Страница:
Рядом со мной сидели очень жесткие люди. Я удостоился их внимания благодаря мирским благам, которые сумел скопить. Иначе сидеть бы мне за стальными решетками окружной тюрьмы. Ну а Дениз, очаровательная фанатичка с огромными фиолетовыми глазами, тонким носом и хриплым воинственным голосом? Положим, я предложил бы ей все свои деньги? Ничего бы не изменилось, она захотела бы больше. Судья? Судья был истым чикагцем и политиканом, а его маленький шантаж — беспристрастным правосудием в рамках закона. Вы скажете, власть закона? Но существует только власть законников. Нет, нет, переживания и резкости лишь ухудшат дело. Нет, нет, все дело в молчании, в твердости и молчании. Так что я решил помалкивать. И тогда роза, или нечто другое, рдевшее как роза, бесцеремонно вторглось в мое сознание, задержалось на мгновение и исчезло, и я почувствовал, что мое решение одобрено.
Но судья только приступил к серьезному обстрелу.
— Как я понял, мистер Ситрин частенько покидает страну и сейчас снова собирается за границу.
— Впервые об этом слышу, — заявил Томчек. — Вы куда-то собираетесь?
— Да, на Рождество. А разве существуют причины, по которым мне не следует ехать? — поинтересовался я.
— Никаких, — ответил судья, — если только вы не пытаетесь укрыться от правосудия. Истица и мистер Пинскер полагают, что мистер Ситрин собирается уехать навсегда. Они утверждают, что он не продлил договор аренды на квартиру и распродает ценную коллекцию восточных ковров. Я вполне допускаю, что никаких счетов в швейцарских банках нет в природе. Но что мешает мистеру Ситрину взять и увезти свою голову — самый ценный капитал — в Ирландию или, скажем, в Испанию, которые не заключали с нами соглашений о взаимовыдаче?
— Имеются какие-то доказательства, ваша честь? — поинтересовался я.
Юристы углубились в дискуссию, а мне стало интересно, как это Дениз дозналась, что я собираюсь ехать. Ну конечно, Рената все рассказала Сеньоре. Перемывая косточки всему Чикаго, Сеньора остро нуждалась в сочных темах. Если однажды окажется, что за столом ей не о чем рассказывать, она непременно скончается на месте. Впрочем, не исключался и другой вариант: шпионская сеть Дениз добралась до бюро путешествий Полякова.
— Ну должна же быть хоть какая-то цель у этих постоянных полетов в Европу? — судья Урбанович явно подогревал нас на медленном огне. В его добродушных глазах поблескивало предупреждение: «Берегись!». И внезапно Чикаго перестал быть моим городом. Он сделался совершенно неузнаваемым. Я с трудом мог представить, что вырос здесь, что знаю эти места, а они знают меня. В Чикаго мои личные устремления — вздор, мое мировоззрение — чуждая идеология, и мне вдруг стало совершенно ясно, куда клонит судья. Он пенял мне, что я отстранился от пинскеров-людоедов всех мастей и от неприятных реалий. Он, Урбанович, человек не менее умный и впечатлительный и гораздо менее потрепанный жизнью, несмотря на свою лысину, сполна платил свой долг обществу, играя со всевозможными пинскерами в гольф и обедая в их компании. Как человеку и гражданину ему пришлось жить бок о бок с ними, пока я наслаждался свободой, катаясь вверх-вниз на лифте, в ожидании явления прелестного существа — «Моей Судьбы!» — всякий раз, когда открываются двери. Вот теперь и полюбуйся на свою Судьбу.
— Истица требует подписки о невыезде. Я полагаю, что можно ограничиться залогом. Скажем, двести тысяч, — продолжал судья.
— И это при полнейшем отсутствии доказательств того, что мой клиент собрался сбежать? — возмутился Томчек.
— Он очень рассеянный человек, ваша честь, — вставил Сроул, — не продлить договор аренды — обычная для него оплошность.
— Если бы мистер Ситрин вел розничную торговлю или владел небольшой фабрикой, имел собственную практику или постоянно работал в каком-нибудь учреждении, вопрос о внезапном отъезде вообще не возник бы, — заявил Урбанович и вперил в меня оценивающий взгляд беспечных до ужаса широко открытых глаз.
— Ситрин — коренной житель Чикаго, известная в городе личность, — возразил Томчек.
— Насколько я понимаю, в этом году испарилась целая куча денег. Я не решаюсь сказать «растранжирена» — это его деньги, — Урбанович сверился с записями. — Крупные убытки в издательском предприятии под названием «Ковчег». Партнер, мистер Такстер… большие долги.
— Так вы полагаете, что убытки не настоящие, что на самом деле он припрятал деньги? Все это домыслы и подозрения миссис Ситрин! — заявил Томчек. — Или суд уверен в их истинности?
— У нас всего лишь собеседование в кабинете судьи, — напомнил Урбанович, — не больше. Но мне кажется, ввиду неопровержимого факта, что крупная сумма денег внезапно испарилась, мистеру Ситрину следует представить мне общий и текущий финансовый отчет, чтобы я мог определить размер залога, окажись это необходимым. Вы же не откажете мне, мистер Ситрин?
Вот черт! До чего же скверно! Похоже, Кантабиле прав, — переехать ее грузовиком, замочить суку.
— Мне придется попотеть над этим вместе с моим бухгалтером, ваша честь, — ответил я.
— Мистер Ситрин, у вас такой вид, будто вас загоняют в угол. Надеюсь, вы понимаете, что я беспристрастен и честен с обеими сторонами. — Судья улыбнулся, напрягая мускулы, какие у людей неутонченных обычно не развиты. Интересно, для чего эти мышцы предназначались природой?.. — Я не думаю, что вы намереваетесь сбежать. Да и миссис Ситрин заявляет, что вы преданный отец. Тем не менее люди склонны поддаваться отчаянию, и в таком состоянии их легко подтолкнуть к опрометчивым действиям.
Он давал понять, что мои отношения с Ренатой ни для кого не секрет.
— Надеюсь, что вы, ваша честь, миссис Ситрин и мистер Пинскер, оставите мне хоть какие-нибудь средства к существованию.
Вскоре мы, группа ответчика, снова оказались в коридоре, облицованном тяжелыми полированными каменными плитами, светло-серыми с прожилками.
— Чарльз, — обратился ко мне Сроул, — мы вас предупреждали, у старика такие приемы. Он считает, что напугал вас до ужаса, что вы будете умолять нас все уладить и спасти вас от мясницкого ножа, готового изрубить вас на котлеты.
— Ну что же, это сработало, — сказал я. Хотел бы я сделать прыжок и из этого казенного небоскреба перенестись прямиком в другую жизнь, чтобы больше никогда не возвращаться. — Я жутко напуган, — добавил я, — и до смерти хочу все уладить.
— Да, но вы не можете. Она не согласится, — объяснил Томчек. — Она только притворяется, что согласна. А на деле и слышать не хочет о примирении. В любой книге это написано, и все психоаналитики, кого я знаю, сходятся в одном — если женщина гоняется за вашими деньгами, она на самом деле хочет вас кастрировать.
— Только я не понимаю, почему Урбанович так старается ей помочь?
— Мне кажется, это он так забавляется, — объяснил Сроул.
— А в итоге большая часть денег уйдет на судебные издержки, — вздохнул я. — Иногда я спрашиваю себя, может, бросить все и дать обет бедности?..
Праздные рассуждения. Да, я вполне мог бы отказаться от всей этой кругленькой суммы, переселиться в гостиничный номер, как Гумбольдт, и умереть там. Чисто интеллектуальная жизнь далась бы мне легче, так как я не отягощен ни манией, ни депрессией; да, она вполне бы меня устроила. Впрочем, не вполне. Ведь тогда больше не было бы ни Ренаты, ни эротических переживаний, ни связанных с ними волнующих желаний, которые, возможно, значили для меня больше, чем сам секс. Рената, конечно, мечтает об обетах, но уж никак не об обете бедности.
— Да, залог — это действительно плохо. Удар ниже пояса, — сказал я.
— Мне кажется, вам следовало возражать активнее. Бороться.
— За что тут бороться? — удивился Билли Сроул. — Все это блеф. Судье не к чему придраться. Ну, забыли продлить договор аренды. Ну, ездите в Европу. Это вполне могут быть деловые поездки. Кстати, откуда этой женщине известно о каждом шаге, который вы собираетесь сделать?
Я не сомневался, что Дениз получила информацию от миссис Да Синтры, сотрудницы бюро путешествий, потому что с этой дамой в пестром тюрбане Рената вела себя невежливо, скорее даже заносчиво. А вообще, я знаю, с чем сравнить осведомленность Дениз о моей жизни. В прошлом году я возил девочек в кемпинг на Дальнем Западе, и мы ходили на озеро, где живут бобры. Вдоль берега установлены щиты с описаниями жизни бобров. Но животные, совершенно не подозревая об этом, продолжают грызть деревья строить плотины кормиться и размножаться. Со мной происходит почти то же самое. По этому поводу Дениз процитировала бы Моцарта на своем любимом итальянском: «Tutto tutto giа si sa". Все, абсолютно все обо мне было ей известно.
В этот момент я понял, что обидел Томчека, критикуя его позицию в вопросе залога. Он буквально кипел от ярости. Однако, чтобы не портить отношения с клиентом, сорвал злость на Дениз:
— Как вас угораздило жениться на такой мерзкой суке! Где, черт возьми, были ваши мозги? Вы ведь вроде человек неглупый. А теперь, когда эта бабенция решила виснуть на вашей шее до самой смерти, вы надеетесь приструнить ее с помощью пары адвокатов?
Задыхаясь от негодования, он не смог ничего добавить, сунул под мышку портфель и оставил нас. Я надеялся, что Сроул тоже уйдет, но он, видимо, решил разъяснить мне, насколько в действительности прочно мое юридическое положение (благодаря, конечно, его стараниям). Он стоял у меня над душой, втолковывая, что Урбанович не сможет вытянуть из меня деньги. Что у него нет для этого никаких оснований.
— Но если все же дойдет до худшего, и он действительно заставит вас внести залог, я знаю одного человека, который устроит для вас отличную сделку с покупкой не облагаемых налогом муниципальных облигаций. Так что вы сохраните свой доход.
— Хорошая мысль, — сказал я.
Чтобы избавиться от него, я пошел в туалет. Но он и туда за мной увязался. Тогда я закрылся в кабинке и смог наконец-то прочесть письмо Кэтлин.
Но судья только приступил к серьезному обстрелу.
— Как я понял, мистер Ситрин частенько покидает страну и сейчас снова собирается за границу.
— Впервые об этом слышу, — заявил Томчек. — Вы куда-то собираетесь?
— Да, на Рождество. А разве существуют причины, по которым мне не следует ехать? — поинтересовался я.
— Никаких, — ответил судья, — если только вы не пытаетесь укрыться от правосудия. Истица и мистер Пинскер полагают, что мистер Ситрин собирается уехать навсегда. Они утверждают, что он не продлил договор аренды на квартиру и распродает ценную коллекцию восточных ковров. Я вполне допускаю, что никаких счетов в швейцарских банках нет в природе. Но что мешает мистеру Ситрину взять и увезти свою голову — самый ценный капитал — в Ирландию или, скажем, в Испанию, которые не заключали с нами соглашений о взаимовыдаче?
— Имеются какие-то доказательства, ваша честь? — поинтересовался я.
Юристы углубились в дискуссию, а мне стало интересно, как это Дениз дозналась, что я собираюсь ехать. Ну конечно, Рената все рассказала Сеньоре. Перемывая косточки всему Чикаго, Сеньора остро нуждалась в сочных темах. Если однажды окажется, что за столом ей не о чем рассказывать, она непременно скончается на месте. Впрочем, не исключался и другой вариант: шпионская сеть Дениз добралась до бюро путешествий Полякова.
— Ну должна же быть хоть какая-то цель у этих постоянных полетов в Европу? — судья Урбанович явно подогревал нас на медленном огне. В его добродушных глазах поблескивало предупреждение: «Берегись!». И внезапно Чикаго перестал быть моим городом. Он сделался совершенно неузнаваемым. Я с трудом мог представить, что вырос здесь, что знаю эти места, а они знают меня. В Чикаго мои личные устремления — вздор, мое мировоззрение — чуждая идеология, и мне вдруг стало совершенно ясно, куда клонит судья. Он пенял мне, что я отстранился от пинскеров-людоедов всех мастей и от неприятных реалий. Он, Урбанович, человек не менее умный и впечатлительный и гораздо менее потрепанный жизнью, несмотря на свою лысину, сполна платил свой долг обществу, играя со всевозможными пинскерами в гольф и обедая в их компании. Как человеку и гражданину ему пришлось жить бок о бок с ними, пока я наслаждался свободой, катаясь вверх-вниз на лифте, в ожидании явления прелестного существа — «Моей Судьбы!» — всякий раз, когда открываются двери. Вот теперь и полюбуйся на свою Судьбу.
— Истица требует подписки о невыезде. Я полагаю, что можно ограничиться залогом. Скажем, двести тысяч, — продолжал судья.
— И это при полнейшем отсутствии доказательств того, что мой клиент собрался сбежать? — возмутился Томчек.
— Он очень рассеянный человек, ваша честь, — вставил Сроул, — не продлить договор аренды — обычная для него оплошность.
— Если бы мистер Ситрин вел розничную торговлю или владел небольшой фабрикой, имел собственную практику или постоянно работал в каком-нибудь учреждении, вопрос о внезапном отъезде вообще не возник бы, — заявил Урбанович и вперил в меня оценивающий взгляд беспечных до ужаса широко открытых глаз.
— Ситрин — коренной житель Чикаго, известная в городе личность, — возразил Томчек.
— Насколько я понимаю, в этом году испарилась целая куча денег. Я не решаюсь сказать «растранжирена» — это его деньги, — Урбанович сверился с записями. — Крупные убытки в издательском предприятии под названием «Ковчег». Партнер, мистер Такстер… большие долги.
— Так вы полагаете, что убытки не настоящие, что на самом деле он припрятал деньги? Все это домыслы и подозрения миссис Ситрин! — заявил Томчек. — Или суд уверен в их истинности?
— У нас всего лишь собеседование в кабинете судьи, — напомнил Урбанович, — не больше. Но мне кажется, ввиду неопровержимого факта, что крупная сумма денег внезапно испарилась, мистеру Ситрину следует представить мне общий и текущий финансовый отчет, чтобы я мог определить размер залога, окажись это необходимым. Вы же не откажете мне, мистер Ситрин?
Вот черт! До чего же скверно! Похоже, Кантабиле прав, — переехать ее грузовиком, замочить суку.
— Мне придется попотеть над этим вместе с моим бухгалтером, ваша честь, — ответил я.
— Мистер Ситрин, у вас такой вид, будто вас загоняют в угол. Надеюсь, вы понимаете, что я беспристрастен и честен с обеими сторонами. — Судья улыбнулся, напрягая мускулы, какие у людей неутонченных обычно не развиты. Интересно, для чего эти мышцы предназначались природой?.. — Я не думаю, что вы намереваетесь сбежать. Да и миссис Ситрин заявляет, что вы преданный отец. Тем не менее люди склонны поддаваться отчаянию, и в таком состоянии их легко подтолкнуть к опрометчивым действиям.
Он давал понять, что мои отношения с Ренатой ни для кого не секрет.
— Надеюсь, что вы, ваша честь, миссис Ситрин и мистер Пинскер, оставите мне хоть какие-нибудь средства к существованию.
Вскоре мы, группа ответчика, снова оказались в коридоре, облицованном тяжелыми полированными каменными плитами, светло-серыми с прожилками.
— Чарльз, — обратился ко мне Сроул, — мы вас предупреждали, у старика такие приемы. Он считает, что напугал вас до ужаса, что вы будете умолять нас все уладить и спасти вас от мясницкого ножа, готового изрубить вас на котлеты.
— Ну что же, это сработало, — сказал я. Хотел бы я сделать прыжок и из этого казенного небоскреба перенестись прямиком в другую жизнь, чтобы больше никогда не возвращаться. — Я жутко напуган, — добавил я, — и до смерти хочу все уладить.
— Да, но вы не можете. Она не согласится, — объяснил Томчек. — Она только притворяется, что согласна. А на деле и слышать не хочет о примирении. В любой книге это написано, и все психоаналитики, кого я знаю, сходятся в одном — если женщина гоняется за вашими деньгами, она на самом деле хочет вас кастрировать.
— Только я не понимаю, почему Урбанович так старается ей помочь?
— Мне кажется, это он так забавляется, — объяснил Сроул.
— А в итоге большая часть денег уйдет на судебные издержки, — вздохнул я. — Иногда я спрашиваю себя, может, бросить все и дать обет бедности?..
Праздные рассуждения. Да, я вполне мог бы отказаться от всей этой кругленькой суммы, переселиться в гостиничный номер, как Гумбольдт, и умереть там. Чисто интеллектуальная жизнь далась бы мне легче, так как я не отягощен ни манией, ни депрессией; да, она вполне бы меня устроила. Впрочем, не вполне. Ведь тогда больше не было бы ни Ренаты, ни эротических переживаний, ни связанных с ними волнующих желаний, которые, возможно, значили для меня больше, чем сам секс. Рената, конечно, мечтает об обетах, но уж никак не об обете бедности.
— Да, залог — это действительно плохо. Удар ниже пояса, — сказал я.
— Мне кажется, вам следовало возражать активнее. Бороться.
— За что тут бороться? — удивился Билли Сроул. — Все это блеф. Судье не к чему придраться. Ну, забыли продлить договор аренды. Ну, ездите в Европу. Это вполне могут быть деловые поездки. Кстати, откуда этой женщине известно о каждом шаге, который вы собираетесь сделать?
Я не сомневался, что Дениз получила информацию от миссис Да Синтры, сотрудницы бюро путешествий, потому что с этой дамой в пестром тюрбане Рената вела себя невежливо, скорее даже заносчиво. А вообще, я знаю, с чем сравнить осведомленность Дениз о моей жизни. В прошлом году я возил девочек в кемпинг на Дальнем Западе, и мы ходили на озеро, где живут бобры. Вдоль берега установлены щиты с описаниями жизни бобров. Но животные, совершенно не подозревая об этом, продолжают грызть деревья строить плотины кормиться и размножаться. Со мной происходит почти то же самое. По этому поводу Дениз процитировала бы Моцарта на своем любимом итальянском: «Tutto tutto giа si sa". Все, абсолютно все обо мне было ей известно.
В этот момент я понял, что обидел Томчека, критикуя его позицию в вопросе залога. Он буквально кипел от ярости. Однако, чтобы не портить отношения с клиентом, сорвал злость на Дениз:
— Как вас угораздило жениться на такой мерзкой суке! Где, черт возьми, были ваши мозги? Вы ведь вроде человек неглупый. А теперь, когда эта бабенция решила виснуть на вашей шее до самой смерти, вы надеетесь приструнить ее с помощью пары адвокатов?
Задыхаясь от негодования, он не смог ничего добавить, сунул под мышку портфель и оставил нас. Я надеялся, что Сроул тоже уйдет, но он, видимо, решил разъяснить мне, насколько в действительности прочно мое юридическое положение (благодаря, конечно, его стараниям). Он стоял у меня над душой, втолковывая, что Урбанович не сможет вытянуть из меня деньги. Что у него нет для этого никаких оснований.
— Но если все же дойдет до худшего, и он действительно заставит вас внести залог, я знаю одного человека, который устроит для вас отличную сделку с покупкой не облагаемых налогом муниципальных облигаций. Так что вы сохраните свой доход.
— Хорошая мысль, — сказал я.
Чтобы избавиться от него, я пошел в туалет. Но он и туда за мной увязался. Тогда я закрылся в кабинке и смог наконец-то прочесть письмо Кэтлин.
* * *
Как я и думал, Кэтлин сообщала о смерти своего второго мужа, Фрэнка Тиглера, погибшего на охоте. Я прекрасно знал его, потому что, ожидая в Неваде разрешения на развод, шесть недель пробыл платным постояльцем на ранчо Тиглера, приспособленном для отдыхающих. Это место, рядом с озером Волкано, оказалось довольно запущенным и унылым. Общение с Тиглером не изгладилось из моей памяти. Могу даже сказать, что он обязан мне жизнью, потому что, когда он вывалился из лодки, я прыгнул следом и спас его. Спас? Это событие вряд ли заслуживает такой оценки. Но Тиглер не умел плавать и, если не сидел на лошади, казался калекой. Когда в сапогах и ковбойской шляпе он слезал на землю, создавалось впечатление, будто у него повреждены колени, и едва этот человек с рыжеватыми клочками бровей на отважном загорелом лице и кривыми кавалерийскими ногами свалился в воду, я немедленно прыгнул за ним, понимая, что вода — не его стихия. Тиглер был в высшей степени сухопутным человеком. С какой же тогда стати мы оказались в лодке? Тиглеру до смерти хотелось поймать рыбу. Не то чтобы он был заядлым рыбаком, просто всегда пытался получить хоть что-нибудь даром. А тут весна, и рыба туби идет на нерест. Обитающая в озере Волкано туби — очень древний вид, родственный латимериям, тем, которых обнаружили в Индийском океане, живет она на глубине, но метать икру поднимается на поверхность. Масса народу, в основном индейцы, бьют эту неуклюжую рыбу острогами. С виду она странная, настоящее живое ископаемое. Индейцы вялят ее на солнце и прованивают всю деревню. Воды озера Волкано вполне уместно назвать «прозрачными» и «обжигающими». Когда Тиглер упал за борт, я ужасно испугался, что никогда больше не увижу его: индейцы говорили, что озеро очень глубокое и тела почти никогда не всплывают. Я прыгнул, и меня обожгло холодом. Я помог Тиглеру снова забраться в лодку. Он не признался, что не умеет плавать. Он вообще ничего не признал, ничего не сказал, только поспешно схватил острогу и подцепил плавающую шляпу. В его ковбойских сапогах хлюпала вода. Я не ждал благодарности, впрочем, ее и не последовало. Да и вообще, чего особенного — просто неприятное приключение двух мужчин. Я хочу сказать, что счел все это естественным для мужественного, немногословного Запада. Безусловно, индейцы не помешали бы Тиглеру утонуть. Они не желали видеть в своих лодках белого человека, одержимого жаждой получить что-нибудь за здорово живешь и посягающего на их туби. Кроме того, они ненавидели Тиглера: он продавал все втридорога и обжучивал их, да к тому же позволял своим лошадям пастись где ни попадя. Кстати говоря, по словам самого Тиглера, краснокожие никогда не борются за жизнь умирающего, просто позволяют смерти получить свое. Тиглер рассказал мне, что однажды у него на глазах перед зданием почты подстрелили индейца по имени Виннемука. За доктором даже не посылали. Человек истек кровью прямо на дороге, а мужчины, женщины и дети, сидящие на скамейках и выглядывающие из окон старых автомобилей, молча наблюдали за происходящим. Но сейчас, читая письмо на бог знает каком этаже здания окружной администрации, я видел покойного ковбоя Тиглера, словно отлитого из бронзы, то появляющегося, то исчезающего в потоках обжигающе ледяной воды, и себя, постигшего искусство плавания в небольшом чикагском бассейне с хлорированной водой и ныряющего за ним, как выдра.
Из письма Кэтлин я узнал, что Фрэнк погиб в перестрелке. «Два приятеля из Калифорнии захотели устроить охоту на оленя с арбалетами, — писала Кэтлин. — Фрэнк повел их в горы. Но там они столкнулись с охотинспектором. Думаю, ты встречал его, это индеец по имени Тони Калико, ветеран корейской войны. Оказалось, что один из охотников имел судимость. Да и бедняге Фрэнку, ты же знаешь, всегда нравилось немного обойти закон. Правда, на этот раз он ничего такого не замышлял, но все равно что-то нарушил. В „лендровере“ нашлись дробовики. Не буду вдаваться в детали, это слишком мучительно. Фрэнк не стрелял, но его-то как раз и застрелили. Он умер от потери крови прежде, чем Тони сумел доставить его в больницу.
Это сильно подкосило меня, Чарли, — продолжала она. — Знаешь, мы были женаты двадцать лет. Если не углубляться в детали, похороны, во всяком случае, получились пышными. Из трех штатов съехались люди, занимающиеся коневодством. Партнеры по бизнесу из Лас-Вегаса и Рино. Фрэнка все любили».
Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы.
Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом оказывалась Кэтлин — сперва в Нью-Джерси, а потом на Западе, — очень огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо, напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. «Я знаю, Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель, играли в покер. Это отвлекало тебя от забот».
Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки — ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой пыли, поднятые колесами грузовика.
Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс — его душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови, Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела. Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей, Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. «Он говорит о любви и об упущенных им возможностях, — писала она. — Вспоминает старых друзей — Демми, тебя — и старые добрые дни в Виллидже и за городом».
Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось, вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос, произнес слово «воссияло», сказанное каким-то парнем перед тем, как совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: «Во мне живут бессмертные желанья». Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние, необходимое поэтам. Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею.
Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера. Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей о Дениз. Я вспомнил те деревья — несколько кленов и тополей. Привлекая постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он есть, — дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: «Мы сможем продержаться еще только пару дней».
К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд, епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах. Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали ему Марион Дэвис[279] или Глория Свенсон[280]. Отец Эдмунд заявил, что именно он, воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль[281].
Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто, глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги, заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых десяти процентов. Но Гумбольдт — сегодня я все время возвращаюсь к Гумбольдту — обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне Гумбольдт во время одной из своих лекций, «неискушен настолько, что не осознает зла в самом себе». И если пытаешься жить исключительно в сферах высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может, своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке, без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду, обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер, и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно, взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на корню все ковры. Ну а от «мерседеса», скорее всего, лучше будет избавиться. Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи — воспоминания о Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание ордена капуцинов[282]), имелась и еще одна — из неоконченной серии «Великие зануды современного мира». Только денег тут не светило никаких. Статья, конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах?
Из письма Кэтлин я узнал, что Фрэнк погиб в перестрелке. «Два приятеля из Калифорнии захотели устроить охоту на оленя с арбалетами, — писала Кэтлин. — Фрэнк повел их в горы. Но там они столкнулись с охотинспектором. Думаю, ты встречал его, это индеец по имени Тони Калико, ветеран корейской войны. Оказалось, что один из охотников имел судимость. Да и бедняге Фрэнку, ты же знаешь, всегда нравилось немного обойти закон. Правда, на этот раз он ничего такого не замышлял, но все равно что-то нарушил. В „лендровере“ нашлись дробовики. Не буду вдаваться в детали, это слишком мучительно. Фрэнк не стрелял, но его-то как раз и застрелили. Он умер от потери крови прежде, чем Тони сумел доставить его в больницу.
Это сильно подкосило меня, Чарли, — продолжала она. — Знаешь, мы были женаты двадцать лет. Если не углубляться в детали, похороны, во всяком случае, получились пышными. Из трех штатов съехались люди, занимающиеся коневодством. Партнеры по бизнесу из Лас-Вегаса и Рино. Фрэнка все любили».
Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы.
Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом оказывалась Кэтлин — сперва в Нью-Джерси, а потом на Западе, — очень огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо, напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. «Я знаю, Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель, играли в покер. Это отвлекало тебя от забот».
Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки — ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой пыли, поднятые колесами грузовика.
Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс — его душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови, Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела. Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей, Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. «Он говорит о любви и об упущенных им возможностях, — писала она. — Вспоминает старых друзей — Демми, тебя — и старые добрые дни в Виллидже и за городом».
Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось, вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос, произнес слово «воссияло», сказанное каким-то парнем перед тем, как совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: «Во мне живут бессмертные желанья». Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние, необходимое поэтам. Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею.
Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера. Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей о Дениз. Я вспомнил те деревья — несколько кленов и тополей. Привлекая постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он есть, — дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: «Мы сможем продержаться еще только пару дней».
К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд, епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах. Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали ему Марион Дэвис[279] или Глория Свенсон[280]. Отец Эдмунд заявил, что именно он, воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль[281].
Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто, глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги, заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых десяти процентов. Но Гумбольдт — сегодня я все время возвращаюсь к Гумбольдту — обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне Гумбольдт во время одной из своих лекций, «неискушен настолько, что не осознает зла в самом себе». И если пытаешься жить исключительно в сферах высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может, своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке, без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду, обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер, и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно, взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на корню все ковры. Ну а от «мерседеса», скорее всего, лучше будет избавиться. Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи — воспоминания о Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание ордена капуцинов[282]), имелась и еще одна — из неоконченной серии «Великие зануды современного мира». Только денег тут не светило никаких. Статья, конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах?