Война кого лишает жизни, кому несет тяжкие страдания, а некоторые благодаря ей купаются в золоте. Мне приходит на память двоюродный брат Янку Брэтеску, молодой красавец кузнец, рисовавший на кусках холста и картона солнечные восходы и закаты, ивы на речном берегу, яркое пламя в горне кузницы и сынишку Ивана Цынцу с вымазанным углем лицом, на котором играют красные блики. Он раздувает мехи, поддавая жару в огонь, чтобы докрасна, почти добела раскалилось железо и стало мягким, как тесто, под молотом кузнеца.
   Перед тем как уйти на войну и по-глупому погибнуть в горах на разведке, Янку как-то сказал мне: «Война – она уже не за горами – будет означать закат для одной части мира, зато для другой – восход. Сегодняшние ребятишки и твои сверстники увидят и сияние этой зари, и кровавый закат старого мира. Может, я тоже захвачу это время, если останусь жив».
   Он решил, что уже поправился, и переехал жить в деревню, на чистый воздух, чтобы хорошенько укрепить свое здоровье. Но это оказалось ошибкой, притом роковой. Кашель так и не прошел. Когда его, уже мобилизованного, вместе с другими отправили в казармы – переодели в военную форму, нацепили на спину ранец, а на плечо винтовку, – Янку уже харкал кровью. И еще он советовал мне, при свидании в Руши-де-Веде год тому назад, искать какие-то семена, какие-то всходы. Я не нашел их ни в городе дубильщиков и торговцев, не мог найти и в Омиде, и уж подавно нет их здесь, в усадьбе.
   Андрей, заботам которого меня препоручили, был, что называется, славный парень. Веселый и деятельный, он относился к своей службе легко, на работе не надрывался, да и не считал нужным; лошадей с барской конюшни он загонял так, что пена с них летела клочьями, спал вволю, ел до отвала, а когда ударяло в голову – оставался у красивой венгерки или бегал за цыганками, которых в таборе было пруд пруди. Ему были чужды высокие мысли; хоть он и учился в лицее, но с собой в эту глушь не прихватил ни одной книги.
   Ясными ночами, когда не спалось, мы устраивались где-нибудь на траве. Я раскрывал Андрею тайны неба: рассказывал о Сатурне, о его кольцах, о незримых Плутоне и Нептуне, о Марсе, где открыли что-то вроде каналов и где, возможно, тоже есть жизнь, о созвездиях, которые видны в нашем полушарии, и о тех, которые можно наблюдать по ту сторону тропиков.
   – И самое красивое из тамошних созвездий – Южный Крест…
   – Да откуда ты это знаешь?
   – В книгах читал.
   – А какой в этом прок?
   – Как это какой прок? Хочу знать. Надо успеть узнать как можно больше.
   – А я вот не знаю, а живу хорошо. Стану счетоводом – еще лучше заживу, ничего не ведая про Млечный Путь, с чем его едят, откуда и куда он протянулся…
   – И тебе совсем неинтересно про это узнать?
   – Нет.
   Иной раз испытывая жгучую потребность в собеседнике, я забывал, что за человек Андрей, и затевал с ним разговор о людях, об их образе жизни.
   – Дурак ты, Дарие. Мечтаешь о всякой чепухе. Мир таков, как он есть – с барами и слугами, с богатыми и бедными, – и таким останется во веки веков. Кто сможет его изменить? И как?
   – К примеру, вот они, и много других людей вроде них.
   Мимо нас устало тянулись с работы пленные.
   Ядреный воздух полей, щедрое солнце целыми днями и глубокий сон после дневных трудов – все это пошло на пользу моему здоровью. Остались в прошлом кадушки с дубильным раствором, с которыми приходилось возиться в сыром подвале хозяина Моцату; лавка, где торговал гробами и ладаном, свечами и одеждой для покойников господин Мьелу Гушэ; бакалея, где продавал деготь, веревку и соль Бэникэ Вуртежану. В прошлое отошла и гнетущая обстановка родительского дома с ее вечными ссорами и косыми взглядами родных, больно ранившими мое самолюбие. Занятый делами, страшила Амос редко показывался в усадьбе, а то и вовсе исчезал, не было над нами и господского глазу – ни здорового, ни стеклянного, хозяин их был далеко; и иногда вечерами Илонка зазывала нас с Андреем к себе – поболтать, разогнать скуку. Ей казалось, что она в тюрьме, она томилась и ждала конца войны, чтобы бросить и Амоса, который был ей мужем только формально, и самого барина, а когда вольный мир распахнет перед ней ворота, начать новую жизнь.
   – Чего только у тебя здесь нет! И как ты пойдешь, не зная куда?
   – Глуп ты, Андрей. «Чего только нет», говоришь? А что у меня есть-то? Стол и дом, да платья, да туфли… В человеке главное – душа, а если в душе нет радости…
   – Как бы барин твоих слов не услышал.
   – А хоть бы и услышал? Ну разозлится, ведь только это ему и остается. Может, и лопнет от злости, коли не понравится. Да он и так лопнет. Все чаще одышкой мучается. У самого больное сердце, а на людях хорохорится, чудит, лишь бы себе и другим доказать, что он еще молодой.
   – Если уж ты, Илонка, говоришь, что барин стар… Тебе небось лучше знать…
   – Ну и осел же ты! Я здесь много чего узнала. Барин развратник, ему теперь один конец… А мне бы здесь только конца войны дождаться. Там уж я сумею постучать кулаком в ворота жизни. Может статься, они распахнутся и передо мной.
 
 
   С каждым днем больше чувствуется весна. Удлиняются дни, все короче становятся ночи. Короче некуда – только приклонил голову, прильнув щекой к ладошке, только забылся, как уже и рассвет. Днем на небе громоздятся черные тучи и раскаты грома громыхают так, словно пушки на передовой, сверкают молнии и хлещет дождь. В такие дни я слоняюсь по усадьбе, от дома к дому, а то ухожу в поля, накинув на голову какую ни то попону. Стараюсь изо дня в день выполнять все дела, которые мне поручены, а там – хоть потоп. Но нет на нас потопа. Просто хлещет дождь. А теперь все чаще и чаще над головой голубеет высокое ясное небо… Травы, пшеница и кукуруза растут на глазах. Только вчера пшеница едва доставала до щиколотки. А сегодня еще выше. Завтра будет уже по колено. Почва черная и жирная, нужно долго копать заступом, чтобы добраться до серого подзола. Добрая жирная земля, в нее что ни брось, тотчас пустит корни, даст всходы и пойдет в рост. «Жирная, хоть на хлеб мажь», – говорят здешние крестьяне про помещичью землю.
   – Ну и земля у нашего помещика, – обращаюсь я к Андрею.
   – Да уж, земли у него много.
   – Как же это получается, что у одного человека так много земли?
   Андрей, сам сын землевладельца, только мелкого, который всю жизнь тщетно пытался стать настоящим помещиком, удивляется.
   – Да вот так и получается! Может и еще больше быть, если человек умеет наживать и сохранять нажитое, копить и приумножать накопленное. Тут нужно уметь как можно больше урвать у других. А про богатства нашего помещика рассказывают любопытные истории.
   Мы спим в просторной мансарде, под самой крышей помещичьего дома. В комнате широкие окна. Барин рассчитывает завершить стройку после окончания войны. Судя по замыслу, здесь он намерен провести безмятежную свою старость.
   Сейчас ночь. В полях тишина, под окном нет никого, кто мог бы нас услышать. У Амоса с Илонкой большая комната внизу, у самого входа. Пленные живут в сараях, цыгане – в шатрах под обрывом.
   – Что за истории?
   – Про это все знают. Ты в нижнем имении только одну ночь провел. Через несколько дней ты бы тоже все знал.
   Живут в усадьбе два старика: древний Иордаке Аризан и дед Ио Йовку, обоим за восемьдесят. Господин Иордаке – отец нашего помещика. Дед Йовку – названый брат господина Иордаке. Господин Иордаке барин. Носит лаковые туфли, черный костюм, пошитый в Бухаресте. Сорочка у него всегда накрахмалена. Но стоячего воротника и галстука он не носит. К барской одежде притерпелся, а вот с галстуком свыкнуться не может.
   «С галстуком мне бы все казалось, будто сам завязал себе петлю на шее».
   Когда старику приходит охота посмеяться и пошутить, он рассказывает, какие ему снятся веревки и виселицы. В молодости его самого от таких снов трясло, просыпался весь в холодном поту. А теперь привык. Уже не боится и дрыхнет себе дальше. Досматривает сон. А утром вспоминает, что видел, и смеется.
   Страх перед петлей засел в душах Иордаке Аризана и деда Йовки. Случилось это больше полувека назад. Оба они разбойничали в те поры за Дунаем и туго набили кошельки золотом. Море человеческой крови пролили тогда разбойники. Но однажды окружили их войска и долгие месяцы держали в осаде. Едва удалось им ускользнуть в леса, перебраться через Дунай в Румынию. Господин Иордаке взял в аренду крошечное поместье в самом сердце Бэрэгана. Женился, родилось у них трое детей. Двое умерло, выжил лишь наш нынешний помещик. Умерла и жена, местная крестьянка. Дед Йовка не захотел расстаться с привычным балканским платьем. Знаешь, какой он с виду? Ходит в постолах, обмотки затягивает ремешками, носит широкие штаны из грубой шерсти, домотканую кацавейку, зипун и кэчулу. С виду старик – ни дать ни взять помещичий слуга. Дряхлый стал и немощный. Изредка только во двор выходит, опираясь на палку. Набалдашник на палке из золота… Ноги-руки дрожат, и худой как скелет. А про деда Йовку этого не скажешь. Ему больше пятидесяти никак не дашь. Как с утра встанет, так до ночи не присядет. Взберется на лошадь – и пошел рыбаков на реке ругать: дескать, что это мало рыбы в сети попалось! А потом – да ты сам увидишь, как он сюда, в усадьбу, нагрянет, – отправляется к пастухам, поучить их палкой – не до конца будто бы выдоили овец, слишком много в вымени молока ягнятам оставили. Вчера повстречался я с ним в загоне для овец, там, в долине. Пастухи как раз начали овец стричь. А с дедом Йовкой у них нелады. Померещилось старику, что они неправильно стригут. Слез он с лошади, схватил одну овцу, повалил и велел дать ему ножницы.
   «Сейчас я вам покажу, как овец стригут».
   Постриг дед овцу. Крупная подвернулась, жирная. Дед ее догола остриг, гладко-гладко, словно бритвой выбрил. Разошелся дед Йовка и до полудня целую отару остриг.
   – А что это он так рьяно барское имущество охраняет?
   – Тут, видать, какая-то тайна. Йовка с барином никогда есть не сядет, со слугами кормится. Только спит от них отдельно, на дощатых нарах, застланных овечьими шкурами, как, бывало, в молодости спал, до того как в разбойники податься, или в ту пору, как на них облаву устроили и приходилось в любой момент быть готовым дать деру. Вот и теперь дед Йовка на ночь не раздевается. Белье меняет раз в неделю, а то и в две. Вот кабы ты в нижней усадьбе еще ночь провел, мог бы и с господином Митицэ познакомиться, – добавляет Андрей.
   – А это еще кто?
   – Помещичий сын.
   – У него и сын есть?
   – Жена-то у нашего помещика тоже скончалась, где и когда – никто не знает, ведь он смолоду по всему свету ездил. А кто говорит, что она и не померла, вовсе, а просто бросила его. В помещичьем доме вдруг объявились слуги и мальчик, привезенный откуда-то издалека. Обе ноги у мальчика были изуродованы и болтались как тряпки. Так в коляске и рос. У коляски два велосипедных колеса, он их руками толкает, так и двигается. Теперь ему уже за двадцать. Одет всегда словно на бал. В город нарочно цыганку отрядили, чтоб выучилась полировать ногти, стричь и брить. Теперь она целыми днями возле Митицэ. Выберется, бывало, господин Митицэ во двор, рассматривает людей, но даже выругать их не соизволит. Если б мы не слышали, как он с отцом разговаривает, могли бы за немого принять. Лицо у него бледное, худое, глазищи большие, чуть ли не на лоб вылезают, – бандитское отродье, одним словом…
   Светят в окна звезды. Андрей уснул. Бормочет во сне. В потоке бессвязной речи можно разобрать только одно слово – Замбила. Завтра спрошу, кто такая Замбила… Я размышляю о том, что услышал сейчас о барине, о его отце и сыне, о деде Йовку…
   Старики занимались разбоем на Балканах, по ту сторону Дуная. Чего только не узнал я о делах давно минувших дней, о кладах-сокровищах, добытых ценой убийств на большой дороге, упрятанных глубоко под землю и… позабытых.
   В детстве меня мучила мысль, что клад с такими сокровищами спрятан прямо под нашим домом или где-то поблизости, и про этот клад говорили, что иногда, по весне, когда растают и сойдут снега, над ним среди ночи вспыхивает синее пламя, оно полыхает минуту-две, освещая двор. Из-за этого клада вроде и не стало у нас тополя, что рос в глубине двора, верхушкой взметнувшись над селом; возвращаясь из своих скитаний, я видел эту верхушку еще издалека, если шел полем.
   Дед нашего отца привел жену из-за Олта. Сила у него была огромная. На окраине села, как идти в Белиторь, лежит у скрещения дорог большой межевой камень круглой формы; чтобы его перевернуть, пришлось бы созывать пять-шесть мужиков. А Митрой Гэбуня, наш прадед, приведя в воскресенье к этому камню односельчан, нагибался, хватал камень, как если бы это был мешок, и, поднатужившись, подымал его, рывком вскидывал себе на плечо… А если ему удавалось опрокинуть в глотку стакан-другой вина, то он подымал камень раз двенадцать без передышки.
   Случалось – обычно по осени, – дед Митрой, которого отец еще застал в живых, на несколько недель пропадал из дому. Уходил, никому не сказавшись, и словно проваливался сквозь землю. В это время его никто нигде не встречал, о нем не было ни слуху ни духу. И бабушка никогда не знала, вернется ли ее муж к родному очагу, в свой угол, на старое ложе…
   Так и продолжались эти странствия до тех пор, пока не поубавилось у деда сил, пока не засеребрились его виски. И было у него седых волосков три-четыре в усах да один-два в бровях. Тогда только перестал дед исчезать из дому. Поняла бабка, что угомонился дед. А было деду уже под восемьдесят…
   Лишь много лет спустя после его смерти стало известно, что дед вместе с заолтенскими его зятьями и с другими тамошними родичами входил в знаменитую шайку, которая время от времени переправлялась через Дунай и совершала лихие набеги аж на гуретчину, добираясь чуть ли не до Балканских гор, или устремлялась на север, в богатые края трансильванских саксов.
   На склоне лет родственники поделили добытые в тяжких трудах трофеи.
   В тот раз прадед вернулся домой среди ночи, верхом на своем белоногом коне, задыхавшемся под тяжестью вьюков. Два казана золота награбил дед: турецкие Махмуды с непонятными знаками, императорские флорины, крупные тяжелые карбованцы с глубоко прорезанными зубчиками по краям. Всем этим золотом наполнил прадед большой казан. И спрятал его, зарыв глубоко в землю у себя во дворе, который занимал добрую четверть нынешнего села.
   Было у прадеда семеро сыновей да сверх того шестеро зятьев. Никому из них он ничего не дал. Как они ни выпрашивали.
   – Мы знаем, есть у тебя деньги, тять… Дай хоть по одному-два золотых.
   – В наследство получите. Не торопитесь. Потерпите, пока дьявол рогатый меня к себе призовет…
   Восемьдесят девять лет прожил на свете прадед, и за сто перевалил бы, если б не застрелили его случайно на свадьбе одной из внучек разгулявшиеся гости.
   Опустили его сыновья в могилу не со слезами, а с громкой руганью. Вместе со стариком ушла в могилу и тайна зарытого клада.
   Двор прадеда был поделен на четыре, а потом и на восемь частей. Однажды – тогда отцу моему лет пять-шесть было – дед копал землю на том месте, где стоит сейчас брошенный дом Никулае Димозела. Помогал деду его брат, Дионис Гэбуня.
   Вдруг дедов заступ наткнулся на что-то металлическое. Раздался скрежет. Отбросил дед заступ, заохал, заругался. Повалился на землю, забился в судорогах:
   – Ох, худо с сердцем! Видать, надорвался я!..
   Напустился он на своего брата с бранью да упреками:
   – Ступай домой, завтра приходи!
   А сам ругает его последними словами.
   После ухода Диониса поднялся старик, вылез из ямы и домой пошел. Дождавшись глубокой ночи, кликнул жену, взял заступ и снова вернулся к яме.
   Подтвердились дедовы предположения. Случай помог ему открыть сокровища, спрятанные отцом. Один он не смог казан вытащить, тяжел оказался, не по силам. Остался сторожить яму, а жена котелками перетаскала золото в дом.
   Дядя Войку, старший из отцовых братьев, хорошо помнит, как было дело. Расстелила бабка возле нар половик. И золото на половик высыпала. А дядя Войку – еще малыш был тогда – слез с постели и монетками забавлялся. При мерцающем свете коптилки.
   Потом пришел и дед с пустым казаном. Большой был казан, медь по краям зеленью покрылась.
   Заснул дядя Войку, а дед с бабкой до самого рассвета провозились, перепрятывая найденные сокровища в более надежное место.
   На другой день приходит Дионис яму под хлев дальше копать. А дед ее уже наполовину засыпал.
   – Ступай обратно домой. Раздумал я хлев строить. Обойдусь.
   Через неделю после находки клада бабка – последняя дедова жена – отдала богу душу: оттого, верно, что с деньгами повозилась.
   Был у деда младший брат, Гырган его звали… Надумал он жениться. На свадьбу подарил ему дед два золотых. В день свадьбы, как в церковь венчаться идти, жених ни с того ни с сего грохнулся наземь и помер в одночасье…
   «Вот и еще одну смерть навлекли на дом проклятые деньги», – подумал дед. И еще глубже укрыл золото под землей.
   Прошли годы.
   Приехал как-то к деду из Путинея его двоюродный брат. Замучила его нужда. Выпросил он у деда золотой. Желая еще раз испытать силу заклятья, одолжил ему дед деньги. Возвращается брат домой, а сынишка его лежит с распухшим горлом, знахарки ничего поделать не могут. Умер парнишка.
   «Вот и третья смерть в семье из-за этих денег», – подумал дед.
   Никто, кроме деда, не знал, где спрятаны деньги. И поклялся он, что, пока жив, не прикоснется к сокровищам.
   Выросли и женились у него сыновья. Повыходили замуж дочери. Снова и снова заводили разговор о кладе.
   – Тять, когда же ты нам скажешь, где деньги схоронил?
   Или:
   – Давай, тять, выкопаем деньги и поделим. Чему быть, того не миновать…
   Но дед стоял на своем.
   – Я сказал – пока жив, не открою, где клад спрятал. Это деньги дьявола, добыты они убийством и разбоем, за ними смерть, проклятые они. Если кому из вас повезет, сами найдете – на здоровье. Они здесь, во дворе. Рано или поздно достанутся кому-нибудь из нашего рода.
   Старели сыновья. Покрывались морщинами лица дочерей, выпадали зубы. Совсем состарился дед. Вот уж последнего сына женил – моего отца. Женил на Думитре, которая была старше мужа. Родила она детей. А дед заболел. Отказали ноги.
   Дед сидел на завалинке, отец уезжал в поле вместе с женой и с грудным младенцем, а с дедом оставался Георге – отгонять мух. Но это так только говорилось – отгонять мух. Поставив деду кружку с водой, положив кусок хлеба, Георге убегал играть с соседскими мальчишками.
   Однажды утром дед, почувствовав себя особенно плохо, подозвал моего брата:
   – Эй, Георгицэ, подойди ко мне…
   Брат подошел.
   – Послушай, я открою тебе одну тайну, про которую ты никому не говори. Я расскажу тебе, где схоронил старинный клад. Ты откопаешь его, когда вырастешь. Отцу про клад ни словечка. Слышишь, Георгицэ?
   Дед был старый и больной, к тому же курил табак из глиняной трубки… От него вечно несло махоркой. Брат не переносил этого запаха.
   – Ну тебя, дед, у тебя изо рта воняет…
   И убежал к ребятам на улицу играть.
   Вечером вернулся отец с поля, а дед еле жив, уже и не говорит ничего. Прожил он еще несколько дней, но речь к нему так и не вернулась, он даже пальцем не мог пошевельнуть.
   Дед плакал, а вокруг него толпились его сыновья, сыновья сыновей, дочери и дочери дочерей. Дед только стонал. Из груди его, тяжко вздымавшейся и опадавшей, вырывались вздохи, из глаз ручьем бежали слезы. Они душили его всю жизнь и вот наконец прорвались наружу…
   Все понимали, что деда мучает какая-то мысль, которую он хотел бы высказать под конец жизни, да не может. И все знали, что в свой смертный час дед решил открыть тайну, но уже не в состоянии это сделать. А как нуждались его сыновья, внуки и правнуки в деньгах, спрятанных где-то глубоко под землей!
   Не те уже пошли времена, что прежде. Дедовы сыновья, как и все крестьяне, уже не имели прежнего достатка, разорились вконец и, сколько ни гнули спину на помещичьей земле, не могли заработать даже на хлеб.
   Так и унес дед свою тайну в могилу. Остались деньги в земле. И тогда родственники заказали кузнецам выковать длинные тонкие пики с заостренным концом и поперечной рукояткой, чтобы удобней было нажимать.
   Много недель подряд рыскали родственники по нашим дворам.
   Этими заостренными прутьями был истыкан каждый клочок близлежащей округи. Дождавшись наступления темноты, они выходили и до свету ковыряли землю. Железо, как в масло, глубоко, по рукоять, входило в землю, но ни разу не наткнулось на крышку заветного казана.
   Прокляв все на свете, искатели клада отказались от своей затеи. Но по-прежнему разговор то и дело заходил о сокровищах, и у нас дома все время шептались о каких-то золотых. Каждую весну отец рыл яму под коровник, и каждый раз на новом месте. Вырыв яму, он тут же засыпал ее, так и не поставив ни одной стойки, и продолжал это занятие даже после того, как на дворе его перевелся весь скот.
   В глубине двора стоял стражем тополь, такой высокий, что верхушкой, как мне казалось, доставал до самых небес. Пока я жил в городе, его срубили. Срубили отец с Ионом. Со стоном рухнул тополь на землю, чуть не проломив крышу нашего дома. Очистив ствол от веток, отец с братом принялись корчевать корни. Им взбрело на ум, что как раз под корнями тополя и зарыты сокровища. Рыли-рыли, да так ничего и не нашли.
   Распилили ствол на чурбаки, раскололи и пустили на дрова.
   Еще и до сих пор соседи выходят ночью поглазеть на наш двор – подстерегают момент, когда полыхнет над спрятанным кладом синее пламя. Может, и впрямь взвивается синее пламя над нашим двором, а может, и нет – кто его знает…
 
 
   Как-то, давным-давно, я обшаривал чердак дома. Там в беспорядке валялось всякое старье: сломанная свирель, дырявые решета, рукава от зипунов, лопаты без черенков, ржавые топоры с треснувшими лезвиями, краснобокие старые фляги, которыми уже много лет никто не пользовался.
   Я, еще ребенок, глядел на эти вещи, и на ум приходили мысли о людях, когда-то живших на свете. Они копали землю этими самыми лопатами, тогда еще новыми, валили деревья этими топорами, еще без зазубрин, и пили кислое вино из тех вон круглых краснобоких фляг.
   Я не мог отделаться от мыслей о людях, что надевали на себя эти вот душегрейки, расшитые цветами, поблекшими и вылинявшими с тех пор.
   Мне нечем было играть. Нечего было и читать, хотя я уже знал грамоту; я пытался по этим забытым вещам прочесть книгу о жизни, которая навеки канула в прошлое; я пробовал вообразить, как жили люди, от которых произошел я сам и мои братья, чьи тела, давно уже превратившиеся в прах, покоятся на кладбище у подножия холма.
   Как-то раз, роясь на чердаке, я откопал длинную белую палку. Палка блестела так, будто всю ее целиком сделали из огромной кости, отшлифованной самим временем. Я схватил палку, слез с чердака, вынес на свет и подолом рубахи стер пыль. Это была чудо что за палка. Я играл с нею до самого вечера.
   Отец, возвратившись с поля, заметил мою игрушку.
   – Ты где нашел эту палку?
   Голос отца звучал сурово.
   – На чердаке, тятя.
   – Давай ее сюда.
   Он выхватил палку у меня из рук и ушел куда-то в глубь двора. От удивления я даже не увидел, где он ее спрятал. За обедом, когда отец вроде бы поостыл, я спросил его:
   – Тять, а чего ты отнял у меня эту палку?
   – А того…
   – Нет, правда – почему? Такая красивая.
   – Мой дед, если уж хочешь знать, невесть сколько черепов раскроил этой палкой…
   По-моему, отец зарыл палку в землю. Скорей всего. Но как глубоко ее ни закапывай, она не сгниет. Не знаю, почему мне так кажется. Наверно, потому, что палка была костяная. Из вечной кости, которая не поддается тлену. Легкая, словно полая внутри. И все же увесистая…
 
 
   Андрей проснулся. Услышал, видно, как я верчусь, будто на угольях.
   – Хорошо спал, Дарие?
   – Да спал…
   Мы спускаемся во двор.
   Пшеница уже по колено; через неделю-две она вырастет втрое, колос станет величиной с воробья, нальется крупным, полновесным зерном. Зима в этом году была снежная. Почва напиталась влагой. Высокие сугробы покрыли всю землю до самых границ, где солдаты продолжали драться с врагом.
   Вот подняли и пленных, строем ведут на кухню. Как в казармах, перед отправлением на работу плеснут им на самое донышко котелка какой-то жижи – черной и тепловатой. Это завтрак – чай без чая.
   Подошла пора, когда нужно очищать пшеничные поля от осота. В это время на работах используют и цыган. Вот они – четыре сотни босых, оборванных, полуголых людей, которые всю эту зиму, да и предыдущие, провели в овраге, где свищет ветер. Четыре сотни людей, которые так и живут полуголыми под пронизывающим северным ветром и под палящим летним солнцем, – еще более голые, чем птицы, покрытые перьями, или змеи, защищенные твердой чешуйчатой кожей.
   Голыми ходили цыгане по снегу. Теперь голыми ходят по солнцепеку на работу.
   Заправляет в таборе булибаша. Зовут его Булук Буланча. Он одних лет с помещиком и по виду тоже крепкий, рослый и сильный мужчина. Только руки его, сплошь унизанные крупными, массивными кольцами, мощнее, чем у помещика Аргира Аризана.
   Булибаша ходит обутым. Носит высокие, выше колен, сапоги; голенища их увешаны серебряными монетами. Монеты эти старинные, серебро их от времени потемнело. Серебряными гвоздями подбиты и каблуки, да и сами каблуки тоже серебряные. Штаны булибаши из чистой шерсти, ярко-желтые, с широкими красными лампасами. И пояс, которым он затягивает живот, тоже широкий – полторы ладони шириной – и тоже оторочен серебром. Кэчула надвинута на самые брови, с одной стороны она чуть приплюснута, сбоку перо торчит. Душегрейка вышита цветами, спереди по бортам изукрашена серебряными пуговицами. В руке всегда зажат арапник, а на конце арапника свинцовый шишак.