Страница:
– Что стряслось, Тэкицэ?
– Плохие дела, брат. Спрячь меня. На Олте погром.
– Что случилось?
– Бунт подавили, вот что… У вас ведь народ тоже поднимался?
– Вчера бунтовали в Кырлигаце. Завтра, должно, восстанут в Секаре. Позавчера вечером мы видели огни на Олте…
– Еще бы, их, наверно, от Крайовы было видать, не то что от вас!.. Я еле вырвался. Тяжелое горе обрушилось на долину Олта…
– Да ты расскажи толком, как дело было?
Мама вышла в сени и вернулась с куском мамалыги.
– Небось давно не ел, Тэкицэ…
– Не ел, дорогая Марие. С позавчерашнего дня – ни крошки во рту.
Мать расстилает на краю постели салфетку.
– Эй, ребятки, подожмите ноги!
На салфетку мама кладет лук, ставит черепок с солью. Дядя разламывает луковицу, макает в соль и жадно ест – только за ушами трещит.
Ух, и злой же лук! У меня из глаз градом катятся слезы. А дяде Гэбуне хоть бы что. Знай себе уписывает кусок за куском. И рассказывает:
– Увидел я за Олтом огни. Послал туда одного парня верхом – узнать, что да как. Парень отправился – Жигание его звать. Ехал где вскачь, где шагом. А добравшись, увидел, что крестьяне Леула взбунтовались. Убили помещика, сожгли барскую усадьбу. А еще дошло до нас, что поднялись и крестьяне заолтских сел. Поубивали помещиков, думали, что так избавятся от рабства, станут хозяевами земли… Назад Жигание прискакал галопом, чуть коня не загнал. Пронесся через все село, крича что было сил: «Эй, вставайте все! Все на восстание! Смерть помещикам! В других селах их уже повсюду режут. Если мы сегодня сами не убьем нашего помещика, завтра его порешат крестьяне из-за Олта, и тогда они захватят его поместье и поделят землю». Тут уже уговаривать народ не пришлось. Это было, как говорится, последней каплей. Мы давно подумывали пойти на такое дело. Да все оттягивали – подождем, мол, еще. Может, другие тоже подымутся. Ведь если только одно село взбунтуется, власти его пушками в порошок сотрут. Другой разговор, если разом встанет вся деревня. И вот слышно – вся земля от края до края наконец поднялась. Ты ведь знаешь, Тудор, нашего помещика, господина Загорица…
– Вроде да…
– Силен, дьявол. Живет больше в Бухаресте. В имение наезжает лишь затем, чтобы принять счета у приказчиков, да и то чаще посылает сына, капитана кавалерии. Эх, о чем мы только не говорили тогда!.. Собрались возле примарии, судили-рядили. И сошлись на том, что время терять больше нечего. Жигание с вестями только к вечеру возвернулся. Бросились мы к помещичьему двору. Он весь каменными стенами обнесен. Ворота дубовые. За воротами – собаки что волки. Если не свой – в клочки разорвут. Чисто звери. А над двором – фонарь, все закоулки освещает. Решили мы подождать, когда совсем стемнеет… Уже и сумерки спустились, и вечер прошел. Наступила ночь. Черная – хоть глаз коли. Собралось нас у примарии человек двести. Вроде бы решились идти на усадьбу, а вроде бы и не совсем. Тут откуда ни возьмись – Янку Дакин. Да ты его должен помнить: все его сумасшедшим считают. Только никакой он не сумасшедший. Просто смелый очень. Страха вовсе не ведает. Вместе с ним пришли Дину Динкэ и Ион Джампалие. Джампалие взобрался на козлы, что стояли во дворе примарии – а народу было много, жены, ребятишки вечером подошли, – и обратился к собравшимся с такими словами: «Идем и подожжем помещичий двор! Жаль, самого помещика дома нет. Ежели бы его захватить, уж мы бы с ним посчитались! Зато управляющему от нас не уйти! Этой злобной шавке Штефанеску пощады не будет! Пора подыматься. Есть среди нас такие, кто не пойдет со всеми? Пусть объявится…» Тут его слова заглушил бас Дыржу… Неужели не помнишь?.. Самый высокий во всем селе. Здоровенный такой толстяк…
– Как не помнить. Мы с ним в кавалерии вместе служили. Когда он верхом садился, у лошади спина под его тяжестью прогибалась и от натуги бесперечь ветра шли…
– «Ну, так кто не с нами? Кто струсил? Пусть только кто отстанет – получит от меня жердью по темечку. А теперь все за мной! Все за нами!» И он устремился вперед, мы – за ним следом по кривым запутанным улочкам села. На перекрестках кто попрятался за изгороди, кто ухитрился отстать, но все ж таки к помещичьему дому дошло нас сотни полторы, не считая женщин и ребятишек… У каменной ограды соорудили мы что-то вроде живой лестницы, как в армии. По нашим спинам мужики забрались на стену. Подняли мы на стену и Янку Дакина, перебросили во двор. Следом швырнули и его дубину. Он подхватил ее на лету. Перво-наперво надо было потушить фонарь. Но чтоб добраться до фонаря по столбу, на это время нужно, а где его взять? Собаки тут как тут, того гляди разорвут в клочья!..
Размахнулся Янку дубиной, съездил нескольких по морде. Визжат, но не отстают. Отбиваясь от них дубиной, добрался Дакин до фонаря. Да как хватит по нему!.. Лампа вдребезги, свет погас. На барском дворе воцарилась тьма. Тут еще мужики с дубинками во двор попрыгали. Отогнали собак. Бросились к воротам. Распахнули. Народ повалил во двор валом. Все, как и следовало, первым делом кинулись к дому. Слуги, застигнутые врасплох, дали стрекача, только пятки засверкали. С ними у нас никаких счетов не было. Пусть себе бегут, прячутся, в лес удирают – черт с ними!.. Мы искали Штефанеску. Но вот какая чертовщина! Он уже с утра пронюхал что-то и с рассветом укатил в город. Нашли его жену. Она лежала в постели больная, в тонкой ночной рубашке, а вокруг нее дети – три маленькие девочки: Джика, Сика, Милика. Женщина, увидев нас, запричитала, девочки – в слезы. Джампалие хотел было размозжить им дубинкой черепушки, да мы удержали. «Постой, Джампалие, – говорю я, – неужто мы затем пришли, чтобы женщин и детишек гробить?.. Опомнись, дурень!.. Зачем без нужды убивать? Если бы мы помещика застали, то беспременно бы убили. И Штефанеску тоже. А из-за этой дуры с детьми греха на душу брать не стоит!..» – «Он прав», – поддержал меня Дыржу. Плюнул Джампалие, поворотился к госпоже спиной и вышел. А за ним и остальные.
Я велел жене увезти семью управляющего в село. Жена посадила всех на телегу – нашлась во дворе, – отвезла их к сторожу и там спрятала. Слава богу, хоть кому-то добро сделал. Четыре души от смерти спас. Это мне зачтется. А вот прочее не зачтется. За все прочее придется собственной кровью расплачиваться. Подожгли мы усадьбу. И постройки подожгли. Но прежде зеркала в доме перебили. Наткнулись на какие-то тарелки. Бабы наши как набросятся на них – так и переколотили вдребезги. Все пожгли – и сеновалы, и амбары с хлебом. Зерна там было доверху, а в селе люди с голоду мерли. Огонь аж до самого неба занялся. Да вы ведь видели!..
Барский дом сгорел быстро. Тогда мы разорили и подвалы. Тэнэсойю – такой приземистый, когда ходит, зад точно по земле волочит, ты должен знать его – трех уток украл. На уток позарился, бедняга, слышь, Тудор? На том наше восстание и кончилось. Стали мы ждать. А чего? Сами не знаем… Думали, студенты придут, чтоб нам: землю помещичью поделить. Но дождались совсем другого. Вчера утром толпились мы все на улице. Вдруг видим, как с холма спускается Афаназие Загориц, капитан кавалерии, помещичий сын. А за ним – эскадрон, все с карабинами. Скачут по проселку сомкнутыми рядами, над головами пики покачиваются. Во весь опор несутся к селу. А если подъезжать к селу проселком, то первой справа будет хибара Рэдуку, Илие Рэдуку. Он работая поденщиком в городе и, сколотив кое-какое состояньице, вернулся этой осенью домой. Была у него мечта выбраться из землянки, построить дом как у людей. Осенью он уже и сруб поставил, и стропила под крышу подвел, оставалось только крышей покрыть да стены глиной и соломой заделать. Он и бунтовать-то не ходил. Сидел верхом на коньке и дранки гвоздями приколачивал. Возле его дома Афаназие Загориц придержал коня, приложил к щеке карабин и выстрелил. Илие так с крыши наземь и скатился, остался лежать во дворе окровавленным куском мяса. Услышала выстрел жена Рэдуку, вылезла из землянки. Не поняла сперва, что произошло. Потом увидела мужа – тот хрипел, утопая в луже крови, – увидела Афаназие Загорица с вскинутым карабином. За женщиной выбежали на улицу дети, четверо. Бросились к убитому, запричитали: «Тятя, тятя!» Тормошили его, гладили, все в крови перемазались. Женщина разъяренной тигрицей налетела на офицера:
«Ты мужа моего убил! Мужа убил! Бог тебя не простит!..»
Тот ударил Илинку плашмя саблей. Прямо по лицу. Женщина упала, уползла, как собака, в землянку. Приложила к ране муку, уняла кровь. Этот шрам у нее теперь на всю жизнь останется. Всадники рассыпались по улицам. Люди попрятались по домам, загасили очаги, чтобы снаружи не было видно дыма.
Но всадники искали примара. Нашел Афаназие при» мара и привел в примарию. Привели и попа. Примар и поп помещику верные слуги.
«Подать мне список бунтовщиков-разбойников!»
Составил примар список. Поп ему помогал. Кавалеристы и жандармы принялись сгонять людей. Кого находили, гнали во двор примарии. Я спрятался. Жена тоже. Нам удалось бежать из села. Я до самого леса ползком полз. Уже в лесу узнал от лесника, что Янку Дакина привязали к фонарному столбу, что против примарии. Капитан велел солдатам избить его.
«Отколотить кольями!» – приказал он.
«Не можем, господин капитан, – ответили те. – Он наш земляк, из Плопи мы, это по соседству. Двоюродным братом нам доводится. Разве на брата рука подымется?.. Не подымется. Если бы нас в армию не забрали, мы бы заодно с ними поднялись… Не отстали бы…»
«Ага, даже так…»
Капитан Загориц прожил в селе порядочно. Каждого из оброчных крестьян в лицо знал. Частенько наезжал в усадьбу. И ни разу ничего плохого с ним не приключалось. Никогда крестьяне не давали ему повода для недовольства. Брюзжали, правда, иногда, но от брюзжания до открытого возмущения, до дреколья и бунта такая пропасть, что ни о чем подобном капитан даже и мысли не допускал.
А теперь вот и в самих крестьянах, и в их речах что-то разом переменилось. Словно другими стали. Он их не узнавал. Восстание, как считал он и ему подобные, нужно задавить с помощью солдат – солдат, всегда подчинявшихся его приказам. Больше десяти лет прослужил капитан Загориц в армии, и за все это время ни разу никто не посмел возразить ему даже на словах, не говоря уж о деле. А теперь… Теперь на глазах у бунтовщиков, окруженных войсками, двое тщедушных, неграмотных солдат отвечают ему: «Мы не станем его бить…» Приказ был отдан совершенно отчетливо, но столь же отчетливо прозвучал и ответ…
«Стало быть, вы заодно с бунтовщиками?»
Капитан выхватил револьвер и выстрелил в непослушных. Вот зашатался и упал один. За ним как подкошенный рухнул второй.
Капитан подступил к солдатам.
«Вы тоже в родстве с бунтовщиками? Меня это не касается. Помните, на вас военная форма. И вы обязаны выполнять приказ».
«Мы не можем выполнить приказ, господин офицер. Мы с восставшими не в родстве. В родстве были те, кого вы расстреляли, потому как они здешние, с Олта. А мы по большей части с Арджеша. Но сейчас наша думка про другое. Мы тут все деревенские. А все здешние села поднялись против бар. Поднялись и наши отцы, и наши братья. И если мы начнем стрелять в здешних бунтовщиков, это все равно, что расстреливать наших отцов и братьев с Арджеша. Поэтому мы и решили – не стрелять в этих людей и никого не трогать…»
«Кто это „мы“, сержант Амарией?»
«Весь отряд, господин капитан».
Через секунду сержант уже валялся в пыли.
А капитан орал:
«Кто еще хочет пулю в лоб?»
Дрогнули солдаты. Подчинились. Кое у кого страх смерти пересиливает все. Из строя вышло двое служак, вызванных капитаном, и принялись избивать Дакина кольями. Били до тех пор, пока он не скончался.
Что до Дину Диникэ, Иона Джампалие и Дыржу, то капитан понял: солдаты их боятся и не смогут удержать, когда их прикажут бить… Поэтому велел привязать всех троих к жердям. Принесли длинные жерди и веревки. Крестьян повалили наземь и двумя жердями зажали им ноги. Жерди крепко связали у концов. Потом так же зажали меж жердей шеи – попробуй пошевелись!.. Положили рядом спинами вверх, лицом вниз. И принялись кромсать кольями. Били, пока те не умерли прямо в жердях. Если бы по голове колотили, лучше было бы. Ан нет. По голове никто ни разу не ударил. Били от пояса до шеи, потом до пяток. Сантиметр за сантиметром, вершок за вершком. Будто хотели раздробить вдребезги. И раздробили… Мужики кричали, пока доставало сил. Потом затихли. Зубами грызли землю. Крестьяне сгрудились тесной толпой. А вокруг них конные с карабинами наизготовку. Даже жены истязаемых не осмеливались плакать громко. Били долго. Умиравших так и бросили за примарией привязанными к жердям. Таким способом капитан Загориц забил до смерти более трех десятков крестьян. Всех, кого схватил, всех забил до смерти. Когда восстановили телефонную связь, капитан вызвал город. Доложил полковнику:
«Схвачено триста человек…»
Полковник рявкнул в телефон:
«Я не приказывал докладывать о числе захваченных, доложите, сколько перебито! Уж не раскисла ли у вас душа, капитан?»
«Напротив, господин полковник, совсем напротив…»
И пошла расправа, еще более зверская. Капитану Загорицу показалось, что мало истязаний и убийств, этим людей не запугаешь. Вместе с офицерами и сверхсрочниками отправился в село. С ними были поп и жандармы.
«Вы сожгли мою усадьбу, – орал Загориц, – а я сожгу ваши дома!..»
Сожгли полсела. Солдаты выталкивали из домов женщин и детей, избивали их саблями плашмя, поджигали дома, оставляя людей без крова. Тех, кто выжил, отправят в Турну.
Вот что рассказал наш родственник с Олта.
– Теперь держите язык за зубами, – обращается к нам отец. – О том, что слышали, молчок. Да и ты никому больше не рассказывай, Тэкицэ. Не надо пугать народ. Чему быть, того не миновать! А нам надо продолжать восстание, отступать некуда. Теперь уж ничего не поделаешь.
С рассветом все село, словно обезумев, высыпало на улицу перед примарией.
Тицэ Уйе: В Секару! Поможем восставшим!
Гэйнэ: А чего мы забыли в Секаре? Я вот слышал, из Турну солдат шлют села усмирять. Разве с нас не довольно?
Тицэ Уйе: Нет, не довольно. Откуда известно про солдат?
Гэйнэ: Люди говорят.
Тицэ Уйе: Мало ли что люди говорят. Нечего всех слушать. В Секару!
Село согласно с Тицэ. Все признали его вожаком.
Слухи и в самом деле ходят разные. Новости разлетаются быстрее птиц. Есть и хорошие, люди радуются им: будто бы те помещики, которых не застали в имении, дали деру, бежали без оглядки. Нашли прибежище в городах. А совсем уж перетрусившие переплыли в лодках Дунай и укрылись на той стороне, у болгар, на чужбине. И сюда не вернутся.
Вот высунулся из дома поп Бульбук. Однако со двора – ни ногой.
– Все суесловие одно, мил человек, суесловие… Вернутся помещики. Земли вам, стало быть, захотелось? Вот ужо накормят вас господа землей. Эй, Костикэ, сбегай, мил человек, за пол-литром дрождие к Бучуку. А лучше уж неси литр, мил человек.
Костикэ, сын Цынцу, смотрит на попа долгим взглядом:
– С чего бы это? Или я к вам слугой нанялся, батюшка?
– Воистину светопреставление! Уже и в детей бес вселился…
Поп от удивления так и повис на своем заборе.
А сын Цынцу переводит взгляд на дорогу, забитую народом.
Но и худые вести доходят до села. Рассказывают и другое. Что войска жгут села, офицеры убивают без разбору всех, кто попадет им в руки, а солдаты не хотят стрелять в восставших и сами подымают бунт…
– Вот если бы на нашу сторону солдаты с оружием перешли, – слышу я голос отца, – тогда бы наша взяла… Если бы…
Люди слушают, надвинув кэчулы на лоб, нерешительно почесывают затылки. Всех снова разбирают сомнения.
Тицэ Уйе, Удудуй, Малыш, дряхлый Давид Флоройу, Оведение уговаривают крестьян.
– Идем в Секару! В Секару!
Им вторит тетка Егоза, маленькая, с наперсток.
И вот мы шагаем в Секару. Добрались, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Помещичий двор – весь нараспашку. Во дворе копошится несколько человек. Окна в доме выбиты, конюшни и коровники сожжены.
– Где ваши люди?
– Наверху, в усадьбе.
Усадьба раскинулась на холме.
Там – дым коромыслом. Горят сеновалы. Значит, бунтуют уже третий день. В огне амбары. Людские. Вокруг толпятся люди. Толпа раздается в сторону. Посредине, вытянувшись во весь рост, лежит приказчик Филип Писику.
У этого приказчика была привычка носиться верхом по полю и с налета стегать крестьян концом кнута.
– Борозду у меня поуже и поглубже… в гробу твою мать…
Это хорошо, когда борозда и узкая, и глубокая. Земля лучше родит, если вспахать ее узкой и глубокой бороздой. Но для этого нужны сильные, ухоженные волы и хороший плуг. А ежели плуг плохой, а волы изнурены, не бывать борозде ни узкой, ни глубокой. Поневоле ее то чуть расширишь, то чуть вытащишь плуг – иначе не потянут волы. Но приказчик Филип Писику беспощаден. Добрые у тебя волы или худые – борозда на барской земле должна быть глубокой и узкой. Таково повеление помещика. И приказчик следит, чтобы оно выполнялось.
Хозяин усадьбы в Секаре – полковник Пьенару – обычно живет в Бухаресте. Вести хозяйство он поручил Филипу Писику, а управляющим оставил Димофте Штырбу. Димофте крестьяне упустили, изловили только приказчика. Захватили на дворе усадьбы.
Писику из местных. Жена его в свое время босиком ходила. А теперь в туфлях с барской ноги и в платье с барского плеча. Приказчик Филип тоже сбросил постолы, расхаживает в ботинках. Носит то, что дарит ему помещик, а тот его только добротным и жалует. Оборвались связи Филипа с селом. Поймает в поле мужика, изругает и, изобьет. И не только в поле – у молотилки и даже на улице, где ни попадется.
– Эй, Кырстя, ты почему сегодня на пашню не вышел?
– Волы у меня занедужили, господин Филип…
Не верит приказчик. Размахнется плеткой или кнутом, что под рукой, – и хрясь Кырстю наотмашь!.. Охнет мужик. Охнет и промолчит.
Двое братьев и двое зятьев приказчика живут на селе. Так он их еще хуже, чем чужих, поносит. Родными не считает.
– Знаете, кто мой бог? Тот, кто мне хлеб дает. А хлеб я получаю не от вас, а от помещика, полковника Пьенару, понятно?
– Понятно!
Крестьяне окружили и схватили Писику в усадьбе. Ринулись на него. Он – на лошади, с кнутом в руке – поджидал их.
– Что это вы, а? Усадьбу подожгли, двор подожгли. Я все видел и взял на заметку. Завтра здесь будет полковник с войсками из Бухареста. Он вас всех как бешеных собак перестреляет. Как бешеных собак… Все вы тут рехнулись…
– Он еще измываться над нами! – взревел мой дядя Уцупэр. – Хватай его!..
Взметнулись над головами вилы, кнуты, топоры.
Приказчик поначалу не мог взять в толк, что происходит. Но тут понял. Пустил в ход кнут, отбивался, сколько мог, но на его кнут уже никто не обращал внимания. Обхватили его поперек туловища, сволокли с лошади, хотели кольями забить.
– Нет, тут не колья нужны и не кулаки. Он другую смерть заслужил! – закричал Уцупэр. – Я знаю какую…
Если уж дядя Уцупэр что-то задумал, крестьяне его послушаются. Всем известно, какой он выдумщик.
– Держите его крепко, братцы!..
Растянули крестьяне приказчика на земле, вываляли в грязи. Мой дядя прошелся по амбарам; вернулся, держа в руках острый железный лемех.
На барском дворе были кузни, где цыгане чинили плуги, бороны, молотилки и где они по весне, до того как сойти снегу, оттачивали сотни лемехов для хозяйских плугов.
Один из таких лемехов и взял дядя – большой, новый и такой острый, что волос сечет. Лемех для плуга «Мистрец», а уж это всем плугам плуг.
– Так, значит, борозду поуже и поглубже, так, что ли?
Приказчик, побледнев как полотно, держался, однако, твердо – не проронил ни слова.
– Борозду поуже и поглубже! Так вот сейчас ты получишь борозду, какая тебе нужна!
Люди все поняли. От ужаса по спинам мороз пробежал. Хотя среди мужчин не было ни одного, кого бы приказчик Филип не избивал по многу раз и не осыпал бранью. И не было на селе ни одной женщины, которую он не обругал бы и не оскорбил грязным словом. И ни одного ребенка, которого бы он не хлестнул кончиком кнута по лицу…
– Держите его крепче за руки и за ноги…
Дядя присел возле приказчика на колени, чтобы расстегнуть у того на груди куртку, барский подарок. Расстегивает и рубашку, пуговицу за пуговицей, чтобы не испортить. Но дойдя до пупка, уже не в силах сдерживаться, дергает и разрывает рубаху донизу. Расстегивает на Филипе ремень. Стаскивает штаны, чуть не явив весь срам на свет божий. Распахивает рубаху. Все видят приказчичью грудь, поросшую волосами. Стареть стал приказчик. Половина волос на груди – седые. В усах-то седых волос раз-два и обчелся. А на груди почти сплошь седина. Под поясом не заметен был и живот. А теперь, как пояс расстегнули, он и вывалился – круглый, белый и жирный.
– Живот-то наел трехэтажный, – говорит кто-то и плюет приказчику в рожу.
– Стоит ли на него плевок тратить? Или слюна жжет?
Дядя Уцупэр берет лемех и глубоко-глубоко вонзает в горло приказчика. Булькает кровь. Но Уцупэра вид крови не пугает. Лицо у него суровое, жесткое, как земля, и такое же черное. И руки черны, как черна земля. Все глубже вонзает он лемех. Только один раз громко вскрикнул приказчик. И все. Слышен лишь хрип да бульканье крови. Человек, стоявший перед распростертым телом на коленях, садится на него верхом. Плотно усаживается задом на ноги. Обеими руками обхватывает грузный лемех. И медленно продвигает его к голому пупку. Через все тело. Вот лезвие уже у пупка. Спускается все ниже.
– Мамалыгу! – кричит дядя Уцупэр. – Принесите мамалыги!
Женщины со всех ног мчатся в людскую, на кухни, которые еще не пострадали от пожара. Впереди всех тетушка Уцупэр и ее дочь с заячьей губой, моя двоюродная сестра Дица, та самая, за которой напропалую увиваются парни.
Вот женщины возвращаются. Дица – с большим кругом мамалыги, еще теплой. Она приготовлена скорее из отрубей, чем из кукурузы: рыжего цвета, жесткая, непропеченная. Кто-то тащит огромный горшок фасоли. Содержимое горшка вываливают в брюхо убитого. Туда же запихивают и мамалыгу… За женщинами бежит с ложкой чей-то мальчонка, протискивается между ними и втыкает ложку в распоротый живот. Черенком вниз…
– Пусть-ка и приказчик Филип Писику отведает мамалыги с отрубями…
И мужики хором выкрикивают:
– Вот тебе борозда – поуже и поглубже!..
– Вот тебе борозда – поуже и поглубже!..
Мы смотрим. В наших глазах – ни слезинки. Но и радости в них никакой.
Круг распадается. Дядя Уцупэр наклоняется, зачерпывает пригоршню грязи, трет руки. Грязью смывает с рук кровь. Потом вытирает грязь о штаны…
Люди направляются вниз, в село.
За ними следом двигаемся и мы.
Но тут доносится голос Тицэ Уйе:
– Эгей, я думаю, нам в селе делать нечего. Идем-ка лучше домой!
Мы спускаемся с холма той тропкой, по которой добирается к нам наша бабка из Кырломана. Проходим мимо Кырломана, мимо кладбища. Поднимаемся на вершину. И еще издали, у рва, что возле высохшего виноградника, видим кучку крестьян. Человек десять – двенадцать. Подходим ближе.
– Эй, вы что тут делаете? – спрашивает Згэмыйе.
– Что надо было, то и сделали, – отвечает один, застегивая штаны. Мужики заляпаны грязью снизу доверху. Вернее, от пят до пояса.
– Да уж что было надо, то сделали…
Во рву, что тянется по краю виноградника, измятая, свернувшаяся клубком женщина, почти без чувств. Юбки на ней разодраны. Волосы растрепались. В них набилась грязь. Возле женщины двое детишек, совсем еще малышей, онемевших от ужаса. У них течет из носу, оба перепачкались в грязи. Даже на ресницах грязь, одни зрачки чистые.
– Кто это? – спрашивает Тицэ Уйе.
– Жена управляющего, – отвечает кто-то из мужиков. – Госпожа Вета. Мы тут с ней чуток позабавились.
От мужиков несет перегаром. Глаза мутные. Оказывается, когда усадьба уже пылала, они приметили, что жена Штырбу, подхватив детей, побежала из села через поле в сторону станции. Мужики бросились следом, перед этим изрядно хлебнув. Повалили в ров и насиловали по очереди…
– Эх вы! Позор-то какой! – возмущается Тицэ Уйе. – Постыдились бы. Это так-то вы хотите землю добыть?
Туртурикэ и Трэкэлие поднимают женщину. Крестьянки берут детей. Тех бьет дрожь, они вырываются, плачут.
Маргарита, жена Киру Лаке, смотрит на госпожу Вету Штырбу с жалостью.
– Чего уж тут! Всякое во время бунта случается, люди не ангелы. Это они спьяну на нее набросились. Небось и невдомек, какую подлость учинили. А вот муженек-то ее, Димофте Штырбу – не хотела я о барской челяди говорить, да уж нечего делать, – так он смолоду столько девок и баб испоганил – и не перечесть… Повалит в траву и не спрашивает, хочет она или нет. Знал, что делал, мерзавец. Умирать девки и впрямь не умирали. Самое большее оставались с брюхом. Не умирали и бабы. И эта тоже не умрет. Как говорится, не рой другому яму, сам в нее угодишь.
Жену Димофте Штырбу отвели на станцию. Отвели и детей. Она пришла в себя. И поезд увез ее в город.
А за нас, босяков деревенских, во время расправы, начавшейся на вторые сутки и продолжавшейся много дней кряду, некому было вступиться и негде нам было искать защиты…
К вечеру нагрянули конные войска. И, разбившись на отряды, разъехались по селам. Во главе каждого отряда стоял офицер. Примары, попы и жандармы принялись составлять списки повстанцев.
Людей отводили к примарии, укладывали вдоль придорожных канав и избивали кольями от затылка до пяток. Одни умирали на месте. Других, с переломанными костями, привязывали к жердям партиями по восемь-десять человек, скрутив за спиной руки.
– Плохие дела, брат. Спрячь меня. На Олте погром.
– Что случилось?
– Бунт подавили, вот что… У вас ведь народ тоже поднимался?
– Вчера бунтовали в Кырлигаце. Завтра, должно, восстанут в Секаре. Позавчера вечером мы видели огни на Олте…
– Еще бы, их, наверно, от Крайовы было видать, не то что от вас!.. Я еле вырвался. Тяжелое горе обрушилось на долину Олта…
– Да ты расскажи толком, как дело было?
Мама вышла в сени и вернулась с куском мамалыги.
– Небось давно не ел, Тэкицэ…
– Не ел, дорогая Марие. С позавчерашнего дня – ни крошки во рту.
Мать расстилает на краю постели салфетку.
– Эй, ребятки, подожмите ноги!
На салфетку мама кладет лук, ставит черепок с солью. Дядя разламывает луковицу, макает в соль и жадно ест – только за ушами трещит.
Ух, и злой же лук! У меня из глаз градом катятся слезы. А дяде Гэбуне хоть бы что. Знай себе уписывает кусок за куском. И рассказывает:
– Увидел я за Олтом огни. Послал туда одного парня верхом – узнать, что да как. Парень отправился – Жигание его звать. Ехал где вскачь, где шагом. А добравшись, увидел, что крестьяне Леула взбунтовались. Убили помещика, сожгли барскую усадьбу. А еще дошло до нас, что поднялись и крестьяне заолтских сел. Поубивали помещиков, думали, что так избавятся от рабства, станут хозяевами земли… Назад Жигание прискакал галопом, чуть коня не загнал. Пронесся через все село, крича что было сил: «Эй, вставайте все! Все на восстание! Смерть помещикам! В других селах их уже повсюду режут. Если мы сегодня сами не убьем нашего помещика, завтра его порешат крестьяне из-за Олта, и тогда они захватят его поместье и поделят землю». Тут уже уговаривать народ не пришлось. Это было, как говорится, последней каплей. Мы давно подумывали пойти на такое дело. Да все оттягивали – подождем, мол, еще. Может, другие тоже подымутся. Ведь если только одно село взбунтуется, власти его пушками в порошок сотрут. Другой разговор, если разом встанет вся деревня. И вот слышно – вся земля от края до края наконец поднялась. Ты ведь знаешь, Тудор, нашего помещика, господина Загорица…
– Вроде да…
– Силен, дьявол. Живет больше в Бухаресте. В имение наезжает лишь затем, чтобы принять счета у приказчиков, да и то чаще посылает сына, капитана кавалерии. Эх, о чем мы только не говорили тогда!.. Собрались возле примарии, судили-рядили. И сошлись на том, что время терять больше нечего. Жигание с вестями только к вечеру возвернулся. Бросились мы к помещичьему двору. Он весь каменными стенами обнесен. Ворота дубовые. За воротами – собаки что волки. Если не свой – в клочки разорвут. Чисто звери. А над двором – фонарь, все закоулки освещает. Решили мы подождать, когда совсем стемнеет… Уже и сумерки спустились, и вечер прошел. Наступила ночь. Черная – хоть глаз коли. Собралось нас у примарии человек двести. Вроде бы решились идти на усадьбу, а вроде бы и не совсем. Тут откуда ни возьмись – Янку Дакин. Да ты его должен помнить: все его сумасшедшим считают. Только никакой он не сумасшедший. Просто смелый очень. Страха вовсе не ведает. Вместе с ним пришли Дину Динкэ и Ион Джампалие. Джампалие взобрался на козлы, что стояли во дворе примарии – а народу было много, жены, ребятишки вечером подошли, – и обратился к собравшимся с такими словами: «Идем и подожжем помещичий двор! Жаль, самого помещика дома нет. Ежели бы его захватить, уж мы бы с ним посчитались! Зато управляющему от нас не уйти! Этой злобной шавке Штефанеску пощады не будет! Пора подыматься. Есть среди нас такие, кто не пойдет со всеми? Пусть объявится…» Тут его слова заглушил бас Дыржу… Неужели не помнишь?.. Самый высокий во всем селе. Здоровенный такой толстяк…
– Как не помнить. Мы с ним в кавалерии вместе служили. Когда он верхом садился, у лошади спина под его тяжестью прогибалась и от натуги бесперечь ветра шли…
– «Ну, так кто не с нами? Кто струсил? Пусть только кто отстанет – получит от меня жердью по темечку. А теперь все за мной! Все за нами!» И он устремился вперед, мы – за ним следом по кривым запутанным улочкам села. На перекрестках кто попрятался за изгороди, кто ухитрился отстать, но все ж таки к помещичьему дому дошло нас сотни полторы, не считая женщин и ребятишек… У каменной ограды соорудили мы что-то вроде живой лестницы, как в армии. По нашим спинам мужики забрались на стену. Подняли мы на стену и Янку Дакина, перебросили во двор. Следом швырнули и его дубину. Он подхватил ее на лету. Перво-наперво надо было потушить фонарь. Но чтоб добраться до фонаря по столбу, на это время нужно, а где его взять? Собаки тут как тут, того гляди разорвут в клочья!..
Размахнулся Янку дубиной, съездил нескольких по морде. Визжат, но не отстают. Отбиваясь от них дубиной, добрался Дакин до фонаря. Да как хватит по нему!.. Лампа вдребезги, свет погас. На барском дворе воцарилась тьма. Тут еще мужики с дубинками во двор попрыгали. Отогнали собак. Бросились к воротам. Распахнули. Народ повалил во двор валом. Все, как и следовало, первым делом кинулись к дому. Слуги, застигнутые врасплох, дали стрекача, только пятки засверкали. С ними у нас никаких счетов не было. Пусть себе бегут, прячутся, в лес удирают – черт с ними!.. Мы искали Штефанеску. Но вот какая чертовщина! Он уже с утра пронюхал что-то и с рассветом укатил в город. Нашли его жену. Она лежала в постели больная, в тонкой ночной рубашке, а вокруг нее дети – три маленькие девочки: Джика, Сика, Милика. Женщина, увидев нас, запричитала, девочки – в слезы. Джампалие хотел было размозжить им дубинкой черепушки, да мы удержали. «Постой, Джампалие, – говорю я, – неужто мы затем пришли, чтобы женщин и детишек гробить?.. Опомнись, дурень!.. Зачем без нужды убивать? Если бы мы помещика застали, то беспременно бы убили. И Штефанеску тоже. А из-за этой дуры с детьми греха на душу брать не стоит!..» – «Он прав», – поддержал меня Дыржу. Плюнул Джампалие, поворотился к госпоже спиной и вышел. А за ним и остальные.
Я велел жене увезти семью управляющего в село. Жена посадила всех на телегу – нашлась во дворе, – отвезла их к сторожу и там спрятала. Слава богу, хоть кому-то добро сделал. Четыре души от смерти спас. Это мне зачтется. А вот прочее не зачтется. За все прочее придется собственной кровью расплачиваться. Подожгли мы усадьбу. И постройки подожгли. Но прежде зеркала в доме перебили. Наткнулись на какие-то тарелки. Бабы наши как набросятся на них – так и переколотили вдребезги. Все пожгли – и сеновалы, и амбары с хлебом. Зерна там было доверху, а в селе люди с голоду мерли. Огонь аж до самого неба занялся. Да вы ведь видели!..
Барский дом сгорел быстро. Тогда мы разорили и подвалы. Тэнэсойю – такой приземистый, когда ходит, зад точно по земле волочит, ты должен знать его – трех уток украл. На уток позарился, бедняга, слышь, Тудор? На том наше восстание и кончилось. Стали мы ждать. А чего? Сами не знаем… Думали, студенты придут, чтоб нам: землю помещичью поделить. Но дождались совсем другого. Вчера утром толпились мы все на улице. Вдруг видим, как с холма спускается Афаназие Загориц, капитан кавалерии, помещичий сын. А за ним – эскадрон, все с карабинами. Скачут по проселку сомкнутыми рядами, над головами пики покачиваются. Во весь опор несутся к селу. А если подъезжать к селу проселком, то первой справа будет хибара Рэдуку, Илие Рэдуку. Он работая поденщиком в городе и, сколотив кое-какое состояньице, вернулся этой осенью домой. Была у него мечта выбраться из землянки, построить дом как у людей. Осенью он уже и сруб поставил, и стропила под крышу подвел, оставалось только крышей покрыть да стены глиной и соломой заделать. Он и бунтовать-то не ходил. Сидел верхом на коньке и дранки гвоздями приколачивал. Возле его дома Афаназие Загориц придержал коня, приложил к щеке карабин и выстрелил. Илие так с крыши наземь и скатился, остался лежать во дворе окровавленным куском мяса. Услышала выстрел жена Рэдуку, вылезла из землянки. Не поняла сперва, что произошло. Потом увидела мужа – тот хрипел, утопая в луже крови, – увидела Афаназие Загорица с вскинутым карабином. За женщиной выбежали на улицу дети, четверо. Бросились к убитому, запричитали: «Тятя, тятя!» Тормошили его, гладили, все в крови перемазались. Женщина разъяренной тигрицей налетела на офицера:
«Ты мужа моего убил! Мужа убил! Бог тебя не простит!..»
Тот ударил Илинку плашмя саблей. Прямо по лицу. Женщина упала, уползла, как собака, в землянку. Приложила к ране муку, уняла кровь. Этот шрам у нее теперь на всю жизнь останется. Всадники рассыпались по улицам. Люди попрятались по домам, загасили очаги, чтобы снаружи не было видно дыма.
Но всадники искали примара. Нашел Афаназие при» мара и привел в примарию. Привели и попа. Примар и поп помещику верные слуги.
«Подать мне список бунтовщиков-разбойников!»
Составил примар список. Поп ему помогал. Кавалеристы и жандармы принялись сгонять людей. Кого находили, гнали во двор примарии. Я спрятался. Жена тоже. Нам удалось бежать из села. Я до самого леса ползком полз. Уже в лесу узнал от лесника, что Янку Дакина привязали к фонарному столбу, что против примарии. Капитан велел солдатам избить его.
«Отколотить кольями!» – приказал он.
«Не можем, господин капитан, – ответили те. – Он наш земляк, из Плопи мы, это по соседству. Двоюродным братом нам доводится. Разве на брата рука подымется?.. Не подымется. Если бы нас в армию не забрали, мы бы заодно с ними поднялись… Не отстали бы…»
«Ага, даже так…»
Капитан Загориц прожил в селе порядочно. Каждого из оброчных крестьян в лицо знал. Частенько наезжал в усадьбу. И ни разу ничего плохого с ним не приключалось. Никогда крестьяне не давали ему повода для недовольства. Брюзжали, правда, иногда, но от брюзжания до открытого возмущения, до дреколья и бунта такая пропасть, что ни о чем подобном капитан даже и мысли не допускал.
А теперь вот и в самих крестьянах, и в их речах что-то разом переменилось. Словно другими стали. Он их не узнавал. Восстание, как считал он и ему подобные, нужно задавить с помощью солдат – солдат, всегда подчинявшихся его приказам. Больше десяти лет прослужил капитан Загориц в армии, и за все это время ни разу никто не посмел возразить ему даже на словах, не говоря уж о деле. А теперь… Теперь на глазах у бунтовщиков, окруженных войсками, двое тщедушных, неграмотных солдат отвечают ему: «Мы не станем его бить…» Приказ был отдан совершенно отчетливо, но столь же отчетливо прозвучал и ответ…
«Стало быть, вы заодно с бунтовщиками?»
Капитан выхватил револьвер и выстрелил в непослушных. Вот зашатался и упал один. За ним как подкошенный рухнул второй.
Капитан подступил к солдатам.
«Вы тоже в родстве с бунтовщиками? Меня это не касается. Помните, на вас военная форма. И вы обязаны выполнять приказ».
«Мы не можем выполнить приказ, господин офицер. Мы с восставшими не в родстве. В родстве были те, кого вы расстреляли, потому как они здешние, с Олта. А мы по большей части с Арджеша. Но сейчас наша думка про другое. Мы тут все деревенские. А все здешние села поднялись против бар. Поднялись и наши отцы, и наши братья. И если мы начнем стрелять в здешних бунтовщиков, это все равно, что расстреливать наших отцов и братьев с Арджеша. Поэтому мы и решили – не стрелять в этих людей и никого не трогать…»
«Кто это „мы“, сержант Амарией?»
«Весь отряд, господин капитан».
Через секунду сержант уже валялся в пыли.
А капитан орал:
«Кто еще хочет пулю в лоб?»
Дрогнули солдаты. Подчинились. Кое у кого страх смерти пересиливает все. Из строя вышло двое служак, вызванных капитаном, и принялись избивать Дакина кольями. Били до тех пор, пока он не скончался.
Что до Дину Диникэ, Иона Джампалие и Дыржу, то капитан понял: солдаты их боятся и не смогут удержать, когда их прикажут бить… Поэтому велел привязать всех троих к жердям. Принесли длинные жерди и веревки. Крестьян повалили наземь и двумя жердями зажали им ноги. Жерди крепко связали у концов. Потом так же зажали меж жердей шеи – попробуй пошевелись!.. Положили рядом спинами вверх, лицом вниз. И принялись кромсать кольями. Били, пока те не умерли прямо в жердях. Если бы по голове колотили, лучше было бы. Ан нет. По голове никто ни разу не ударил. Били от пояса до шеи, потом до пяток. Сантиметр за сантиметром, вершок за вершком. Будто хотели раздробить вдребезги. И раздробили… Мужики кричали, пока доставало сил. Потом затихли. Зубами грызли землю. Крестьяне сгрудились тесной толпой. А вокруг них конные с карабинами наизготовку. Даже жены истязаемых не осмеливались плакать громко. Били долго. Умиравших так и бросили за примарией привязанными к жердям. Таким способом капитан Загориц забил до смерти более трех десятков крестьян. Всех, кого схватил, всех забил до смерти. Когда восстановили телефонную связь, капитан вызвал город. Доложил полковнику:
«Схвачено триста человек…»
Полковник рявкнул в телефон:
«Я не приказывал докладывать о числе захваченных, доложите, сколько перебито! Уж не раскисла ли у вас душа, капитан?»
«Напротив, господин полковник, совсем напротив…»
И пошла расправа, еще более зверская. Капитану Загорицу показалось, что мало истязаний и убийств, этим людей не запугаешь. Вместе с офицерами и сверхсрочниками отправился в село. С ними были поп и жандармы.
«Вы сожгли мою усадьбу, – орал Загориц, – а я сожгу ваши дома!..»
Сожгли полсела. Солдаты выталкивали из домов женщин и детей, избивали их саблями плашмя, поджигали дома, оставляя людей без крова. Тех, кто выжил, отправят в Турну.
Вот что рассказал наш родственник с Олта.
– Теперь держите язык за зубами, – обращается к нам отец. – О том, что слышали, молчок. Да и ты никому больше не рассказывай, Тэкицэ. Не надо пугать народ. Чему быть, того не миновать! А нам надо продолжать восстание, отступать некуда. Теперь уж ничего не поделаешь.
С рассветом все село, словно обезумев, высыпало на улицу перед примарией.
Тицэ Уйе: В Секару! Поможем восставшим!
Гэйнэ: А чего мы забыли в Секаре? Я вот слышал, из Турну солдат шлют села усмирять. Разве с нас не довольно?
Тицэ Уйе: Нет, не довольно. Откуда известно про солдат?
Гэйнэ: Люди говорят.
Тицэ Уйе: Мало ли что люди говорят. Нечего всех слушать. В Секару!
Село согласно с Тицэ. Все признали его вожаком.
Слухи и в самом деле ходят разные. Новости разлетаются быстрее птиц. Есть и хорошие, люди радуются им: будто бы те помещики, которых не застали в имении, дали деру, бежали без оглядки. Нашли прибежище в городах. А совсем уж перетрусившие переплыли в лодках Дунай и укрылись на той стороне, у болгар, на чужбине. И сюда не вернутся.
Вот высунулся из дома поп Бульбук. Однако со двора – ни ногой.
– Все суесловие одно, мил человек, суесловие… Вернутся помещики. Земли вам, стало быть, захотелось? Вот ужо накормят вас господа землей. Эй, Костикэ, сбегай, мил человек, за пол-литром дрождие к Бучуку. А лучше уж неси литр, мил человек.
Костикэ, сын Цынцу, смотрит на попа долгим взглядом:
– С чего бы это? Или я к вам слугой нанялся, батюшка?
– Воистину светопреставление! Уже и в детей бес вселился…
Поп от удивления так и повис на своем заборе.
А сын Цынцу переводит взгляд на дорогу, забитую народом.
Но и худые вести доходят до села. Рассказывают и другое. Что войска жгут села, офицеры убивают без разбору всех, кто попадет им в руки, а солдаты не хотят стрелять в восставших и сами подымают бунт…
– Вот если бы на нашу сторону солдаты с оружием перешли, – слышу я голос отца, – тогда бы наша взяла… Если бы…
Люди слушают, надвинув кэчулы на лоб, нерешительно почесывают затылки. Всех снова разбирают сомнения.
Тицэ Уйе, Удудуй, Малыш, дряхлый Давид Флоройу, Оведение уговаривают крестьян.
– Идем в Секару! В Секару!
Им вторит тетка Егоза, маленькая, с наперсток.
И вот мы шагаем в Секару. Добрались, когда солнце уже поднялось над горизонтом. Помещичий двор – весь нараспашку. Во дворе копошится несколько человек. Окна в доме выбиты, конюшни и коровники сожжены.
– Где ваши люди?
– Наверху, в усадьбе.
Усадьба раскинулась на холме.
Там – дым коромыслом. Горят сеновалы. Значит, бунтуют уже третий день. В огне амбары. Людские. Вокруг толпятся люди. Толпа раздается в сторону. Посредине, вытянувшись во весь рост, лежит приказчик Филип Писику.
У этого приказчика была привычка носиться верхом по полю и с налета стегать крестьян концом кнута.
– Борозду у меня поуже и поглубже… в гробу твою мать…
Это хорошо, когда борозда и узкая, и глубокая. Земля лучше родит, если вспахать ее узкой и глубокой бороздой. Но для этого нужны сильные, ухоженные волы и хороший плуг. А ежели плуг плохой, а волы изнурены, не бывать борозде ни узкой, ни глубокой. Поневоле ее то чуть расширишь, то чуть вытащишь плуг – иначе не потянут волы. Но приказчик Филип Писику беспощаден. Добрые у тебя волы или худые – борозда на барской земле должна быть глубокой и узкой. Таково повеление помещика. И приказчик следит, чтобы оно выполнялось.
Хозяин усадьбы в Секаре – полковник Пьенару – обычно живет в Бухаресте. Вести хозяйство он поручил Филипу Писику, а управляющим оставил Димофте Штырбу. Димофте крестьяне упустили, изловили только приказчика. Захватили на дворе усадьбы.
Писику из местных. Жена его в свое время босиком ходила. А теперь в туфлях с барской ноги и в платье с барского плеча. Приказчик Филип тоже сбросил постолы, расхаживает в ботинках. Носит то, что дарит ему помещик, а тот его только добротным и жалует. Оборвались связи Филипа с селом. Поймает в поле мужика, изругает и, изобьет. И не только в поле – у молотилки и даже на улице, где ни попадется.
– Эй, Кырстя, ты почему сегодня на пашню не вышел?
– Волы у меня занедужили, господин Филип…
Не верит приказчик. Размахнется плеткой или кнутом, что под рукой, – и хрясь Кырстю наотмашь!.. Охнет мужик. Охнет и промолчит.
Двое братьев и двое зятьев приказчика живут на селе. Так он их еще хуже, чем чужих, поносит. Родными не считает.
– Знаете, кто мой бог? Тот, кто мне хлеб дает. А хлеб я получаю не от вас, а от помещика, полковника Пьенару, понятно?
– Понятно!
Крестьяне окружили и схватили Писику в усадьбе. Ринулись на него. Он – на лошади, с кнутом в руке – поджидал их.
– Что это вы, а? Усадьбу подожгли, двор подожгли. Я все видел и взял на заметку. Завтра здесь будет полковник с войсками из Бухареста. Он вас всех как бешеных собак перестреляет. Как бешеных собак… Все вы тут рехнулись…
– Он еще измываться над нами! – взревел мой дядя Уцупэр. – Хватай его!..
Взметнулись над головами вилы, кнуты, топоры.
Приказчик поначалу не мог взять в толк, что происходит. Но тут понял. Пустил в ход кнут, отбивался, сколько мог, но на его кнут уже никто не обращал внимания. Обхватили его поперек туловища, сволокли с лошади, хотели кольями забить.
– Нет, тут не колья нужны и не кулаки. Он другую смерть заслужил! – закричал Уцупэр. – Я знаю какую…
Если уж дядя Уцупэр что-то задумал, крестьяне его послушаются. Всем известно, какой он выдумщик.
– Держите его крепко, братцы!..
Растянули крестьяне приказчика на земле, вываляли в грязи. Мой дядя прошелся по амбарам; вернулся, держа в руках острый железный лемех.
На барском дворе были кузни, где цыгане чинили плуги, бороны, молотилки и где они по весне, до того как сойти снегу, оттачивали сотни лемехов для хозяйских плугов.
Один из таких лемехов и взял дядя – большой, новый и такой острый, что волос сечет. Лемех для плуга «Мистрец», а уж это всем плугам плуг.
– Так, значит, борозду поуже и поглубже, так, что ли?
Приказчик, побледнев как полотно, держался, однако, твердо – не проронил ни слова.
– Борозду поуже и поглубже! Так вот сейчас ты получишь борозду, какая тебе нужна!
Люди все поняли. От ужаса по спинам мороз пробежал. Хотя среди мужчин не было ни одного, кого бы приказчик Филип не избивал по многу раз и не осыпал бранью. И не было на селе ни одной женщины, которую он не обругал бы и не оскорбил грязным словом. И ни одного ребенка, которого бы он не хлестнул кончиком кнута по лицу…
– Держите его крепче за руки и за ноги…
Дядя присел возле приказчика на колени, чтобы расстегнуть у того на груди куртку, барский подарок. Расстегивает и рубашку, пуговицу за пуговицей, чтобы не испортить. Но дойдя до пупка, уже не в силах сдерживаться, дергает и разрывает рубаху донизу. Расстегивает на Филипе ремень. Стаскивает штаны, чуть не явив весь срам на свет божий. Распахивает рубаху. Все видят приказчичью грудь, поросшую волосами. Стареть стал приказчик. Половина волос на груди – седые. В усах-то седых волос раз-два и обчелся. А на груди почти сплошь седина. Под поясом не заметен был и живот. А теперь, как пояс расстегнули, он и вывалился – круглый, белый и жирный.
– Живот-то наел трехэтажный, – говорит кто-то и плюет приказчику в рожу.
– Стоит ли на него плевок тратить? Или слюна жжет?
Дядя Уцупэр берет лемех и глубоко-глубоко вонзает в горло приказчика. Булькает кровь. Но Уцупэра вид крови не пугает. Лицо у него суровое, жесткое, как земля, и такое же черное. И руки черны, как черна земля. Все глубже вонзает он лемех. Только один раз громко вскрикнул приказчик. И все. Слышен лишь хрип да бульканье крови. Человек, стоявший перед распростертым телом на коленях, садится на него верхом. Плотно усаживается задом на ноги. Обеими руками обхватывает грузный лемех. И медленно продвигает его к голому пупку. Через все тело. Вот лезвие уже у пупка. Спускается все ниже.
– Мамалыгу! – кричит дядя Уцупэр. – Принесите мамалыги!
Женщины со всех ног мчатся в людскую, на кухни, которые еще не пострадали от пожара. Впереди всех тетушка Уцупэр и ее дочь с заячьей губой, моя двоюродная сестра Дица, та самая, за которой напропалую увиваются парни.
Вот женщины возвращаются. Дица – с большим кругом мамалыги, еще теплой. Она приготовлена скорее из отрубей, чем из кукурузы: рыжего цвета, жесткая, непропеченная. Кто-то тащит огромный горшок фасоли. Содержимое горшка вываливают в брюхо убитого. Туда же запихивают и мамалыгу… За женщинами бежит с ложкой чей-то мальчонка, протискивается между ними и втыкает ложку в распоротый живот. Черенком вниз…
– Пусть-ка и приказчик Филип Писику отведает мамалыги с отрубями…
И мужики хором выкрикивают:
– Вот тебе борозда – поуже и поглубже!..
– Вот тебе борозда – поуже и поглубже!..
Мы смотрим. В наших глазах – ни слезинки. Но и радости в них никакой.
Круг распадается. Дядя Уцупэр наклоняется, зачерпывает пригоршню грязи, трет руки. Грязью смывает с рук кровь. Потом вытирает грязь о штаны…
Люди направляются вниз, в село.
За ними следом двигаемся и мы.
Но тут доносится голос Тицэ Уйе:
– Эгей, я думаю, нам в селе делать нечего. Идем-ка лучше домой!
Мы спускаемся с холма той тропкой, по которой добирается к нам наша бабка из Кырломана. Проходим мимо Кырломана, мимо кладбища. Поднимаемся на вершину. И еще издали, у рва, что возле высохшего виноградника, видим кучку крестьян. Человек десять – двенадцать. Подходим ближе.
– Эй, вы что тут делаете? – спрашивает Згэмыйе.
– Что надо было, то и сделали, – отвечает один, застегивая штаны. Мужики заляпаны грязью снизу доверху. Вернее, от пят до пояса.
– Да уж что было надо, то сделали…
Во рву, что тянется по краю виноградника, измятая, свернувшаяся клубком женщина, почти без чувств. Юбки на ней разодраны. Волосы растрепались. В них набилась грязь. Возле женщины двое детишек, совсем еще малышей, онемевших от ужаса. У них течет из носу, оба перепачкались в грязи. Даже на ресницах грязь, одни зрачки чистые.
– Кто это? – спрашивает Тицэ Уйе.
– Жена управляющего, – отвечает кто-то из мужиков. – Госпожа Вета. Мы тут с ней чуток позабавились.
От мужиков несет перегаром. Глаза мутные. Оказывается, когда усадьба уже пылала, они приметили, что жена Штырбу, подхватив детей, побежала из села через поле в сторону станции. Мужики бросились следом, перед этим изрядно хлебнув. Повалили в ров и насиловали по очереди…
– Эх вы! Позор-то какой! – возмущается Тицэ Уйе. – Постыдились бы. Это так-то вы хотите землю добыть?
Туртурикэ и Трэкэлие поднимают женщину. Крестьянки берут детей. Тех бьет дрожь, они вырываются, плачут.
Маргарита, жена Киру Лаке, смотрит на госпожу Вету Штырбу с жалостью.
– Чего уж тут! Всякое во время бунта случается, люди не ангелы. Это они спьяну на нее набросились. Небось и невдомек, какую подлость учинили. А вот муженек-то ее, Димофте Штырбу – не хотела я о барской челяди говорить, да уж нечего делать, – так он смолоду столько девок и баб испоганил – и не перечесть… Повалит в траву и не спрашивает, хочет она или нет. Знал, что делал, мерзавец. Умирать девки и впрямь не умирали. Самое большее оставались с брюхом. Не умирали и бабы. И эта тоже не умрет. Как говорится, не рой другому яму, сам в нее угодишь.
Жену Димофте Штырбу отвели на станцию. Отвели и детей. Она пришла в себя. И поезд увез ее в город.
А за нас, босяков деревенских, во время расправы, начавшейся на вторые сутки и продолжавшейся много дней кряду, некому было вступиться и негде нам было искать защиты…
К вечеру нагрянули конные войска. И, разбившись на отряды, разъехались по селам. Во главе каждого отряда стоял офицер. Примары, попы и жандармы принялись составлять списки повстанцев.
Людей отводили к примарии, укладывали вдоль придорожных канав и избивали кольями от затылка до пяток. Одни умирали на месте. Других, с переломанными костями, привязывали к жердям партиями по восемь-десять человек, скрутив за спиной руки.