Одет он был потрясающе элегантно: костюм из двойного трикотажа, похожего на габардин, и черные туфли из кожи ящерицы. Когда Ринальдо смеялся, на висках и скулах бились жилки. Кантабиле всегда пребывал в одном из двух настроений — либо благодушествовал, как сейчас, либо сыпал угрозами.
   — Тебе Сатмар сказал, где я?
   — Если бы Сатмар смог запихнуть тебя в магазинную тележку, он бы продал тебя по кусочкам на Максвелл-стрит.
   — Сатмар по-своему неплохой парень. Время от времени я резко о нем отзываюсь, но ты же знаешь, я его очень ценю. А про девушку-клептоманку ты все выдумал.
   — Выдумал, ну и что из того? Это вполне могло оказаться правдой. А твой адрес я узнал не от него. Люси узнала его у вдовы Гумбольдта. Она звонила в Белград что-то там перепроверить. Она уже заканчивает работу.
   — Какая упорная.
   — Тебе стоит прочесть ее диссертацию.
   — Ни за что, — отрезал я.
   — Почему? — обиделся он. — Она умная. А вдруг ты узнаешь что-нибудь новенькое.
   — Возможно.
   — А-а, ты больше не хочешь ничего слышать о своем приятеле?
   — Считай что так.
   — Но почему? Потому что он выдохся и сорвался? Потому что этот знаменитый миляга пустил на ветер все свои таланты и оказался жалким неудачником, свихнувшимся бездельником, так что черт с ним? — Я не стал отвечать. Не видел смысла обсуждать это с Кантабиле. — А если я скажу, что твой дружок Гумбольдт добился успеха, уже лежа в могиле? Я и сам поговорил с этой Кэтлин. Хотел задать ей несколько вопросов, думал, она знает ответы. Кстати, она только о тебе и говорит. Вот где настоящий друг.
   — Так что там про успех после смерти? О чем вы с ней беседовали?
   — Обсуждали один киносценарий. Тот самый, который ты пересказывал нам с Полли в своей квартире перед Рождеством.
   — Про северный полюс? Про Амундсена, Нобиле и Кальдофредо?
   — Кальдофредо, об этом я и говорю. Кальдофредо. Это ты написал? Или Гумбольдт? Или оба?
   — Вместе. Это была такая дурацкая игра. Мы так веселились. Ребячество.
   — Слушай, Чарли, мы должны заключить предварительное соглашение, достичь взаимопонимания. Я уже взял на себя часть ответственности, вложил деньги, потратил силы, кое с кем договорился. Я имею право минимум на десять процентов.
   — Чуть позже спрошу тебя, что ты такое мелешь. Но сначала расскажи мне о Стронсоне. Что с ним произошло?
   — Никогда больше не говори о Стронсоне. Забудь про него. — Кантабиле помолчал, а потом выкрикнул: — Чертов Стронсон! — Его, должно быть, слышали во всем пансионе. Затем Ринальдо несколько раз дернул головой, словно ствол пушки после выстрела. Но потом взял себя в руки, вытянул манжеты рубашки и произнес уже совершенно иным тоном: — Ах, Стронсон. В его контору ворвались взбешенные люди, которых он обжучил. Но его там не было. Думаю, ты понял, что у него были проблемы покрупнее. Он профукал деньги мафии. И попал к ним в кабалу. Пришлось ему делать все, что они велели. Ну и с месяц назад пришло время расплачиваться. Ты читал о чикагской краже во «Фрексо»? Нет?! Сенсационное ограбление! Ну а теперь догадайся, кому пришлось лететь в Коста-Рику, чтобы припрятать большой чемодан, набитый долларами?
   — Стронсона поймали?
   — Полиция Коста-Рики засадила его в тюрьму. Он и сейчас там. Чарли, ты сможешь доказать, что именно ты и Фон Гумбольдт Флейшер написали этот сценарий про Кальдофредо? Как раз об этом я спрашивал Кэтлин. У тебя есть какие-нибудь доказательства?
   — Думаю, да.
   — Вижу, тебе интересно, в чем тут дело. Объяснение весьма странное, Чарли, ты не поверишь. Но прежде, чем я объясню, давай договоримся. Все очень сложно. Я тоже принял участие. Выработал план. Заинтересовал нужных людей. И делал это только ради нашей дружбы. Взгляни сюда, я подготовил бумагу и хочу, чтобы ты ее подписал. — Он выложил передо мной какой-то документ и добавил: — Не торопись.
   — Очередной контракт. Терпеть не могу таких вещей. Что ты хочешь, Кантабиле? Я ни разу за свою жизнь не дочитал до конца ни единого контракта.
   — Но ведь подписывал? Небось, целыми сотнями. Так подпиши и этот.
   — Господи! Кантабиле, ты опять начинаешь изводить меня. Я только-только начал чувствовать себя в Мадриде более-менее сносно. Успокоился. Окреп. И тут появляешься ты.
   — Стоит тебе разнервничаться, Чарли, как ты становишься невменяемым. Постарайся взять себя в руки. Ради бога, я здесь для того, чтобы оказать тебе большую услугу. Ты что, мне не доверяешь?
   — Фон Гумбольдт Флейшер тоже однажды задал мне такой вопрос, и я ответил: «А разве я доверяю Гольфстриму, Южному магнитному полюсу, орбите или Луне?»
   — Чарльз, — чтобы успокоить меня, он называл меня полным именем, — ну к чему эти нервы? Во-первых, это разовая сделка. Мне как агенту она гарантирует регулярные выплаты — десять процентов, если общая сумма составит меньше пятидесяти тысяч долларов, пятнадцать от следующих двадцати пяти тысяч и, соответственно, двадцать от остального при потолке в сто пятьдесят. Короче, как ни крути, больше двадцати штук я не получу. Неужели это так много? Я же делаю это ради тебя, так, для удовольствия, болван ты этакий. Как будто тебе есть что терять. Кто ты? Ты чертова нянька в испанском пансионе.
   За последние недели я настолько отстранился от мира, наблюдая за ним с заоблачных высот, что воспринимал все довольно спокойно. А этот бледноносый, будоражащий, пронырливый и настырный Кантабиле вернул меня к действительности на все сто процентов. Я сказал:
   — В какой-то момент, Ринальдо, я почти обрадовался твоему приезду. Мне всегда нравились люди, которые знают, чего хотят, и ведут себя самоуверенно. И сейчас я счастлив сообщить тебе, что ничего не подпишу.
   — И даже не прочтешь?
   — И не подумаю.
   — Вот дурень! Да если бы я действительно был гадом, я бы сейчас ушел и позволил тебе прошляпить кучу денег. Ладно, давай заключим устное соглашение. Я предлагаю тебе сто тысяч долларов. Я все устраиваю, а ты обещаешь мне десять процентов.
   — От чего?
   — Такое впечатление, что ты читаешь «Тайм» или «Ньюсуик» только в очереди к зубодеру. На экраны вышел сенсационный фильм, гвоздь сезона. На Третьей авеню очередь за билетами выстроилась почти на три квартала. В Лондоне и Париже то же самое. И знаешь, как называется фильм? «Кальдофредо»! И снят он по сценарию, который написали вы с Гумбольдтом. Он принесет миллионы.
   — По тому же сценарию? Ты уверен?
   — В Нью-Йорке мы с Полли пошли в кино и оба вспомнили, о чем ты рассказывал нам в Чикаго. Можешь не верить мне на слово. Посмотри сам.
   — Фильм идет в Мадриде?
   — Нет, тебе придется съездить со мной в Париж.
   — Ну, нашего главного героя действительно звали Кальдофредо. Он один из выживших после крушения в Арктике дирижабля Умберто Нобиле?
   — Ест человечину! Русские уличают его в каннибализме! Возвращается в деревушку на Сицилии! Становится продавцом мороженого! Все дети в деревне от него без ума.
   — Ты хочешь сказать, что кто-то слепил что-то порядочное из этой белиберды?
   Кантабиле заорал:
   — Да они воры! Жулики! Мошенники! Эти сволочи обокрали тебя! Сняли фильм по твоему сценарию. Как он вообще оказался у них?
   — Все, что я знаю, — сказал я, — так это то, что Гумбольдт передал наброски какому-то Отто Клински в здании РКА. Он рассчитывал, что тот сможет передать их парикмахеру сэра Лоуренса Оливье через родственника какой-то уборщицы, матери подружки миссис Клински. Неужели они действительно попали к Оливье? Он играет главную роль?
   — Нет, ее исполняет какой-то другой англичанин, кто-то вроде Чарльза Лоутона[416] или Питера Устинова[417]. Чарли, фильм просто шикарный. Если мы сможем доказать ваше авторство, мы возьмем этих сволочей тепленькими. Я так и сказал им, ты понимаешь, что я готов искрошить их на мелкие кусочки. Я настроен поотрывать им яйца и взбить в пену.
   — Когда дело доходит до угроз, с тобой никто не сравнится, — заметил я.
   — Придется припереть их к стенке, чтобы не тянуть резину в суде. Нам нужно быстрое решение вопроса. Какие у тебя есть доказательства?
   — Гумбольдт сам себе отправил копию сценария заказным письмом, — объяснил я. — Это письмо никто никогда не вскрывал.
   — У тебя оно есть?
   — Да, я нашел его среди бумаг вместе с запиской, где все объяснено.
   — А почему он просто не оформил авторские права?
   — В таких случаях это единственный способ. Но совершенно законный. Гумбольдт наверняка наводил справки. Его всегда консультировало больше юристов, чем весь Белый дом.
   — Эти киносволочи не нашли для меня времени. Теперь посмотрим, кто кого. Наш следующий шаг, — сказал он, — лететь в Париж.
   — Наш?
   — Беру расходы на себя.
   — Но я не хочу никуда лететь. Мне даже здесь не следует находиться. После обеда я обычно запираюсь у себя в комнате.
   — Зачем? Просто сидишь?
   — Да, сижу и погружаюсь в себя.
   — Вот чертов индивидуалист, — фыркнул Ринальдо.
   — Да нет же, я стараюсь увидеть и услышать внешний мир изнутри, избавившись от всех внутренних помех, будто из пустого, совершенно безмолвного сосуда.
   — И ты думаешь, от этого будет какая-то польза?
   — Согласно учебнику, если сидеть достаточно спокойно, в конце концов завеса, скрывающая весь внешний мир, каждый цветок, каждое животное, каждое действие, спадет и откроет немыслимые тайны — это цитата.
   Он уставился на меня своими бойкими глазками из-под изогнутых бровей.
   — Черт возьми, уж не собираешься ли ты превратиться в одного из этих трансцендентальных извращенцев? Невозможно получать удовольствие просто от того, что сидишь тихо.
   — Я получаю огромное удовольствие.
   — Едем со мной в Париж.
   — Ринальдо, я не хочу ехать в Париж.
   — То ты встаешь на дыбы, то тебе на все плевать, но всегда не там, где нужно. У тебя все перевернулось с ног на голову. Поехали в Париж, посмотришь фильм. Да это же от силы день-два. Остановишься в «Георге V» или в «Мерис». Чем и укрепишь наши позиции. Я нанял двух хороших адвокатов, француза и американца. Мы вскроем запечатанный конверт при свидетелях, давших присягу. А может, даже в американском посольстве в присутствии торгового и военного атташе. Так что давай, Чарли, собирай вещички. Через два часа самолет.
   — Нет, не думаю, что мне это нужно. У меня действительно не осталось денег, но сейчас без денег я чувствую себя гораздо лучше, чем когда бы то ни было с деньгами. Кроме того, не хочу бросать малыша.
   — Перестань вести себя так, как будто ты его родная бабушка.
   — И вообще, я не люблю Париж.
   — Не любишь Париж? Что ты против него имеешь?
   — Предубеждение. Париж для меня — город-призрак.
   — Ты рехнулся. Тебе позарез нужно взглянуть, какие очереди выстроились на Елисейских полях за билетами на «Кальдофредо». Это же твой успех. Он наполнит тебя таинственной силой — словишь кайф. Я понимаю, ты злишься, что французы сделали тебя каким-то низкосортным рыцарем, и воспринимаешь это как личное оскорбление. Или, может, ты ненавидишь их из-за Израиля? Или из-за их поведения в прошлую войну.
   — Что за чепуха?
   — Стоит мне представить твои мысли, и меня прямым ходом заносит в какую-нибудь чепухню. Иначе я и за миллион лет не въеду, почему для тебя Париж — город-призрак. По-твоему, стали бы старички из чикагского городского совета переезжать в город-призрак, чтобы просаживать состояния, сколоченные на взятках? Брось, Чарли, вечером мы будем есть утятину в «Серебряной башне».
   — Нет, от такой пищи меня мутит.
   — Ладно, тогда давай я отвезу тот конверт, который Гумбольдт сам себе отправил.
   — Нет, Кантабиле, этот вариант мне тоже не нравится.
   — Но какого черта?
   — Потому что тебе нельзя доверять. У меня есть еще одна копия этого сценария. Можешь взять ее. А я готов написать письмо. Нотариально заверенное письмо.
   — Не пойдет.
   — Если твои друзья захотят посмотреть оригинал, пусть приезжают ко мне в Мадрид.
   — Ну ты и доставучий, — вздохнул Кантабиле. — Мне уже хочется лезть на стену, — он бросил на меня яростный взгляд. А потом предпринял новую попытку сохранить благоразумие: — Помнится, у Гумбольдта остался какой-то родственник? Я спрашивал у Кэтлин. Старенький дядя на Кони-Айленде.
   А я и забыл про Вольдемара Уолда! Бедный старик, тоже живет среди кухонных запахов, в жуткой комнатушке. Безусловно, его надо было спасать из дома престарелых.
   — Да, у него есть дядя, — подтвердил я.
   — А как же его интересы? Послать их к черту только потому, что не любишь Париж? Заплатишь горничной, чтобы присмотрела за ребенком. Это большое дело, Чарли.
   — Ладно, наверное, я должен ехать, — сдался я.
   — Вот разумные слова.
   — Пойду сложу вещи.


* * *


   И мы полетели. Тем же вечером мы с Кантабиле, раздобыв билеты, ожидали на Елисейских полях, пока нас впустят в огромный кинотеатр рядом с рю Марбеф. Даже для Парижа погода была скверной. Шел мокрый снег. Я чувствовал, что одет слишком легко, что подметки на туфлях протерлись и я промочил ноги. Очередь оказалась довольно плотной, молодежь веселилась, но мы с Кантабиле раздражали друг друга. Запечатанный конверт Гумбольдта заперли в гостиничной камере хранения, а мне выдали номерок. Вот из-за этого латунного кружочка Ринальдо со мной и повздорил. Он намеревался положить номерок в свой карман в знак того, что является моим законным представителем.
   — Отдай номерок мне, — требовал он.
   — Не отдам. Чего ради?
   — У меня он будет в большей сохранности. Это моя работа.
   — Я сам справлюсь.
   — Будешь вытаскивать платок и потеряешь его, — кипел Ринальдо. — Ты никогда не думаешь о том, что делаешь. Ты рассеянный.
   — Номерок будет у меня.
   — И с контрактом ты повел себя мерзко. Даже не прочитал, — пробурчал он.
   По шляпе и по плечам барабанили льдинки. Повсюду витал ненавистный мне запах французских сигарет. Над нами висела огромная освещенная реклама с изображением Отуэя в роли Кальдофредо и итальянской актрисы Сильвии Соттотутти, или что-то в этом роде, в роли его дочери. В какой-то степени Кантабиле оказался прав: любопытное переживание — стоишь под мокрым снегом никому не известным источником всеобщего внимания, и появляется ощущение, будто где-то рядом бродит призрак. После двух месяцев мадридского уединения здесь, в туманном блеске Елисейских полей, среди кружащихся снежных комьев я чувствовал себя вероотступником. В мадридском аэропорту я купил «Интимные дневники» Бодлера, чтобы почитать в самолете и защититься от бесконечной болтовни Кантабиле. У Бодлера нашелся любопытный совет: если вы получили письмо от кредитора, напишите пятьдесят строчек о каком-нибудь далеком от земного предмете, и вы спасены. То есть подразумевалось, что vie quotidiente гонит нас прочь от земли, но еще более глубокий смысл в том, что настоящая жизнь протекает на границе между здесь и там . Настоящая жизнь — это мост между здесь и там . Вот Кантабиле, например, целиком и полностью здесь и поминутно подтверждает это. Сейчас он скандалил. Его трясло из-за того, что я не отдал ему номерок. Он едва не сцепился с ouvreuse2, которая показала нам наши места. Она возмутилась смехотворными чаевыми, которые дал ей Ринальдо. Взяла Кантабиле за руку и шлепнула монетку ему на ладонь.
   — Ах ты, сука! — взвился Ринальдо и хотел было броситься за ней по проходу.
   Я его удержал:
   — Успокойся!
   Я снова оказался среди французской публики. В прошлом году в апреле мы с Ренатой ходили в этот же кинотеатр. А до того я был в Париже в 1955 году. Но быстро понял, что это место не для меня. Я не мог удовольствоваться теми крохами любви, что достаются здесь иностранцам; тогда я еще не отошел после смерти Демми. Впрочем, время для таких воспоминаний было неподходящим. Начинался фильм. Кантабиле прошептал:
   — Проверь карман, номерок еще там? Если ты его потерял, нам крышка.
   — Он на месте. Успокойся, — ответил я.
   — Дай его мне, чтобы я мог спокойно посмотреть фильм, — попросил он.
   Это требование я пропустил это мимо ушей.
   Грянула музыка, и фильм начался. Пошли кадры в стиле хроники двадцатых годов: вот первое покорение Северного полюса Амундсеном и Умберто Нобиле, они на дирижабле перелетают из Скандинавии на Аляску. В фильме снялись превосходные комедийные актеры, прекрасно подобранные. Я получал огромное удовольствие. Великолепное зрелище. Мы смотрели, как папа благословляет экспедицию, как Муссолини произносит с балкона речь. Конкуренция между Амундсеном и Нобиле перерастает во вражду. Девочка вручает Амундсену букет
   — Нобиле вырывает его. Амундсен отдает приказы — Нобиле их отменяет. На дирижабле норвежцы пререкаются с итальянцами. Постепенно за этой ретроспекцией обнаруживается старый Кальдофредо, живущий в древней сицилийской деревушке. Воспоминания накладываются на повседневную жизнь дружелюбного старичка, любимого детьми мороженщика и любящего отца Сильвии Соттотутти. В молодости Кальдофредо вместе с Нобиле участвовал в двух полярных перелетах. Третий, которым руководил один Нобиле, закончился трагедией. Дирижабль разбился над арктическим морем. Экипаж расшвыряло по льдинам. Те, кто выжил, посылали радиограммы, и русский ледокол «Красин» поспешил им на помощь. Пьяный в дым Амундсен получает телеграмму с сообщением о катастрофе на очередном банкете — если верить Гумбольдту, который знал все и вся, этот норвежец пил как сапожник. Амундсен тут же объявляет, что организует экспедицию по спасению Нобиле. Все шло в точности, как мы придумали много лет назад в Принстоне. Амундсен нанимает самолет. Ругается с французским пилотом, который предупреждает, что самолет опасно перегружен. Но Амундсен приказывает взлетать, несмотря ни на что. Самолет падает в море. Меня потрясло, насколько сильной оказалась комедийная трактовка сцены катастрофы. Я вспомнил, что мы с Гумбольдтом никак не могли договориться именно по этому эпизоду. Гумбольдт настаивал, что эпизод должен быть максимально смешным. Тут так и было. Самолет тонул. И тысячи людей смеялись. Интересно, понравился бы Гумбольдту этот фильм?
   Следующая часть фильма была моей. Это я провел исследование и написал сцены, в которых спасенный Кальдофредо в ярости мечется по палубе «Красина». Грех каннибализма слишком тяжел для него, он не может его вынести. К неописуемому удивлению русского экипажа, он ведет себя как безумец, выкрикивает какую-то чушь. Огромным ножом Кальдофредо кромсает стол, пытается выпить крутой кипяток, бьется головой о переборки. Матросы с трудом связывают его. Корабельный доктор, движимый подозрением, делает Кальдофредо промывание желудка и под микроскопом обнаруживет человеческие ткани. Это я написал большой эпизод, где Сталин приказывает выставить на Красной площади банку с содержимым желудка Кальдофредо под громадными транспарантом, бичующим людоедский капитализм. Это я обрисовал бешенство Муссолини при этом известии и спокойствие только что отобедавшего в Белом доме Кальвина Кулиджа, собравшегося часок соснуть. Я! Все это родилось в моей голове в Принстоне, штат Нью-Джерси, двадцать лет назад. Правда, это не слишком большое достижение. Оно не разнеслось эхом по всем пределам вселенной. Оно не побороло жестокость и бесчеловечность, не сделало мир чище и ни от чего его не уберегло. И все же что-то в этом было. Фильм доставлял удовольствие сотням тысяч, миллионам зрителей. Конечно, фильм великолепно поставили, и Джордж Отуэй блестяще сыграл роль Кальдофредо. Этот Отуэй, англичанин лет тридцати пяти, сильно напоминал Гумбольдта. Когда я глядел, как он кидается на стены каюты, точно спятившая мартышка в обезьяннике, как с душераздирающим безумством бьется о переборки, меня пронзила мысль, что точно так же, наверное, Гумбольдт сражался с полицией, когда его силой увозили в «Бельвю». Ах, бедный Гумбольдт, воинственный разгневанный рыдающий вопящий Гумбольдт. Расцвет, погубленный в зародыше. Какие краски не открылись миру, завянув у него в груди. Сверхъестественное сходство между мечущимся по каюте Отуэем и Гумбольдтом оказалось непереносимым, и я всхлипнул. А зал затрясся в восторженном хохоте. Кантабиле шепнул мне на ухо:
   — Классная киношка, а? Что я тебе говорил? Даже ты заходишься от хохота.
   Вот так, но теперь Гумбольдт рассеялся где-то, его душа перенеслась в иную часть мироздания; есть такие души, которые живут только тем, что мы, живые, можем послать им с Земли, как зерно в Бангладеш. Но увы! — нам, брошенным в мир миллионами, миллиардами, нам, возникающим как пузырьки в шипучем напитке, это не под силу. Передо мной с головокружительной быстротой промелькнули все живые и мертвые, весь род людской, и те, кто трясся от смеха на комедии про людоедов, и те, что исчезали в глубоких водах смерти, в дыму и пламени битв на материках, объятых голодом. И вдруг мне явилось смутное виденье, будто мы летим вслепую в кромешной тьме и вдруг ныряем в какой-то просвет над огромным городом. Он сверкает где-то далеко внизу в капельках льда. Я попытался угадать, пойдем ли мы на посадку или полетим дальше. Мы полетели дальше.
   — Это ваш сценарий? Они им воспользовались? — спросил Кантабиле.
   — Да. И осуществили его просто замечательно. Добавили множество своих идей, — ответил я.
   — Оставь свои восторги. Я хочу, чтобы завтра ты был в боевом настроении.
   Я сказал Кантабиле:
   — Как заявил корабельный врач, русские доказали свои подозрения не только содержимым желудка, но и экскрементами этого человека. Стул умирающего с голоду твердый и сухой. Этот человек заявлял, что ничего не ел. Но было очевидно, что на льдине он не сидел без обеда.
   — Могли бы и это вставить. Сталин не раздумывая выставил бы горшок с дерьмом на Красной площади. Но ты можешь использовать эту сцену в каком-нибудь новом фильме.
   Теперь действие переместилось в маленький городок на Сицилии, где никто не знает о грехе Кальдофредо, где он просто забавный старик-мороженщик и музыкант местного оркестра. Я вслушивался в звуки его трубы и проникался всей важностью контраста между непритязательными арпеджио и ужасной сложностью его нынешнего положения. Счастлив тот, кому, кроме этих простеньких мелодий, нечего ни сыграть, ни сказать. Только остались ли еще такие люди? Вид дующего в трубу Отуэя, так сильно похожего на Гумбольдта, приводил меня в некоторое замешательство. Обнаружив в фильме живого Гумбольдта, я начал высматривать в нем и себя. Я решил, что кое-какие мои черты сосредоточились в дочери Кальдофредо, которую играла Сильвия Соттотутти. В этом образе обнаружилась какая-то вымученная ретивость и болезненно-тревожная оживленность, присущая и мне. Актер, игравший ее жениха, коротконогий, с выдающейся квадратной челюстью, простоватым лицом и низким лбом, мне не понравился. Возможно, потому, что я узнал в нем Флонзалея. Человека, который как-то увязался за нами на мебельной выставке, — скорее всего, он и был Флонзалеем. Они с Ренатой делали друг другу какие-то знаки… Я вдруг понял, что в качестве миссис Флонзалей Ренате придется жить в Чикаго весьма замкнуто. Гробовщик не слишком желанный гость, разве что у своего же брата-гробовщика. Чтобы не страдать от проклятья профессии, им придется много путешествовать, но даже в каком-нибудь карибском круизе за капитанским столом им придется молить Бога, чтобы рядом нечаянно не оказался земляк, способный поинтересоваться: «А вы случайно не Флонзалей из „Ритуальных услуг Флонзалея“? Так что счастье Ренаты скорехонько омрачится, померкнет, как померкло для Кальдофредо великолепие сицилийского неба, омраченное его черным деянием в Арктике. Это угадывалось даже в том, как он играл на трубе. Мне казалось, что через вентили его трубы вырываются вздохи из самого сердца старика.
   И вот в городок приехал скандинавский журналист, собирающий материалы для книге об Амундсене и Нобиле. Он выследил беднягу Кальдофредо и начал ему досаждать. Старик заявляет: «Вы ошиблись адресом. Я никогда там не был». «Нет, вы тот самый человек», — настаивает журналист. Он один из тех свободных от предрассудков европейцев, что желают очистить сердца человеческие от стыда и темных пятен; прекрасно подобраный типаж. Мужчины беседуют на склоне горы. Кальдофредо умоляет журналиста уехать и оставить его в покое. Тот отказывается, и старик впадает в ярость, как тогда на «Красине». Но теперь, сорок лет спустя, это лишь старческое безумие. Злоба клокочет в душе, но тело уже обессилело. Приступ ярости, желания защититься, слабости и глубокого отчаяния Отуэй сыграл просто неподражаемо.
   — Так и было в твоем сценарии? — спросил Кантабиле.
   — Более или менее.
   — Дай мне номерок, — потребовал он и сунул руку ко мне в карман.
   Я понял — Ринальдо вдохновился порывом Кальдофредо. Кантабиле так взволновался, что потерял голову. Не столько ради того, чтобы спасти номерок, сколько чтобы защитить себя, я схватил его за руку.
   — Убери руку из моего кармана, Кантабиле.
   — Он должен храниться у меня. Ты ненадежный. Ты обабжуленный. Ты не в своем уме.
   Мы уже открыто боролись. Не знаю, что делал маньяк в фильме, потому что другой маньяк набросился на меня. Как сказал кто-то из тех, кому я доверяю, разница между словами «приказывать» и «убеждать» такая же, как между диктатурой и демократией. Рядом со мной оказался человек, который взбесился потому, что ему никогда не приходилось убеждать себя ни в чем! Эта мысль привела меня даже в большее отчаяние, чем безуспешные попытки отбиться от Кантабиле. Размышления делают из меня идиота! Когда Кантабиле угрожал мне бейсбольной битой, я думал о волках и колюшках Лоренца, когда он загнал меня в туалетную кабинку, я думал… Каждое событие я превращаю в мысль, и мысли эти работают против меня. Высокоинтеллектуальные умствования сведут меня в могилу. Сзади раздались выкрики: «Dispute! Bagarre! Emmerdeurs!» Кто-то взревел: «Dehors!» и «Flanquez les а la porte!"1