждую ночь обнимал тебя, я бы никогда не боялся смерти.
   — Ой, Чарли, расскажи это своей бабушке! Ты всегда здорово молол языком. Только не всегда понятно. И женщин в твоей жизни наверняка хватало. Это понятно хотя бы по твоему поведению в той кабинке.
   — Ну ладно, расскажу бабушке!
   Я обрадовался этому старомодному выражению. Во-первых, оно прервало мои совершенно бессмысленные излияния. А во-вторых, ослабило гнетущее впечатление, навеянное этим мрачным помещением: вспомнив, что когда смерть заставит мой безжизненный труп сгнить и превратиться в неорганическую пыль, душа пробудится к новой жизни, я вдруг решил, что сразу после смерти окажусь в некоем сумрачном месте, как две капли воды похожем на этот бар. Где все, кто любил когда-то, смогут встретиться снова, ну и так далее. Вот на какие мысли наводило меня это заведение. Звякнула цепочка, на которой держался ключ от номера «по тарифу для конференций», и я вспомнил, что должен вернуться к Ренате. Если все это время она продолжала накачиваться мартини, то скорее всего уже совершенно одурела и едва ли сможет подняться на ноги, чтобы самостоятельно выйти из кабинки. Но мне хотелось дождаться доктора Лутца. Он вышел из уборной, одряхлевший и лысый, такой же курносый, как и его дочь. От его лоска в духе Бэббита[270] двадцатых годов осталась только старомодная обходительность. Он и от нас требовал какой-то непонятной учтивости, и хотя никогда не был настоящим врачом и занимался только ногами (кабинет в городе и приемная на дому), настаивал, чтобы его называли «доктор», приходя в ярость, если к нему обращались просто «мистер Лутц». Принадлежность к медицине приводила его в восторг, и он лечил самые разные болезни, хотя и не выше колен. Ибо где ступни, там и голени. Припоминаю, как-то раз доктор попросил меня помочь. Он смазывал фиолетовой мазью собственного приготовления ужасные язвы на ногах работницы бисквитной фабрики. Я держал банку и инструменты. Накладывая мазь, он самоуверенно вещал что-то околомедицинское. Эту женщину я особенно ценил, потому что она всегда являлась к доктору с коробкой из-под обуви, полной зефира и кусочков шоколадного торта. Стоило мне вспомнить об этом, и я почувствовал на небе сладкий привкус шоколада. Потом я увидел больнично-белые стены крошечного кабинета, объятого сумраком из-за свирепствующей за окном метели, и себя в медицинском кресле доктора Лутца, с восторгом читающего «Иродиаду». Взволнованный сценой казни Иоанна Крестителя, я пошел в комнату Наоми. Во время снежной бури мы остались одни. Я снял с нее махровую голубую пижаму и увидел ее обнаженное тело. Воспоминания едва не разорвали мне сердце. Тело Наоми не было мне чужим. Именно так. В ней не было ничего чуждого. Мои чувства к ней проникали в каждую клеточку ее тела, встраивались в сами молекулы, которые, принадлежа ей, образовывали ее саму. Из-за своей страсти, из-за того, что я считал Наоми частью себя, я попался на крючок к старику Лутцу, точно Иаков к Лавану. Мне приходилось помогать ему ухаживать за «оберном», небесно-голубой машиной с белобокими покрышками. Я поливал автомобиль из шланга и натирал замшей, пока доктор в белых льняных бриджах для гольфа стоял рядом и курил сигару…
   — Да, Чарли Ситрин, ты и вправду преуспел, — заявил старый джентльмен. Он говорил все так же лирично, весело и бестолково. Он никогда не умел заставить собеседника чувствовать, что говорит что-то стоящее.
   — Хоть я поддерживал республиканцев, Кулиджа[271] и Гувера[272], меня просто распирало от гордости, когда Кеннеди пригласили тебя в Белый дом.
   — Это девушка — твоя подружка? — спросила Наоми.
   — Честно сказать, я и сам не знаю. А сама-то ты что поделываешь, Наоми?
   — Брак мой не удался, муж меня бросил. Думаю, ты знаешь. Но я вырастила двух детей. Ты случайно не читал статьи моего сына в «Саутвест Тауншип Геральд»?
   — Нет. Да и откуда мне знать, что их написал твой сын?
   — Он на своем примере писал об избавлении от наркозависимости. Мне хотелось бы узнать твое мнение о его работе. Дочка у меня — просто куколка, а с мальчишкой проблемы.
   — А ты-то как, дорогая?
   — Да ничего особенного. Встречаюсь с одним человеком. Часть дня регулирую дорожное движение возле школы.
   Старый доктор Лутц делал вид, что ничего не слышит.
   — Жаль, — сказал я.
   — Это ты про нас с тобой? Да нет, не жаль. И ты, и твоя духовная жизнь утомляли меня. Я люблю спорт. Футбол по телевизору — это мое. А когда мы достаем билеты на «Солджерс Филд» или на хоккей, это просто как выход в свет. Пообедаем пораньше в «Комо Инн» — и автобусом на стадион. Я действительно жду не дождусь, когда начнется матч, все начнут вопить, а хоккеисты станут выбивать друг другу зубы. Боюсь, я просто обычная женщина.
   Когда Наоми говорила, что она «обычная женщина», а доктор Лутц, что он «республиканец», они подразумевали свою принадлежность к великому американскому обществу, что было равнозначно успеху в жизни. Старика Лутца радовало, что в тридцатые годы он работал врачом в Лупе. Наоми тоже полностью устраивала прожитая ею жизнь. Они были довольны собой и друг другом, счастливы своим сходством. А я, таинственным образом чуждый им, стоял рядом с дурацким ключом в руке. Понятное дело, чуждым делала меня непохожесть. Мы знали друг друга давным-давно, только я так и не стал стопроцентным американцем.
   — Мне нужно идти, — сказал я.
   — Может, как-нибудь встретимся, выпьем пивка? — предложила Наоми. — Я всегда рада тебя видеть. Может, посоветуешь мне что-нибудь дельное насчет Луи. У тебя ведь нет детей-хиппи, правда?
   Я записал номер телефона.
   — Смотри-ка, пап, какая у него классная записная книжечка, — заметила она. — У тебя, Чарли, все со вкусом. Ты и стареешь красиво. Но ты не из тех, кого женщина сможет захомутать.
   Они смотрели, как я возвращаюсь в кабинку и помогаю подняться Ренате. Как надеваю шляпу и пальто, чтобы создать видимость, будто мы собираемся на улицу. Я ощущал всеобщее пренебрежение.
   Пресловутый номер оказался именно таким, какого заслуживают развратники и прелюбодеи. Не больше кладовки, с окном, глядящим на вентиляционную шахту. Рената рухнула в кресло и заказала в номер еще два мартини. Я задернул шторы. Не для создания интимной обстановки — никаких окон напротив не было — и не как соблазнитель, а просто потому, что ненавижу пялиться на кирпичные вентиляционные шахты. У стены стоял диван-кровать, обитый зеленой синелью. Едва увидев его, я понял, что дела мои плохи. Такую конструкцию мне никогда не одолеть. Эта мысль не шла у меня из головы. Нужно было решать задачу немедленно. Почти невесомые трапециевидные подушки, набитые пенопластом, я отшвырнул в сторону и откинул покрывало. Под ним оказались идеально чистые простыни. Я стал на колени и ощупал каркас дивана в поисках рычага. Рената молча смотрела на мое покрасневшее от напряжения лицо. Я нагибался и дергал, возмущаясь теми, кто делает эту рухлядь, теми, кто взимает плату за дневные «конференции», и мысленно обрушивал на их головы смертельные кары.
   — Это все равно, что тест на уровень интеллекта, — заявил я.
   — Ну и?
   — Я пас. Не могу заставить эту штуку раскрыться.
   — Ну и что? Оставь так.
   На узкой постели места хватало только одному. По правде говоря, мне совершенно не хотелось ложиться.
   Рената ушла в ванную. В комнате нашлось и второе кресло — без подлокотников, зато с высокой спинкой, по бокам загнутой вперед. Под ногами лежал квадратик ковровой дорожки в американском колониальном стиле, сплетенный из полосок ткани. В ушах стучала кровь. Угрюмый парень принес мартини. Доллар чаевых он принял без всякой благодарности. Наконец из ванной вышла Рената в блестящем плаще, все еще застегнутом на все пуговицы. Села на кровать, отхлебнула пару глотков мартини и вдруг упала в обморок. Я попытался послушать ее сердце через плащ. Может, у нее сердечный приступ? А вдруг что-то серьезное. Можно ли отсюда вызвать скорую? Я пощупал пульс, тупо уставившись на часы и постоянно сбиваясь со счета. Для сравнения посчитал и свой. Только сравнение ничего не дало. Пульс у нее был не хуже моего. Похоже, обморок, если это действительно он, пошел ей на пользу. Кожа ее оказалась влажной и холодной. Я промокнул ее лицо углом простыни и попытался представить, как в таком случае поступил бы Джордж Свибел, мой медицинский консультант. Известно как: выпрямил бы ей ноги, снял обувь и расстегнул плащ, чтобы облегчить дыхание. Я так и сделал.
   Под плащом Рената оказалась голой. В ванной она сняла с себя все остальное. Хватило бы и одной расстегнутой пуговицы, но я не остановился. Конечно, я уже приценивался к Ренате, пытаясь угадать, какая она. Но даже самые смелые мои предположения оказались далеки от истины. Я не ожидал, что ее формы окажутся такими пышными и безупречными. Сидя рядом с ней на скамье присяжных, я заметил, что первый сустав ее пальчиков широкий и немного пухлый перед сужением. И я решил, что — для соблюдения гармонии — бедра тоже должны иметь такую же чудную выпуклость. Обнаружив, что не ошибся, я почувствовал себя скорее ценителем красоты, чем соблазнителем. Даже при беглом осмотре — ибо я недолго держал ее нагой, — я заметил, что у нее идеальная кожа, на которой блестит каждый волосок. От Ренаты исходил густой женский аромат. Насмотревшись, я из чистого уважения застегнул плащ. Постарался привести все в порядок. Потом открыл окно. Как ни жаль, ее чудесный аромат мгновенно развеялся, но что поделать, ей нужен был свежий воздух. Я принес из ванной вещи и сложил их во вместительную сумку Ренаты, убедившись, что мы не потеряли значок присяжной. А потом, не снимая пальто и взяв в руки шляпу и перчатки, ждал, когда она придет в себя.
   Мы снова и снова совершаем одни и те же до омерзения предсказуемые поступки. Но один из них все же простителен, учитывая желание хотя бы приобщиться к красоте.


* * *


   Рената, на этот раз облаченная в жакет, чудесную мягкую фиолетовую шляпу и обтягивающие живот и бедра шелковые лосины, высадила меня перед административным зданием. Вместе со своей грузной и на вид важной клиенткой, втиснутой в поплиновое платье в горошек, они крикнули мне:
   — Чао, до встречи!
   Рядом с красновато-коричневым небоскребом из стекла и бетона стояла невыразительная скульптура Пикассо — стальные листы на подпорках, без крыльев, не победная, только намек, напоминание, только идея произведения искусства. Очень похоже, подумалось мне, на другие идеи и напоминания, которыми мы живем, — больше нет яблок, есть идея, помологическая реконструкция того, что некогда было яблоком; нет больше мороженого, а только идея мороженого, память о чем-то восхитительно вкусном, приготовленном из каких-то суррогатов, крахмала, глюкозы и прочей химии; нет больше секса, только идея и воспоминания, то же самое приключилось и с любовью, и с верой, и с мышлением, и так далее. Размышляя об этом, я поднялся на лифте, намереваясь узнать, что нужно от меня суду с его фантомным равноправием и призрачной справедливостью. Когда двери лифта открылись, они открылись просто так, и никакой голос не шепнул «Вот моя Судьба!». Или Рената действительно соответствовала своему предназначению, или же голосу все это уже осточертело.
   Выйдя из лифта, в конце широкого пустого светло-серого коридора, ведущего в зал, где проводил заседания судья Урбанович, я увидел Форреста Томчека и его младшего партнера Билли Сроула — двух честных с виду вероломных людей. Если верить Сатмару (тому самому Сатмару, который не может запомнить даже простенькое имя вроде Кроули), меня защищал один из талантливейших юристов Чикаго.
   — Почему же тогда я не чувствую себя защищенным? — как-то спросил я.
   — Потому что ты истеричный невротик, да к тому же круглый дурак, — ответил Сатмар. — В этой области права ни у кого нет большей пробивной силы, чем у Томчека. Да и уважают его больше других. Томчек чуть ли не самый влиятельный человек среди юристов. У специалистов по разводам существует нечто вроде клуба. Они подменяют друг друга, играют в гольф и вместе летают в Акапулько. Так вот в кулуарах он говорит другим парням, как все должно идти. Понял? Включая гонорары и налоговые льготы. Все.
   — То есть они изучат мои налоговые декларации и прочее, а потом договариваются, как подрубить меня под корень?
   — Боже мой! — воскликнул Сатмар. — Держи свое мнение о юристах при себе.
   Неуважение к его профессии глубоко оскорбило, скорее даже взбесило Сатмара. Но в одном я не мог с ним не согласиться: мне действительно следовало держать свои чувства при себе. Но как я ни пытался вести себя с Томчеком любезно и почтительно, ничего из этого не получалось. Чем больше я старался говорить правильные вещи и скрывать недовольство претензиями Томчека, тем больше недоверия и неприязни вызывал в нем. Только он вел в счете. Ведь в конце концов мне придется заплатить жуткую цену, гигантский гонорар, я знал об этом. Итак, Томчек. А рядом с ним Билли Сроул, его партнер. Точнее сказать, сообщник. Круглолицый и бледный Сроул подходил к делу очень профессионально. Он носил длинные волосы, постоянно приглаживал их и заправлял за уши пухлой белой рукой. Кончики пальцев у него загибались вверх. Это был типичный разбойник. С рафинированными манерами. Разбойников я распознаю сразу.
   — Что случилось? — спросил я.
   Томчек взял меня за плечо, и мы на ходу посовещались.
   — Ничего страшного, — заявил он. — У Урбановича внезапно появилась возможность встретиться с обеими сторонами.
   — Он хочет завершить дело миром. Он гордится умением улаживать споры, — вставил Сроул.
   — Послушайте, Чарли, — сказал Томчек, — я знаю приемы Урбановича. Он постарается вас запугать. Расскажет, чем вас можно прижать, и принудит к соглашению. Не впадайте в панику. С юридической точки зрения мы вас вывели в хорошую позицию.
   Я видел глубокие суровые складки на гладко выбритом лице Томчека. Исходивший от него кисловатый запах ассоциировался у меня с тормозами старомодных трамваев, интенсивным обменом веществ и мужскими гормонами.
   — Нет, я больше не собираюсь уступать ни пяди, — заявил я. — Его угрозы не сработают. Стоит мне согласиться с ее требованиями, и она тут же выдвинет новые. После отмены рабства в этой стране идет тайная борьба за его восстановление иными средствами.
   Из-за таких вот заявлений Томчек и Сроул относились ко мне настороженно.
   — Хорошо, определите свою линию и придерживайтесь ее, — сказал Сроул, — а нам доверьте остальное. Дениз ставит своего адвоката в трудное положение. А Пинскер не хочет осложнений. Ему нужны только деньги. И такое положение дел ему не нравится. Она получает юридические консультации на стороне, у некоего Швирнера. Совершенно неэтично.
   — Изрядная дрянь этот Швирнер! Сукин сын, — выругался Томчек. — Если б я только мог доказать, что он спит с истицей и сует нос в мое дело, я бы ему показал! Я бы довел его до комиссии по профессиональной этике.
   — А разве отношения бабника Швирнера с женой Чарли не закончились? — удивился Сроул. — Я решил, раз он только что женился…
   — Ну и что с того? Женился и продолжает встречаться с этой психованной бабой в мотелях. Подбрасывает ей стратегические идеи, а она нашептывает их Пинскеру. Запутали его ко всем чертям. Доберись я до этого Швирнера!..
   Я промолчал и постарался сделать вид, что не слышу их беседы. Томчек хотел, чтобы я предложил нанять частного детектива и поймать Швирнера с поличным. А я вспоминал Фон Гумбольдта Флейшера и частного сыщика Скаччиа. И не собирался в это ввязываться.
   — Надеюсь, парни, вы сумеете обуздать Пинскера, — сказал я. — Не давайте ему тянуть из меня жилы.
   — В кабинете судьи? Там он будет вести себя пристойно. Он изводит вас во время дачи показаний, но у судьи все иначе.
   — Он просто скотина, — заявил я.
   Они промолчали.
   — Чудовище, людоед.
   Это произвело неприятное впечатление. Томчек и Сроул, как и Сатмар, очень болезненно воспринимали нападки на свою профессию. Томчек промолчал. Это Сроулу, младшему партнеру и подчиненному, приходилось иметь дело с капризным Ситрином. Сроул ответил мягко и сдержанно:
   — Пинскер — трудный человек. Серьезный противник. Беспощадный.
   Понятное дело, они не позволят мне оскорблять юристов. Пинскер ведь тоже член клуба. А я кто? Промелькнувшая бесплатная фигура, заносчивый чудак. Таких, как я, они вообще не переносят. Даже ненавидят. Да и с чего им меня любить? Внезапно я увидел все это их глазами. И очень обрадовался. По сути, на меня снизошло озарение. Возможно, эти внезапные озарения — следствие происходящих со мной метафизических перемен? Под обновляющим влиянием Штейнера я больше не думал о смерти с прежним ужасом. Меня уже не преследовали видения удушливых могил и боязнь вечной скуки. Наоборот, я часто ощущал необычайную легкость и стремительность, словно на невесомом велосипеде мчался среди звезд. Порой я видел себя с бодрящей объективностью — просто объект среди других объектов материальной вселенной. Однажды движение этого объекта прекратится, и когда тело распадется, душа сменит квартиру. Но вернемся к юристам. Я стоял между ними — и вот они мы, три обнаженных «эго», три существа, принадлежащие к низшему классу современной рациональности и расчетливости. В прошлом «я» скрывалось под покровами — покровами общественного положения, знатности или плебейства, у каждого «я» наличествовали особые манеры и взгляды, надлежащая оболочка. Теперь же все оболочки и покровы исчезли, остались лишь голое «я», жаждущее, нетерпимое и внушающее ужас. Только сейчас я увидел это, в приступе объективности. Волнующее зрелище.
   Так кем же все-таки я был для этих людей? Забавным психом. Ради укрепления собственной репутации Сатмар много трепался насчет меня, он буквально навязал меня им на шею, и неудивительно, что они злились, потому что он советовал поискать мое имя в справочниках и почитать о моих орденах, премиях и зигзаговских наградах. Он втолковывал им, что они должны гордиться таким клиентом, и, естественно, за глаза они меня презирали. Квинтэссенцию их отношения ко мне однажды сформулировал сам Сатмар, когда совершенно вышел из себя и в ярости закричал:
   — Да ты всего лишь хрен с ручкой, и ничего больше!
   Он был настолько рассержен, что превзошел самого себя и заорал еще громче:
   — С ручкой или без, а все равно хрен!
   Я не обиделся. Эпитет показался мне непревзойденным, и я рассмеялся. Если только вы сумеете это сформулировать, то выразите, что вы думаете обо мне. В общем, я точно знал, какие чувства вызываю у Томчека и Сроула. Со своей стороны, они подсказали мне оригинальную мысль. История создала в США нечто абсолютно новое — бесчестность, замешанную на чувстве собственного достоинства, или двуличное благородство. Честность и нравственность Америки всегда служили примером всему остальному миру, и тогда она похоронила саму идею лживости и заставила себя жить в принудительной искренности; результат вышел потрясающим! Вот взять Томчека и Сроула, представителей престижной и уважаемой профессии, где существуют свои высокие стандарты: у них все шло тип-топ, пока не появился такой немыслимый фрукт, как я, который не может совладать даже с собственной женой, идиот, ловко плетущий словеса и тянущий за собой шлейф прегрешений. Я внес в их жизнь дух старомодных претензий. И это, если вы поняли, куда я клоню, было с моей стороны совершенно неисторично. Потому-то я и удостоился затуманенного взгляда Билли Сроула, словно он замечтался о том, что сделает со мной в рамках закона или почти в рамках, едва я преступлю черту. Берегись! Он сделает из тебя котлету, изрубит в капусту мечом правосудия. Глаза Томчека, не в пример Сроулу, остались совершенно ясными, потому что он не позволял глубинным мыслям подниматься так высоко. И я в полной зависимости от этой жуткой парочки? Ужас! Впрочем, Томчек и Сроул — именно то, чего я заслуживал. Все правильно, я должен поплатиться за свою наивность и желание найти защиту у гораздо менее наивных людей, которые в этом падшем мире чувствовали себя как рыба в воде. Когда же мне наконец удастся сбежать отсюда, бросить этот падший мир на кого-нибудь другого? Гумбольдт воспользовался своей репутацией поэта, когда уже не был поэтом, а лишь увлеченно плел безумные интриги. И я делал почти то же самое, только оказался куда как благоразумнее и не кричал на каждом углу о своей неискушенности. По-моему, это приземленное слово. Но Томчек и Сроул, не без помощи Дениз, Пинскера и Урбановича, да и многих, многих других, наглядно показали мне, как я ошибся.