— Хотел бы я знать, какого черта вы так радуетесь, — поинтересовался Сроул.
   — Просто вспомнил кое-что.
   — Везет же вам с хорошими воспоминаниями.
   — Когда же мы наконец зайдем? — спросил я.
   — Когда выйдет другая сторона.
   — А, так, значит, Дениз и Пинскер беседуют сейчас с Урбановичем? Тогда я пойду присяду, у меня устали ноги.
   Эти миляги Томчек и Сроул успели мне осточертеть. Мне нисколько не хотелось общаться с ними в ожидании, когда нас вызовет судья. Еще немного, и я не выдержу. Они утомляли меня слишком быстро.
   Я с облегчением расположился на деревянной скамье. Книги у меня с собой не было, поэтому я воспользовался передышкой, чтобы немного помедитировать. Объектом медитации я избрал цветущий розовый куст. Я часто вызывал в памяти этот образ, а иногда он появлялся сам собой. Густой ветвистый куст, весь покрытый небольшими темно-красными цветками и молодыми блестящими листьями. В данный момент у меня в голове вертелось одно слово «роза» — «роза», и больше ничего. Я строил образы: ветви, корни, упругая пышность новых побегов с отвердевающими выступами шипов, и все, что мог вспомнить из ботаники, — флоэма ксилема камбий хлоропласты почва вода химические вещества; я пытался представить себя растением, понять, как из зеленой крови рождается красный цветок. Ах да, молодые побеги на розовых кустах всегда красные и только потом зеленеют. Я в мельчайших подробностях представил розовый бутон, его сомкнутые, закрученные в спираль лепестки, едва заметный беловатый пушок на красном фоне; увидел, как бутон медленно раскрывается, обнажая тычинки и пестик. Я всей душой сосредоточился на этом видении и погрузился в цветы. И тогда я увидел рядом с цветами человеческую фигуру. Растения, утверждает Рудольф Штейнер, выражают чистый невозмутимый закон роста, а на людей, стремящихся к высшему совершенству, возложена более тяжелая ноша — инстинкты, желания, эмоции. И, значит, жизнь куста есть сон. А человечество пытает счастья, живя страстями. И ставка здесь на то, что высшие силы души способны очиститься от страстей. Очистившись, душа сможет возродиться в новой, более совершенной форме. Красный цвет крови — символ очищения. Но даже если все не так, мысли о розах всегда погружали меня в состояние, близкое к блаженству.
   Немного позже я сосредоточился на другом предмете. Я вспомнил старый железный закопченный фонарный столб, какие стояли в Чикаго лет сорок назад, — фонарь с плафоном, похожим на шляпу тореадора или на оркестровую тарелку. Ночь, метель. Я, маленький мальчик, смотрю из окна спальни. Воет ветер, и снег ударяется в железный фонарь, а под ним кружатся розы. Штейнер предлагает для медитаций крест, увитый розами, но я, возможно, из-за иудейского происхождения, предпочитал фонарь. Объект не имеет значения, когда вы покидаете чувственный мир. Покинув чувственный мир, можно ощутить, как пробуждаются те части вашей души, которые раньше никогда не бодрствовали.
   Я уже довольно далеко продвинулся в этом умственном упражнении, когда из кабинета судьи вышла Дениз и, миновав вращающуюся дверь, направилась ко мне.
   Невзирая на многочисленные неприятности, которые устраивала мне Дениз, глядя на эту женщину, мать моих детей, я частенько вспоминал высказывание Сэмюэла Джонсона о красавицах: они могут быть глупыми, могут быть порочными, но их красота сама по себе достойна уважения. А Дениз достались большие фиалковые глаза, тонкий нос и кожа с нежным пушком, заметным только при определенном освещении. Волосы, поднятые наверх, чересчур утяжеляли ее головку. Не будь Дениз красавицей, в глаза бросилась бы несоразмерность черт. Одно лишь то, что она не сознавала избыточной тяжести прически, временами казалось лишним доказательством, что у нее не все дома. Даже в суде, куда она затащила меня своим иском, Дениз искала общения. Сегодня она оказалась необычайно довольной, и я заключил, что ее разговор с Урбановичем удался. Уверенность, что она вот-вот положит меня на обе лопатки, дала выход ее привязанности. Ибо она обожала меня.
   — Ага, ты ждешь? — спросила она высоким дрожащим голосом, слегка запинаясь, но достаточно воинственно. На войне слабый никогда не понимает, как сильно он бьет по противнику. Впрочем, настолько слабой она не была. За нее стоял весь общественный строй. Но Дениз всегда чувствовала себя слабой и обремененной. Даже подняться с постели, чтобы приготовить завтрак, оказывалось для нее едва ли не неподъемным делом. Поймать такси, чтобы съездить в парикмахерскую, тоже непосильный труд. Прекрасная головка слишком обременяла прекрасную шейку. Итак, вздохнув, Дениз присела рядом со мной. В последнее время она явно не заглядывала в салон красоты. С прореженной парикмахером прической она не выглядела такой большеглазой и глуповатой. На чулках ее я заметил дыры — в суд она всегда являлась в каких-то лохмотьях.
   — Я совершенно выдохлась, — сообщила она. — Перед заседаниями меня всегда мучает бессонница.
   — Ужасно жаль, — пробормотал я.
   — Да и ты не слишком хорошо выглядишь.
   — Девочки как-то сказали мне: «Папочка, ты выглядишь на миллион долларов — такой же зеленый и помятый». Как они там, Дениз?
   — Хорошо, насколько это возможно. Скучают по тебе.
   — Думаю, это нормально.
   — Ничего нормального! Им жутко тебя не хватает.
   — Для тебя страдания, что для Вермонта кленовый сироп.
   — А что ты хотел от меня услышать?
   — Просто «да» или «нет», — объяснил я.
   — Сироп! Что бы тебе ни пришло в голову, ты немедленно это выбалтываешь. Это самая большая твоя слабость, самое страшное искушение.
   Очевидно, сегодня мне весь день придется выслушивать чужие мнения о себе. Как человеку сделаться сильнее? Вот тут Дениз попала в точку — преодолевая постоянные искушения. Временами, только потому, что я держал рот на замке и не говорил того, что думал, я чувствовал, что становлюсь сильнее. И все же, мне кажется, я и сам не очень разумею, о чем думаю, пока не произнесу это вслух.
   — Девочки строят планы на Рождество. Ты вроде бы собирался сводить их на представление в театр Гудмена[273].
   — Ничего подобного. Это твоя идея.
   — Тоже мне большая шишка, не можешь, что ли, сводить детей на спектакль, как нормальный отец? Ты ведь обещал им.
   — Я? Я ничего не обещал. Это ты пообещала, а теперь вообразила, будто это сделал я.
   — Ты же никуда не собираешься ехать, а?
   Вообще-то я как раз собирался. В пятницу. Но сообщать об этом Дениз у меня не было никакого желания. Я промолчал.
   — Или решил прокатиться куда-нибудь со своей Ренатой Толстые Сиськи?
   На таком уровне я не мог состязаться с Дениз. Опять Рената! Дениз даже не разрешала детям играть с маленьким Роджером Кофрицом. Однажды она заявила:
   — Позже они станут невосприимчивыми к влиянию этой шлюхи. Но как-то раз они пришли домой так виляя крохотными попками, что я поняла — ты нарушил свое обещание держать их подальше от Ренаты.
   Сбор информации у Дениз поставлен необычайно хорошо. К примеру, она все знала про Гарольда Флонзалея и периодически интересовалась:
   — Как поживает твой соперник-гробовщик?
   Дело в том, что этому поклоннику Ренаты принадлежала сеть похоронных бюро. Флонзалей, один из деловых партнеров ее бывшего мужа, ворочал большими деньгами, но невозможно было скрывать, что университет штата он окончил с дипломом бальзамировщика. Это придавало нашему роману мрачноватый оттенок. Однажды мы с Ренатой даже поссорились — ее квартира оказалась завалена цветами, оставленными после похорон безутешными родственниками и доставленными в «кадиллаке» от Флонзалея. Я заставил Ренату выкинуть цветы в мусоропровод. Флонзалей продолжал увиваться вокруг нее.
   — Ты вообще работаешь или нет? — спросила Дениз.
   — Не очень много.
   — Небось поигрываешь в пэдлбол с Лангобарди, расслабляешься в компании мафиози? Я знаю, что ты даже не встречаешься со своими серьезными друзьями в Мидуэе. Дурнвальд всыпал бы тебе по первое число, но он в Шотландии. Скверно. Я знаю, Толстые Сиськи нравятся ему еще меньше, чем мне. К тому же, он как-то сказал, что совершенно не одобряет твоего приятеля Такстера и вашу затею с «Ковчегом». Ты угрохал уйму денег на этот журнал, и где же первый выпуск? Nessuno sa.
   Дениз обожала оперу, покупала абонемент в Лирическую оперу и цитировала Моцарта или Верди. «Nessuno sa» — это из «Так поступают все». Где отыщешь женскую верность, поет умудренный жизнью герой Моцарта — dove sia? dove sia? Nes-su-no sa!1 Она снова намекала на странное поведение Ренаты, и я прекрасно понимал это.
   — Собственно, я как раз жду приезда Такстера. Возможно, сегодня.
   — Ну да, он ворвется в город, словно полная труппа «Сна в летнюю ночь». Ты конечно, предпочитаешь оплатить его счета, вместо того чтобы отдать деньги собственным детям.
   — У моих детей и так достаточно денег. У тебя дом и сотни тысяч долларов. Тебе достались все деньги от «Тренка», тебе и твоим адвокатам.
   — Я не могу больше содержать этот сарай. Потолки в четырнадцать футов. Ты бы видел счета за отопление. Но если честно, ты транжиришь деньги и на людей похуже Такстера. У Такстера хоть стиль есть. Помнишь, он возил нас на Уимблдон? Действительно стильно. С корзиной продуктов. С шампанским и копченым лососем от «Харродс»[274]. Я тогда поняла, что его счета оплачивает ЦРУ. Так почему бы не устроить так, чтобы ЦРУ оплатило и «Ковчег»?
   — При чем тут ЦРУ?
   — Я читала твой рекламный проспект. По-моему, именно такой серьезный интеллектуальный журнал ЦРУ может использовать для пропаганды за границей. Разве ты не считаешь себя деятелем официальной культуры?
   — Единственное, о чем я хотел сказать в том проспекте, так это о том, что Америке не пришлось бороться с нуждой, что все мы чувствуем вину перед теми, кто по-прежнему вынужден бороться за кусок хлеба и за свободу, — старые как мир потребности. Мы не умирали от голода, не жили под колпаком у полиции, нас не запирали в психушки за убеждения, не арестовывали, не высылали из страны, не отправляли на рабский труд и смерть в концлагеря. Нас обошли стороной холокосты и погромы. С нашими преимуществами мы должны бы воплощать новые возможности, новые устремления человечества. Но вместо этого мы спим. Просто сладко спим едим развлекаемся суетимся и снова спим.
   — Стоит тебе взять патетический тон, Чарли, как ты делаешься нелепым. К тому же ты теперь увлекаешься мистицизмом, не говоря уже о том, что спишь с этой жирной девкой, заделался спортсменом и одеваешься, как пижон, — типичные симптомы духовного и физического упадка. Это так грустно, правда. И дело не только в том, что я мать твоих детей, просто когда-то у тебя были мозги и талант. Если бы семейство Кеннеди не кануло в лету, возможно, ты бы и сейчас продолжал продуктивно работать. При них ты оставался здравым и ответственным человеком.
   — Звучит как цитата из позднего Гумбольдта. Он тоже собирался сделаться царем Культуры при Стивенсоне.
   — Да, старина Гумбольдт тоже был помешан на этом. А ты до сих пор все такой же. Между прочим, после Гумбольдта у тебя так и не появилось новых серьезных друзей, — заявила она.
   Как всегда, заводя эти почти нереальные беседы, Дениз нисколько не сомневалась, что проявляет искреннюю заботу, внимание и даже любовь. И что за важность, если она только что вышла от судьи, подготовив мне очередную юридическую ловушку? В ее представлении мы, как Англия и Франция, оставались милыми врагами. А для таких особенных, как ей казалось, отношений интеллектуальное общение вполне допустимо.
   — Мне рассказали о докторе Шельдте, твоем гуру-антропософе. Говорят, он очень добрый и милый. А дочка у него — просто куколка. Маленькая авантюристка! Тоже хочет, чтобы ты на ней женился. Ты — лакомый кусочек для бабенок, мечтающих прославиться рядом с тобой. Но ты всегда можешь спрятаться за бедняжкой Демми Вонгел.
   Дениз обрушила на меня все боеприпасы, припасенные на сегодняшний день. Впрочем, как и всегда, собранные ею сведения оказались точными. Как Рената и старая Сеньора, мисс Шельдт тоже разглагольствовала о «майско-декабрьских» браках, о счастье и творческой активности в последние годы Пикассо, о Касальсе, Чарли Чаплине и судье Дугласе.
   — Думаю, Рената не одобряет твоей мистики.
   — Рената не суется не в свое дело. Я не мистик. Да и вообще, почему слово «мистика» воспринимается как ругательство? Она означает почти то же самое, что и «религия», а это слово люди до сих пор произносят с уважением. Что утверждает религия? Она утверждает, что у людей есть не только тело и мозги, но и возможность обрести знание без помощи органов чувств. Я всегда в это верил. Пожалуй, причина всех моих мучений в том, что я игнорирую собственные метафизические предчувствия. Я учился в колледже и знаю, как положено отвечать образованному человеку. Проэкзаменуйте меня на знание научной картины мира, и я наберу высший балл. Но все это голые умствования.
   — Все-таки, ты, Чарли, ты родился чокнутым. Когда ты сказал, что собираешься написать то эссе о скуке, я подумала: «Во дает!». Но без меня ты деградируешь еще быстрее. Иногда мне кажется, что тебя запросто можно признать невменяемым и отправить на принудительное лечение. Почему бы тебе снова не взяться за книгу о Вашингтоне шестидесятых? То, что ты публиковал в журналах, — просто прелесть. А ведь мне ты рассказывал гораздо больше, чем попало в статьи. Если потерял записи, я напомню. Я все еще могу помочь тебе исправиться.
   — Ты думаешь?
   — Я понимаю, какие ошибки мы оба совершили. Но то, как ты живешь, просто абсурд — все эти девки, спортивные клубы, поездки, а теперь еще и антропософия. Дурнвальд беспокоится о тебе, а он твой друг. И твой брат Джулиус тоже, я знаю. Послушай, Чарли, почему бы нам снова не пожениться? Для начала покончили бы с тяжбой. Нам следует воссоединиться.
   — Ты это серьезно?
   — Девочки просто мечтают об этом. Подумай. В сущности, ты живешь не слишком счастливо. Теряешь форму. А я бы рискнула.
   Она встала и раскрыла сумочку:
   — Тут несколько писем — пришли на старый адрес.
   Я взглянул на штампы.
   — Так ведь они же пришли несколько месяцев назад! Могла бы и раньше отдать.
   — Какая разница? У тебя и так полно корреспонденции. И по большей части ты на нее не отвечаешь, да и вообще, какая тебе от нее польза?
   — Вот это ты открывала, а потом снова запечатала. Оно от вдовы Гумбольдта.
   — Ты имеешь в виду Кэтлин? Но они же развелись еще задолго до его смерти. Ладно, вот твои юридические гении.
   В зал вошли Томчек и Сроул, а с другой стороны появился Каннибал Пинскер в ярко-желтом кричащем двубортном костюме и в двуцветных, желто-коричневых туфлях. Широкий желтый галстук распластался на рубашке, как омлет с сыром. Густые с проседью волосы взъерошены. Он ступал гордо, словно состарившийся боксер-профессионал. Интересно, кем он мог быть в прошлом воплощении? Да и все остальные тоже?..


* * *


   В конечном итоге, переговоры мы вели не с Дениз и Пинскером, а с одним судьей. Вместе с Томчеком и Сроулом я вошел в кабинет. Лицо у полного и лысого судьи Урбановича, хорвата или, возможно, серба, было невыразительным и хмурым. Но принял он нас очень радушно и утонченно. Предложил кофе. Но я решил, что это радушие линчевателя, и отказался:
   — Нет, спасибо.
   — Уже прошло пять судебных заседаний, — начал Урбанович, — эта тяжба наносит ущерб обеим сторонам — но не их адвокатам, конечно. Необходимость давать показания болезненно отражается на таком чувствительном творческом человеке, как мистер Ситрин…
   Судья явно хотел, чтобы я оценил его иронию. Чувствительность взрослого чикагца, если, конечно, она подлинная, иначе как патологией не назовешь, впрочем, такая патология вполне излечима, но чувствительность человека с годовым доходом, в лучшие годы превышавшим двести тысяч — бесспорное притворство. Чувствительные люди столько не зарабатывают.
   — А отвечать на вопросы мистера Пинскера занятие малоприятное, — продолжал судья Урбанович. — Он принадлежит к школе, не признающей компромиссов. Ему не удается правильно назвать ваши сочинения, французские и итальянские имена и даже английские названия компаний, с которыми вы работаете. Кроме того, вам не нравится его портной, его вкус, его рубашки и галстуки…
   Одним словом, как ни скверно натравливать на меня этого мерзкого и грубого идиота Пинскера, но если я не соглашусь сотрудничать, судья спустит его с привязи.
   — Мы не раз и не два обсуждали дело с миссис Ситрин, — вставил Томчек.
   — Значит, ваши предложения недостаточно хороши.
   — Ваша честь, миссис Ситрин получила крупные суммы денег, — сказал я.
   — Что бы мы ей ни предлагали, она всегда увеличивает свои притязания. Если я уступлю, вы сможете гарантировать, что меня не вызовут в суд в следующем году?
   — Нет, но могу попытаться. Я могу вывести решение как res judicata 1. Ваша проблема, мистер Ситрин, — документально подтвержденная способность зарабатывать большие деньги.
   — Но не в последнее время.
   — Только потому, что тяжба выбила вас из колеи. Закрыв дело, я освобожу вас, и вы без помех займетесь своими делами. Еще и спасибо мне скажете…
   — Судья, я человек старомодный, скорее, даже устаревший. Я не обучен методам массового производства.
   — Не стоит так переживать, мистер Ситрин. Мы в вас верим. Мы читали ваши статьи в «Лайф»[275] и «Лук»[276].
   — Но «Лайф» и «Лук» прогорают. Они тоже устарели.
   — У нас есть ваши налоговые декларации. Они свидетельствуют о несколько ином положении дел.
   — Пока что, — напомнил Форрест Томчек. — Если давать надежный прогноз, где гарантия, что мой клиент сохранит такую производительность?
   Урбанович пожал плечами:
   — Трудно представить, что доходы мистера Ситрина при любых обстоятельствах упадут ниже уровня, облагаемого пятидесятипроцентной налоговой ставкой. А значит, если он ежегодно будет выплачивать миссис Ситрин тридцать тысяч долларов, реально это обойдется ему в пятнадцать тысяч. До совершеннолетия младшей дочери.
   — Значит, следующие четырнадцать лет, то есть почти до своего семидесятилетия, я должен зарабатывать сотню тысяч долларов в год? Ваша честь, я едва сдерживаю смех. Ха-ха! Не уверен, что мои мозги окажутся столь выносливыми, а ведь они — мой единственный реальный капитал. У других есть земля, рента, оборотные средства, управляющий персонал, доходы с капитала, субсидии, скидки на амортизацию, государственные дотации. У меня таких преимуществ нет.
   — Но вы умный человек, мистер Ситрин. Это очевидно даже в Чикаго. Так что нет оснований рассматривать это дело с учетом особых обстоятельств. По решению суда после раздела имущества миссис Ситрин получила меньше половины, и она утверждает, что документация была сфальсифицирована. Вы человек непрактичный и могли не знать об этом. Возможно, документы подделал кто-то другой. Тем не менее по закону ответственность несете вы.
   — Мы отрицаем всякую возможность подделок, — заявил Сроул.
   — Что ж, не думаю, что это так важно, — сказал судья, сделав открытыми ладонями такой жест, будто выпихивал кого-то в окно. Очевидно, зодиакальным знаком судьи были Рыбы, ибо в манжетах его рубашки красовались маленькие запонки в виде рыбок, свернувшихся кольцом.
   — А что касается снижения продуктивности мистера Ситрина в последние годы, это обстоятельство можно использовать, чтобы повлиять на истицу. Но вполне возможно, что это просто творческий кризис. — Я понял, что судья развлекается вовсю. Очевидно, он не любил столпа закона по части разводов Томчека и не сомневался, что Сроул всего лишь статист, а потому изливал весь яд на меня. — Я сочувствую проблемам интеллектуалов и знаю об их склонности впадать в особого рода озабоченность, совершенно невыгодную с финансовой точки зрения. Но я также помню Махариши[277], который стал мультимиллионером, обучая людей скользить кончиком языка по небу и запихивать его в носовую пазуху. Многие идеи становятся ходовым товаром, и, возможно, ваша особая озабоченность гораздо ценнее, чем вы думаете.
   Антропософия явно пошла мне на пользу. Я не принял его разглагольствований близко к сердцу. К происходящему примешивалось нечто неземное, и мне время от времени казалось, что душа моя покинула меня и проскользнула в окно, полетать немного над площадью перед судом. То и дело перед глазами начинали вспыхивать медитативные розы среди блестящей от росы зелени. Но судья продолжал наставлять меня, вдалбливая свое толкование двадцатого века, чтобы я случайно не забыл о нем, решая за меня, как мне прожить остаток жизни. Он советовал мне бросить отжившую свой век кустарщину и взять на вооружение методы бездушного массового производства (Рескин[278]). Томчек и Сроул, сидевшие с другой стороны стола, мысленно соглашались и одобряли происходящее. И не говорили практически ничего. И поэтому, чувствуя себя покинутым и измученным, я заговорил сам.
   — Таким образом, это еще примерно полмиллиона долларов. И даже в случае повторного замужества она все равно хочет иметь гарантированный доход в размере десяти тысяч?
   — Верно.
   — Да к тому же мистер Пинскер запросил гонорар в тридцать тысяч долларов — по десять тысяч за каждый месяц ведения дела?
   — Не так уж он и не прав, — заявил судья. — Разве такой гонорар кажется вам чрезмерным?
   — Сам я прошу не более пятисот долларов в час. Именно так я оцениваю свое время, особенно, если приходится заниматься не слишком приятными вещами, — ответил я.
   — Мистер Ситрин, — заявил судья, — вы вели околобогемную жизнь. Потом испробовали брак, семью и другие общественные институты среднего класса и захотели все бросить. Но мы не можем позволить вам пренебрегать серьезными вещами.
   Внезапно моя отстраненность исчезла и я увидел, в каком положении очутился. Я понял, как терзалась душа Гумбольдта, когда его схватили, связали и отвезли в «Бельвю». Талантливый человек против полицейских и санитаров. Но оказавшись лицом к лицу с общественным строем, ему пришлось сражаться и со своей шекспировской страстью — страстью к пылким речам. Это стоило боя. Я теперь тоже мог кричать. Мог пустить в ход красноречие или вкрадчивость. Допустим, я бы вскипел, как король Лир, проклинающий своих дочерей, или как Шейлок, порицающий христиан. Ну и забрел бы в тупик бранных слов. Дочери и христиане смогли бы понять. Томчек, Сроул и судья — нет. Предположим, я возопил бы о морали, о роде человеческом, о правосудии и зле, о том, что значит быть мною, Чарли Ситрином. Разве это не справедливый суд, суд совести?! Разве не я нес в мир добро, пусть и своими, путаными путями? Ведь нес! А теперь, когда, стремясь к высшей цели, пусть даже тщетно, я состарился, ослабел и приуныл, сомневаясь в крепости своего тела и даже ума, меня хотят не только взнуздать, но и заставить тянуть тяжеленный воз ближайшие лет десять. Дениз неправа, я не выбалтываю всего, что приходит мне в голову. Нет, сэр. Я скрестил руки на груди и замолчал, рискуя получить из-за своего хладнокровия сердечный приступ. К тому же, мои страдания не достигли даже средней степени тяжести. Из уважения к действительно важным вещам я держал рот на замке. И нашел своим мыслям иное русло. По крайней мере, попытался. Интересно, о чем написала мне Кэтлин Флейшер Тиглер?