Я попытался разыскать Такстера по адресу: Париж, отель «Пон-Руаяль». И еще заказал разговор с Нью-Йорком. Чтобы самостоятельно обсудить культурный Бедекер с Карлом Стюартом, издателем Такстера. И удостовериться, что он оплатит мой счет в «Рице». В «Пон-Руаяль» Такстер не значился. Меня это не обеспокоило. Может, он остановился у подруги своей матери, принцессы де Бурбон-Сикст? Обсудив с телефонисткой детали разговора с Нью-Йорком, я, не отходя от окна, подарил себе десять минут безмятежности. Наслаждался зимней свежестью и солнцем. Старался представить солнце не как неистовствующий термоядерный шар из газов и частиц, а как организм, как существо со своей жизнью и собственным представлением о ней, если вам понятно, что я хочу сказать.
   Пенициллин помог, и Роджер чувствовал себя достаточно хорошо, чтобы вместе с бабушкой пойти в Ретиро, поэтому тем утром мне не нужно было за ним присматривать. Я тридцать раз отжался, постоял на голове, потом побрился, оделся и вышел на улицу. Я удалился от больших бульваров, прошелся по маленьким улочкам старого города. Решил купить Ренате красивый плащ; кроме того, я помнил, что Джулиус просил присмотреть ему морской пейзаж, и поскольку времени у меня хватало, заглянул в антикварные магазины и картинные галереи. Но к голубизне и зелени, к пене и солнцу, к штилю и шторму на картинах всегда лепилась скала, или парусник, или дымящая труба парохода, а Джулиус ничего такого не хотел. Никто не нарисовал чистую стихию, равнодушную воду, океанскую пучину, аморфные глубины, объявший мир океан. Я все время вспоминал «Эвганейские холмы» Шелли:
   Должно, причина скудости зеленых островов в глубинах необъятных океана Скорби…
   Но Джулиус не понимал, как причина чего бы то ни было может скрываться в море. Как анти-Ной, он послал своего брата-голубя, элегантно одетого, истерзанного проблемами, больного Ренатой, найти ему чистую воду. Девушки-продавщицы в черных форменных халатах дружно таскали из подвалов старые морские пейзажи, чтобы угодить прохлаждающемуся американцу с туристскими чеками в кармане. Но среди испанцев я себя иностранцем не чувствовал. Они очень похожи на моих родителей, на моих иммигрантских тетушек и кузенов. Нас разлучили в 1492 году, когда евреев изгнали из Испании. Если вас не слишком волнуют временные рамки, это было не так уж и давно.
   Мне вообще интересно, насколько мой брат Юлик имеет право называться американцем. Он сразу же решил, что Америка — это богатая успешная счастливая страна, что людям здесь не о чем беспокоиться, и выбросил из головы европейскую культуру, идеалы и устремления. В этом знаменитый Сантаяна в какой-то мере согласен с Юликом. Благородные господа так и не сумели достичь своих идеалов и от этого сделались очень несчастными. Благородная Америка страдает скудостью души, вялостью характера и нехваткой талантов. А новой Америке времен молодости Юлика требовались только комфорт, сумасшедшие скорости, здоровье, физическое и душевное, футбол, политические кампании, пикники и бодрые похороны. Но теперь эта новая Америка демонстрирует новые устремления, новые капризы. Период удовольствия от благосостояния, заработанного тяжким трудом, от сугубо прикладных искусства и техники, служащих лишь материальной жизни, подошел к концу. Почему Джулиусу захотелось отпраздновать новые сосуды, пересаженные с помощью чудотворной медицинской технологии, покупкой морского пейзажа? Потому что даже он уже не только бизнесмен. Теперь он тоже чувствует метафизические порывы. Возможно, они зародились в его вечно настороженной практичной американской душе. За шесть десятилетий Юлик научился распознавать всевозможное мошенничество, чуять за версту любые неприятности, но устал быть единовластным, но больным хозяином своего внутреннего я. Что значил для него морской пейзаж без всяких признаков суши? Не был ли это символ свободы, освобождения от ежедневной рутины и ужасов перенапряжения? О господи, глоток свободы!
   Я знал, что можно пойти в Прадо, навести справки и найти художника, который нарисует морской пейзаж. Если бы он запросил две тысячи долларов, я смог бы получить с Джулиуса пять. Но я не хотел зарабатывать деньги на собственном брате, с которым меня связывали такие неземные узы. Я пересмотрел все морские пейзажи в этом уголке Мадрида и отправился в магазин, где продавали плащи.
   Там я поговорил непосредственно с президентом Los Amigos de la Capa. Он оказался смуглым человеком небольшого росточка, немного кривобоким, точно заевший аккордеон, с гнилыми зубами и тяжелым дыханием. На темном лице виднелись белые папилломы, похожие на плоды платана. Поскольку американцы не мирятся с такими изъянами внешности, я почувствовал, что действительно нахожусь в Старом Свете. Пол в магазине был деревянным и каким-то бугристым. Под потолком висели плащи. Женщины длинными шестами снимали прекрасные парчовые наряды с бархатной подкладкой и показывали их мне. В сравнении с ними карабинерская накидка Такстера меркла. Я купил черный плащ с красной подкладкой (черный и красный — любимые цвета Ренаты) и обеднел на двести долларов в чеках «Американ Экспресс». Полился нескончаемый поток благодарностей и любезностей. Я пожал всем руки, торопясь вернуться в «Риц» с покупкой и показать ее Сеньоре.
   Но Сеньора исчезла. В номере я обнаружил Роджера, он сидел на диване, поставив ноги на свою упакованную сумку. За ним присматривала горничная.
   — Где бабушка? — поинтересовался я.
   Горничная ответила, что приблизительно часа два назад Сеньору куда-то срочно вызвали. Я позвонил в расчетный отдел, где мне сообщили, что моя гостья, дама из номера 482, уже выписалась, а все расходы попросила записать на мой счет. Тогда я набрал номер портье. Конечно, конечно, сказал он, лимузин повез мадам в аэропорт. Нет, куда она летит, неизвестно. Она не просила заказать билеты.
   — Чарли, у тебя есть шоколад? — спросил Роджер.
   — Да, малыш.
   Он мог съесть столько сладкого, сколько удавалось выклянчить, и я вручил ему целую плитку. Слава богу, здесь обнаружился хоть кто-то, чьи желания я понимал. Роджер скучал по маме. Нам не хватало одного и того же человека. Бедный малыш, думал я, глядя, как он снимает фольгу и запихивает шоколадку в рот. К этому ребенку я испытывал неподдельно теплые чувства. Он еще не вышел из прекрасного лихорадочного состояния раннего детства, когда все тело вздрагивает от толчков пульса, от биения страстного беззащитного жаждущего сердца. Я хорошо помнил себя в этом возрасте. Обнаружив, что я немного знаю испанский, горничная спросила, не приходится ли Рохелио мне внуком.
   — Нет! — ответил я.
   Мало того, что его бросили на меня, так еще и в деды записали? Рената отправилась в свадебное путешествие с Флонзалеем. Никогда не бывавшая замужем Сеньора помешалась на том, чтобы сделать из дочери респектабельную даму. А Рената, несмотря на всю свою эротическую опытность, оставалась всего лишь послушным ребенком. Возможно, плетя интриги от имени дочери, Сеньора чувствовала себя не такой старой? Сбрасывала с плеч десяток лет, нагло обманывая меня. Ну, а я — я теперь ясно видел связь между вечной молодостью и идиотизмом. Если я еще не настолько стар, что бегаю за Ренатой, то и достаточно молод, чтобы испытывать свойственные юности сердечные муки.
   В общем, я признался горничной, что Рохелио мне не родственник, хотя я действительно достаточно стар, чтобы быть ему abuelo, и дал ей сто песет, чтобы она присмотрела за ним еще часок. Хоть я и находился на грани банкротства, у меня еще хватало денег на некоторые утонченные выходки. Я мог позволить себе страдать как джентльмен. Как раз сейчас заниматься ребенком у меня не было сил. У меня возникло желание пойти в Ретиро, где можно забыться, колотить себя в грудь, топать ногами, сквернословить или рыдать. Но когда я выходил из номера, зазвонил телефон, я бросился к нему в надежде услышать голос Ренаты. Однако звонили из Нью-Йорка.
   — Господин Ситрин? Это говорит Стюарт из Нью-Йорка. Мы никогда не встречались, но, разумеется, я о вас слышал.
   — Да, я хотел задать вам один вопрос. Вы намерены издать книгу Пьера Такстера о диктаторах?
   — Мы очень на это надеемся, — ответил он.
   — А где сейчас Такстер, в Париже?
   — В последний момент планы у него изменились, он улетел в Южную Америку. Насколько я знаю, сейчас он в Буэнос-Айресе, берет интервью у вдовы Перона[408]. Это очень интересно. Эта страна сейчас разваливается на куски.
   — Думаю, вы знаете, что я нахожусь в Мадриде с целью изучения возможностей написания путеводителя по культурным центрам Европы.
   — Неужели?
   — Разве Такстер вам не сказал? Я думал, что занимаюсь этим с вашего благословения.
   — Первый раз об этом слышу.
   — Вы уверены? Вы не могли забыть?
   — О чем вы, господин Ситрин?
   — Короче говоря, — сказал я, — только один вопрос: нахожусь ли я в Мадриде как ваш гость?
   — Насколько я знаю, нет.
   — Простите?
   Я внезапно покрылся холодным потом и залез вместе с телефоном на кровать за задернутой занавеской.
   — Это испанское выражение, — ответил я, — наподобие malentendu1 или «положение нормальное, идем ко дну», то есть опять надули. Извините, что не сдержался. Просто у меня стресс.
   — Надеюсь, вы будете столь любезны, чтобы объяснить все в письме, — сказал мистер Стюарт. — Вы сейчас работаете над книгой? Вы же знаете, нас бы это заинтересовало.
   — Нет, нет, я ничего не пишу.
   — Но если бы вы начали…
   — Я напишу вам письмо, — перебил я. — За звонок-то платить мне.
   Разъярившись не на шутку, я снова попросил оператора соединить меня с Ренатой. «Скажу этой сучке пару ласковых», — кипел я. Но Милан ответил, что Рената съехала и не оставила адреса. К тому времени, как я добрался до Ретиро, собираясь отвести душу, отводить было уже нечего. Тогда я решил прогуляться и поразмышлять. И пришел к тому же выводу, что и в кабинете судьи Урбановича. Что проку, если бы я обругал Ренату? Яростные обличительные речи, идеальная логика и зрелость суждений, полных праведного гнева, божественно звучат у Шекспира, но мне они не принесут ни малейшей пользы. Мне все еще хотелось высказаться, но недоставало головы, на которую можно было бы обрушить свои страстные излияния. Рената не захотела бы их выслушивать, ее мысли были заняты другим. Как бы там ни было, она доверила мне Рохелио и в какой-нибудь удобный момент пришлет за ним. Отправив меня таким образом в отставку, она, возможно, оказывала мне услугу. По крайней мере, она, вероятно, так считала. Мне следовало давным-давно жениться на ней. Я обманул ее доверие, оскорбил колебаниями, так что вполне справедливо, что меня оставили присматривать за ребенком. Кроме того, думаю, дамы учли и то, что ребенок свяжет меня по рукам и ногам и не даст пуститься в погоню. Не то чтобы я собирался кого-то преследовать. Я не мог этого себе позволить. Прежде всего потому, что «Риц» выставил мне огромный счет. Сеньора много звонила в Чикаго: поддерживала связь с каким-то молодым мастером по ремонту телевизоров, своим нынешним кавалером. Кроме того, Рождество в Мадриде, учитывая болезнь Роджера и подарки, изысканный обед и плащ для Ренаты, сократили мои фонды почти втрое. В течение многих лет после успеха «Фон Тренка», или примерно с того времени, как погибла Демми Вонгел, я тратил деньги без счета и кутил напропалую, но теперь пришло время вспомнить жизнь в меблированных комнатах. Если я останусь в «Рице», мне придется нанять гувернантку. Но это никак невозможно. Я находился на грани банкротства. Лучшее, что можно было придумать, — переехать в pension.
   Но придется как-то объяснять наличие ребенка. Назовись я его дядей, это вызовет подозрения. Сказать, что я его дедушка, и мне придется вести себя соответственно. Самый оптимальный вариант — вдовец. Рохелио называл меня Чарли, но для американского ребенка это естественно. Кроме того, мальчик в некотором смысле действительно осиротел, а я, без преувеличения, лишился близкого человека. Я купил траурную повязку на рукав, несколько очень симпатичных черных шелковых галстуков и черный костюмчик для Рохелио. Отнес в американское посольство вполне правдоподобное заявление об утере паспорта. По счастливому стечению обстоятельств этим вопросом ведал юноша, который читал мои книги о Вудро Вильсоне и Гарри Гопкинсе. Он закончил Корнельский университет по специальности «история» и однажды слушал мой доклад на заседании Американского исторического общества. Я рассказал ему, что моя жена умерла от лейкемии, а бумажник с документами украли в мадридском автобусе. Парень подтвердил, что этот город печально известен изобилием карманников.
   — Карманники, переодетые священниками, прячут добычу под сутаны. И как ловко! Испанцы хвастают, что Мадрид — мировой центр щипачей. Но давайте сменим тему — вы, наверное, собираетесь прочесть лекцию для Информационного Агентства США?
   — Нет, я слишком подавлен своим горем, — ответил я. — Кроме того, я занимаюсь здесь исследованиями. Готовлю книгу об испано-американской войне.
   — Моей семье приходилось сталкиваться с лейкемией, — грустно сказал он. — Такая долгая и мучительная смерть совершенно подкашивает родственников.
   Хозяйке пансиона «Ла Рока» я сказал, что мать Роджера сбил грузовик, когда она переходила улицу в Барселоне.
   — Какой кошмар!
   — Да, — вздохнул я. Я тщательно готовился, сверяясь со словарем, поэтому смог без запинки произнести следующую фразу: — Моя бедная жена — ее грудь была раздавлена, лицо обезображено, легкие лопнули. Она умерла в муках.
   Лейкемии, решил я, Ренате будет маловато.


* * *


   В пансионате жили компанейские люди. Кто-то говорил по-английски, кто-то по-французски, так что можно было общаться. Я познакомился с армейским капитаном, с его женой и с несколькими дамами из датского посольства. Самая привлекательная из них — блондинка лет пятидесяти — немного прихрамывала. Подчас даже острое личико и выступающие вперед зубы могут оказаться приятным сочетанием, и она выглядела довольно мило, несмотря на то, что была, кажется, даже немного горбатой, а под истончившейся кожей на висках уже просвечивали жилки. Эта женщина принадлежала к тем сильным личностям, что вечно приковывают к себе внимание присутствующих в столовой или гостиной не потому, что много и умно говорят, а потому, что умеют убедить окружающих в своем превосходстве. Ну, а персонал — горничные, бывшие по совместительству официантками, — вел себя очень дружелюбно. Траурный цвет давно утратил свое символическое значение на протестантском севере. Но в Испании траур все еще уважают. Черный костюм маленького Рохелио оказался даже более эффектным, чем мой носовой платок с черной каемкой и повязка на рукаве. Когда я кормил мальчика обедом, мы оказывались в центре внимания. Я привычно резал мясо для Роджера. В Чикаго мне частенько приходилось это делать. Но здесь, в маленькой столовой с глухими стенами, это почему-то потрясало — материнские навыки американца трогали здешних постояльцев до глубины души. Моя забота о Роджере, должно быть, выглядела невыносимо печально. Женщины бросались мне помогать. Я включил в список своих расходов empleadas del hogar1. Через несколько дней малыш уже говорил по-испански. По утрам он ходил в детский сад. Каждый вечер одна из горничных гуляла с Роджером в парке. А я мог бродить по Мадриду или размышлять, лежа в постели. Жизнь текла вполне размеренно. Но абсолютного покоя в таких обстоятельствах ждать не приходилось.
   Не о такой жизни я грезил в плюшевом кресле «Боинга-747», проносясь над глубинами атлантических вод. Тогда я говорил себе, что пузырек воздуха в запаянной ампуле плотницкого уровня можно вернуть в центр. Теперь же я сомневался даже в том, а был ли вообще этот пузырек. Ну, и еще Европа. Сегодня она уже не так сильно притягивает американских интеллектуалов. Ни к чему хорошему она мир не привела. Только ограниченный человек (такой, как вульгарная девка, Рената — если не ходить вокруг да около) может приехать сюда, питая серьезные надежды приобщиться к культуре. Надежды, которыми пестрят женские журналы мод. Впрочем, должен признаться, что на этот раз я тоже ехал в Испанию в поисках высоких идеалов или остатков этих идеалов. Когда-то здесь создавались шедевры, вдохновленные высоким духом. И остатки святости и святого искусства сохранились здесь до сих пор. На углу Двадцать шестой и Калифорния-стрит или в чикагском Плейбой-клубе не полюбуешься на святого Игнатия, святую Терезу, Иоанна Крестителя, Эль Греко и Эскориал. Только вот Сеговия так и не разжилась маленькой семьей Ситринов во главе с Папочкой, занятым отделением сознания от его биологического основания, и сексуально восторженной Мамочкой, приторговывающей антиквариатом. Рената слишком грубо оттолкнула меня и слишком глубоко задела при этом мое человеческое достоинство. Кстати, траур, который я носил, помог мне в какой-то степени восстановиться. Черные одежды склоняли испанцев к дружелюбию и учтивости. Скорбящий вдовец и бледненький американский сирота задевали за живое продавцов на рынке, а особенно женщин. В пансионе нами заинтересовалась секретарь датского посольства. Она и сама была очень бледная, но ее бледность имела совершенно иное происхождение, чем у Роджера. Лицо этой дамы отличалось страшной худобой и чахоточной бледностью, так что помада на ее губах буквально пламенела. После обеда она подкрашивала губы с каким-то странным ожесточением. И все же в ее намерениях не было ничего плохого. Как-то в воскресенье после обеда я совсем расклеился, и она пригласила меня прогуляться. Надела похожую на колокол или ведро шляпку, и мы стали медленно прохаживаться, так как у нее болело бедро. И вот, ковыляя рядом со мной по дорожке в празднично одетой толпе, она завела разговор о скорби.
   — Ваша жена была красива?
   — О да, очень красива.
   — Вы, американцы, так лелеете свою печаль. Давно она умерла?
   — Шесть недель назад.
   — На прошлой неделе вы говорили — три.
   — Вот видите, я потерял ощущение времени.
   — Но сейчас вам пора снова стать на ноги. Иногда нужно сделать усилие — и освободиться. Как там говорят? Выйти из штопора. У меня в комнате есть немного бренди. Приходите, когда мальчик заснет, пропустим по рюмочке. Как я поняла, вам приходится спать вместе с ним на двуспальной кровати?
   — Нам пытаются найти две односпальных.
   — Он беспокойный? Дети часто толкаются во сне.
   — Роджер спит спокойно. А я все равно не сплю. Лежу и читаю.
   — Мы можем найти более интересные занятия, чтобы скоротать ночь, — сказала она. — Какая польза от горьких раздумий? Она ушла.
   Вот именно, ушла. Это полностью подтвердилось. Она написала мне с Сицилии. В субботу, то есть вчера, я зашел в «Риц» проверить почту и получил письмо от Ренаты. Потому-то я и расстроился и всю ночь не спал, вчитываясь в ее строки. Я страдал так сильно, что никак не мог сойтись поближе с фрекен Ребеккой Волстед, с этой яростной бледной хромой женщиной. Я чуть ли не жалел, что Роджер такой славный ребенок. Он даже не толкался во сне. Не доставлял мне никаких хлопот. Милый маленький мальчик.
   Рената и Флонзалей поженились в Милане и сейчас проводили медовый месяц на Сицилии. Думаю, они поехали в Таормину. Рената не уточнила. Она писала так: «Ты лучший из всех, с кем можно было бы оставить Роджера. Ты много раз доказывал, что любишь его ради него самого и не станешь использовать ребенка, чтобы достать меня. Мама слишком занята, чтобы присматривать за ним. Сейчас ты так не думаешь, однако ты преодолеешь отчаяние и останешься мне хорошим другом. Ты будешь горевать и злиться, называть меня интриганкой и грязной сукой — ты так говоришь, когда сердишься. Но в твоем сердце есть справедливость, Чарльз. Ты должен мне кое-что и знаешь это. У тебя был шанс поступить со мной справедливо. Ты упустил его! О, ты его упустил! Я не могла заставить тебя исправиться!» Ренату занесло в стенания. Значит, это я все испортил. Я стал читать дальше: «Ты отвел мне роль идиотки. Сделал из меня этакого секс-клоуна. Заставлял готовить обеды в цилиндре и с голой задницей», — враки, враки, это была ее собственная идея! «Я женщина покладистая и потому не мешала тебе веселиться. Я и сама веселилась. И ни в чем тебе не отказывала. А вот ты отказывал мне во многом. Ты не хотел помнить, что я мать. Ты повез меня в Лондон в качестве экзотической любовницы из дикарского Чикаго. Министр финансов лапал меня. Он лапал меня, ублюдок! Я не устроила скандала только из уважения к былому величию Британии. Однако разве он посмел бы вести себя подобным образом, если бы я была твоей женой? Ты выставил меня шлюхой. Не думаю, что нужно быть профессором анатомии, чтобы понять — у кого есть задница, у того есть и сердце. Если бы ты помнил, что в моей груди бьется такое же сердце, как у высокочтимого высокоблагородия шевалье Ситрина, у нас все могло бы получиться. Ах, Чарли, я никогда не забуду, как ты контрабандой привозил для меня из Монреаля кубинские[409] сигары. Надевал на них этикетки с «Кира Великого». Ты был добрым и смешным. Я поверила тебе, когда ты сказал, что на кривую ножку нужен кривой сапожок, что ножка немыслима без сапожка. Но если бы тебе в голову пришла очевидная мысль: «У нее есть ребенок, который растет в гостиничных холлах, и мать, никогда не бывшая замужем», ты бы обвенчался со мной в первой попавшейся церкви, зарегистрировался в любой мэрии Америки и в конце концов обеспечил мне хоть какую-то защиту. Кажется, твой любимый Рудольф Штейнер, которым ты изводил меня, говорил, что если сейчас ты мужчина, то в следующем воплощении окажешься женщиной, и что эфирное тело (я не очень уверена, что такое эфирное тело; кажется, какая-то важная часть, наполняющая тело жизнью, так?) всегда противоположного пола. Так вот, раз уж тебе придется в следующей жизни быть женщиной, тебе не помешает прежде много чему научиться. Вот что я тебе скажу. Многие женщины, если начинают откровенничать, признаются, что могли бы обожать идеального мужчину, сложенного из нескольких особей, такого себе сборного любовника или мужа. Женщина что-то любит в А., что-то в Б. и еще что-то в В. Так вот, ты очаровательный, восхитительный, трогательный, с тобой так приятно проводить время. Ты мог бы быть моим А., отчасти моим Б., но в тебе нет ничего от В.
   Сейчас я очень тоскую по тебе, более того, Флонзалей знает об этом. Но его дело имеет одно преимущество — оно вселяет уверенность в завтрашнем дне. Ты как-то сказал, что у Флонзалея должны быть взгляды Плутона. Что бы ты ни хотел сказать, я понимаю это так, хоть ремесло загробное, зато уж сердце доброе. Он даже не настаивает, чтобы я перестала любить тебя. Не забывай, я убежала не с первым встречным. Я вернулась к тому, кого давно знала. Когда мы расставались в Айдлуайлде, я не знала, что так поступлю. Но мое терпение лопнуло. Твой характер слишком неустойчивый. Нам обоим необходимо более серьезно устроиться в жизни».
   Стоп-стоп. Рената перескакивала с одного на другое, но разве не потому она меня бросила, что я оказался на грани банкротства? С Флонзалеем у нее никогда не возникнет такой проблемы. Возможно, Рената почувствовала, что я начинаю подумывать о более аскетичном образе жизни. Я не отказывался от денег из какого-нибудь принципа. У меня их отбирал Урбанович. Но теперь я вижу, что такое американская погоня за долларом. Скоро она дорастет до космических масштабов. Она прочно вклинивается между нами и реальными силами. Но раньше я об этом не думал и не до конца понимал, почему Рената меня бросила, а она, оказывается, сделала это именно потому, что мне в голову приходили подобные мысли. И как могла пыталась объяснить это мне.
   «Теперь ты можешь писать большие опусы о скуке, и, возможно, человечество будет тебе благодарно. Оно так страдает, а ты хочешь помочь. Изнурять себя, размышляя над серьезными проблемами, — благородная идея, только я лично не хочу оказаться рядом с тобой, когда ты себя изнуряешь. Ты очень умен. Признаю. А значит, тебе следует проявить терпимость к владельцу похоронного бюро, как я проявляла терпимость к твоим интеллектуалам. Когда речь идет о мужчинах, я рассуждаю исключительно как женщина, не учитывая цвет кожи, вероисповедание или прежнее рабское положение, как говорил Линкольн. Поздравляю, у тебя потрясающий ум. Однако я согласна с твоей старинной подружкой Наоми Лутц. Я не желаю погружаться в весь этот духовный и интеллектуальный бред, посвященный вселенским проблемам. Я, красивая и еще молодая женщина, предпочитаю принимать вещи такими, какими принимали их миллиарды людей на протяжении всей истории человечества. Работаешь, добываешь кусок хлеба, теряешь голову, целуешься, рожаешь ребенка, доживаешь до восьмидесяти и сбегаешь от всех куда подальше, или вешаешься, или топишься. А ты тратишь годы, пытаясь найти особый способ вырваться из тисков человеческой жизни. Мне это скучно». Да, едва я прочел это, мне представились толпы гениальных мыслителей, опутывающих массы паутиной убеждений и замыслов. Я увидел, как они изводят род людской своими фантазиями, планами и перспективами на будущее. Нельзя, конечно, представлять человечество этакой безвинной овечкой. Ему дарованы удивительные способности работать, чувствовать и верить, но умники, уверенные, что знают все лучше остальных, а потому пытающиеся облагодетельствовать человечество своими благими намерениями, призывают прикладывать эти способности то к одному, то к другому. Рената продолжала: «Ты никогда не спрашивал меня, но у меня тоже есть собственные представления. Я считаю, что мы живем в биологическом мире. Я думаю, если человек умер, то он умер, и с этим ничего не поделаешь. Флонзалей того же мнения. Мертвый есть мертвый, так что профессия Флонзалея непреходяща, а я теперь его жена. Флонзалей оказывает обществу практическую услугу. Такую же, как водопроводчик, золотарь или сборщик мусора; он сам так говорит. Но если делаешь людям добро, чаще всего у них возникает против тебя предубеждение. Очень похоже на мою собственную ситуацию. Флонзалей воспринимает клеймо профессии как небольшую издержку и включает ее в счет. А некоторые твои идеи даже хуже того, чем он занимается. У него хотя бы все разложенно по полочкам. Так что хрен редьки не слаще».