Страница:
— Кретин, они же вызовут вышибалу! — прошипел я.
Кантабиле выдернул руку из моего кармана, и мы снова повернулись к экрану, чтобы увидеть, как по горному склону прямо на «вольво» журналиста катится валун, спущенный Кальдофредо, а старик, ужаснувшись тому, что сделал, выкрикивает предостережения и наконец, увидев, что скандинав остался цел и невредим, падает на колени и благодарит Святую Деву. После этого покушения Кальдофредо публично кается на городской площади. В конце концов среди руин греческого театра на склоне холма его судит собрание горожан. Все заканчивается хором, провозглашающим всеобщее прощение и примирение, совсем как хотелось Гумбольдту, державшему в уме «Эдипа в Колоне».
Когда зажегся свет и Кантабиле направился к ближайшему выходу, я выбрал самый дальний. Нагнав меня на Елисейских полях, Ринальдо заявил:
— Не обижайся, Чарли. Просто я, как сторожевой пес, не могу не охранять такие штуки, как этот номерок. Вдруг на тебя нападут или ограбят? А завтра утром пять человек явятся изучать доказательства… Ладно, я нервный. Просто я хочу, чтобы все прошло хорошо. Эта шлюха здорово тебя ушибла, придавила в сто раз сильнее, чем было в Чикаго. Вот что я имел в виду, когда сказал, что ты обабжуленный. Слушай, может, подцепим пару французских девочек? Я устрою. Подлечу слегка твое «я».
— Я собираюсь лечь спать.
— Я просто пытаюсь все уладить. Знаю, таким, как ты, трудно жить на одной земле с психами вроде меня. Ладно, пойдем-ка выпьем. Ты расстроился и злишься.
Но на самом деле я вовсе не расстроился. Трудный насыщенный день, пусть даже насыщенный полной бессмыслицей, освободил меня от бездействия и успокоил совесть. После четырех рюмок кальвадоса в баре при отеле я спал без задних ног.
Утром мы встретились с мэтром Фюре и американским юристом, жутко агрессивным малым по фамилии Барбаш, как раз таким, какого и должен был выбрать Кантабиле. Кантабиле там просто лопался от удовольствия. Он пообещал доставить меня и доказательство — теперь я понял, почему он так бесился из-за номерка, — и вот они мы, все, как договорено, все, как полагается. Продюсеры «Кальдофредо» уже знали, что некий Чарльз Ситрин, сочинивший шедшего на Бродвее «Фон Тренка», позднее успешно экранизированного, претендует на авторство сюжета, по которому отснята их всемирная сенсация. На встречу с нами они отрядили пару выпускников Гарвардской школы бизнеса. Бедняга Стронсон, сидевший за решеткой в Майами, и близко не мог с ними сравниться. В офисе Барбаша нас ждали два аккуратных, обходительных, сдержанных, совершенно лысых и очень решительных молодых человека.
— Джентльмены, вы имеете все полномочия для переговоров?
— Последнее слово остается за нашим руководством.
— Раз решают они, тогда тащите своих шефов сюда. Почему мы должны терять время? — заявил Кантабиле.
— Полегче, полегче, — попросил Барбаш.
— Ситрин поважнее вашего чертового начальства, — кипятился Кантабиле.
— Он в своем деле первый — лауреат Пулитцеровской премии, кавалер ордена Почетного легиона, друг покойного президента Кеннеди и покойного сенатора Кеннеди и покойного Фон Гумбольдта Флейшера, поэта, который был его другом и соавтором. Нечего грузить нас всяким дерьмом! Ситрин занят важными исследованиями в Мадриде. Если он смог выкроить время и приехать сюда, то и ваши паршивые тузы смогут. Он не будет размениваться на пустяки. Я здесь для того, чтобы все устроить. Играйте по правилам, или увидимся в суде.
От этих угроз ему как будто полегчало. И когда один из молодых людей подтвердил, что они наслышаны о мистере Ситрине, далеко не мирный язычок Ринальдо прошелся по растянутым в умиротворенной улыбке губам.
Мистер Барбаш взял беседу в свои руки. Держать Кантабиле в узде оказалось нелегко.
— Вот факты. Мистер Ситрин и его друг мистер Флейшер написали краткое содержание этого фильма в 1952 году. Мы готовы доказать это. А в январе 1960 года мистер Флейшер по почте отправил копию этого сценария самому себе. Это доказательство в настоящий момент находится здесь в запечатанном конверте со штемпелями и квитанцией о вручении.
— Давайте отправимся в американское посольство и вскроем конверт при свидетелях, — предложил Кантабиле. — И пусть ваше начальство оторвет от стульев задницу и прибудет на площадь Согласия.
— Вы смотрели фильм «Кальдофредо»? — спросил меня Барбаш.
— Да, вчера вечером. Мистер Отуэй сыграл замечательно.
— Имеется ли у этого фильма сходство с сюжетом, написанным вами и мистером Флейшером?
Только теперь я заметил стенографистку, примостившуюся в углу на трехногом стульчике. Тень судьи Урбановича! Я снова стал свидетелем Ситрином.
— Ни о каком другом источнике не может быть и речи, — ответил я.
— И где же ваши парни его достали? Сперли! — заявил Кантабиле. — И теперь могут нарваться на обвинение в плагиате.
Пока конверт передавали по кругу и осматривали, у меня от страха свело живот. А что, если неуравновешенный, безумный Гумбольдт набил конверт старыми счетами или листком с рассуждением о далеком от земного предмете длиною в пятьдесят строк?
— Вы подтверждаете, — поинтересовался мэтр Фюре, — что это нераспечатанный, подлинный конверт? Это должно быть зафиксировано.
Гарвардские выпускники согласились, что все в порядке. И тогда конверт вскрыли — в нем обнаружилась рукопись, озаглавленная «Проект киносценария. Соавторы Чарльз Ситрин и Фон Гумбольдт Флейшер». Страницы переходили из рук в руки, а я снова задышал свободно. Дело было решено. Подлинность этой рукописи сомнению не подлежала. Сцена за сценой, кадр за кадром фильм следовал нашей сюжетной линии. Барбаш сделал тщательно продуманное и подробное заявление для протокола. У него имелась и копия рабочего сценария. Практически без отступлений от нашего сюжета.
Гумбольдт, да благословит его Господь, на сей раз сделал все верно.
— Эта рукопись несомненно подлинная, — сказал Барбаш. — Неоспоримо подлинная. Полагаю, вы застрахованы от таких притязаний?
— А какое нам до этого дело? — ввернул Кантабиле.
Разумеется, страховой полис существовал.
— Насколько мне известно, наши сценаристы ни разу не упоминали о первоисточнике каким-либо образом, — заметил один из молодых людей.
Только Кантабиле продолжал злиться. Ему казалось, что всех должно лихорадить. Но для профессионалов все происходящее было обычным делом. Впрочем, я тоже не ожидал такого хладнокровия и выдержки. Господа Фюре, Барбаш и гарвардские выпускники сошлись во мнении, что следует избежать длительных и дорогостоящих судебных разбирательств.
— А что же соавтор мистера Ситрина?
Вот и все, что значит имя Фон Гумбольдта Флейшера для магистров в области управления экономической деятельностью, выпускников одного из наших лучших университетов!
— Умер, — ответил я.
Но это слово отозвалось болью только во мне.
— Имеются наследники?
— Я знаю только одного.
— Мы известим наше руководство о положении дел. На какую сумму вы рассчитываете, джентльмены?
— На большую, — заявил Кантабиле. — Процент с дохода.
— Полагаю, мы вправе требовать отчета о прибыли, — вставил Барбаш.
— Давайте будем смотреть на вещи реалистичнее. Это будет рассматриваться как требование о возмещении незначительного ущерба.
— Как это — незначительного? Да это же целый фильм! — взорвался Кантабиле. — Да мы выпотрошим вашу компанию подчистую!
— Пожалуйста, спокойнее, мистер Кантабиле, — поморщился Барбаш. — У нас серьезные претензии. Я хотел бы услышать ваши предложения после того, как вы все серьезно обсудите.
— А представляла бы для вас интерес, — спросил я, — идея еще одного сценария, принадлежащая тому же автору?
— А она существует? — поинтересовался один из гарвардцев. Ни малейших признаков удивления, совершенно спокойный вопрос. Я не мог не восхититься его великолепной выучкой. Такого не поймаешь врасплох.
— Существует ли? — снова вмешался Кантабиле. — Вы что, не слышите, что вам говорят?
— У меня есть еще один запечатанный конверт, — заявил я. — В нем еще один проект киносценария. Кстати, мистер Кантабиле не имеет к нему никакого отношения. До настоящего момента он даже не знал о его существовании. Его участие ограничено только «Кальдофредо».
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, — гневно бросил Рональд.
Но на этот раз я действительно знал.
— Я хочу попросить мистера Барбаша и мэтра Фюре представлять меня и в этом деле.
— Нас! — поправил Кантабиле.
— Меня, — повторил я.
— Разумеется, вас, — поспешно подтвердил Барбаш.
Так что я не выбросил на ветер кучу денег. Наконец-то мне удалось усвоить коммерческую терминологию. Как правильно заметил Джулиус, я все-таки родился Ситрином.
— В этом конверте сюжет, созданный тем же гением, что задумал «Кальдофредо». Может быть, вы, джентльмены, поинтересуетесь у тех, кого представляете, не хотят ли они ознакомиться с этим документом. Я прошу за ознакомление — заметьте, только за ознакомление — пять тысяч долларов.
— Вот чего мы хотим, — подытожил Кантабиле.
Но на него не обратили внимания. И я почувствовал, что командую парадом. Вот она, деловая жизнь. Я уже упоминал, что Джулиус вечно напирал на меня, требуя признать, что «Романтика Бизнеса», как он любил говорить, все-таки существует. Так это она и есть, пресловутая «Романтика Бизнеса»? Но что в ней есть, кроме напористости, бесцеремонности и нахальства? И удовольствие от того, что сумел своего добиться, просто ничтожно. Не идет ни в какое сравнение с удовлетворением от созерцания цветов или от действительно серьезных занятий — попыток общения с умершими, например.
Мы с Кантабиле шли вдоль Сены; здесь Париж представал отнюдь не во всей красе. Рядом с рекой теперь проходило скоростное шоссе. Вода напоминала загустевшую от времени микстуру.
— Ну что, уломал я их для тебя, или нет? Я обещал, что ты вернешь свои бабки. Что теперь твой «мерседес»? Мелочь. Я хочу двадцать процентов.
— Мы поладили на десяти.
— Ладно, десять, но ты возьмешь меня в дело со вторым сценарием. Думаешь, тебе удастся меня выкинуть?
— Я хочу написать Барбашу, чтобы тебе выплатили десять процентов. За «Кальдофредо».
— Никакой благодарности! А ведь ты даже газет не читаешь, пижон, и если б не я, все бы прошло мимо тебя. Совсем как с Такстером.
— Как с Такстером?
— Видишь? Ни черта ты не знаешь. Я боялся волновать тебя рассказом о Такстере, пока не начались переговоры. Хочешь знать, что с ним? Его похитили в Аргентине.
— Похитили! Но кто? Террористы? И зачем? Почему именно Такстера? Он не пострадал?
— Америка должна поблагодарить Господа Бога за своих гангстеров. У мафии есть хоть какой-то здравый смысл. А политизированные психи ни черта не соображают в том, что делают. Просто хватают и мочат людей по всей Южной Америке без разбору. Почем я знаю, на черта он им сдался? Видно, строил из себя большую шишку. Ему позволили отправить одно письмо, и в нем он упомянул твое имя. А ты даже понятия не имеешь, что о тебе пишут все газеты мира.
— И что он пишет?
— Обращается за помощью ко всемирно известному историку и драматургу Чарли Ситрину. Заявляет, что ты будешь его гарантом.
— Эти ребята не ведают, что творят. Надеюсь, они не причинят Такстеру никакого вреда.
— Они чертовски огорчатся, когда поймут, что Такстер всего лишь мелкая сошка.
— Не понимаю. Кого он изображал? За кого они его приняли?
— В этих странах такая путаница, — заявил Кантабиле.
— О-хо-хох, видно, мой старинный друг, профессор Дурнвальд не так уж не прав, когда говорит, что хорошо было бы разрубить западное полушарие по перешейку и отпустить южную часть в свободное плавание. Только в мире слишком много мест, с которым следовало бы поступить точно так же.
— Чарльз, чем больше комиссионных ты выплатишь мне, тем меньше достанется террористам.
— Что? При чем здесь я?
— Эх, Чарли, как пить дать это будешь именно ты, — предсказал Кантабиле.
Кантабиле выдернул руку из моего кармана, и мы снова повернулись к экрану, чтобы увидеть, как по горному склону прямо на «вольво» журналиста катится валун, спущенный Кальдофредо, а старик, ужаснувшись тому, что сделал, выкрикивает предостережения и наконец, увидев, что скандинав остался цел и невредим, падает на колени и благодарит Святую Деву. После этого покушения Кальдофредо публично кается на городской площади. В конце концов среди руин греческого театра на склоне холма его судит собрание горожан. Все заканчивается хором, провозглашающим всеобщее прощение и примирение, совсем как хотелось Гумбольдту, державшему в уме «Эдипа в Колоне».
Когда зажегся свет и Кантабиле направился к ближайшему выходу, я выбрал самый дальний. Нагнав меня на Елисейских полях, Ринальдо заявил:
— Не обижайся, Чарли. Просто я, как сторожевой пес, не могу не охранять такие штуки, как этот номерок. Вдруг на тебя нападут или ограбят? А завтра утром пять человек явятся изучать доказательства… Ладно, я нервный. Просто я хочу, чтобы все прошло хорошо. Эта шлюха здорово тебя ушибла, придавила в сто раз сильнее, чем было в Чикаго. Вот что я имел в виду, когда сказал, что ты обабжуленный. Слушай, может, подцепим пару французских девочек? Я устрою. Подлечу слегка твое «я».
— Я собираюсь лечь спать.
— Я просто пытаюсь все уладить. Знаю, таким, как ты, трудно жить на одной земле с психами вроде меня. Ладно, пойдем-ка выпьем. Ты расстроился и злишься.
Но на самом деле я вовсе не расстроился. Трудный насыщенный день, пусть даже насыщенный полной бессмыслицей, освободил меня от бездействия и успокоил совесть. После четырех рюмок кальвадоса в баре при отеле я спал без задних ног.
Утром мы встретились с мэтром Фюре и американским юристом, жутко агрессивным малым по фамилии Барбаш, как раз таким, какого и должен был выбрать Кантабиле. Кантабиле там просто лопался от удовольствия. Он пообещал доставить меня и доказательство — теперь я понял, почему он так бесился из-за номерка, — и вот они мы, все, как договорено, все, как полагается. Продюсеры «Кальдофредо» уже знали, что некий Чарльз Ситрин, сочинивший шедшего на Бродвее «Фон Тренка», позднее успешно экранизированного, претендует на авторство сюжета, по которому отснята их всемирная сенсация. На встречу с нами они отрядили пару выпускников Гарвардской школы бизнеса. Бедняга Стронсон, сидевший за решеткой в Майами, и близко не мог с ними сравниться. В офисе Барбаша нас ждали два аккуратных, обходительных, сдержанных, совершенно лысых и очень решительных молодых человека.
— Джентльмены, вы имеете все полномочия для переговоров?
— Последнее слово остается за нашим руководством.
— Раз решают они, тогда тащите своих шефов сюда. Почему мы должны терять время? — заявил Кантабиле.
— Полегче, полегче, — попросил Барбаш.
— Ситрин поважнее вашего чертового начальства, — кипятился Кантабиле.
— Он в своем деле первый — лауреат Пулитцеровской премии, кавалер ордена Почетного легиона, друг покойного президента Кеннеди и покойного сенатора Кеннеди и покойного Фон Гумбольдта Флейшера, поэта, который был его другом и соавтором. Нечего грузить нас всяким дерьмом! Ситрин занят важными исследованиями в Мадриде. Если он смог выкроить время и приехать сюда, то и ваши паршивые тузы смогут. Он не будет размениваться на пустяки. Я здесь для того, чтобы все устроить. Играйте по правилам, или увидимся в суде.
От этих угроз ему как будто полегчало. И когда один из молодых людей подтвердил, что они наслышаны о мистере Ситрине, далеко не мирный язычок Ринальдо прошелся по растянутым в умиротворенной улыбке губам.
Мистер Барбаш взял беседу в свои руки. Держать Кантабиле в узде оказалось нелегко.
— Вот факты. Мистер Ситрин и его друг мистер Флейшер написали краткое содержание этого фильма в 1952 году. Мы готовы доказать это. А в январе 1960 года мистер Флейшер по почте отправил копию этого сценария самому себе. Это доказательство в настоящий момент находится здесь в запечатанном конверте со штемпелями и квитанцией о вручении.
— Давайте отправимся в американское посольство и вскроем конверт при свидетелях, — предложил Кантабиле. — И пусть ваше начальство оторвет от стульев задницу и прибудет на площадь Согласия.
— Вы смотрели фильм «Кальдофредо»? — спросил меня Барбаш.
— Да, вчера вечером. Мистер Отуэй сыграл замечательно.
— Имеется ли у этого фильма сходство с сюжетом, написанным вами и мистером Флейшером?
Только теперь я заметил стенографистку, примостившуюся в углу на трехногом стульчике. Тень судьи Урбановича! Я снова стал свидетелем Ситрином.
— Ни о каком другом источнике не может быть и речи, — ответил я.
— И где же ваши парни его достали? Сперли! — заявил Кантабиле. — И теперь могут нарваться на обвинение в плагиате.
Пока конверт передавали по кругу и осматривали, у меня от страха свело живот. А что, если неуравновешенный, безумный Гумбольдт набил конверт старыми счетами или листком с рассуждением о далеком от земного предмете длиною в пятьдесят строк?
— Вы подтверждаете, — поинтересовался мэтр Фюре, — что это нераспечатанный, подлинный конверт? Это должно быть зафиксировано.
Гарвардские выпускники согласились, что все в порядке. И тогда конверт вскрыли — в нем обнаружилась рукопись, озаглавленная «Проект киносценария. Соавторы Чарльз Ситрин и Фон Гумбольдт Флейшер». Страницы переходили из рук в руки, а я снова задышал свободно. Дело было решено. Подлинность этой рукописи сомнению не подлежала. Сцена за сценой, кадр за кадром фильм следовал нашей сюжетной линии. Барбаш сделал тщательно продуманное и подробное заявление для протокола. У него имелась и копия рабочего сценария. Практически без отступлений от нашего сюжета.
Гумбольдт, да благословит его Господь, на сей раз сделал все верно.
— Эта рукопись несомненно подлинная, — сказал Барбаш. — Неоспоримо подлинная. Полагаю, вы застрахованы от таких притязаний?
— А какое нам до этого дело? — ввернул Кантабиле.
Разумеется, страховой полис существовал.
— Насколько мне известно, наши сценаристы ни разу не упоминали о первоисточнике каким-либо образом, — заметил один из молодых людей.
Только Кантабиле продолжал злиться. Ему казалось, что всех должно лихорадить. Но для профессионалов все происходящее было обычным делом. Впрочем, я тоже не ожидал такого хладнокровия и выдержки. Господа Фюре, Барбаш и гарвардские выпускники сошлись во мнении, что следует избежать длительных и дорогостоящих судебных разбирательств.
— А что же соавтор мистера Ситрина?
Вот и все, что значит имя Фон Гумбольдта Флейшера для магистров в области управления экономической деятельностью, выпускников одного из наших лучших университетов!
— Умер, — ответил я.
Но это слово отозвалось болью только во мне.
— Имеются наследники?
— Я знаю только одного.
— Мы известим наше руководство о положении дел. На какую сумму вы рассчитываете, джентльмены?
— На большую, — заявил Кантабиле. — Процент с дохода.
— Полагаю, мы вправе требовать отчета о прибыли, — вставил Барбаш.
— Давайте будем смотреть на вещи реалистичнее. Это будет рассматриваться как требование о возмещении незначительного ущерба.
— Как это — незначительного? Да это же целый фильм! — взорвался Кантабиле. — Да мы выпотрошим вашу компанию подчистую!
— Пожалуйста, спокойнее, мистер Кантабиле, — поморщился Барбаш. — У нас серьезные претензии. Я хотел бы услышать ваши предложения после того, как вы все серьезно обсудите.
— А представляла бы для вас интерес, — спросил я, — идея еще одного сценария, принадлежащая тому же автору?
— А она существует? — поинтересовался один из гарвардцев. Ни малейших признаков удивления, совершенно спокойный вопрос. Я не мог не восхититься его великолепной выучкой. Такого не поймаешь врасплох.
— Существует ли? — снова вмешался Кантабиле. — Вы что, не слышите, что вам говорят?
— У меня есть еще один запечатанный конверт, — заявил я. — В нем еще один проект киносценария. Кстати, мистер Кантабиле не имеет к нему никакого отношения. До настоящего момента он даже не знал о его существовании. Его участие ограничено только «Кальдофредо».
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, — гневно бросил Рональд.
Но на этот раз я действительно знал.
— Я хочу попросить мистера Барбаша и мэтра Фюре представлять меня и в этом деле.
— Нас! — поправил Кантабиле.
— Меня, — повторил я.
— Разумеется, вас, — поспешно подтвердил Барбаш.
Так что я не выбросил на ветер кучу денег. Наконец-то мне удалось усвоить коммерческую терминологию. Как правильно заметил Джулиус, я все-таки родился Ситрином.
— В этом конверте сюжет, созданный тем же гением, что задумал «Кальдофредо». Может быть, вы, джентльмены, поинтересуетесь у тех, кого представляете, не хотят ли они ознакомиться с этим документом. Я прошу за ознакомление — заметьте, только за ознакомление — пять тысяч долларов.
— Вот чего мы хотим, — подытожил Кантабиле.
Но на него не обратили внимания. И я почувствовал, что командую парадом. Вот она, деловая жизнь. Я уже упоминал, что Джулиус вечно напирал на меня, требуя признать, что «Романтика Бизнеса», как он любил говорить, все-таки существует. Так это она и есть, пресловутая «Романтика Бизнеса»? Но что в ней есть, кроме напористости, бесцеремонности и нахальства? И удовольствие от того, что сумел своего добиться, просто ничтожно. Не идет ни в какое сравнение с удовлетворением от созерцания цветов или от действительно серьезных занятий — попыток общения с умершими, например.
Мы с Кантабиле шли вдоль Сены; здесь Париж представал отнюдь не во всей красе. Рядом с рекой теперь проходило скоростное шоссе. Вода напоминала загустевшую от времени микстуру.
— Ну что, уломал я их для тебя, или нет? Я обещал, что ты вернешь свои бабки. Что теперь твой «мерседес»? Мелочь. Я хочу двадцать процентов.
— Мы поладили на десяти.
— Ладно, десять, но ты возьмешь меня в дело со вторым сценарием. Думаешь, тебе удастся меня выкинуть?
— Я хочу написать Барбашу, чтобы тебе выплатили десять процентов. За «Кальдофредо».
— Никакой благодарности! А ведь ты даже газет не читаешь, пижон, и если б не я, все бы прошло мимо тебя. Совсем как с Такстером.
— Как с Такстером?
— Видишь? Ни черта ты не знаешь. Я боялся волновать тебя рассказом о Такстере, пока не начались переговоры. Хочешь знать, что с ним? Его похитили в Аргентине.
— Похитили! Но кто? Террористы? И зачем? Почему именно Такстера? Он не пострадал?
— Америка должна поблагодарить Господа Бога за своих гангстеров. У мафии есть хоть какой-то здравый смысл. А политизированные психи ни черта не соображают в том, что делают. Просто хватают и мочат людей по всей Южной Америке без разбору. Почем я знаю, на черта он им сдался? Видно, строил из себя большую шишку. Ему позволили отправить одно письмо, и в нем он упомянул твое имя. А ты даже понятия не имеешь, что о тебе пишут все газеты мира.
— И что он пишет?
— Обращается за помощью ко всемирно известному историку и драматургу Чарли Ситрину. Заявляет, что ты будешь его гарантом.
— Эти ребята не ведают, что творят. Надеюсь, они не причинят Такстеру никакого вреда.
— Они чертовски огорчатся, когда поймут, что Такстер всего лишь мелкая сошка.
— Не понимаю. Кого он изображал? За кого они его приняли?
— В этих странах такая путаница, — заявил Кантабиле.
— О-хо-хох, видно, мой старинный друг, профессор Дурнвальд не так уж не прав, когда говорит, что хорошо было бы разрубить западное полушарие по перешейку и отпустить южную часть в свободное плавание. Только в мире слишком много мест, с которым следовало бы поступить точно так же.
— Чарльз, чем больше комиссионных ты выплатишь мне, тем меньше достанется террористам.
— Что? При чем здесь я?
— Эх, Чарли, как пить дать это будешь именно ты, — предсказал Кантабиле.
* * *
Мысль о том, что Такстера похитили террористы, удручала меня. Мое сердце обливалось кровью, когда я представлял его жуткие мучения в запертом, кишащем крысами подвале. В конце концов, он ни в чем не повинный человек. Конечно, не образец честности, но большинство его проступков продиктованы бредовой жаждой действия. Неугомонный, обуреваемый страстью искать неприятности на свою голову, он таки затесался в самую гущу абсолютно безумных группировок, которые ничтоже сумняшеся отрезают уши, подкладывают бомбы в почтовые ящики, угоняют самолеты и убивают заложников. В последний раз, когда мне случилось прочесть газету, я отметил, что какая-то нефтяная компания, заплатив выкуп в десять миллионов долларов, так и не получила назад своего администратора из рук аргентинских похитителей.
В тот же день я написал Карлу Стюарту, издателю Такстера: «Насколько мне известно, Пьер похищен, и в своем призыве о помощи он упомянул меня. Да, разумеется, я отдам все, что имею, ради спасения его жизни. Он в своем роде прекрасный человек, и я действительно привязан к нему; мы с ним добрые друзья вот уже более двадцати лет. Я полагаю, что Вы уже связались с Госдепартаментом, а также с американским посольством в Буэнос-Айресе. Я часто писал на политические темы, но я не политик. Позволю заметить, что в течение сорока лет, пришедшихся на наистрашнейшие времена в истории цивилизации, я добросовестно читал газеты, и это добросовестное чтение не принесло ничего хорошего. Оно ничего не предотвратило. Постепенно я бросил читать новости. Но меня — я говорю как беспристрастный наблюдатель — теперь волнует то обстоятельство, что крайностям дипломатии канонерок, с одной стороны, и попустительства актам террора, с другой, у великой державы нет никакой разумной альтернативы. В этом отношении слабость Соединенных Штатов просто удручает. Неужели мы только теперь начинаем понимать уроки Первой мировой? На примере Сараево мы научились не позволять террористическим актам провоцировать войну, а Вудро Вильсон убедил нас, что и малые народы имеют права, которые обязаны уважать большие нации. Но только и всего, а теперь мы снова отброшены на шесть десятилетий назад, ибо позволили запугать себя и тем самым явили миру довольно жалкий пример.
Однако, возвращаясь к Такстеру, — я очень за него переживаю. Еще три месяца назад я мог бы предложить в качестве выкупа $250 000. Но все поглотил неудачный судебный процесс. Сейчас на горизонте маячит даже более крупная сумма, но когда это будет? Возможно, вскоре я сумею получить десять или даже двадцать тысяч и готов пожертвовать эту сумму. Но не уверен, что смогу дать больше двадцати пяти. Вам придется авансировать меня на эту сумму. Я пришлю расписку. Возможно, существует какой-нибудь способ возместить мне потери из гонораров Пьера. Если эти южноамериканские бандиты отпустят его, он напишет потрясающую историю о своих приключениях. Именно такой поворот приняли события. Прежде считалось, что большие несчастья обогащают лишь негодяев, а остальные извлекают из них только духовную ценность. Но сейчас любые ужасы могут обернуться золотым дном. Я уверен, бедняга Такстер воспользуется случаем и, если и когда его освободят, разбогатеет, написав книгу. Сотни тысяч людей, которым сейчас нет до него никакого дела, будут сопереживать его страданием. Будут терзаться, сбиваться с дыхания и рыдать. И это очень важно. Я хочу сказать, что чувство сострадания сейчас заметно ослабло из-за огромного числа тех, кто на него претендует. Впрочем, нам ни к чему в это углубляться. Буду весьма признателен Вам за любую информацию, можете считать это письмо моим обязательством передать Вам деньги для Такстера. Он, должно быть, важничал и хвастал своей стетсоновской шляпой и ковбойскими сапогами, пока не произвел должного впечатления на этих южноамериканских маоистов или троцкистов. Полагаю, это одна из Всемирно-Исторических Особенностей нашей эпохи».
Я отправил письмо в Нью-Йорк, а сам вернулся в Испанию. Кантабиле отвез меня в Орли на такси, клянча пятнадцать процентов и швыряясь угрозами.
Как только я добрался в пансион «Ла Рока», мне вручили записку. От Сеньоры. Записка гласила: «Будьте добры, привезите Роджера ко мне завтра в 10.30, встречаемся в холле. Мы возвращаемся в Чикаго». Я понял, почему она выбрала холл. В людном месте я не подыму на нее руку. А вот в номере мог бы схватить ее за горло или попытаться утопить в унитазе. Итак, утром мы с Роджером встретились с этим средоточием диких предрассудков. Под куполом овального холла «Рица» я передал ей мальчика. И сказал:
— До свидания, милый Роджер, ты отправляешься домой.
Парнишка расплакался. Сеньора не могла его успокоить и обвинила меня в том, что я испортил ребенка, прикармливая его шоколадками:
— Вы подкупили мальчика сладостями!
— Надеюсь, Рената счастлива в своем новом качестве, — сказал я.
— Конечно счастлива. Флонзалей — превосходный человек. У него немыслимый коэффициент интеллекта. Сочинение книг — еще не доказательство ума.
— Как верно подмечено, — сказал я. — В конце концов, изобретение похорон — огромный шаг вперед. Вико[418] утверждает, что в далекие времена трупы бросали гнить на дорогах, и собаки, крысы и стервятники обгладывали их дочиста. Нельзя же, чтобы повсюду валялись покойники. Впрочем, Стэнтон[419], член правительства Линкольна, около года отказывался хоронить свою усопшую жену.
— У вас усталый вид. Слишком много забот, — сказала она.
Это все из-за постоянного напряжения. Я знаю, что выгляжу уставшим, но ненавижу об этом слышать. Прихожу в отчаяние.
— Adios, Роджер. Ты замечательный парень, и я очень тебя люблю. Скоро я навещу тебя в Чикаго. Желаю вам с бабушкой удачного полета. Не плачь, малыш, — попросил я.
Я и сам едва не плакал. Выйдя из гостиницы, я зашагал к парку. И не разрыдался только потому, что боялся попасть под какую-нибудь из несметного количества машин, мчавшихся в разные стороны.
В пансионе я сказал, что отослал Роджера домой к дедушке и бабушке, пока не приду в себя. Фрекен Волстед из датского посольства в полной боевой готовности ждала возможности оказать мне гуманитарную помощь. Но я, подавленный отъздом Роджера, был настолько деморализован, что едва не согласился на это.
Каждый день из Парижа звонил Кантабиле. Участвовать в таком деле оказалось для него превыше всего. Я думал, Париж, открывающий столько возможностей перед такими людьми, как Ринальдо, отвлечет его от дел. Ничуть! Кантабиле погрузился в них с головой. Хвостом ходил за мэтром Фюре и Барбашем. Бесил Барбаша дурацкими попытками самостоятельно, через голову юриста вести переговоры. Барбаш жаловался мне из Парижа. Кантабиле сообщил, что продюсеры предложили двадцать тысяч, чтобы уладить дело.
— Постыдились бы! Похоже, Барбаш не произвел на них никакого впечатления, раз они предлагают такой мизер, это просто оскорбительно! Нет от этого Барбаша никакого толку. Мы затребовали двести.
На следующий день Ринальдо говорил:
— Дошли до тридцати. Я снова передумал. Этот Барбаш и вправду крепкий орешек. Похоже, злится на меня, а злость срывает на них. Что им двести тысяч при такой-то кассе? Прыщ на заднице. Вот еще что — нужно подумать о налогах, может, не стоит брать сумму в валюте? Я знаю, в лирах получим больше. «Кальдофредо» идет с оглушительным успехом в Милане и Риме. Очереди вдесятеро больше, залы битком. Интересно, почему итальянцы, воспитанные на макаронах, впадают в каннибализм? В общем, если возьмешь лирами, получится гораздо больше. Конечно, в Италии сейчас кризис.
— Я возьму доллары. У меня в Техасе живет брат, он вложит их во что-нибудь стоящее.
— Повезло тебе с добреньким братцем. Ты там не киснешь среди этих латиносов?
— Нисколько. Чувстую себя как дома. Читаю антропософию, медитирую. Понемногу осваиваю Прадо. А что со вторым сценарием?
— Если я не в деле, нечего меня и спрашивать.
— Не в деле, — подтвердил я.
— Тогда какого черта я должен тебе об этом рассказывать? Ладно, скажу, просто из вежливости. Они заинтересовались. Чертовски заинтересовались. Предложили Барбашу три тысячи за трехнедельное ознакомление. Заявили, мол, нужно время, чтобы показать сценарий Отуэю.
— Отуэй очень похож на Гумбольдта. Возможно, в этом сходстве есть какой-то скрытый смысл. Незримая связь. В общем, я уверен, что Отуэю идея Гумбольдта понравится.
На следующий день в Мадрид приехала Кэтлин Тиглер. Она направлялась в Альмерию на съемки нового фильма.
— Мне неприятно говорить тебе об этом, — сказала она, — но люди, которым я продала опцион на сценарий Гумбольдта, решили его не использовать.
— Что-что?
— Ты помнишь те наброски, которые Гумбольдт завещал нам обоим?
— Конечно.
— Мне следовало выслать тебе твою долю из этих трех тысяч. Я и в Мадрид из-за этого приехала — поговорить с тобой, подписать контракт, договориться. Похоже, ты начисто обо всем забыл.
— Нет, не забыл, — ответил я. — Но я только что понял, что и сам попытался продать то же самое другой компании.
— Понятно, — ответила она, — продать одно и то же двум покупателям. Это довольно рискованно.
Все это время, как видите, коммерция шла своим чередом. Коммерция, со свойственной ей самодостаточностью, жила своей жизнью. Так или иначе, мы мыслили ее категориями, говорили на ее языке. Какая ей разница, что я пережил неудачу в любви, что устоял перед искушением Ребекки Волстед с ее сияющим от неистового желания лицом, что изучал доктрины антропософии? Коммерция, уверенная в своих исключительных правах, приучила всех нас воспринимать жизнь как форму деловой активности. Даже сейчас, когда нам с Кэтлин нужно было обсудить столько по-человечески важных дел, мы долдонили о контрактах, авторских правах, продюсерах и гонорарах.
— Разумеется, — сказала она, — юридически ты нисколько не связан контрактом, который я подписала.
— В Нью-Йорке мы говорили с тобой о сценарии, который мы с Гумбольдтом сочинили в Принстоне…
— О котором меня расспрашивала Люси Кантабиле? Ее муж тоже звонил мне в Белград и донимал таинственными расспросами.
— …чтобы развлечься, пока Гумбольдт интриговал вокруг кафедры поэзии.
— Ты сказал, что это пустышка, и я больше об этом не думала.
— Он затерялся лет на двадцать, но кто-то прикарманил его и превратил в фильм под названием «Кальдофредо».
— Не может быть! Так вот кто сочинил «Кальдофредо»! Вы с Гумбольдтом?
— Ты его видела?
— Конечно. Так значит, своим величайшим, колоссальным успехом Отуэй обязан вам двоим? Невероятно.
— Да, пожалуй. Я только что вернулся из Парижа с деловой встречи, на которой доказал продюсерам наше авторство.
— И вы поладите? Должно быть, да. Ты будешь судиться с ними, так ведь?
— Меня воротит от мысли о судебном иске. Еще десять лет таскаться по судам? Заплатить четыреста или пятьсот тысяч адвокатам? А самому, перешагнув шестидесятилетний рубеж и приближаясь к семидесятилетию, остаться без гроша? Лучше просто взять сорок или пятьдесят тысяч сразу.
— Как компенсацию за маленькое неудобство? — возмутилась Кэтлин.
— Нет, как удачную возможность обеспечить свое серьезное дело на несколько лет вперед. Я, конечно, поделюсь деньгами с дядей Вольдемаром. Знаешь, Кэтлин, когда я узнал о завещании Гумбольдта, я решил, что это просто очередное посмертное трогательное паясничанье. Но Гумбольдт грамотно выполнил все формальности и оказался прав, черт возьми, в смысле ценности этих бумаг. Он всегда отчаянно надеялся на настоящий успех. И что ты думаешь? Ему это удалось! Правда, его серьезной работе мир не нашел применения. Зато принял эти безделушки.
— Но это ведь и твои безделушки, — возразила Кэтлин. Она мягко улыбнулась, и кожа собралась во множество мелких морщинок. Грустно видеть эти признаки старения на лице женщины, чью красоту я хорошо помнил. Но при правильном отношении с этим можно смириться. В конце концов эти морщинки — следствие долгих лет дружелюбия. Траурные колокола за упокой красоты. Я начинал понимать, как людям удается мириться со старением.
— А если серьезно, что следовало сделать Гумбольдту, по-твоему?
— Как я могу ответить, Кэтлин? Он сделал то, что сделал, жил и умер достойнее многих других. Безумие было заключительной частью шутки, с помощью которой Гумбольдт пытался справиться с ужасным разочарованием. Очень глубоким разочарованием. А чтобы справиться, таким, как он, нужна возможность вложить всю душу в достижение какой-нибудь возвышенной цели. Такие люди, как Гумбольдт, — они символизируют биение жизни, вытаскивают на свет чувства, присущие их времени, отыскивают смысл и выведывают тайны бытия, используя возможности, дарованные их веком. И если эти возможности воистину велики, тогда среди тех, кто занят общим делом, царят любовь и дружба. Как в похвалах Гайдна Моцарту. А скудные возможности порождают злобу, гнев, безумие. Вот уже почти сорок лет моя жизнь связана с Гумбольдтом. И связь эта проникнута исступленным восторгом. Надеждой приобщиться к поэзии и радостью от знакомства с человеком, ее созидающим. Понимаешь? В Америке скрыта самая поразительная, небывалая поэзия, но никакими стандартными средствами нынешней культуры до нее не докопаешься. Впрочем, сейчас такое творится по всему миру. Слишком уж тяжелы страдания, слишком велика всеобщая разобщенность, чтобы заниматься искусством так же истово, как прежде. Постепенно я начал понимать, к чему клонил Толстой, призывая человечество прекратить разыгрывать лживую и бесполезную комедию сотворения истории и начать просто жить. Эта мысль все яснее и яснее проступала в разочаровании и безумии Гумбольдта. Одну за другой он яростно разыгрывал сцены этого шаблонного спектакля. Его игра была убедительной. Но жить так дальше — теперь это уже абсолютно ясно — никак нельзя. Пора нам, затаив дыхание, вслушаться в шепот правды, данной нам Богом.
В тот же день я написал Карлу Стюарту, издателю Такстера: «Насколько мне известно, Пьер похищен, и в своем призыве о помощи он упомянул меня. Да, разумеется, я отдам все, что имею, ради спасения его жизни. Он в своем роде прекрасный человек, и я действительно привязан к нему; мы с ним добрые друзья вот уже более двадцати лет. Я полагаю, что Вы уже связались с Госдепартаментом, а также с американским посольством в Буэнос-Айресе. Я часто писал на политические темы, но я не политик. Позволю заметить, что в течение сорока лет, пришедшихся на наистрашнейшие времена в истории цивилизации, я добросовестно читал газеты, и это добросовестное чтение не принесло ничего хорошего. Оно ничего не предотвратило. Постепенно я бросил читать новости. Но меня — я говорю как беспристрастный наблюдатель — теперь волнует то обстоятельство, что крайностям дипломатии канонерок, с одной стороны, и попустительства актам террора, с другой, у великой державы нет никакой разумной альтернативы. В этом отношении слабость Соединенных Штатов просто удручает. Неужели мы только теперь начинаем понимать уроки Первой мировой? На примере Сараево мы научились не позволять террористическим актам провоцировать войну, а Вудро Вильсон убедил нас, что и малые народы имеют права, которые обязаны уважать большие нации. Но только и всего, а теперь мы снова отброшены на шесть десятилетий назад, ибо позволили запугать себя и тем самым явили миру довольно жалкий пример.
Однако, возвращаясь к Такстеру, — я очень за него переживаю. Еще три месяца назад я мог бы предложить в качестве выкупа $250 000. Но все поглотил неудачный судебный процесс. Сейчас на горизонте маячит даже более крупная сумма, но когда это будет? Возможно, вскоре я сумею получить десять или даже двадцать тысяч и готов пожертвовать эту сумму. Но не уверен, что смогу дать больше двадцати пяти. Вам придется авансировать меня на эту сумму. Я пришлю расписку. Возможно, существует какой-нибудь способ возместить мне потери из гонораров Пьера. Если эти южноамериканские бандиты отпустят его, он напишет потрясающую историю о своих приключениях. Именно такой поворот приняли события. Прежде считалось, что большие несчастья обогащают лишь негодяев, а остальные извлекают из них только духовную ценность. Но сейчас любые ужасы могут обернуться золотым дном. Я уверен, бедняга Такстер воспользуется случаем и, если и когда его освободят, разбогатеет, написав книгу. Сотни тысяч людей, которым сейчас нет до него никакого дела, будут сопереживать его страданием. Будут терзаться, сбиваться с дыхания и рыдать. И это очень важно. Я хочу сказать, что чувство сострадания сейчас заметно ослабло из-за огромного числа тех, кто на него претендует. Впрочем, нам ни к чему в это углубляться. Буду весьма признателен Вам за любую информацию, можете считать это письмо моим обязательством передать Вам деньги для Такстера. Он, должно быть, важничал и хвастал своей стетсоновской шляпой и ковбойскими сапогами, пока не произвел должного впечатления на этих южноамериканских маоистов или троцкистов. Полагаю, это одна из Всемирно-Исторических Особенностей нашей эпохи».
Я отправил письмо в Нью-Йорк, а сам вернулся в Испанию. Кантабиле отвез меня в Орли на такси, клянча пятнадцать процентов и швыряясь угрозами.
Как только я добрался в пансион «Ла Рока», мне вручили записку. От Сеньоры. Записка гласила: «Будьте добры, привезите Роджера ко мне завтра в 10.30, встречаемся в холле. Мы возвращаемся в Чикаго». Я понял, почему она выбрала холл. В людном месте я не подыму на нее руку. А вот в номере мог бы схватить ее за горло или попытаться утопить в унитазе. Итак, утром мы с Роджером встретились с этим средоточием диких предрассудков. Под куполом овального холла «Рица» я передал ей мальчика. И сказал:
— До свидания, милый Роджер, ты отправляешься домой.
Парнишка расплакался. Сеньора не могла его успокоить и обвинила меня в том, что я испортил ребенка, прикармливая его шоколадками:
— Вы подкупили мальчика сладостями!
— Надеюсь, Рената счастлива в своем новом качестве, — сказал я.
— Конечно счастлива. Флонзалей — превосходный человек. У него немыслимый коэффициент интеллекта. Сочинение книг — еще не доказательство ума.
— Как верно подмечено, — сказал я. — В конце концов, изобретение похорон — огромный шаг вперед. Вико[418] утверждает, что в далекие времена трупы бросали гнить на дорогах, и собаки, крысы и стервятники обгладывали их дочиста. Нельзя же, чтобы повсюду валялись покойники. Впрочем, Стэнтон[419], член правительства Линкольна, около года отказывался хоронить свою усопшую жену.
— У вас усталый вид. Слишком много забот, — сказала она.
Это все из-за постоянного напряжения. Я знаю, что выгляжу уставшим, но ненавижу об этом слышать. Прихожу в отчаяние.
— Adios, Роджер. Ты замечательный парень, и я очень тебя люблю. Скоро я навещу тебя в Чикаго. Желаю вам с бабушкой удачного полета. Не плачь, малыш, — попросил я.
Я и сам едва не плакал. Выйдя из гостиницы, я зашагал к парку. И не разрыдался только потому, что боялся попасть под какую-нибудь из несметного количества машин, мчавшихся в разные стороны.
В пансионе я сказал, что отослал Роджера домой к дедушке и бабушке, пока не приду в себя. Фрекен Волстед из датского посольства в полной боевой готовности ждала возможности оказать мне гуманитарную помощь. Но я, подавленный отъздом Роджера, был настолько деморализован, что едва не согласился на это.
Каждый день из Парижа звонил Кантабиле. Участвовать в таком деле оказалось для него превыше всего. Я думал, Париж, открывающий столько возможностей перед такими людьми, как Ринальдо, отвлечет его от дел. Ничуть! Кантабиле погрузился в них с головой. Хвостом ходил за мэтром Фюре и Барбашем. Бесил Барбаша дурацкими попытками самостоятельно, через голову юриста вести переговоры. Барбаш жаловался мне из Парижа. Кантабиле сообщил, что продюсеры предложили двадцать тысяч, чтобы уладить дело.
— Постыдились бы! Похоже, Барбаш не произвел на них никакого впечатления, раз они предлагают такой мизер, это просто оскорбительно! Нет от этого Барбаша никакого толку. Мы затребовали двести.
На следующий день Ринальдо говорил:
— Дошли до тридцати. Я снова передумал. Этот Барбаш и вправду крепкий орешек. Похоже, злится на меня, а злость срывает на них. Что им двести тысяч при такой-то кассе? Прыщ на заднице. Вот еще что — нужно подумать о налогах, может, не стоит брать сумму в валюте? Я знаю, в лирах получим больше. «Кальдофредо» идет с оглушительным успехом в Милане и Риме. Очереди вдесятеро больше, залы битком. Интересно, почему итальянцы, воспитанные на макаронах, впадают в каннибализм? В общем, если возьмешь лирами, получится гораздо больше. Конечно, в Италии сейчас кризис.
— Я возьму доллары. У меня в Техасе живет брат, он вложит их во что-нибудь стоящее.
— Повезло тебе с добреньким братцем. Ты там не киснешь среди этих латиносов?
— Нисколько. Чувстую себя как дома. Читаю антропософию, медитирую. Понемногу осваиваю Прадо. А что со вторым сценарием?
— Если я не в деле, нечего меня и спрашивать.
— Не в деле, — подтвердил я.
— Тогда какого черта я должен тебе об этом рассказывать? Ладно, скажу, просто из вежливости. Они заинтересовались. Чертовски заинтересовались. Предложили Барбашу три тысячи за трехнедельное ознакомление. Заявили, мол, нужно время, чтобы показать сценарий Отуэю.
— Отуэй очень похож на Гумбольдта. Возможно, в этом сходстве есть какой-то скрытый смысл. Незримая связь. В общем, я уверен, что Отуэю идея Гумбольдта понравится.
На следующий день в Мадрид приехала Кэтлин Тиглер. Она направлялась в Альмерию на съемки нового фильма.
— Мне неприятно говорить тебе об этом, — сказала она, — но люди, которым я продала опцион на сценарий Гумбольдта, решили его не использовать.
— Что-что?
— Ты помнишь те наброски, которые Гумбольдт завещал нам обоим?
— Конечно.
— Мне следовало выслать тебе твою долю из этих трех тысяч. Я и в Мадрид из-за этого приехала — поговорить с тобой, подписать контракт, договориться. Похоже, ты начисто обо всем забыл.
— Нет, не забыл, — ответил я. — Но я только что понял, что и сам попытался продать то же самое другой компании.
— Понятно, — ответила она, — продать одно и то же двум покупателям. Это довольно рискованно.
Все это время, как видите, коммерция шла своим чередом. Коммерция, со свойственной ей самодостаточностью, жила своей жизнью. Так или иначе, мы мыслили ее категориями, говорили на ее языке. Какая ей разница, что я пережил неудачу в любви, что устоял перед искушением Ребекки Волстед с ее сияющим от неистового желания лицом, что изучал доктрины антропософии? Коммерция, уверенная в своих исключительных правах, приучила всех нас воспринимать жизнь как форму деловой активности. Даже сейчас, когда нам с Кэтлин нужно было обсудить столько по-человечески важных дел, мы долдонили о контрактах, авторских правах, продюсерах и гонорарах.
— Разумеется, — сказала она, — юридически ты нисколько не связан контрактом, который я подписала.
— В Нью-Йорке мы говорили с тобой о сценарии, который мы с Гумбольдтом сочинили в Принстоне…
— О котором меня расспрашивала Люси Кантабиле? Ее муж тоже звонил мне в Белград и донимал таинственными расспросами.
— …чтобы развлечься, пока Гумбольдт интриговал вокруг кафедры поэзии.
— Ты сказал, что это пустышка, и я больше об этом не думала.
— Он затерялся лет на двадцать, но кто-то прикарманил его и превратил в фильм под названием «Кальдофредо».
— Не может быть! Так вот кто сочинил «Кальдофредо»! Вы с Гумбольдтом?
— Ты его видела?
— Конечно. Так значит, своим величайшим, колоссальным успехом Отуэй обязан вам двоим? Невероятно.
— Да, пожалуй. Я только что вернулся из Парижа с деловой встречи, на которой доказал продюсерам наше авторство.
— И вы поладите? Должно быть, да. Ты будешь судиться с ними, так ведь?
— Меня воротит от мысли о судебном иске. Еще десять лет таскаться по судам? Заплатить четыреста или пятьсот тысяч адвокатам? А самому, перешагнув шестидесятилетний рубеж и приближаясь к семидесятилетию, остаться без гроша? Лучше просто взять сорок или пятьдесят тысяч сразу.
— Как компенсацию за маленькое неудобство? — возмутилась Кэтлин.
— Нет, как удачную возможность обеспечить свое серьезное дело на несколько лет вперед. Я, конечно, поделюсь деньгами с дядей Вольдемаром. Знаешь, Кэтлин, когда я узнал о завещании Гумбольдта, я решил, что это просто очередное посмертное трогательное паясничанье. Но Гумбольдт грамотно выполнил все формальности и оказался прав, черт возьми, в смысле ценности этих бумаг. Он всегда отчаянно надеялся на настоящий успех. И что ты думаешь? Ему это удалось! Правда, его серьезной работе мир не нашел применения. Зато принял эти безделушки.
— Но это ведь и твои безделушки, — возразила Кэтлин. Она мягко улыбнулась, и кожа собралась во множество мелких морщинок. Грустно видеть эти признаки старения на лице женщины, чью красоту я хорошо помнил. Но при правильном отношении с этим можно смириться. В конце концов эти морщинки — следствие долгих лет дружелюбия. Траурные колокола за упокой красоты. Я начинал понимать, как людям удается мириться со старением.
— А если серьезно, что следовало сделать Гумбольдту, по-твоему?
— Как я могу ответить, Кэтлин? Он сделал то, что сделал, жил и умер достойнее многих других. Безумие было заключительной частью шутки, с помощью которой Гумбольдт пытался справиться с ужасным разочарованием. Очень глубоким разочарованием. А чтобы справиться, таким, как он, нужна возможность вложить всю душу в достижение какой-нибудь возвышенной цели. Такие люди, как Гумбольдт, — они символизируют биение жизни, вытаскивают на свет чувства, присущие их времени, отыскивают смысл и выведывают тайны бытия, используя возможности, дарованные их веком. И если эти возможности воистину велики, тогда среди тех, кто занят общим делом, царят любовь и дружба. Как в похвалах Гайдна Моцарту. А скудные возможности порождают злобу, гнев, безумие. Вот уже почти сорок лет моя жизнь связана с Гумбольдтом. И связь эта проникнута исступленным восторгом. Надеждой приобщиться к поэзии и радостью от знакомства с человеком, ее созидающим. Понимаешь? В Америке скрыта самая поразительная, небывалая поэзия, но никакими стандартными средствами нынешней культуры до нее не докопаешься. Впрочем, сейчас такое творится по всему миру. Слишком уж тяжелы страдания, слишком велика всеобщая разобщенность, чтобы заниматься искусством так же истово, как прежде. Постепенно я начал понимать, к чему клонил Толстой, призывая человечество прекратить разыгрывать лживую и бесполезную комедию сотворения истории и начать просто жить. Эта мысль все яснее и яснее проступала в разочаровании и безумии Гумбольдта. Одну за другой он яростно разыгрывал сцены этого шаблонного спектакля. Его игра была убедительной. Но жить так дальше — теперь это уже абсолютно ясно — никак нельзя. Пора нам, затаив дыхание, вслушаться в шепот правды, данной нам Богом.