Страница:
Когда последний раз мы виделись с доктором Шельдтом, я сказал ему:
— Сэр, я изучил брошюру под названием «Движущая сила духовного могущества в мировой истории» и обнаружил там замечательный отрывок о сне. Если я правильно понял, там говорится, что человечество разучилось спать. То, что должно происходить во время сна, попросту не происходит, а потому мы просыпаемся такими выдохшимися и совершенно не отдохнувшими, ожесточенными бессмысленной тратой времени и всем таким прочим. Скажите мне, правильно ли я понял? Физическое тело спит, эфирное тело спит, но душа выходит.
— Да, — кивнул профессор Шельдт. — Душа, когда мы спим, переходит в сверхчувственный мир или, по крайней мере, в один из его слоев. Проще говоря, переходит в свою собственную стихию.
— Хотел бы я так думать.
— А что вам мешает?
— Ну, хотел бы просто посмотреть, правильно ли я понимаю. В сверхчувственном мире душа встречается с незримыми силами, с которыми в древнем мире посвященные знакомились во время мистерий. Не все существа, составляющие иерархию ангелов, доступны живым, только некоторые, но без них обойтись невозможно. Так вот, в брошюре говорится, что, когда мы спим, слова, которые мы произносили в течение дня, снова обретают звучание и отдаются эхом вокруг нас.
— Не слова как таковые, — поправил доктор Шельдт.
— Да, но эмоциональная окраска, радость или горе, смысл, вложенный в них. И когда мы спим, эти отзвуки или эхо того, о чем мы думали, что чувствовали и говорили, позволяют нам общаться с высшими существами. Но теперь наша работа стала мартышкиным трудом, наши предрассудки столько низменны, а язык исковеркан, слова стерлись, испоганены, и говорим мы такую тупоумную бессмыслицу, что высшие существа слышат только бессмысленное бормотание и хрюканье, да еще бестолковые рекламные ролики — на уровне собачьих консервов. Все это для них пустой звук. Какое удовольствие могут найти высшие существа в материализме, лишенном высоких мыслей и поэзии? В результате единственное, что мы можем услышать во сне, это скрипы, шипение, звуки льющейся воды, шорох растений и гудение кондиционера. А значит, для высших существ мы невразумительны. Они не могут повлиять на нас и сами страдают от вынужденной изоляции. Я правильно понял?
— Да, в общем и целом.
— Эта брошюра навела меня на мысли о моем усопшем друге, который часто жаловался на бессонницу. Он был поэтом. И теперь я понимаю, почему он не мог спать. Должно быть, его мучил стыд. Ощущение, что он не нашел слов, достойных сна. Наверное, он предпочитал бессонницу еженощному позору и неминуемой катастрофе…
«Тандерберд» остановился возле здания Рукери на Ла-Салль-стрит. Кантабиле выскочил из машины. Пока он открывал дверцу Такстеру, я обратился к Полли:
— Вот что, Полли, скажите мне что-нибудь обнадеживающее, Полли.
— У этого Стронсона большие неприятности, — сообщила она. — Очень, очень большие. Читайте завтрашнюю газету.
Мы прошли по выложенному плиткой и украшенному балюстрадой холлу Рукери и поднялись на скоростном лифте, при этом Кантабиле повторял как заведенный, будто пытался меня загипнотизировать: «Десять штук сегодня — пятнадцать в четверг. Пятьдесят процентов за три дня. Пятьдесят процентов!» Мы вышли в белый коридор и прошли прямо к шикарным дверям из кедра, на которых красовалась вывеска: «Инвестиционная корпорация Западного полушария». Кантабиле простучал кодовую последовательность: три удара, пауза, один и еще один. Странно, для чего бы это? Впрочем, человеку, который обещает такую прибыль на вложенные средства, должно быть, приходится отбиваться от вкладчиков. Красивая секретарша впустила нас внутрь. Приемную сплошь устилали ковры.
— Он здесь, — сообщил Кантабиле. — Вам придется подождать несколько минут, ребята.
Такстер опустился на низкий двухместный диванчик оранжевого цвета. Парень, одетый в серую форменную куртку уборщика, гудел пылесосом рядом с нами. Такстер снял широкополую пижонскую шляпу и, поправляя свою прическу эпохи Директории, разгладил ниспадающие на лоб кончики волос. Зажал кончик своей кривой трубки прямыми губами и сказал:
— Садись.
Я отдал ему подержать осетрину с мармеладом и догнал Кантабиле у дверей кабинета Стронсона. Выхватил у него из-под мышки завтрашнюю газету. Он вцепился в нее, и мы потянули в разные стороны. Пальто Кантабиле распахнулось, и я увидел за поясом пистолет, но теперь он больше не пугал меня.
— Чего тебе? — спросил он.
— Просто хочу взглянуть на колонку Шнейдермана.
— Ладно, я вырву нужный кусок.
— Только попробуй, я сразу же уйду.
Он яростно сунул газету мне в руки и зашел в кабинет Стронсона. Быстро пролистав страницы, в финансовом разделе я нашел заметку о трудностях мистера Стронсона и «Инвестиционной корпорации Западного полушария». Комиссия по ценным бумагам и биржам подала на Стронсона жалобу. Его обвиняли в нарушении федеральных положений о ценных бумагах. Чтобы обмануть клиентов, он подделывал платежные поручения и работал с незарегистрированными ценными бумагами. Согласно официальному заявлению Комиссии по ценным бумагам и биржам, Гвидо Стронсон оказался законченным мошенником — он не только не заканчивал Гарварда, но даже не доучился в средней школе в Нью-Джерси, недолго поработал на автозаправочной станции, а до недавнего времени являлся мелким служащим инкассаторской фирмы. Бросил жену и четверых детей. Сейчас они живут на пособие на востоке страны. Переехав в Чикаго, Гвидо Стронсон представил блестящие дипломы, в том числе и из Гарвардской школы бизнеса, и открыл шикарную контору на Ла-Салль-стрит. Он утверждал, что в Хартфорде ему удалось добиться заметных успехов в качестве руководителя страховой компании. Его инвестиционная компания, вкладывающая деньги в свиноводство, выращивание какао и добычу золота, вскоре обзавелась широкой клиентурой. Он купил особняк на Норт-Шор[296] и даже подумывал заняться верховой охотой на лис. Поводом для федерального расследования послужили жалобы, поданные клиентами. Под конец в статье упоминались слухи, ходившие на Ла-Салль-стрит, что среди клиентов Стронсона немало мафиози и что они определенно нагрели этих клиентов на несколько миллионов долларов.
К вечеру весь Большой Чикаго узнает об этом, и завтра контору Стронсона будут осаждать обманутые инвесторы, а ему придется просить защиты у полиции. Но кто защитит его от мафии послезавтра? Я внимательно изучил фотографию. По собственному опыту знаю, что на газетных снимках лица особенно сильно перекошены, но этот, если только он хоть в какой-то степени отражал настоящего Стронсона, не вызывал ни малейшего сочувствия. Некоторые лица при искажении только выигрывают.
Так зачем же Кантабиле притащил меня сюда? Он обещал мне мгновенную прибыль, но ведь и я кое-что знаю о современных нравах. Я имею в виду, что умею читать великую и таинственную книгу городской жизни Америки. Только я слишком брезглив и привередлив, чтобы знакомиться с нею ближе — ситуации, в которые ставит меня жизнь, я использую, чтобы проверить на прочность собственную невосприимчивость; независимое сознание само обучается избегать таких явлений и преодолевать их последствия. Так что я действительно более или менее представлял себе, как действуют мошенники вроде Стронсона. Большую часть украденных денег припрятывают, затем получают восемь или десять лет тюрьмы и, отсидев положенное, преспокойно уезжают в какую-нибудь островную Вест-Индию или на Азоры и живут себе там припеваючи. Может быть Кантабиле пытается наложить лапу на часть денег, припрятанных Стронсоном где-нибудь в Коста-Рике? Или, потеряв двадцать тысяч долларов (часть из которых, вероятно, принадлежит семье Кантабиле), он решил устроить грандиозную сцену? И хочет, чтобы я созерцал ее. Мое присутствие доставит ему удовольствие. Ведь именно благодаря мне он угодил в колонку Майка Шнейдермана. Он, должно быть, замыслил что-то даже более впечатляющее и сенсационное. И почему я то и дело вляпываюсь в такие приключения? То же самое вытворял со мной Сатмар, Джордж Свибел охотно организовал игру в покер, чтобы открыть мне глаза на кое-что, даже судья Урбанович сегодня выделывался передо мной в своем кабинете. Наверное, в Чикаго меня прочно связывают с искусством и выразительностью, с некими высшими ценностями. Разве не я автор «Фон Тренка» (фильма), получивший награды от французского правительства и клуба «Зигзаг»? Я до сих пор ношу в бумажнике тонкую и измятую ленту в петлицу. Но — о! — бедные мы, бедные, все до единого такие непостоянные, невежественные, беспокойные и неугомонные. Даже ночью не можем толком выспаться. Не можем войти в контакт с милосердными, обновляющими ангелами и архангелами, которые существуют, чтобы своей теплотой и любовью и мудростью укреплять нас. Н-да, бедные мы души, вот мы кто, как скверно мы живем, и как страстно жаждал я что-нибудь изменить, улучшить или подправить. Хоть что-нибудь!
Кантабиле заперся с мистером Стронсоном наедине, и этот Стронсон, на фотографии в газете с омерзительно жирным лицом и стрижкой «под пажа», очевидно уже доведен до безумия. Возможно, Кантабиле предложил ему сделку — сделку о сделке ради сделки. Или совет, как договориться с взбешенными клиентами из мафии.
Такстер поднял ноги, чтобы дать возможность уборщику пропылесосить под ними.
— Думаю, нам лучше уйти, — сказал я.
— Уйти? Сейчас?
— Думаю, нужно сматываться отсюда.
— О нет, Чарли, только не заставляй меня уходить. Я хочу посмотреть, что будет дальше. У меня никогда больше не будет такой возможности. Этот Кантабиле совершенно бешеный. Просто прелесть.
— Жаль, что ты не спросил меня, прежде чем ринуться в «тандерберд». Тебя так восхищает бандитский Чикаго, что ты просто не мог ждать. Полагаю, ты собираешься извлечь пользу из этого приключения: пошлешь заметку в «Ридерс дайджест»[297] или выкинешь еще какую-нибудь глупость… Пойдем, нам с тобой многое нужно обсудить.
— Это может подождать, Чарльз. Знаешь, ты иногда поражаешь меня. Вечно жалуешься, что изолирован от мира, но стоит мне приехать в Чикаго, как я обнаруживаю тебя в центре крупной заварушки. — Он пытался подлизаться, зная, как я мечтал прослыть знатоком Чикаго. — А что, Кантабиле, играет с тобой в одном клубе?
— Думаю, Лангобарди его даже на порог не пустит. Он на дух не переносит мелкое жулье.
— Так Кантабиле — мелочь?
— Понятия не имею, кто он на самом деле. Но ведет себя как крестный отец мафии. А сам — обыкновенная бестолочь. Правда, его жена защищает докторскую.
— Это та шикарная рыжая дамочка на платформах?
— Нет, не та.
— Слушай, а здорово он постучал в дверь условным сигналом? А эта прелестная секретарша? Обрати внимание на эти витрины со статуэтками доколумбовой эпохи и коллекцией японских вееров. Говорю тебе, Чарльз, на самом деле никто не знает эту страну. Это потрясающая страна! Все, кто пытается объяснить, что такое Америка — полные придурки. Они только бросаются заумными фразами. Ты, именно ты, Чарльз, должен написать об этом, изложить свою жизнь день за днем, добавив, конечно, некоторые свои идеи.
— Такстер, я тебе уже рассказывал, как в Колорадо водил своих девочек посмотреть на бобров. Служба охраны лесов развесила вокруг озера природоведческие плакаты с описанием их жизни. Только бобрам на все это глубоко плевать. Грызут себе деревья и плавают и живут обыкновенной бобровой жизнью. А вот нас, человекоподобных бобров, описания нашей жизни будоражат. На нас влияет все, что мы слышим о себе. Будь то от Кинси[298], Мастерса[299] или Эриксена[300]. Мы читаем о кризисе личности, об отчуждении и прочем, и все это на нас влияет.
— Неужели ты не хочешь внести вклад в процесс морального падения твоего приятеля? Господи, как я ненавижу слово «вклад»! Да к тому же ты сам постоянно выполняешь глубокий анализ. К примеру, заметка, которую ты прислал для «Ковчега», — кажется, она как раз у меня с собой, — где ты предлагаешь экономическую интерпретацию человеческих чудачеств. Где же она? Я уверен, что клал ее в атташе-кейс. Ты утверждаешь, что на данной конкретной стадии капитализма может существовать некая связь между сужением инвестиционных возможностей и поиском новых ролей или сфер приложения собственной индивидуальности. Ты даже процитировал Шумпетера, Чарли. А! Вот она: «Такие драмы кажутся исключительно внутренними, но они, вероятно, экономически обусловлены… когда люди думают, что они утонченно находчивы и изобретательны, они просто отражают общую потребность общества в экономическом росте».
— Убери эту статью, — взмолился я. — Бога ради, не цитируй при мне мои же великие идеи. Сегодня я этого не перенесу.
Мне действительно нетрудно выдавать подобные возвышенные мысли. Вместо того, чтобы сожалеть о такой моей словоохотливой слабости, Такстер завидовал ей. Он страстно хотел быть членом интеллигенции, принадлежать к пантеону и провозглашать Манифесты, как Альберт Швейцер[301], Артур Кестлер[302], Сартр или Витгенштейн[303]. Он не понимал, почему я им не доверяю. У меня было слишком высокое самомнение, слишком много снобизма, к тому же, как говорил Такстер, я чрезвычайно обидчив. Но тем не менее я не имел ни какого желания становиться вождем мировой интеллигенции. Гумбольдт добивался этого изо всех сил. Он верил во всепобеждающий анализ поэзии, предпочитал «идеи» и готов был отказаться от вселенной как таковой в пользу внутреннего мирка высших культурных ценностей.
— Как бы там ни было, — сказал Такстер, — ты должен бродить по Чикаго, как Ретиф де ла Бретонн[304] по улицам Парижа, и писать свою хронику. Она станет сенсацией.
— Такстер, я хочу поговорить с тобой о «Ковчеге». Мы с тобой собирались дать новый толчок интеллектуальной жизни страны и превзойти «Американ меркьюри», «Дайал»[305], «Ревиста дель Оксиденте»[306] и прочих. Мы годами обсуждали и строили планы. Я потратил кучу денег. Два с половиной года я оплачивал все счета. И где же «Ковчег»? Я считаю тебя прирожденным великим редактором и верю в тебя. Мы разрекламировали наш журнал, и люди прислали материалы. А мы держим их рукописи по сто лет. Я получаю недоуменные письма и даже угрозы. Ты сделал из меня козла отпущения. Все винят меня и ссылаются на тебя. Ты строишь из себя специалиста по Ситрину и всем трезвонишь, как я работаю, как плохо я понимаю женщин, как много у меня слабостей. Меня это не слишком задевает. Тем не менее, я хотел бы, чтобы ты поменьше распространялся обо мне. И еще, ты вкладываешь в мои уста разные заявления, мол, Икс — идиот, а Игрек — кретин. Но у меня никаких предубеждений против Икса или Игрека нет и в помине. А есть они как раз у тебя.
— Честно говоря, Чарли, первый номер до сих пор не вышел потому, что ты прислал мне слишком много антропософских материалов. Ты не дурак, значит, что-то в ней есть, в этой антропософии. Но Господи ты боже мой, мы не можем печатать всю эту ерунду про душу.
— А почему нет? Говорят же люди о психике, почему бы не поговорить о душе?
— Психика — это научное понятие, — заявил Такстер. — К твоим новым терминам людей нужно приучать постепенно.
— А на кой черт ты закупил столько бумаги? — спросил я.
— Хотел, чтобы мы могли выпустить пять номеров подряд, ни о чем не беспокоясь. К тому же мы приобрели ее по выгодной цене.
— И где эти тонны сейчас?
— На складе. Знаешь, мне кажется, тебя беспокоит совсем не «Ковчег». А Дениз, которая на тебя взъелась, суды, деньги, все горести и тревоги последних дней.
— Нет, ты не прав, — возразил я. — Иногда я очень благодарен Дениз. Вот ты говоришь, мне следует стать Ретифом де ла Бретонном и шататься по улицам. Знаешь, если бы Дениз не судилась со мной, я бы вообще не выходил из дому. Это из-за нее мне приходится выходить в город. И только поэтому я не теряю связи с жизнью. Это в высшей степени поучительно.
— Как так?
— Видишь ли, я понимаю, насколько распространено желание навредить ближнему своему. Думаю, это явление присутствует и при демократии, и при диктатуре. Только у нас власть закона и законников сооружает этакий юридический частокол. Так что навредить можно изрядно, можно превратить жизнь ближнего в сплошной кошмар, только укокошить нельзя безнаказанно.
— Твоя любовь к просветительству делает тебе честь, Чарли. Серьезно, я не шучу. После двадцати лет дружбы я имею право сказать это, — заявил Такстер. — Ты весьма своеобразная личность, но в тебе действительно живет что-то такое — даже не знаю, как это назвать, — достоинство, что ли? Если ты говоришь «душа», а я говорю «психика», наверно, у тебя есть на это свои причины. Возможно, у тебя действительно есть душа, Чарльз. А это, бесспорно, поразительный факт, о ком бы ни шла речь.
— У тебя она тоже имеется. Как бы там ни было, думаю, нам лучше отказаться от нашей затеи издать «Ковчег» и ликвидировать активы, если, конечно, что-нибудь еще осталось.
— Подожди, Чарльз, не надо опрометчивых поступков. Мы легко можем поправить наши дела. Осталось совсем немного.
— Больше я не могу вкладывать в это дело средства. Дела мои плохи — то есть, финансовые.
— Но не хуже, чем у меня. Тут даже сравнивать нечего. Из Калифорнии меня просто выкинули!
— Насколько плохи наши дела?
— Ну, я свел твои обязательства до минимума. Ты обещал выплатить Блоссом зарплату. Ну помнишь, секретарша Блоссом? Вы встречались в сентябре.
— Мои обязательства? Насколько я помню, в сентябре мы договорились временно отказаться от ее услуг.
— Но кроме нее никто не умел обращаться с компьютерами ИБМ.
— Так ведь на них так и не начали работать!
— Так ведь она не виновата! Мы находились в состоянии полной готовности. Я мог начать в любой момент.
— Дело лишь в том, что ты считаешь себя слишком важной персоной, чтобы обойтись без секретарши.
— Не будь таким жестоким, Чарльз. Вскоре после того, как ты уехал, ее муж погиб в автокатастрофе. Разве бы ты позволил, чтобы я уволил ее в такой момент? У тебя доброе сердце, Чарльз, что бы ты ни говорил. Так что я сам взялся истолковать твое поведение в такой ситуации. Это же всего лишь полторы штуки баксов. И еще вот что: счет за лесоматериалы для того крыла, которое мы начали строить.
— Я не просил тебя строить это крыло. Я был категорически против.
— Как же так, мы же договаривались, что будет отдельный корпус. Не мог же ты думать, что я весь этот редакционный бардак устрою у себя дома?
— Я совершенно определенно сказал тебе, что не собираюсь принимать в строительстве никакого участия. И даже предупреждал тебя, что огромный котлован рядом с домом может повредить фундамент.
— Ну ладно, это не настолько серьезно, — сдался Такстер. — Лесоторговая компания может совершенно спокойно разобрать все, что построено, и забрать обратно свои материалы. Теперь что касается задержки перевода — мне ужасно жаль, но это не моя вина. «Банко Амброзиано ди Милано» задержал выплату. Все эта чертова бюрократия! Кроме того, сейчас в Италии полная анархия и хаос. В любом случае, у тебя есть мой чек…
— У меня его нет.
— Как нет? Он должен был прийти почтой. Почтовая служба что хочет, то и творит. Это был мой последний взнос — тысяча двести долларов — в «Пало-Альто Траст». Мое имущество уже распродали. Так что теперь они должны эту тысячу двести тебе.
— А может быть, они чека так и не получили? Может, из Италии его отправили на дельфине?
Он не улыбнулся. Момент был слишком серьезный. В конце концов, мы говорили о его деньгах.
— Эти крохоборы из Калифорнии должны были все переоформить и выслать чек на свой банк.
— Может быть, чек «Банко Амброзиано» все еще не оплачен, — предположил я.
— Ладно, теперь о другом, — он достал из атташе-кейса продолговатый блокнот. — Я составил график, по которому ты будешь получать обратно потерянные деньги. Ты должен получить первоначальную стоимость акций. Я решительно на этом настаиваю. Думаю, ты купил их по четыре сотни. Ты переплатил, конечно, сейчас они падают. Однако это не твоя вина. Скажем, когда ты перевел их для меня, они стоили восемнадцать тысяч. Про дивиденды я тоже помню.
— Ты не должен платить дивиденды, Такстер.
— Нет, должен. Узнать, какие дивиденды платит ИБМ, ничего не стоит. Ты сообщишь мне цифру, и я вышлю тебе чек.
— За пять лет ты вернул по этому займу меньше, чем тысячу долларов. Ты выплачивал проценты, вот и все.
— Процентная ставка — это мелочь.
— Все пять лет ты погашал основную сумму по две сотни в год.
— Сейчас я не могу вспомнить точные цифры, — сказал Такстер, — но я знаю, что банк окажется должен тебе после того, как продаст акции.
— Акции ИБМ сейчас стоят меньше, чем две сотни за штуку. Так что банк тоже терпит убытки. Впрочем, проблемы банка меня мало волнуют.
Но Такстер пустился в объяснения, как он за пять лет вернет сумму долга, дивиденды и все остальное. Подвижные черные зрачки его узких глаз цвета неспелого винограда перебегали с цифры на цифру. Он собирался уладить дело наилучшим образом, достойно и даже аристократично, абсолютно честно и ни в коей мере не уклонясь от своих обязательств перед другом. Я видел, что он действительно верит в то, что говорит. Знал я и то, что тщательно продуманный план возмещения моих убытков он считает уже осуществленным. Эти длинные желтые листочки блокнота, заполненные цифрами возмещения убытков, внимание к мелочам и заверения в вечной дружбе отныне и навеки полностью уладили наши дела. Каким-то магическим образом.
— Я должен быть скрупулезно точным с тобой в этих мелочах. Маленькие суммы для тебя важнее, чем большие. Знаешь, меня иногда удивляет, что нам с тобой приходится тратить время на пустяки. А ведь ты можешь заработать сколько угодно. Ты просто не знаешь собственных возможностей. Странно, правда? Тебе стоит только повернуть рычаг, и деньги сами посыплются тебе на колени.
— Какой рычаг? — спросил я.
— Сэр, я изучил брошюру под названием «Движущая сила духовного могущества в мировой истории» и обнаружил там замечательный отрывок о сне. Если я правильно понял, там говорится, что человечество разучилось спать. То, что должно происходить во время сна, попросту не происходит, а потому мы просыпаемся такими выдохшимися и совершенно не отдохнувшими, ожесточенными бессмысленной тратой времени и всем таким прочим. Скажите мне, правильно ли я понял? Физическое тело спит, эфирное тело спит, но душа выходит.
— Да, — кивнул профессор Шельдт. — Душа, когда мы спим, переходит в сверхчувственный мир или, по крайней мере, в один из его слоев. Проще говоря, переходит в свою собственную стихию.
— Хотел бы я так думать.
— А что вам мешает?
— Ну, хотел бы просто посмотреть, правильно ли я понимаю. В сверхчувственном мире душа встречается с незримыми силами, с которыми в древнем мире посвященные знакомились во время мистерий. Не все существа, составляющие иерархию ангелов, доступны живым, только некоторые, но без них обойтись невозможно. Так вот, в брошюре говорится, что, когда мы спим, слова, которые мы произносили в течение дня, снова обретают звучание и отдаются эхом вокруг нас.
— Не слова как таковые, — поправил доктор Шельдт.
— Да, но эмоциональная окраска, радость или горе, смысл, вложенный в них. И когда мы спим, эти отзвуки или эхо того, о чем мы думали, что чувствовали и говорили, позволяют нам общаться с высшими существами. Но теперь наша работа стала мартышкиным трудом, наши предрассудки столько низменны, а язык исковеркан, слова стерлись, испоганены, и говорим мы такую тупоумную бессмыслицу, что высшие существа слышат только бессмысленное бормотание и хрюканье, да еще бестолковые рекламные ролики — на уровне собачьих консервов. Все это для них пустой звук. Какое удовольствие могут найти высшие существа в материализме, лишенном высоких мыслей и поэзии? В результате единственное, что мы можем услышать во сне, это скрипы, шипение, звуки льющейся воды, шорох растений и гудение кондиционера. А значит, для высших существ мы невразумительны. Они не могут повлиять на нас и сами страдают от вынужденной изоляции. Я правильно понял?
— Да, в общем и целом.
— Эта брошюра навела меня на мысли о моем усопшем друге, который часто жаловался на бессонницу. Он был поэтом. И теперь я понимаю, почему он не мог спать. Должно быть, его мучил стыд. Ощущение, что он не нашел слов, достойных сна. Наверное, он предпочитал бессонницу еженощному позору и неминуемой катастрофе…
«Тандерберд» остановился возле здания Рукери на Ла-Салль-стрит. Кантабиле выскочил из машины. Пока он открывал дверцу Такстеру, я обратился к Полли:
— Вот что, Полли, скажите мне что-нибудь обнадеживающее, Полли.
— У этого Стронсона большие неприятности, — сообщила она. — Очень, очень большие. Читайте завтрашнюю газету.
Мы прошли по выложенному плиткой и украшенному балюстрадой холлу Рукери и поднялись на скоростном лифте, при этом Кантабиле повторял как заведенный, будто пытался меня загипнотизировать: «Десять штук сегодня — пятнадцать в четверг. Пятьдесят процентов за три дня. Пятьдесят процентов!» Мы вышли в белый коридор и прошли прямо к шикарным дверям из кедра, на которых красовалась вывеска: «Инвестиционная корпорация Западного полушария». Кантабиле простучал кодовую последовательность: три удара, пауза, один и еще один. Странно, для чего бы это? Впрочем, человеку, который обещает такую прибыль на вложенные средства, должно быть, приходится отбиваться от вкладчиков. Красивая секретарша впустила нас внутрь. Приемную сплошь устилали ковры.
— Он здесь, — сообщил Кантабиле. — Вам придется подождать несколько минут, ребята.
Такстер опустился на низкий двухместный диванчик оранжевого цвета. Парень, одетый в серую форменную куртку уборщика, гудел пылесосом рядом с нами. Такстер снял широкополую пижонскую шляпу и, поправляя свою прическу эпохи Директории, разгладил ниспадающие на лоб кончики волос. Зажал кончик своей кривой трубки прямыми губами и сказал:
— Садись.
Я отдал ему подержать осетрину с мармеладом и догнал Кантабиле у дверей кабинета Стронсона. Выхватил у него из-под мышки завтрашнюю газету. Он вцепился в нее, и мы потянули в разные стороны. Пальто Кантабиле распахнулось, и я увидел за поясом пистолет, но теперь он больше не пугал меня.
— Чего тебе? — спросил он.
— Просто хочу взглянуть на колонку Шнейдермана.
— Ладно, я вырву нужный кусок.
— Только попробуй, я сразу же уйду.
Он яростно сунул газету мне в руки и зашел в кабинет Стронсона. Быстро пролистав страницы, в финансовом разделе я нашел заметку о трудностях мистера Стронсона и «Инвестиционной корпорации Западного полушария». Комиссия по ценным бумагам и биржам подала на Стронсона жалобу. Его обвиняли в нарушении федеральных положений о ценных бумагах. Чтобы обмануть клиентов, он подделывал платежные поручения и работал с незарегистрированными ценными бумагами. Согласно официальному заявлению Комиссии по ценным бумагам и биржам, Гвидо Стронсон оказался законченным мошенником — он не только не заканчивал Гарварда, но даже не доучился в средней школе в Нью-Джерси, недолго поработал на автозаправочной станции, а до недавнего времени являлся мелким служащим инкассаторской фирмы. Бросил жену и четверых детей. Сейчас они живут на пособие на востоке страны. Переехав в Чикаго, Гвидо Стронсон представил блестящие дипломы, в том числе и из Гарвардской школы бизнеса, и открыл шикарную контору на Ла-Салль-стрит. Он утверждал, что в Хартфорде ему удалось добиться заметных успехов в качестве руководителя страховой компании. Его инвестиционная компания, вкладывающая деньги в свиноводство, выращивание какао и добычу золота, вскоре обзавелась широкой клиентурой. Он купил особняк на Норт-Шор[296] и даже подумывал заняться верховой охотой на лис. Поводом для федерального расследования послужили жалобы, поданные клиентами. Под конец в статье упоминались слухи, ходившие на Ла-Салль-стрит, что среди клиентов Стронсона немало мафиози и что они определенно нагрели этих клиентов на несколько миллионов долларов.
К вечеру весь Большой Чикаго узнает об этом, и завтра контору Стронсона будут осаждать обманутые инвесторы, а ему придется просить защиты у полиции. Но кто защитит его от мафии послезавтра? Я внимательно изучил фотографию. По собственному опыту знаю, что на газетных снимках лица особенно сильно перекошены, но этот, если только он хоть в какой-то степени отражал настоящего Стронсона, не вызывал ни малейшего сочувствия. Некоторые лица при искажении только выигрывают.
Так зачем же Кантабиле притащил меня сюда? Он обещал мне мгновенную прибыль, но ведь и я кое-что знаю о современных нравах. Я имею в виду, что умею читать великую и таинственную книгу городской жизни Америки. Только я слишком брезглив и привередлив, чтобы знакомиться с нею ближе — ситуации, в которые ставит меня жизнь, я использую, чтобы проверить на прочность собственную невосприимчивость; независимое сознание само обучается избегать таких явлений и преодолевать их последствия. Так что я действительно более или менее представлял себе, как действуют мошенники вроде Стронсона. Большую часть украденных денег припрятывают, затем получают восемь или десять лет тюрьмы и, отсидев положенное, преспокойно уезжают в какую-нибудь островную Вест-Индию или на Азоры и живут себе там припеваючи. Может быть Кантабиле пытается наложить лапу на часть денег, припрятанных Стронсоном где-нибудь в Коста-Рике? Или, потеряв двадцать тысяч долларов (часть из которых, вероятно, принадлежит семье Кантабиле), он решил устроить грандиозную сцену? И хочет, чтобы я созерцал ее. Мое присутствие доставит ему удовольствие. Ведь именно благодаря мне он угодил в колонку Майка Шнейдермана. Он, должно быть, замыслил что-то даже более впечатляющее и сенсационное. И почему я то и дело вляпываюсь в такие приключения? То же самое вытворял со мной Сатмар, Джордж Свибел охотно организовал игру в покер, чтобы открыть мне глаза на кое-что, даже судья Урбанович сегодня выделывался передо мной в своем кабинете. Наверное, в Чикаго меня прочно связывают с искусством и выразительностью, с некими высшими ценностями. Разве не я автор «Фон Тренка» (фильма), получивший награды от французского правительства и клуба «Зигзаг»? Я до сих пор ношу в бумажнике тонкую и измятую ленту в петлицу. Но — о! — бедные мы, бедные, все до единого такие непостоянные, невежественные, беспокойные и неугомонные. Даже ночью не можем толком выспаться. Не можем войти в контакт с милосердными, обновляющими ангелами и архангелами, которые существуют, чтобы своей теплотой и любовью и мудростью укреплять нас. Н-да, бедные мы души, вот мы кто, как скверно мы живем, и как страстно жаждал я что-нибудь изменить, улучшить или подправить. Хоть что-нибудь!
Кантабиле заперся с мистером Стронсоном наедине, и этот Стронсон, на фотографии в газете с омерзительно жирным лицом и стрижкой «под пажа», очевидно уже доведен до безумия. Возможно, Кантабиле предложил ему сделку — сделку о сделке ради сделки. Или совет, как договориться с взбешенными клиентами из мафии.
Такстер поднял ноги, чтобы дать возможность уборщику пропылесосить под ними.
— Думаю, нам лучше уйти, — сказал я.
— Уйти? Сейчас?
— Думаю, нужно сматываться отсюда.
— О нет, Чарли, только не заставляй меня уходить. Я хочу посмотреть, что будет дальше. У меня никогда больше не будет такой возможности. Этот Кантабиле совершенно бешеный. Просто прелесть.
— Жаль, что ты не спросил меня, прежде чем ринуться в «тандерберд». Тебя так восхищает бандитский Чикаго, что ты просто не мог ждать. Полагаю, ты собираешься извлечь пользу из этого приключения: пошлешь заметку в «Ридерс дайджест»[297] или выкинешь еще какую-нибудь глупость… Пойдем, нам с тобой многое нужно обсудить.
— Это может подождать, Чарльз. Знаешь, ты иногда поражаешь меня. Вечно жалуешься, что изолирован от мира, но стоит мне приехать в Чикаго, как я обнаруживаю тебя в центре крупной заварушки. — Он пытался подлизаться, зная, как я мечтал прослыть знатоком Чикаго. — А что, Кантабиле, играет с тобой в одном клубе?
— Думаю, Лангобарди его даже на порог не пустит. Он на дух не переносит мелкое жулье.
— Так Кантабиле — мелочь?
— Понятия не имею, кто он на самом деле. Но ведет себя как крестный отец мафии. А сам — обыкновенная бестолочь. Правда, его жена защищает докторскую.
— Это та шикарная рыжая дамочка на платформах?
— Нет, не та.
— Слушай, а здорово он постучал в дверь условным сигналом? А эта прелестная секретарша? Обрати внимание на эти витрины со статуэтками доколумбовой эпохи и коллекцией японских вееров. Говорю тебе, Чарльз, на самом деле никто не знает эту страну. Это потрясающая страна! Все, кто пытается объяснить, что такое Америка — полные придурки. Они только бросаются заумными фразами. Ты, именно ты, Чарльз, должен написать об этом, изложить свою жизнь день за днем, добавив, конечно, некоторые свои идеи.
— Такстер, я тебе уже рассказывал, как в Колорадо водил своих девочек посмотреть на бобров. Служба охраны лесов развесила вокруг озера природоведческие плакаты с описанием их жизни. Только бобрам на все это глубоко плевать. Грызут себе деревья и плавают и живут обыкновенной бобровой жизнью. А вот нас, человекоподобных бобров, описания нашей жизни будоражат. На нас влияет все, что мы слышим о себе. Будь то от Кинси[298], Мастерса[299] или Эриксена[300]. Мы читаем о кризисе личности, об отчуждении и прочем, и все это на нас влияет.
— Неужели ты не хочешь внести вклад в процесс морального падения твоего приятеля? Господи, как я ненавижу слово «вклад»! Да к тому же ты сам постоянно выполняешь глубокий анализ. К примеру, заметка, которую ты прислал для «Ковчега», — кажется, она как раз у меня с собой, — где ты предлагаешь экономическую интерпретацию человеческих чудачеств. Где же она? Я уверен, что клал ее в атташе-кейс. Ты утверждаешь, что на данной конкретной стадии капитализма может существовать некая связь между сужением инвестиционных возможностей и поиском новых ролей или сфер приложения собственной индивидуальности. Ты даже процитировал Шумпетера, Чарли. А! Вот она: «Такие драмы кажутся исключительно внутренними, но они, вероятно, экономически обусловлены… когда люди думают, что они утонченно находчивы и изобретательны, они просто отражают общую потребность общества в экономическом росте».
— Убери эту статью, — взмолился я. — Бога ради, не цитируй при мне мои же великие идеи. Сегодня я этого не перенесу.
Мне действительно нетрудно выдавать подобные возвышенные мысли. Вместо того, чтобы сожалеть о такой моей словоохотливой слабости, Такстер завидовал ей. Он страстно хотел быть членом интеллигенции, принадлежать к пантеону и провозглашать Манифесты, как Альберт Швейцер[301], Артур Кестлер[302], Сартр или Витгенштейн[303]. Он не понимал, почему я им не доверяю. У меня было слишком высокое самомнение, слишком много снобизма, к тому же, как говорил Такстер, я чрезвычайно обидчив. Но тем не менее я не имел ни какого желания становиться вождем мировой интеллигенции. Гумбольдт добивался этого изо всех сил. Он верил во всепобеждающий анализ поэзии, предпочитал «идеи» и готов был отказаться от вселенной как таковой в пользу внутреннего мирка высших культурных ценностей.
— Как бы там ни было, — сказал Такстер, — ты должен бродить по Чикаго, как Ретиф де ла Бретонн[304] по улицам Парижа, и писать свою хронику. Она станет сенсацией.
— Такстер, я хочу поговорить с тобой о «Ковчеге». Мы с тобой собирались дать новый толчок интеллектуальной жизни страны и превзойти «Американ меркьюри», «Дайал»[305], «Ревиста дель Оксиденте»[306] и прочих. Мы годами обсуждали и строили планы. Я потратил кучу денег. Два с половиной года я оплачивал все счета. И где же «Ковчег»? Я считаю тебя прирожденным великим редактором и верю в тебя. Мы разрекламировали наш журнал, и люди прислали материалы. А мы держим их рукописи по сто лет. Я получаю недоуменные письма и даже угрозы. Ты сделал из меня козла отпущения. Все винят меня и ссылаются на тебя. Ты строишь из себя специалиста по Ситрину и всем трезвонишь, как я работаю, как плохо я понимаю женщин, как много у меня слабостей. Меня это не слишком задевает. Тем не менее, я хотел бы, чтобы ты поменьше распространялся обо мне. И еще, ты вкладываешь в мои уста разные заявления, мол, Икс — идиот, а Игрек — кретин. Но у меня никаких предубеждений против Икса или Игрека нет и в помине. А есть они как раз у тебя.
— Честно говоря, Чарли, первый номер до сих пор не вышел потому, что ты прислал мне слишком много антропософских материалов. Ты не дурак, значит, что-то в ней есть, в этой антропософии. Но Господи ты боже мой, мы не можем печатать всю эту ерунду про душу.
— А почему нет? Говорят же люди о психике, почему бы не поговорить о душе?
— Психика — это научное понятие, — заявил Такстер. — К твоим новым терминам людей нужно приучать постепенно.
— А на кой черт ты закупил столько бумаги? — спросил я.
— Хотел, чтобы мы могли выпустить пять номеров подряд, ни о чем не беспокоясь. К тому же мы приобрели ее по выгодной цене.
— И где эти тонны сейчас?
— На складе. Знаешь, мне кажется, тебя беспокоит совсем не «Ковчег». А Дениз, которая на тебя взъелась, суды, деньги, все горести и тревоги последних дней.
— Нет, ты не прав, — возразил я. — Иногда я очень благодарен Дениз. Вот ты говоришь, мне следует стать Ретифом де ла Бретонном и шататься по улицам. Знаешь, если бы Дениз не судилась со мной, я бы вообще не выходил из дому. Это из-за нее мне приходится выходить в город. И только поэтому я не теряю связи с жизнью. Это в высшей степени поучительно.
— Как так?
— Видишь ли, я понимаю, насколько распространено желание навредить ближнему своему. Думаю, это явление присутствует и при демократии, и при диктатуре. Только у нас власть закона и законников сооружает этакий юридический частокол. Так что навредить можно изрядно, можно превратить жизнь ближнего в сплошной кошмар, только укокошить нельзя безнаказанно.
— Твоя любовь к просветительству делает тебе честь, Чарли. Серьезно, я не шучу. После двадцати лет дружбы я имею право сказать это, — заявил Такстер. — Ты весьма своеобразная личность, но в тебе действительно живет что-то такое — даже не знаю, как это назвать, — достоинство, что ли? Если ты говоришь «душа», а я говорю «психика», наверно, у тебя есть на это свои причины. Возможно, у тебя действительно есть душа, Чарльз. А это, бесспорно, поразительный факт, о ком бы ни шла речь.
— У тебя она тоже имеется. Как бы там ни было, думаю, нам лучше отказаться от нашей затеи издать «Ковчег» и ликвидировать активы, если, конечно, что-нибудь еще осталось.
— Подожди, Чарльз, не надо опрометчивых поступков. Мы легко можем поправить наши дела. Осталось совсем немного.
— Больше я не могу вкладывать в это дело средства. Дела мои плохи — то есть, финансовые.
— Но не хуже, чем у меня. Тут даже сравнивать нечего. Из Калифорнии меня просто выкинули!
— Насколько плохи наши дела?
— Ну, я свел твои обязательства до минимума. Ты обещал выплатить Блоссом зарплату. Ну помнишь, секретарша Блоссом? Вы встречались в сентябре.
— Мои обязательства? Насколько я помню, в сентябре мы договорились временно отказаться от ее услуг.
— Но кроме нее никто не умел обращаться с компьютерами ИБМ.
— Так ведь на них так и не начали работать!
— Так ведь она не виновата! Мы находились в состоянии полной готовности. Я мог начать в любой момент.
— Дело лишь в том, что ты считаешь себя слишком важной персоной, чтобы обойтись без секретарши.
— Не будь таким жестоким, Чарльз. Вскоре после того, как ты уехал, ее муж погиб в автокатастрофе. Разве бы ты позволил, чтобы я уволил ее в такой момент? У тебя доброе сердце, Чарльз, что бы ты ни говорил. Так что я сам взялся истолковать твое поведение в такой ситуации. Это же всего лишь полторы штуки баксов. И еще вот что: счет за лесоматериалы для того крыла, которое мы начали строить.
— Я не просил тебя строить это крыло. Я был категорически против.
— Как же так, мы же договаривались, что будет отдельный корпус. Не мог же ты думать, что я весь этот редакционный бардак устрою у себя дома?
— Я совершенно определенно сказал тебе, что не собираюсь принимать в строительстве никакого участия. И даже предупреждал тебя, что огромный котлован рядом с домом может повредить фундамент.
— Ну ладно, это не настолько серьезно, — сдался Такстер. — Лесоторговая компания может совершенно спокойно разобрать все, что построено, и забрать обратно свои материалы. Теперь что касается задержки перевода — мне ужасно жаль, но это не моя вина. «Банко Амброзиано ди Милано» задержал выплату. Все эта чертова бюрократия! Кроме того, сейчас в Италии полная анархия и хаос. В любом случае, у тебя есть мой чек…
— У меня его нет.
— Как нет? Он должен был прийти почтой. Почтовая служба что хочет, то и творит. Это был мой последний взнос — тысяча двести долларов — в «Пало-Альто Траст». Мое имущество уже распродали. Так что теперь они должны эту тысячу двести тебе.
— А может быть, они чека так и не получили? Может, из Италии его отправили на дельфине?
Он не улыбнулся. Момент был слишком серьезный. В конце концов, мы говорили о его деньгах.
— Эти крохоборы из Калифорнии должны были все переоформить и выслать чек на свой банк.
— Может быть, чек «Банко Амброзиано» все еще не оплачен, — предположил я.
— Ладно, теперь о другом, — он достал из атташе-кейса продолговатый блокнот. — Я составил график, по которому ты будешь получать обратно потерянные деньги. Ты должен получить первоначальную стоимость акций. Я решительно на этом настаиваю. Думаю, ты купил их по четыре сотни. Ты переплатил, конечно, сейчас они падают. Однако это не твоя вина. Скажем, когда ты перевел их для меня, они стоили восемнадцать тысяч. Про дивиденды я тоже помню.
— Ты не должен платить дивиденды, Такстер.
— Нет, должен. Узнать, какие дивиденды платит ИБМ, ничего не стоит. Ты сообщишь мне цифру, и я вышлю тебе чек.
— За пять лет ты вернул по этому займу меньше, чем тысячу долларов. Ты выплачивал проценты, вот и все.
— Процентная ставка — это мелочь.
— Все пять лет ты погашал основную сумму по две сотни в год.
— Сейчас я не могу вспомнить точные цифры, — сказал Такстер, — но я знаю, что банк окажется должен тебе после того, как продаст акции.
— Акции ИБМ сейчас стоят меньше, чем две сотни за штуку. Так что банк тоже терпит убытки. Впрочем, проблемы банка меня мало волнуют.
Но Такстер пустился в объяснения, как он за пять лет вернет сумму долга, дивиденды и все остальное. Подвижные черные зрачки его узких глаз цвета неспелого винограда перебегали с цифры на цифру. Он собирался уладить дело наилучшим образом, достойно и даже аристократично, абсолютно честно и ни в коей мере не уклонясь от своих обязательств перед другом. Я видел, что он действительно верит в то, что говорит. Знал я и то, что тщательно продуманный план возмещения моих убытков он считает уже осуществленным. Эти длинные желтые листочки блокнота, заполненные цифрами возмещения убытков, внимание к мелочам и заверения в вечной дружбе отныне и навеки полностью уладили наши дела. Каким-то магическим образом.
— Я должен быть скрупулезно точным с тобой в этих мелочах. Маленькие суммы для тебя важнее, чем большие. Знаешь, меня иногда удивляет, что нам с тобой приходится тратить время на пустяки. А ведь ты можешь заработать сколько угодно. Ты просто не знаешь собственных возможностей. Странно, правда? Тебе стоит только повернуть рычаг, и деньги сами посыплются тебе на колени.
— Какой рычаг? — спросил я.