Тут Рената кривила душой. Эта замечательная женщина, милая моему сердцу тем, что была, с библейской точки зрения, нечистой, наполнила мою жизнь волнующими отступлениями от правил и попранием законов. Если Флонзалей, оскверненный работой с покойниками, столь же мил ее сердцу, почему она не говорит об этом прямо? Как я понял, по пункту В. — а Рената никогда не говорила, что подразумевает под этим, — за Флонзалеем числились все те качества, которыми не мог похвастаться я. Это глубоко задело меня, до боли в сердце. Как говорили раньше, она ранила меня в самое уязвимое место. Впрочем, скорее всего, она не утруждала меня изложением рациональных обоснований преимуществ Флонзалея, чтобы побольнее ударить того, кого бросила. Я знал множество чикагских дельцов-мыслителей и достаточно часто слышал философствования богачей. Мне известны эти последователи Бернарда Шоу, их речи можно услышать в обеденные часы на Лейк-шор-драйв: они хотели бы сделать Флонзалея неприкасаемым, мусорщиком, только он унесет их золото с собой в вечность и станет здесь Принцем — без чего я прекрасно обходился. И все же Рената — удивительная женщина. Естественно, она хотела покрасоваться передо мной, показать, как хорошо она устроилась. Я потерял удивительную женщину. Без Ренаты я страдал. Она промаршировала мимо в сапогах и плюмаже, в буквальном смысле, и оставила меня в отчаянии разбираться, что и как и как и что делать. А еще — пытаться разгадать, что скрывается под В.
   «Ты всегда говорил, будто твоя жизнь сложилась так необычно, что ты не можешь судить о желаниях других людей. Но на самом деле ты не разбираешься в людях, не понимаешь, чего они хотят, — как не понял, что я хотела только стабильности, — и никогда не поймешь. Ты выдал себя, когда рассказал мне, как попытался проникнуть в душу маленькой Мэри при покупке десятискоростного велосипеда и потерпел неудачу. Что ж, на некоторое время я отдаю тебе Роджера. Присмотри за ним пока, изучи его желания. Сейчас тебе нужен именно он, а не я. Мы с Флонзалеем собираемся в Северную Африку. На Сицилии не так тепло, как я люблю. Хочу предложить тебе, раз уж ты пытаешься разобраться в чувствах, поразмыслить на досуге над своими отношениями с друзьями: Сатмаром, Свибелом и Такстером. Твое пристрастие к Фон Гумбольдту Флейшеру ускорило крах наших отношений».
   Когда именно она пришлет за мальчиком, Рената не написала.
   «Я не могу понять, почему ты, думая, что послан на Землю с особой целью, цепляешься за идею обрести счастье с женщиной или в счастливой семейной жизни. Это либо тупая наивность, либо последнее слово в безумии. Ты, действительно умнейший человек, встречаешь женщину, по-своему умную, и при этом заявляешь, что хочешь всего лишь нежности. Что же, ты сумел окружить меня теплом и очарованием так, что я верила, что была для тебя желанной и нужной. Всегда твой нежный друг». Листок закончился, и письмо тоже.
   Читая, я не мог сдержать слез. В ту ночь, когда Рената закрыла передо мной дверь, Джордж Свибел говорил о том, как сильно уважает меня за способность страдать от любви в таком возрасте. Сказал, что снимает передо мной шляпу. Но это было виталистическое, юношеское отношение к жизни, вызывавшее презрение Ортеги[410], мадридского философа, «Современную тему» которого я как раз читал. Я согласен с ним. И все же в плохонькой спальне третьеразрядного пансиона я вел себя как впавший в детство старый дурень. Моя лысина разрасталась, морщин прибавилось, брови топорщились длинными седыми волосками. Я превратился в брошенного чудаковатого старикашку, позорно пускающего слюни от обиды на красивую шлюху. Я забыл, что мог бы быть Всемирно-Исторической Личностью (своего рода), что, возможно, мне суждено покончить с интеллектуальным сумасбродством нашего времени или сделать что-то такое, что поможет человеческому духу вырваться из гробницы собственного сознания. Если рассматривать побег Ренаты с Флонзалеем, возившимся с трупами, как проявление ее собственных суждений, окажется, что она не слишком задумывалась над моими устремлениями. Наплакавшись вволю, я посмотрел на часы и понял, что минут через пятнадцать с прогулки вернется Роджер. Мы договаривались поиграть в домино. Жизнь поворачивает вспять неожиданно. И вот ты снова садишься за школьную парту. Дожив до шестидесяти, приходится начинать все сначала и учиться понимать желания других. Любимая женщина по зрелом размышлении меняет течение своей жизни и идет своим путем в Марракеш или куда-то еще. Ей не нужен путь, усыпанный розами. Где она ни ступит, розы расцветут и так.
   Она, конечно же, права. Встречаясь с ней, я напросился на неприятности. Но почему?! Может быть, смысл таких неприятностей в том, чтобы заставить меня углубиться в царство необычных, но необходимых мыслей. Одна из таких необычных мыслей возникла сейчас. И суть ее в том, что красота такой женщины, как Рената, не вполне уместна. И несвоевременна. Ее физическое совершенство куда больше соответствует античной Греции или Высокому Возрождению. А почему этот тип красоты исторически обречен? Потому что он корнями уходит в те времена, когда человеческий дух только начал отделять себя от природы. До этого момента человеку не приходило в голову считать себя чем-то самодовлеющим. Он не отделял себя от природы, оставаясь ее частью. Но с пробуждением разума человек отгородился от нее. Как самостоятельная личность он посмотрел вокруг и увидел сияющую красоту внешнего мира и красоту человеческую. То был священный момент истории — золотой век. Много веков спустя Возрождение попыталось вернуть в мир это первичное чувство красоты. Только было уже слишком поздно. Разум и дух ушли вперед. Начал развиваться новый тип красоты, более сокровенный. Красота внутренняя, прославленная в живописи и поэзии романтизма, следствие свободного союза человеческого духа с духом природы. Так что Рената — своеобразный фантом. А моя страсть к ней — страсть антиквара. Кажется, она и сама это понимала. Посмотрите, как она кривлялась и фиглярничала. Античная красавица или богиня Боттичелли не станет курить сигары. Не сделает ни одного вульгарного жеста даже в ванной. Не заявит во всеуслышанье в картинной галерее: «У этого художника яйца на месте». Она просто не умеет так говорить. Но как жаль! Как мне не хватает Ренаты! Что за прелестная женщина эта плутовка! Хотя она — пережиток прошлого. Я не могу утверждать, что новый тип внутренней красоты присущ мне. Я всего лишь тупоголовый старый дурень. Но я слышал об этой красоте и знаю, что она грядет. Только вот что с ней делать? Я еще не знаю. Тогда я ждал Роджера. Он мечтал поиграть в домино. А я, усевшись напротив с костяшками в руках, мечтал увидеть в лице ребенка проблеск очарования его матери.


* * *


   Явилась худая датчанка, Ребекка Волстед, и мы пошли в Ретиро. Я шел медленно, а она ковыляла рядом в надвинутой на лоб шляпке-колпаке. На бледном, почти прозрачном лице мелькали горькие гримаски. Она пристала ко мне с подробными расспросами. Интересовалась, почему я так долго просидел в своей комнате. Видно, считала, что я ею пренебрег. Не в социальном смысле. Вел я себя вполне дружелюбно. Я пренебрег ею — ну, в прямом смысле. Казалось, она хотела сказать, что если бы я предался страсти с ней в постели, она сумела бы, хоть с больным бедром, хоть со здоровым, излечить меня от любых страданий. Но жизнь все-таки чему-то меня научила, и я понимал, что стоит принять ее предложение, и все будет наоборот — я получу еще одного (и, возможно, сумасшедшего) нахлебника, и только.
   — Что вы целыми днями делаете в своей комнате?
   — Мне нужно ответить на огромное количество писем.
   — Полагаю, вам нужно сообщить людям о смерти вашей жены. Как она умерла?
   — Она умерла от столбняка.
   — Знаете, мистер Ситрин, я потрудилась посмотреть информацию о вас в справочнике «Кто есть кто в США».
   — Зачем вам это понадобилось?
   — Не знаю, — сказала она. — Интуиция. Ну, прежде всего, хоть у вас американский паспорт, вы ведете себя совсем не так, как настоящий американец. Я почувствовала, что вы не простой человек.
   — И обнаружили, что я родился в Аплтоне, штат Висконсин. Так же, как Гарри Гудини, великий еврейский эскапист, — хотел бы я знать, почему мы с ним решили родиться в Аплтоне?
   — А что, у вас был выбор? — поинтересовалась Ребекка.
   Лихорадочно бледная, в шляпке-колпаке, ковыляя рядом со мной по испанскому парку, она защищала рационализм. Пока мы говорили, я приноравливался к ее шагу.
   Я сказал:
   — Конечно, наука на вашей стороне. И все же тут есть что-то очень странное, знаете ли. Люди, прожившие на земле от силы лет десять, внезапно начинают сочинять фуги или доказывать сложные математические теоремы. Вероятно, мисс Волстед, мы все-таки можем взять с собой в эту жизнь великое множество возможностей. Историки утверждают, что еще до рождения Наполеона его мать любила посещать поля сражений. Так почему же не может быть, что маленький хулиган задолго до своего рождения выискивал мать, обожающую побоища? То же самое с семьями Баха, Моцарта и Бернулли. Такие семьи, возможно, притягивали музыкальные или математические души. В статье о Гудини я упоминал, что ребе Вайс, отец иллюзиониста, был правоверным венгерским евреем. Однако ему пришлось покинуть родную страну, потому что он дрался на саблях и вообще слыл оригиналом. И потом, как случилось, что Гудини и я, оба из Аплтона, штат Висконсин, так упорно бьемся над проблемой смерти?
   — А Гудини бился?
   — Да, Гудини отвергал любые формы ограничения и заключения, в том числе и могилу. Он вырывался отовсюду. Его закапывали в землю, а он выбирался наружу. Его топили в ящиках, а он снова выбирался. На него надевали смирительную рубашку и кандалы, подвешивали вверх ногами за лодыжку на флагштоке «Флэтайрон-билдинг»[411] в Нью-Йорке. Сама Сара Бернар пришла посмотреть, как он выпутается, и пока он высвобождался и перебирался на безопасное место, наблюдала за ним из лимузина, стоявшего на Пятой авеню. Мой друг, поэт, написал об этом балладу «Арлекин Гарри». Сара Бернар была уже очень старой, без ноги, которую пришлось ампутировать. Увозя Гудини в своей машине, она рыдала и вешалась ему на грудь, умоляя вернуть ей ногу. Он мог все! В царской России охранка раздела его догола и заперла в стальном фургоне, где обычно держали ссыльных, отправлявшихся в Сибирь. Он и оттуда освободился. Он бежал из самых защищенных тюрем мира. И каждый раз, возвращаясь домой после триумфального турне, он прямиком шел на кладбище. Ложился на могилу матери, животом на траву, и шепотом рассказывал ей о своих поездках, о том, где был и что делал. Позднее он несколько лет разоблачал спиритов. Раскрывал все секреты медиумов-мошенников. В своей статье я размышлял над тем, а не было ли у него предчувствия холокоста, не работал ли он над способами побега из концлагерей? Ах! Если бы только евреи Европы научились его приемам. Но затем студент-медик в порядке опыта ударил Гудини в живот, и великий человек умер от перитонита. Так что, как видите, никто не может избежать последнего факта материального мира. Весь блеск рациональности, кипучее сознание, самые оригинальное способности ничего не могут поделать со смертью. Но Гудини полностью проработал одну из линий расследования. Вы давно заглядывали в раскрытую могилу, мисс Волстед?
   — Сейчас в вашей жизни такой период, что эта патологическая одержимость понятна, — сказала она. И подняла вверх светящееся горячечной белизной лицо. — Есть только один выход. Самый очевидный.
   — Очевидный?
   — Не прикидывайтесь дурачком, — сказала она. — Вы знаете ответ. Мы с вами могли бы прекрасно провести время. Со мной вы останетесь свободным — никаких обязательств. Приходите и уходите, когда вздумается. Мы не в Америке. И все-таки, чем вы занимаетесь в своей комнате? «Кто есть кто» говорит, что вы получили премии как биограф и историк.
   — Я готовлю материалы по испано-американской войне, — сказал я. — Кроме того, пишу письма. Кстати, мне нужно отправить письмо…
   Я написал Кэтлин в Белград. О деньгах я не упоминал, но надеялся, что она не забудет о моей доле в опционе на сценарий Гумбольдта. Она говорила о полутора тысячах, и они могли понадобиться мне очень скоро. В Чикаго с меня настойчиво требовали уплаты долга — Сатмар переслал почту. Оказалось, Сеньора вылетела в Мадрид первым классом. Бюро путешествий просило меня перечислить деньги, и немедленно. Я написал Джорджу Свибелу, спрашивая, продал ли он мои кирмановские ковры, но Джордж никогда не был расторопным корреспондентом. Я знал, что Томчек и Сроул выставят гигантский счет за провал дела, а судья Урбанович позволит Каннибалу Пинскеру возместить расходы из залога.
   — Кажется, вы что-то бормочете в своей комнате, — сказала Ребекка Волстед.
   — Уверен, что вы не подслушивали под дверью, — сказал я.
   Она вспыхнула, то есть стала еще бледнее, и ответила:
   — Пилар говорит, будто вы разговариваете сами с собой.
   — Я читаю Роджеру сказки.
   — Нет, в это время он в садике. Или вы репетируете роль Серого волка…


* * *


   Что это было за бормотание? Я не мог сказать мисс Ребекке Волстед из посольства Дании в Мадриде, что провожу эзотерические эксперименты, что читаю мертвым. Я и так выглядел достаточно странным. Якобы вдовец со Среднего Запада и отец маленького мальчика, если верить справочнику «Кто есть кто», оказался удостоенным наград биографом и драматургом, кавалером ордена Почетного легиона. Кавалер-вдовец снимал самую плохую комнату в пансионе (рядом с кухонной вентиляционной шахтой). Его карие глаза покраснели от слез, одевался он очень элегантно, хотя одежда заметно пропиталась запахами кухни, с неиссякающим тщеславием пытался прикрыть тонкими седеющими прядями плешь на макушке и приходил в уныние, если понимал, что лысина все-таки блестит в свете лампы. У него был прямой нос, как у Джона Барримора[412], однако сходство на этом заканчивалось. Телесная оболочка уже износилась. Кожа под подбородком, за ушами и под грустными добрыми глазами, пытливо смотревшими в сторону, начинала морщиниться. Я всегда рассчитывал на оздоравливающий регулярный секс с Ренатой. Я согласен с Джорджем Свибелом: отказываясь от нормальной сексуальной жизни, нарываешься на неприятности. Вот главный символ веры во всех цивилизованных странах. Но, конечно же, существует текст, утвержающий прямо противоположное, — у меня всегда отыщется прямо противоположный текст. Этот из Ницше, в нем отстаивается интересная точка зрения, что ум укрепляется воздержанием, так как сперматозоиды вновь поглощаются организмом. А для интеллекта нет ничего лучше. Как бы там ни было, я обнаружил, что у меня начинается тик. Я пропустил несколько партий в пэдлбол в Сити-клубе, но, должен признаться, совершенно не скучал по общению с товарищами по клубу. С ними я никогда не мог обсудить свои мысли. Да и они не раскрывали мне своих, хотя их мысли по крайней мере вполне можно облечь в слова. Мои же совершенно невразумительны, и эта невразумительность крепла день ото дня.
   Я собирался покинуть пансион, как только Кэтлин пришлет чек, но пока приходилось экономить. Налоговое управление, как сообщил мне Сатмар, возобновило дело относительно моих доходов за 1970 год. Я ответил Алеку, что теперь это проблема Урбановича.
   Каждое утро меня будил аромат крепкого кофе. Потом появлялся аммиачный запах жареной рыбы, капусты с чесноком и шафраном и горохового супа с окороком. В пансионе «Ла Рока» использовали какой-то тяжелый для желудка сорт оливкового масла, к которому трудно было привыкнуть. Сперва оно даже не задерживалось во мне надолго. Туалет находился в коридоре, а в нем — высокий холодный унитаз с длинной латунной цепочкой, отливавшей зеленью. Отправляясь туда, я брал с собой плащ, купленный для Ренаты, и накидывал его на плечи, когда садился. Ледяной холод унитаза — это почти такое же мучение, как стрелы святого Себастиана. Вернувшись в комнату, я делал пятьдесят отжиманий и стойку на голове. Пока Роджер был в детском саду, прогуливался по тихим улочкам, наведывался в Прадо или сидел в кафе. Долгие часы я посвящал медитации по Штейнеру и изо всех сил старался приблизиться к умершим. Мои чувства обострились, и я больше не мог отрицать возможности общения с ними. Но обычный спиритуализм я отверг. Я исходил из того, что в каждом человеке есть ядро вечного. Будь эта проблема умозрительной или логической, я бы решал ее с помощью формальной логики. Но все обстояло не так-то просто. Мне приходилось иметь дело с извечным намеком. И этот намек мог быть либо устойчивой иллюзией, либо глубоко скрытой истиной. Интеллектуальную респектабельность добропорядочных образованных людей я стал презирать всем сердцем. Признаю, что опирался на презрение и тогда, когда не мог разобраться с эзотерическими текстами. Потому что у Штейнера находились пассажи, от которых у меня сводило зубы. Я говорил себе, что они дурацкие. А потом убеждался, что это поэзия и глубочайшее видение. Я продвигался вперед, разбирая все, что он говорил о жизни души после смерти. И кому какое дело, что я с собой делаю? Пожилой человек с раненым сердцем предается медитации среди запахов кухни, а в туалете набрасывает на плечи плащ Ренаты — кого касается, что делает с собой такой человек? Странность жизни в том, что чем больше ты ей сопротивляешься, тем сильнее она придавливает тебя. Чем больше ум противостоит ощущению странности, тем больше он ошибается. А что, если однажды ему придется сдаться на милость этих самых странностей? Кроме того, я не сомневался, что материальный мир бессилен объяснить самые тонкие желания и ощущения человека. Я согласен с умирающим Берготтом[413] из романа Пруста. Обыденный жизненный опыт не подводит никакого фундамента под Добро, Истину и Красоту. Но чудаковатое высокомерие мешало довериться респектабельному эмпиризму, в котором меня воспитывали. Слишком много под ним подписалось дураков. Люди не особенно удивляются, когда заговариваешь с ними о душе и духе. Как странно! Никто не удивляется. Кроме критически мыслящих, искушенных людей. Возможно, моя способность отстраняться от собственных слабостей и нелепостей характера означает, что я в какой-то степени мертв? Эта отстраненность стала своеобразным отрезвляющим опытом. Иногда я думал, как, должно быть, отрезвляет мертвых прохождение через врата смерти. Ни тебе еды, ни кровообращения, ни дыхания. Не имея возможности гордиться физическим существованием, потрясенная душа, несомненно, становится более чуткой.
   Я понял, что мертвые с непривычки идут ощупью и страдают от своего невежества. Особенно на первых порах, когда душа, страстно привязанная к телу, перепачканному землей, внезапно отделяется и ощущает тело примерно так же, как люди продолжают чувствовать свои ампутированные конечности. Новопреставленные видят все, что с ними случилось, всю свою жалкую жизнь от начала до конца. И изнывают от боли. А дети, умершие дети в особенности, — они не могут покинуть своих живых и остаются невидимками рядом с теми, кто их любил и оплакал. Именно для этих детей и нужны ритуалы — хоть что-то ради детей, ради бога! Те, кто умирают взрослыми, подготовлены лучше, они приходят или уходят более разумно. Усопшие работают в подсознании каждой живой души, и некоторые из наших высших замыслов, вероятно, подсказаны ими. Ветхий Завет велит совсем не иметь дел с мертвыми, и это, утверждает учение, связано с тем, что на первом этапе душа после смерти входит в сферу необузданных чувств, отдаленно схожую с кровеносной и нервной системами. Контакт с умершими из этой сферы может пробудить примитивные инстинкты. Например, как только я начинал думать о Демми Вонгел, меня обуревала страсть. Я всегда видел ее красивой и обнаженной, такой, какой она бывала во время оргазма. Обычно оргазм у нее был судорожным и многократным, а лицо отчаянно краснело. Демми всегда несла в себе элемент преступления, ну а я — элемент соучастия, нечестивого сотрудничества. На меня нахлынули сексуальные ассоциации. Вот, например, Рената, с Ренатой никогда не было и тени насилия. Она всегда улыбалась и вела себя, как куртизанка. А мисс Дорис Шельдт всегда оставалась маленькой девочкой, этаким белокурым ребенком, хотя ее профиль ясно указывал, что в глубине души это настоящий Савонарола и что рано или поздно Дорис превратится во властную маленькую женщину. Самым очаровательным в мисс Шельдт был легкомысленный смешок, сопровождавший пик наслаждения. А наименее симпатичным — ее жуткий страх перед беременностью. Она боялась, что ночью, пока она нежится в объятьях обнаженного мужчины, какой-нибудь шальной сперматозоид разобьет ей жизнь. В общем, возникает впечатление, что нормальных людей нет и не бывает. Вот почему я искал знакомства с душами умерших. В них должно быть несколько больше бесстрастия.
   Я все еще находился на стадии подготовки, даже не инициации, и не мог надеяться установить связь со своими усопшими. И все же я решил попробовать, потому что их тяжкий жизненный опыт иногда сильно помогает ускорить духовное развитие живых. Вот я и пытался ввести себя в необходимое для такого контакта состояние, сосредоточившись преимущественно на родителях, Демми Вонгел и Фон Гумбольдте Флейшере. В книгах говорилось, что реальное общение с покойными — возможное, хотя и трудное дело, требующее дисциплины, бдительности и четкого осознания, чтобы самые слабые импульсы могли пробиться и достучаться. Страсти должны контролироваться чистыми намерениями. Насколько я знал, пока что мои намерения были чисты. Души умерших жаждут покинуть чистилище и познать истину. Из пансиона «Ла Рока» я слал им свои самые напряженные мысли со всей теплотой, на какую был способен. Я говорил себе, что пока не поймешь, что Смерть, как ожесточившийся террорист-повстанец, хватает тех, кого ты любишь, и если не трусить и не поддаваться терроризму, как делают сейчас цивилизованные люди во всех сферах, что касается их жизни, придется добиваться и спрашивать, рассматривать каждую возможность, искать всюду и все испробовать. Вопросы к умершим должны быть проникнуты искренним чувством. Абстрактные мысли не проходят. Чтобы достичь тех, кому предназначены, они должны пройти через сердце. Лучшее время, чтобы вопрошать умерших, наступает в последнее мгновение сознания, перед сном. А умершим легче всего проникнуть к нам, когда мы только проснулись. Это единственные ценные для души мгновения — остальные восемь часов, которые мы проводим в постели между этими мгновениями, просто чистая биология. Единственная оккультная особенность, к которой я так и не смог привыкнуть, заключалась в том, что вопросы, которые мы задаем, возникают не у нас, а в душах умерших, которым они адресованы. Когда мертвые отвечают, на самом деле отвечает наша душа. Такое зеркальное отображение трудно понять. Я очень долго размышлял над этим.
   Так я и провел в Мадриде январь и февраль, читал вполголоса полезные тексты умершим, пытаясь приблизиться к ним. Вы, должно быть, думаете, что это стремление приблизиться к мертвым ослабило мой ум, если оно изначально не было порождением умственной слабости. Нет. Хоть мне не на кого сослаться, но говорю вам, мой разум только укрепился. Во-первых, я, кажется, вновь обрел независимую и индивидуальную связь с мирозданием, со всей иерархией бытия. Говорят, что душа цивилизованного и разумного человека свободна, но на самом деле она очень сильно ограничена. Хотя формально человек верит, будто наделен полной свободой и, следовательно, что-то из себя представляет, на деле он чувствует себя крайне незначительным. Но если допустить, каким бы это ни казалось странным, бессмертие души, тогда свобода от бремени смерти, которое сейчас несет на сердце каждый, как и освобождение от всякой одержимости (деньгами или сексом), покажется великолепной возможностью. Предположим, некто думает о смерти не так, как договорились думать о ней все разумные люди в своем строгом реализме. В результате он приобретет столько силы, что не будет знать, что с ней делать. Ужас смерти сдерживает эту энергию, но если ее выпустить, человек может пытаться облагодетельствовать других, ничуть не смущаясь своей неисторичностью, нелогичностью, мазохистской пассивностью и слабоумием. И тогда это благо окажется сродни мученичеству некоторых американцев (вы сами поймете, кого я имею в виду), просвещенных поэзией в школе, а позднее засвидетельствовавших триумф собственной полезности (недоказуемой и малореальной), совершив самоубийство — в высоком стиле, единственно достойном поэтов.