– А мы-то сами не бедняки разве? А вот живем ведь…
   – Мы с бедностью свыклись, как мешок с заплатой…
   У Малыша родных никого. Ребенком нашли его женщины у колодца. Окрестили. Дали имя, да оно забылось. Рос он в разных семьях – то в одной, то в другой. Когда подрос, нанялся к Иордаке Диману за харч и одежду. Так уж повелось: не сумел в жизни устроиться, нанимайся к богатею батраком, за харч и одежду. Харч – объедки с хозяйского стола. Одежда – обноски с хозяйского плеча, ношеные-переношеные, латаные-перелатаные, замызганные-задрызганные. А впридачу – побои. Ушел от них Малыш: работать приходилось до изнеможения, а корысти – одни тумаки. Отвели ему клочок земли на солончаке возле болота, куда по весне стекают полые воды, затопляя луг. Соорудил себе Малыш лачугу и живет бирюком, пока невеста не найдется. Взяли его в сторожа – охранять пшеницу на полянах да на склонах, чтобы не забредали туда гуси. Малыш – парень высокий, белокурый да голубоглазый, но беден, бедней всех бедняков.
   Я веду на веревке козу – на кладбище траву пощипать. Туда же держит путь и Малыш. Я даже не слышу, как он подошел, – так легки его шаги. А он уже тут вот, рядом или за спиной.
   – Ну что, козу пасешь?
   – Пасу…
   – Смотри, как бы она в пшеницу не забрела…
   – Не забредет…
   – Послушай, Дарие…
   Он навзничь падает в траву. Смотрит на облака, что плывут на север, словно гигантские корабли, подгоняемые ветром.
   – Чего?
   – Ложись рядом, сказку расскажу.
   – Сказки только на ночь рассказывают, дяденька…
   – А я – днем…
   – А про что сказка?
   – Про попа без бороды.
   – Ты ее вчера рассказывал.
   – Тогда расскажу про то, как жил у деда с бабкой козел, от которого остались рожки да ножки…
   – Расскажи…
   – Было это или не было, жил да был у бабки…
   Над нами плывут гонимые ветром облака. В разрывах между ними проглядывает синее-синее небо…
 
 
   Гораздо чаще случается мне слушать сказки зимой, когда у нас дома или у Тутану люди сходятся на посиделки – лущить кукурузу, перед тем как везти ее молотить на мельницу. Под вечер собираются у нас соседские парни и девушки – помогать. Мама ставит на огонь большущий котел – варить кукурузу. Кукурузные зерна варятся долго. Приходится трижды менять воду, пока они станут мягкими. А мы тем временем поедаем кукурузную кашу. В кастрюле с кашей размешали ложку топленого сала. Каша получилась – объедение, ел бы да ел, пока не лопнешь. Народу набивается так много, что ложек на всех не хватает. Поэтому парни и девушки приносят свои. Мы обдираем початки. Куча зерен растет. Если в такой час к нам завернет Сорян – мой двоюродный брат из Стэникуца, – веселью нет конца. С наступлением темноты он принимается рассказывать разные забавные истории, и они затягиваются до самого рассвета. От раза к разу истории все длиннее. У нас слипаются глаза. Мы бы уж и заснули, да сказка не дает. Так и не спим. Сорян – сын моего дяди Войпи Вояки и тетушки Соране, одной из многочисленных сестер отца. Дедушка Соряна – старый Войня – недавно умер. Седой был как лунь. Когда старый Бурду-ля в безусых подростках ходил, Войня был еще холост. Пришел как-то на село приказ выделить рекрута. Выборные долго совещались. И порешили отдать в армию Войню. Привели солдат, окружили дом и стали Войню вызывать. Войня знал выборных по голосам. Подозревать неладное ему и в голову не пришло. Вышел он. Набросились на него солдаты, связать хотели. А он вырвался и по тропинке побежал к лесу. За ним вдогонку припустились на конях. Набросили аркан, повалили, связали и отправили в город. Там обрили наголо. Семь лет оттрубил он в армии. С тех пор прилипла к нему кличка «Вояка». Но сегодня мой двоюродный брат молчит, ничего не рассказывает: дома у них большое несчастье. Сестра его Улика – красавица девушка – помешалась. Влюбилась она в одного парня – Енуцэ Боздока из Сырбие, а он, надругавшись над ней, женился на другой – уродливой, но богатой. Прослышала об этом Улика, упала на землю и забилась в припадке, словно рыба на песке. Волосы на себе рвала. Платье растерзала в клочья. Потом затихла. Так и не пришла в разум, ничего о себе уже не помнила. Не пила, не ела. Иногда поклюет, как птичка…
 
 
   Между нашим двором и железнодорожной линией раскинулся огромный двор, весь заросший акациями. Среди акаций – две яблони, кривые и чахлые. В тех же акациях укрылся крохотный сарайчик. А рядом с сарайчиком притаилась землянка. Живут в ней трое мужчин, наши соседи…
   Как я уже сказал, живут здесь три человека: Петре-старший, Петре-младший и Санду-старший. Четвертый из братьев Бэланов, Санду-младший, живет на той же улице, что и мы, возле железной дороги, только на противоположном конце.
   Из четырех братьев только Санду-младший женился и обзавелся семьей. Остальные братья остались бобылями и живут возле нас в своей лачуге. Ну вот, еще чуть-чуть, и я бы соврал. Один раз – было это летом – женился и Петре-старший по прозвищу Мусай…
   – А если женился, то почему снова бобылем живет?
   – С женой разошелся.
   Из всех братьев Бэланов дядюшка Петре самый старый. Ему под шестьдесят. Он маленького роста и ходит, приволакивая ногу. История с его женитьбой стала уже легендой. Его взял в дом зятем один крестьянин из Белитори, у которого не было сыновей.
   Отправился как-то тесть с дядей Петре траву косить. Тесть косит, и зятек косит. Задел Петре-старший косой куст терновника. Остановился, посмотрел на кустарник, сдвинул кэчулу с одного уха на другое. И с недоуменным видом спрашивает тестя:
   – Батя! Я тут на колючки наткнулся. Как с ними быть?
   – Срежь, чего ж еще! Возьми за макушку да отшвырни подальше…
   Дядя Петре в точности выполнил все, как было сказано. Косит дальше. И опять:
   – Батя! Тут снова колючки. Как быть-то?
   – Да срежь, и дело с концом! Возьми за макушку и брось куда-нибудь…
   Срезал дядя Петре куст колючек, ухватил за макушку и бросил… Косит дальше. И снова натыкается на терновник. В недоумении останавливается. Сдвинул шапку набок и – снова к тестю:
   – Ба-а-а-тя! Тут опять колючки. С этими-то что делать?
   – Срежь, сунь в рот и топай отсюда, чтоб глаза мои тебя больше не видели…
   Срезал дядя Петре куст терновника, сунул в рот и вернулся восвояси.
   – Что стряслось? – спрашивает его Петре-младший.
   – Да вот домой пришел. С тестем поругался.
   Поругались насовсем.
   А Петре-младший и вовсе не женился. Задумал было жениться дядя Санду. Да Петре-старший и Петре-младший не позволили. Он мог бы взять ноги в руки да и скрыться… Совсем с братьями разругался. Увидели дядя Петре-младший и дядя Петре-старший, что Санду на своем стоит, привязали его как-то ночью к акации и избили зверски. После этих побоев лишился дядя Санду рассудка. Все это случилось, когда мой отец еще мальчиком был. С той поры дядя Санду так и не опомнился. Живет – никому зла не делает. Бродит себе по двору от дерева к дереву и что-то бормочет. Что он там деревьям бормочет – понять трудно… Порой накатывает на него злость. Тогда он хватает палку и ну колотить ею по кустам акаций. Кустов этих во дворе у братьев сотни – одни помоложе, другие уж совсем старые. И на всех кора в ссадинах. Дядя Санду лупит по ним безо всякой жалости. Акации не сетуют. Они безгласны. Нет у них и слез, чтоб заплакать. Они только роняют листья. Но вместо опавших вырастают другие. Дядя Санду никогда не бьет яблонь – ни палкой, ни камнями. Бывают дни, когда безумец отправляется со двора и подходит к колодцу. Достает бадьей воду и наполняет кувшин. Потом роется в галечнике, насыпанном вокруг колодца, собирает камни покрупнее, поувесистей. Сует их за пазуху, набирает в подол. Уносит кувшин в хижину и снова выходит во двор. Озирается. Опускается на колено, будто для стрельбы из ружья, и прицеливается камнем в акации. И почти никогда не мажет. Безумец всегда следит за тем, чтобы камень не перелетел через забор и не угодил в какого-нибудь прохожего. Одежда на нем – сплошные лохмотья. Он почти наг. Если припадок случится с ним среди ночи, никто не перечит ему ни словом. Побормочет-побормочет, пока не надоест, а потом сам вернется в дом и уляжется, как собака, на соломе возле входа. Водили его братья и в больницу. Доктора осмотрели его, но никакого средства от болезни так и не нашли. Но вылечил его и доктор Ганчу. Да и вылечил ли Ганчу хоть кого-нибудь с тех пор, как появился в селе? Никого!..
   Нынешней ночью сумасшедший тоже затеял разговор с деревьями. Разговорился с деревьями и ветер. Расшумелся вовсю. Поднялась настоящая буря. Воет и воет…
   Сестрица Дица тоже слушает завывание ветра, но это ее не пугает. Ее пугает непонятное бормотанье полоумного. Она оставляет меня, и я слышу, как Дица пробирается на другую половину комнаты, где похрапывает тетушка Уцупэр.
   – Мам, зажги свет, я боюсь!..
   Тетушка Уцупэр просыпается, ищет коробок со спичками, зажигает лампу. От шума просыпается и отец. Он зажигает фонарь и идет успокоить больного. Тот затихает. Отец – один из немногих людей, кого дядя Санду слушается, хоть и полоумный. Отчего бы это?
 
 
   Проходит неделя, и тетушка Уцупэр снова запрягает лошадей. Устилает дно телеги соломой. На дворе холодно. И сестра моя Дица зарывается в солому по самые плечи.
   Тетушка Уцупэр восседает на козлах, держа в руках вожжи и кнут – как заправский возница. Отдохнувшим лошадям не стоится на месте. Они трясут длинными шеями. Звенят на хомутах бубенцы.
   – Тудор-е-е-е… отвори ворота!..
   Уехала тетушка Уцупэр. Уехала с нею и моя двоюродная сестра Дица. Мы долго смотрим им вслед. Слышим скрип тележных колес.
   Пройдет, наверно, целый год, прежде чем я снова увижу заячью губу Дицы.

II
В ЗИМНЮЮ ПОРУ

   Ветер треплет на крыше дранку. Еще несколько лет назад невысокие холмы за железной дорогой были одеты живым покрывалом пышных садов. Но принесло откуда-то издалека болезнь, иссушила она лозу, обглодала до самого корня, словно по винограднику прошлось голодное стадо. Вам захотелось выпить? В корчме найдется кукурузная водка или вино, завезенное с гор. Ах, вам угодно полакомиться спелым виноградом? А черта лысого вам не угодно? Жрите-ка лучше ягоды тутовника – найдутся там и белые, и черные, и оранжевые. Этого добра в каждом саду полно. Но теперь уж и эти ягоды сходят… Прогуляйтесь по жнивью, может, набредете на ежевику или на кукурузный початок, если их уже не подобрали лошади своими вечно влажными мягкими губами. Там, где некогда рос виноград, теперь гуляет плуг, отваливая борозду за бороздой. Посеяна рожь, пшеница и кукуруза. С вершины холма глазам открываются бескрайние поля, накрытые куполом небес, и поля эти принадлежат толстопузому господину в жестком коричневом котелке, в сорочке с высоким крахмальным воротничком и с хлыстом в руках. Толстяка можно видеть либо верхом на лошади, либо в коляске. От упряжки разносится звон золотых и серебряных колокольчиков. На кучере цилиндр, украшенный лентами, в руках у него кнут с гибким кнутовищем. Толстобрюхого господина зовут Гогу. Гогу Кристофор и есть владелец поместья Белиторь, это одно из тех четырех поместий, где мы надрываемся в тяжком труде.
   Босые взывают: земли! земли! земли!
   Земли много, и в то же время земли нет. То есть нет у того, кто поливает ее своим потом.
 
 
   – Если бы земля была нашей, – слышу я голос отца, – мы жили бы совсем по-другому. Куда лучше, чем теперь. Но земля у бояр да у боярских прихвостней. Боярам хорошо. Их прислужникам тоже. А нам только и остается – спину гнуть. В давние времена Куза дал крестьянам землю. Бояре тут же его свергли. Посадили правителем какого-то немчика. Тот сразу взял сторону тех, кто его поставил. О простом народе забыл и думать. Это как в песне:
 
Король немецкий появился,
Народ в ловушке очутился…
 
   – Перестань, Тудор. А ну как услышит кто да донесет властям? Узнаешь, почем фунт лиха…
   – На меня? Кому это придет в голову на меня доносить? Разве что попу, примару Бубулете или писарю. А наш брат-бедняк одного со мной мнения. Кого ни встретишь, все ворчат и ругаются. Уж коли плохо, так, стало быть, плохо, и все тут. Посмотреть – вроде пепел, а разгреби – так под ним огонек еще тлеет. Придет день – и он вспыхнет, покажет, какой в нем жар… А тогда…
   Отец разгребает угли кочергой в очаге. Огонь оживает, над ним взвиваются тонкие голубые струйки дыма. И уплывают в дымоход. Языки пламени из желтых становятся голубыми. Лижут дно котла. Вода закипает. Показываются пузырьки – верный знак, что вода нагрелась и сейчас забурлит.
   – Бросай в котел муку, жена!..
   Мать нагребает из деревянного чана две пригоршни кукурузной муки. Мука не сеяна. Вместе с отрубями, как есть, мать бросает муку в котел. Быстро размешивает деревянной мешалкой. Сыплет ложку соли. Каша вскипает. Теперь уже скоро. Скоро она будет в самый раз, лишь чуточку подождать. Я облизываю губы. Глотаю слюну. Облизывается и дядя Думитраке. Он тоже глотает слюну, и его огромный, как луковица, кадык волнуется, двигаясь то вверх, то вниз…
   Нам еще жить можно! У нас еще с полмешка кукурузной муки. Ад других на самом донышке, одна-две плошки. Иногда и того меньше…
   – Будь у нас земля!..
   Дядя Думитраке вздыхает. Вздыхает тяжко, из глубины души. А может, из глубины живота, в котором урчит от голода. Если в животе пусто, проклятье тебе – сгоришь со стыда. Ведь только и слышно – «урч», «урч» и снова «урч», «урч». Чтоб остановить бурчание, берешь на ладонь ссохшийся комок соли и лижешь, а потом запиваешь большой кружкой воды. Начинается что-то вроде обморока. Какое-то время чувствуешь слабость, зато вскоре кишки успокаиваются и в животе больше не бурчит.
   – Вся земля у бояр, чтоб им туда провалиться и травой зарасти! – слышу я мамины проклятья…
   У мамы все же есть клочок земли – на холме возле Стэникуца, он остался от первого маминого мужа в наследство Иону и Евангелине. Отец берет меня с собой туда, когда приходит пора пахать, сеять или жать. Земля эта – чистое наказание! Один камень да песок! Изо всех сил жмешь на ручки плуга, и вот уже – глядь – все ладони в мозолях. Кожа краснеет и вздувается волдырями. Волдыри лопаются и зудят. Вот уже и все руки в ранах… Волы изо всех сил тянут ярмо, падают на колени прямо в борозду, под ударом кнута поднимаются и снова тянут. Скрежещет железный лемех, тупится о камни и уже не взять им глубокой борозды. Потом льют дожди. Бросишь в землю семена. Пройдешься по пашне бороной. Подымется пшеница, а росту в ней на пол-локтя. Такую пшеницу даже серпом не возьмешь. Приходится вырывать прямо с корнями, как коноплю. Один стебель с колосьями оставляем на поле – пусть сам обронит жалкие зерна в голую землю…
   – Чтоб лучше рожала, – объясняет мама.
   На холмах, где земля не родит, есть и крестьянские наделы. Зато в поймах рек, где привольно раскинулись тучные поля чернозема, владеют землей одни помещики. За целый день, бывало, верхом не объедешь владений одного хозяина.
   Изголодались по земле бедняки… Изныли нутром… Плачет их иссохшая душа… Никто не слышит этого стона, а если кто и услышит – поглубже нахлобучит на уши шапку и притворится, будто не слышит – шапка-то небось из каракуля…
   – Хорошую ты кашу соорудила, сестрица, – говорит дядя Думитраке.
   Мне не до разговоров. Успеть бы соскрести ложкой остатки каши со стенок миски…
 
 
   Хвороба, иссушившая крестьянские виноградники, опустошила и тот огромный, словно лес, виноградник, что раскинулся на склоне холма рядом со станцией. Этот виноградник принадлежит Милиарезю, помещику, на которого мы обязаны работать. И вот в самый разгар лета он согнал все село – выдирать с корнем лозу и очищать участок.
   Черная иссохшая земля осталась на месте виноградника. Привезли паровые плуги и склон перепахали на большую глубину. «Теперь, – толковали меж собой крестьяне, – вместо виноградника помещик посеет тут пшеницу, а может, кукурузу или овес…»
   Осенью прошел слух, что на месте прежнего виноградника Милиарезь собирается посадить новую привитую виноградную лозу, вывезенную из-за границы.
   Связки лоз выгрузили из вагонов. Помещичьи работники перенесли их на вершину холма и сложили в штабеля.
   Вслед за вагонами с лозой в одно прекрасное утро приехал высокий рыжий немец в толстых очках, направился по тропинке через поля прямо к помещичьей усадьбе. Дорогу ему показал почтальон Войку Панцу. Вскоре стало известно, что немца зовут Франц Капка и что по специальности он виноградарь.
   Однажды утром, примерно через неделю после приезда немца, из вагона на перрон вышла голубоглазая бледная, как бумага, женщина, высокая, крупная, в сопровождении четырех девочек – это были жена немца-виноградаря и его дети. В помещичьем экипаже вновь прибывшие были доставлены в усадьбу. Там немцу отвели целый дом.
   Немец обследовал вспаханный участок на склоне, записал что-то в книжечку. И стал ждать, когда подойдет время посадки.
   Ну вот и подошло время – в самую осеннюю пору, когда убрали кукурузу…
   Дни и ночи лили нескончаемые дожди. Казалось, заплесневеет земля. Но не заплесневела земля. Подул ветер. Дожди прекратились. Рассеялись тучи. И нежаркое осеннее солнце подсушило землю.
   В один и тот же день в трех селах пропела труба. Всякий раз, намереваясь оповестить о чем-нибудь крестьян, примар велит трубить в трубу. Поет труба; крестьяне толпой собираются у примарии. Трубный глас не сулит им ничего хорошего! Сбор у примарии означает либо повышение налогов, либо набор в армию, либо несколько дней гужевой повинности для тех, у кого есть телега и лошадь, и трудовой – для тех, у кого нет ничего, кроме рабочих рук.
   Старый солдат-ветеран Диш протрубил сперва перед примарией, потом в верхней части села и, наконец, внизу, возле реки, чтобы слышали и тамошние жители, и те, кто живет на хуторе и на другом конце села, у озера Влады, где стоит дом Бульбука.
   Народ толпится у примарии. На крыльцо вышли сам примар Бубулете, писарь Стэнеску, шеф жандармского участка Жувете. А крыльцо в примарии высокое. Чтобы пройти внутрь примарии, надо подняться на три ступени да еще сделать несколько шагов по коридору. Когда стоишь на крыльце, кажется, будто бы забрался на стул. Возвышаешься надо всеми. И видишь далеко вокруг.
   Много лет примар Бубулете служил управляющим в имении Герасие Милиана Милиарезя, того самого, кого тамошние работники прозвали Миларезь-Коларезь. После той службы появились у Бубулете и земли, и скот. Теперь это человек с состоянием. По требованию помещика префект назначил бывшего управляющего примаром.
   Нынче никто уже не смеет поднять голос против Бубулете. Еще бы, ведь он приближенный помещика!.. Не боится Бубулете и самого префекта. А чего ему бояться, коли префект – помещичий зятек! Подумаешь – велика фигура. Люди свои, сочтутся…
   В армии Бубулете был капралом. Считать умеет, подпись поставит где надо. И голос зычный – с народом говорить. Руки он то засовывает в карманы брюк, то складывает на животе, огромном, как мешок, и опоясанном красным цветастым кушаком.
   Голову примар откинул назад, видны лишь подбородок и зобатая шея.
   – Ну, собрались, что ли?
   Петре Згэмыйе, маленький, чернявенький и тощий, кожа да кости, выходит вперед.
   – Чего тут спрашивать, примар? Разве сам не видишь? Или на тебя куриная слепота напала? С каких это пор?
   – С тех пор, как стал на селе примаром, – смеется Тицэ Уйе, – и каждый день съедает по жареной курице. А ежели каждый день съедать по курице, непременно ослепнешь, как тут не ослепнуть? Верное дело…
   Мужики, женщины и дети посмеиваются. Подталкивают друг друга локтями.
   – С вами обоими, голодранцы, у меня старые счеты. Рассчитаемся, придет день.
   – …А может, ночь, когда ты потопаешь через мост к своей зазнобе?.. А, примар?
   Смех в народе все громче. Какая-то женщина отделяется от толпы и прячется в тень. Это Сива Першу, вдова, полюбовница примара…
   Как ни храбр примар, а тушуется. Сбавляет тон.
   Никулае Трынка, что стоит, опираясь на палку, рядом с Петре Згэмыйе, оборачивается к соседям и говорит:
   – Туго придется кой-кому на нынешней сходке.
   Жувете поглаживает ложе своего карабина. Вроде ласкает.
   – И чего ты пришел с этой пушкой, господин начальник?! Уж не хочешь ли палить в нас за наши шутки? – спрашивает Ион Удудуй.
   Тицэ Уйе подхватывает:
   – А коли и хочешь, неужто всех порешишь? Нас ведь тут вон сколько. Патронов не хватит…
   Жандарм меняется в лице. Вскидывает винтовку, лязгает затвором. Крестьяне плотной стеной окружают крыльцо. Жандарм держит карабин наперевес. Не снимая пальца со спускового крючка, делает полшага назад. Писарь отступает на шаг. А примар Бубулете – уже на два шага и скрывается в дверях.
   – Я созвал вас, – начинает жандарм, – не шутки шутить, а чтобы сообщить распоряжение префектуры: завтра с утра всем, кто работает в поместье господина Герасие Милиарезя, от мала до велика, выйти на виноградник. Сколько дней надо, столько и будете сажать…
   – Мы и без тебя знаем, что это префект так распорядился! – кричит Алеку Оведение, хуторянин. – Он помещику родня. Не сегодня-завтра виноградник ему отойдет, не сегодня-завтра – бог даст или дьявол, – а лопнет жирное брюхо Герасие.
   – С какой стати нам делать эту работу, господин жандарм? – спрашивает Илие Гыскану. – Об этом в контракте не записано. Я небось грамоту знаю и контракт читал, когда подписывал, а раз там про это ничего не сказано, я, к примеру, на такую работу не пойду. А что мне? Небось с живого-то шкуру не спустите.
   Жандарм опускает карабин. Смеется:
   – Люди добрые, и охота вам всякую чуть слушать? Ну посудите сами. Разве о контракте речь? Какая нам печаль, записано про то в контракте или нет? Получен приказ послать вас на работу, а приказы – кто был в армии, тот знает, – приказы надлежит выполнять без лишних разговоров. И чего вы с ума посходили? Кровопускания захотели? По правде сказать, я сам кровь проливать не намерен. И по-отечески советую – не противьтесь, выходите на работу, как приказано. Филлоксера загубила помещичий виноградник. Нужно насадить новый. И мы в этом ему поможем. Помещик привез из Франции крепкую лозу, ее никаким болезням не одолеть. Вы что, зла себе желаете? Неужели вы против того, чтобы тут, вокруг нашего села, разрослись виноградники?
   – Против-то мы не против. Но мы хотим и еще кое-чего: чтоб виноград в нашем винограднике рос, а не в помещичьем, помещичьего-то винограда небось даже шайтану не отведать.
   До сих пор препирались одни мужчины. А какого черта тут встряла эта баба – жена Кирицэ Спериату? Жандарм в недоумении.
   – Да кто вам мешает свой виноградник развести? – вступает в разговор писарь Стэнеску. – Господин жандарм правильно говорит: вот посадим виноград помещику, а там можете разводить и для себя, если вам так уж загорелось. Но сперва надо проверить на помещичьей земле, поглядеть, примется у нас эта лоза или нет.
   – Проверять на помещичьей, а работать-то нам.
   – А кому ж, по-вашему, виноградник сажать? Самому помещику, что ли? Так ведь у него…
   – Знаем, что у него… Брюхо больно толстое, куда ему, – слышится голос из толпы.
   Жандарм воспрял духом. Из примарии вышел Бубулете и что-то прошептал ему на ухо.
   – Стало быть, – опять берет слово осмелевший примар, – вы отказываетесь выйти на работу?
   – Раз в контракте не записано – отказываемся…
   – А я говорю – выйдете…
   – А мы говорим – нет, – шумит толпа.
   Со стороны станции доносится конский топот. Еще несколько мгновений – и за спиной крестьян вырастает шесть конных жандармов.
   Отсюда недалеко до Бэнясы. Рукой подать. А в Бэнясе жандармский участок – двенадцать человек да еще фельдфебель Бурлэ. За плечами у жандармов карабины, в руках нагайки. Фельдфебель Бурлэ, под чьим надзором находится волость, – приземистый, толстый, коренастый мужчина с длинными, обвислыми усами. И с бакенбардами. Толпа поворачивается в его сторону.
   – Ну, что тут? Это верно, что мне про вас сказали?
   – А что вам сказали, господин фельдфебель? – спрашивает Удудуй.
   – Что вы не желаете выходить на работу.
   – И не выйдем, раз в контракте не записано.
   – Я вот вам покажу контракт!
   Он подает знак, и жандармы окружают толпу. Свистят плетки. Хлещут по лицам, спинам, головам…
   Люди бросаются врассыпную. Спотыкаются и падают. Жандармы наезжают на них. Гоняются за бегущими, на полном скаку сшибают с ног. Слышатся крики и стоны женщин.
   Удудуй, Оведение, Тицэ Уйе схвачены. Их привели в примарию. Избили до крови. Бил Бурлэ, собственноручно. Потом им связали за спиной руки и жандармы увели их в Бэнясу.
   Позже стало известно, что ночью арестованных переправили в Турну. Судить как бунтовщиков…
   Ранним утром следующего дня на станцию прибыла рота жандармов. Жандармы обшарили все село, дом за домом. И всех погнали на виноградник…
   Целую неделю жандармы торчали в селе.
   И под присмотром Франца Капки помещичий виноградник был засажен. А вокруг виноградника крестьяне возвели высокий дощатый забор.
   После рождества воротились в село арестанты. Три месяца отсидели они в тюрьме. Еще дешево отделались.
 
 
   Сколько лет прошло с тех пор? Не так чтобы много. Время бежит быстро. Оглянуться не успеешь – уже год пролетел. Вот послушай. Съел ты, к примеру, пять абрикосов. Осталось у тебя на ладони пять косточек. Выбрасывать жалко. Допустим, четыре из них ты расколол камнем и ядрышки – сладкие с горчинкой – съел. А пятую ни с того ни с сего отложил. Может, решил оставить до другого раза, когда снова захочется. Потом тебе вдруг приходит в голову – что, если ее посадить? Идешь к забору, где понадежнее, ковыряешь какой-нибудь палочкой землю, кладешь в ямку косточку и засыпаешь землей. И начисто забываешь. Думаешь совсем о другом. Мало ли о чем! И вот весной случайно замечаешь в бурьяне росток абрикоса. К осени, смотришь, он уже и подрос. Зима застает его обнаженным, без листьев. Мороз ему нипочем. А уж весной он – глядь! – и расцвел за одну ночь. Красуется, как невеста в белой свадебной фате. Потом начинает плодоносить. Прошло всего два-три года, еще недавно ты играл абрикосовыми косточками, и вот – на тебе!..