Страница:
Беженцы ходят по улицам вместе, торчат в примарии, часами просиживают в корчмах, в кофейне у Лепки, дуются там в карты на деньги.
Валит снег, и нужно расчищать дороги от заносов. На эти работы гоняют полураздетых крестьян. Снегом занесло русло реки и долину меж холмов. Стали поезда. Крестьянам приказано выйти с лопатами расчищать железнодорожные пути, чтобы восстановить прерванное движение. Крестьяне идут и чистят.
– А городских почему на работы не гоняют, а, примар?
– А как их выгонишь? Городские они городские и есть… Кость тонкая, мешки на спине таскать не могут, с лопатой управляться не умеют…
– Зато с ложкой хорошо управляются…
Невзлюбили крестьяне беженцев. Только и умеют языком болтать. Раньше болтали, будто немцев в страну ни за что не пустят. Теперь болтают прямо противоположное – немцы, дескать, отсюда никогда не уйдут и никому их не одолеть… Мы слушаем и только разводим руками.
Дед Бурдуля совсем одряхлел. Больше трех десятков внуков и правнуков на войну проводил. Видит он хорошо. Да и слышит пока неплохо. Только при ходьбе опирается на палку. И все еще пристает со своими шуточками к девкам и бабам… А в примарии порой не утерпит и вставит словечко:
– Немцы от нас за одну ночь уберутся. Вечером еще караулами по селу походят, а утром их уж поминай как звали. И пусть, скучать не будем…
Вместо Алистара Мынзу, уехавшего в Молдову – добрался он туда живым или нет, никто не знает, – к нам прибыл новый супрефект, некий Митицэ Босоанкэ – маленький, косолапый, рябой. Прежде Митицэ был офицером, но попал к немцам в плен и уже в лагере согласился перейти к ним на службу. Сам он из-под Турну – сын тамошнего торговца ситцем. С крестьянами Митицэ откровенничает:
– Силен немец, братцы, ох силен! Все страны покорит. Нужно немцев держаться, с ними в дружбе жить, заодно…
– Хороша дружба – как у седока с конем, – встревает со смешком дед Бурдуля. – Мы заместо коня, а немцы – на нас верхом… Мы внизу, немцы сверху. Какое-то время так оно, может, и будет. Но взбрыкнет однажды конь, сбросит седока, полетит тот в канаву и сломает себе шею. Когда-то сильнее турок никого не было!.. А христиане их аж за Балканы угнали… Во-о-он куда! Так и немецкая власть – недолго продержится!
– Тогда русские силу имели, – вмешивается в разговор Лампе Ригополь, учитель, бежавший из города. – А теперь русские взбунтовались, царя скинули, солдаты воевать не хотят. У помещиков землю требуют… Революцию устроили…
– И хорошо сделали. Видно, им война да гнет тоже невмоготу стали…
Это высказался безрукий с хутора. Пустой рукав болтается у него, как тряпка.
Супрефект взъярился:
– Тебе что, воля надоела? Могу и в кутузку упрятать…
– Этим революцию в России не испугаешь, господин супрефект…
Мужики прослышали, что за Молдовой, на всем необъятном пространстве России, бурлит революция, что царя сбросили с золотого трона, помещики бегут, а революция все ширится. Прослышали об этом мужики и с интересом ждут, что будет дальше.
А покамест мы замечаем, как нервничают, теряя силы, немцы. Солдаты, те, что едут на фронт в Молдову, либо слишком стары, либо совсем уж молокососы. Непрерывной чередой отправляются на передовую поезда, увозят солдат либо старше, либо моложе тех, кто ехал той же дорогой неделю назад…
– Дают немцам прикурить?
– Дают. Еще анекдот такой есть: «Мама!» – «Что стряслось?» – «Нашей корове плохо…» – «А что с ней?» – «Да отец с поля идет, шкуру ее на палке волочет…»
Этой зимой поохотиться с борзыми нам, да и никому другому, не довелось: запретили немцы.
Отец уже привязал лошадей на другом месте. И с топором в руке спускается по тропинке к дому…
С недавних пор все село в страхе перед Францем – солдатом из немецкой комендатуры. В селе он появился недавно. Это белобрысый усатый коротышка, припадающий на правую ногу. Он на всех нагоняет ужас. Бродит по улицам, точно пьяный. Кого ни встретит – хрясь плеткой по лицу, по спине, по чему придется.
Ему крепко не повезло: их пятеро братьев ушли на фронт. Четверо уже убиты. Его, пятого, ранило в ногу, и теперь он навсегда остался хромым. Франц рассчитывал, что его отправят домой. Но видать, у немцев теперь каждый человек на счету, и Франца только перевели в тыловую часть.
Ожесточившись, он вымещает свои невзгоды на каждом встречном и поперечном. И беспрестанно ругается. Беженцы-горожане, знающие немецкий, говорят, что он клянет даже своего кайзера, запалившего пожар войны, которая охватила весь мир. Только можно ли им верить?..
Нынче, шагая по улице, он сталкивается с нашим отцом. Сначала что-то вопит, потом набрасывается на отца с плетью, хватает за плечи и толчками гонит в комендатуру…
Хора рассыпалась. Парни и девушки разлетелись, как воробьи, по которым выстрелили из рогатки.
Я вырываюсь из толпы и бегу за немцем. Отца приводят в комендатуру. Еще с порога я слышу, как Франц бьет отца.
Немцу почудилось, будто отец хотел зарубить его топором…
Я вхожу и пытаюсь растолковать все колбаснице Мице. Колбасница разъясняет это немцу. Немцу не хочется признаваться в своей ошибке. Он не хочет поверить, что ни за что избил человека.
С окровавленным лицом отец подходит к переводчице и умоляет:
– Выручи, госпожа Мица. Гуся принесу.
– Принеси двух.
– Ладно, двух так двух…
Колбасница усаживается между отцом и немцем. Долго квохчет.
Наконец немец смягчился. Знаком отпускает нас домой.
Мы уходим. Отец шагает впереди, я следом.
Свадьба расстроилась. Только двое-трое соседей осталось. Ион со злости хватил несколько кружек цуйки. Лицо у него раскраснелось. Глаза как у волка горят. В ярости мечется взад-вперед по комнате.
– Убью! – кричит, изрыгая потоки ругательств.
– Успокойся лучше, – говорит отец. – Ну, ударишь одного-двух, а немцы тебя расстреляют. Нам-то какой прок…
Он смывает с лица кровь, и мама присыпает мукой глубокие раны.
Ушли соседи. Мы остались одни. Укладываемся спать. Для себя и невесты брат устраивает ложе в сенях.
Пусть им будет хорошо!
К окнам черной спиной прислонилась ночь.
Темная, хоть глаз выколи.
Наутро солдат Франц зашел к нам во двор. Борзые, свернувшись, лежали под окнами на охапке соломы. Немец подошел и пристрелил их из пистолета. Я вышел на порог и видел, как у собак еще дергались ноги. Отца и Иона трясло, они готовы были броситься на немца. Мама, вся в слезах, с трудом удержала их.
Весь день рыскал по селу солдат Франц. Заходил во дворы, стрелял собак. После чего Бюргер отдал приказ, чтоб всех убитых собак сволокли во двор школы. Притащили баграми своих собак и мы.
Немец вызвал Бузиликэ и Оанцэ, местных цыган, и приказал освежевать собак.
Грэдина, жена кузнеца Оанцэ, прибежала к супрефекту:
– Избавь моего мужа от позора, барин, ноги тебе целовать буду… Только пожалей мужа!..
– Приказ немецкого коменданта, тетка, надо исполнять беспрекословно.
Пришлось Бузиликэ и Оанцэ обдирать собак, посыпать шкуры солью и развешивать их на веревках, чтоб сохли. Ободранные туши зарыли в землю… Однако на этом наши злоключения не кончились. Это было только начало.
Давно остановилась водяная мельница у плотины.
– Кто в селе умеет варить мыло? – спросил Бюргер.
– Любая баба умеет, – ответил примар.
Немцы привезли из города котлы, и мельница стала мыловаренным заводом. Крестьян обязали стаскивать связанных собак на мельницу и тут забивать их палками.
На такую кучу собак двух свежевателей оказалось мало – Бузиликэ и Оанцэ не управлялись с работой.
– Каждый пусть сам приводит, убивает и свежует своих собак, – последовал новый приказ.
Теперь весь прибрежный луг запестрел просоленными собачьими шкурами, растянутыми на солнце для просушки. Под котлами постоянно поддерживают огонь. Бурлят котлы, варится собачий жир пополам с золой и щелоком. Работают на мыловарне женщины из нашего села вместе с детьми, варят для немцев собачье мыло и… клянут их на чем свет стоит.
– Коли уж до того дошли, что собачье мыло понадобилось, значит, вскорости и собачье мясо жрать начнут… Скоро немцам конец…
Домой в Германию немцы отправляют яйца целыми ящиками. Пустые промежутки засыпают зерном – в каждый ящик плошку пшеницы.
– Должно, голод у них там.
– Значит, вот-вот войну проиграют.
– А вы, господин супрефект, вместе с немцами уйдете?
– Уходить? С какой стати? Немцы здесь навечно останутся…
И все-таки спеси у супрефекта поубавилось. Поколебалась в нем былая уверенность в победе немцев. Сам он, конечно, помалкивает. Но крестьяне чуют, что душа у него не на месте.
Вся долина Кэлмэцуя провоняла варевом из собачьего мяса. Упакованное в ящики мыло едет в Германию. За вагонами тянется смрадный запах…
Есть в селе женщины, которые словно забыли и думать о своих мужьях, угнанных далеко-далеко.
Многие месяцы прошли с того дня, как объявили мобилизацию.
С передовой к нам сюда уже не идут письма. И за линию фронта письма тоже не перешлешь.
Время от времени до нас доходят известия, что сражения не прерываются ни на один день, а в газетах сообщают, что в Молдове солдаты гибнут еще и от тифа.
Хорошо, что я не поехал в Молдову!
– Небось соскучилась по мужу, Иляна?
– Соскучилась, дядя Нае, а что толку?
– Хочешь, загляну к тебе вечерком, потолкуем?
– Загляни.
Сначала в пересудах трепали только одно имя, а затем другое, третье – и пошло, и пошло.
Митра, жена Михалаке Гаджу, ходит хмурая-хмурая.
– Не зайти ли к тебе вечерком, а, Митра?
– Лучше и не пробуй, Симион, собак спущу.
Мы с Туртурикэ идем мимо ее двора. Тетя Митра стоит у забора.
– Куда, Дарие, путь держишь?
– К Мэнойу.
– На обратном пути стукни, дружок, в ворота.
– Мы вдвоем с Туртурикэ будем.
– Вот оба и постучите, ладно?
Мэнойу живут на северной окраине села. Сам Мэнойу ушел на фронт. На фронте и старший сын. Дома осталась только его слепая жена и три дочери…
У Мэнойу мы болтаем с дочерьми, дурачимся.
Успехом пользуются только парни постарше, мы лишь поглядываем да хорохоримся.
Возвращаясь, стучим в ворота Митры. Повторять не приходится.
– Я здесь, дружок… Заходите во двор.
Она распахивает калитку и хватает нас за руки. Ведет на сеновал.
Вдруг тетя Митра обнимает меня… Мы падаем вниз, словно с высокой горы… И проваливаемся в пропасть…
Я поднимаюсь качаясь, словно пьяный. После меня валится в пропасть Туртурикэ.
– Завтра вечером опять приходите.
– Придем и завтра.
– И других приводите.
Мы уходим, и щеки у нас полыхают со стыда, со стыда и ничего другого…
Сени в нашем доме разгородили стенкой из пайянты. Окна и двери прорезал мой дядя Преда – у нас его не любят, дядя отчаянный болтун и враль. Врет он безбожно, но зато работает славно. Прошло немного дней – и комната для Иона готова. И кровать тоже.
В нашем доме назревает скандал.
Разразился он в предпасхальную ночь.
Ждать, когда зазвонят ко всенощной, не приходится – колокола с церкви давно сняты. Поэтому мы легли спать пораньше и к одиннадцати уже проснулись. Зажигаем лампу, ополаскиваем лица и одеваемся во все лучшее, что есть. Каждый прячет за пазуху крашеное яйцо. Мы облупим их и съедим во дворе церкви после причастия.
Все проснулись, умылись и оделись.
Только Ион с Линой спят как убитые. Мы стучимся и будим их.
– Вы что, не пойдете в церковь? – спрашивает мама.
Брат Ион заспанным голосом отвечает:
– Нет, мама, не пойдем.
– Почему это не пойдете? Хотите, чтоб мы вам пасху домой принесли?
Брат, накинув кожух, выходит на порог.
– Нет, мама, пасху приносить не надо. Мы с Линой не будем причащаться.
Мама не возьмет в толк, что такое он говорит.
– Как это не будете?
– Так, не будем.
– Это что еще за разговоры?
– Мы стали адвентистами.
– С каких пор?
– Да давно уже…
Мама опускает голову.
Мы идем в церковь. Отец шутит:
– Вот не знал, что у меня в доме язычники завелись.
Новость оставила его равнодушным…
Поп Бульбук по-прежнему не разговаривает с нами. Любить он нас не любит, однако как-то предложил отцу мировую. Случилось это четыре года назад.
Мой брат Георге только-только закончил семинарию. Поп стакнулся с Димозелом, почтмейстером, и тот отбил Георге телеграмму: «Приезжай. Отец при смерти». И подписался за маму. Телеграмма ушла, Георге получил ее через час после того, как сдал последний экзамен. Заняв денег у приятелей, купил билет на поезд. И разбудил нас среди ночи стуком в ворота…
Отец, зевая, отворил дверь. Георге швырнул посреди комнаты чемодан и разразился руганью. Мы смотрели на него оторопело, ничего не соображая спросонок.
Георге красив и высок ростом. На нем черный костюм с белой выпушкой на брюках. Сорвав с головы шапку, он шмякнул ею об пол. И ну орать во все горло:
– Что значит это издевательство?
Никто из наших ровно ничего не понимал.
– Да кто же это над тобой издевается?
Тогда Георге выхватил из кармана телеграмму и прочел: «Приезжай. Отец при смерти».
Отец расхохотался:
– Никто не посылал тебе никакой телеграммы, да и я, как видишь, жив-здоров. Наверно, это проделки твоего двоюродного брата Никулае и попа Бульбука. Я видел, как они сговаривались в корчме у Тома Окы.
У попа дочь Думитра, девица на выданье, и он непременно хотел женить на ней моего брата.
Георге немного поостыл, и стали они с отцом держать совет.
– Раз уж я здесь, пойдем завтра к попу – потолкуем о женитьбе.
Мы потеснились и освободили брату местечко на постели, с самого краю у стены.
Велико было мое удивление, когда утром я увидел, как Георге чистит зубы узенькой щеточкой, выдавливая на нее из круглой трубочки что-то вроде розового теста.
Семинарист оделся, почистился и пошел вместе с отцом к двоюродному брату Димозелу Никулае…
Поговорив с Никулае, они все вместе направились к попу.
Пришли как раз к обеду. А вернулись домой уже к вечеру. Георге, рассказывая, хохотал до изнеможения.
– Поп у вас просто прелесть. Принял нас словно закадычных друзей. Попадья стол накрыла. Принесла цуйки. Мы выпили. Она угощает нас куриным супом. А потом еще жаркое и вино приносит. Съели мы жаркое, запили вином. Думитра даже пирог испекла. А сама все возле стола вертится, щеки нарумянила, томность изображает.
Я на нее поглядываю и влюбленным прикидываюсь. К концу обода вышла она кофе сварить.
«Так значит, батюшка, – обращаюсь я к Томицэ Бульбуку, – вам угодно, чтоб я стал вашим зятем?»
«Угодно, дружок».
«То есть хотите Думитру за меня отдать?»
«Хочу, дружок Георгицэ, как не хотеть».
«А что еще даете, батюшка, к Думитре в придачу?»
«Ну как же, дружок, два погона земли даю».
«Слишком мало, отец Бульбук».
«А чего бы ты хотел, Георгицэ, дружок?»
«Да не так уж много, отец Бульбук».
«А к примеру, дружок?»
«А вот что – давай, батюшка, пятнадцать погонов».
«Да у меня, дружок, и всей-то земли погонов двадцать».
«Знаю, батюшка».
«А еще чего?»
«Да чего ж, батюшка, – поставь нам новый дом, дай волов, коров, а сверх того… свой приход в придачу».
«А сам-то я что делать буду, дружок?»
«А сам, батюшка, при мне останешься – помощником моим…»
«Да ты небось шутишь, Георгицэ?»
«Какие шутки, батюшка. До шуток ли мне?»
«Послушай, дружок, ты часом не хватил лишку?»
«Может, и хватил, батюшка, только я все заранее рассчитал, перед тем как к тебе идти».
Попу крыть нечем. Завертелся, как на угольях.
А Думитра в сенях торчала, возле дверей, весь разговор слышала. Горько ей стало, выбежала во двор. К пруду, где ивы, чтоб никто не слышал ее рыданий…
– А поп Бульбук?
– Поп с лица серый стал, ровно земля. Понял, что я над ним потешаюсь. А мы еще вина выпили. Поднялись из-за стола и откланялись.
Брат-семинарист вынул из кармана фотографию, показал нам:
– Вот на ком я женюсь. Девушку Мэриоарой зовут.
Мы посмотрели на карточку. У девушки большие удивленные глаза, длинные косы падают на плечи.
Вечером брат уехал в Бухарест – туда, откуда примчался. Вскоре прислал письмо, что женился. С той поры мы его не видели. Знаем, что поселился где-то в предгорьях.
А поп Бульбук все еще сердит на нас. Не злобствует, как прежде, не ругается, но и взглядом не удостоит. В крещенье по-прежнему с благословением не зайдет, наш дом стороной обходит. Да мы уж и привыкли.
Вот уже несколько лет, как в соседних селах объявились адвентисты.
Что же это такое – адвентисты? Вскоре все разъяснилось.
В Секаре отправлял службы сын нашего попа, с грехом пополам закончивший семинарию. А в Сайеле священником назначили моего двоюродного брата Лаура Даудеску, который взял-таки в жены дочь Бульбука – Думитру. В Бэнясе свой поп – батюшка средних лет, который до прошлого года считался человеком порядочным, но хватило его ненадолго.
Священники из окрестных сел с народом обходятся круто: дерут большие деньги за крестины, за венчание, за отпевание. Пока святому отцу в ручку не сунешь, покойника из дому не вынесешь.
Собрались как-то крестьяне, разругались с попами и отправились в город с жалобой. Протопоп их по головке не погладил. И так сказал:
– А на что, по-вашему, священнику жить? Жалованье мизерное. Оттого им трудно приходится. А вы как хотите. Не нравится – можете в церкви не венчаться, детей некрещеными растить, покойников без отпевания хоронить!
Протопоп – мужчина крупный, дородный, из Сяки прислан, что в долине Дуная. Ездит в коляске. Как в коляску влезает – рессоры прогибаются, того гляди лопнут, а с лошадей, даже если шагом тащатся, пена летит клочьями. Пузо у протопопа что мешок…
Вернулись ходоки ни с чем, вконец расстроенные.
Осенью братья Йовицойу из Секары поехали в Бухарест, к весне домой воротились. Привезли в торбах книг, стали народ собирать и беседовать.
«То учение, которое попы в церквах проповедуют, нехорошее, – толкуют братья. – В святых книгах другое написано».
И разъясняют крестьянам, как правильно понимать церковные книги.
Эти крестьяне теперь в церковь ни ногой. Рожают им жены детей – они их не крестят. Женятся, умирают – тоже попов не зовут. Один из братьев раскрывает книгу и читает нужную молитву.
Переполошились попы. Новое учение быстро вширь пошло. В каждом селе чуть не половина крестьян в новую веру обратилась.
Кинулись попы за помощью к префекту, тот приказал жандармам арестовать еретиков и доставить в префектуру.
Однако сколько ни кричал префект на крестьян – и сами они, и жены их, и дети остались в новой вере неколебимы.
Засадил их префект в подвал и держал там на одной воде. А крестьяне и во мраке хором пели свои псалмы.
Весь город сбежался к решетчатому забору префектуры и в изумлении слушал истовое пение затворников.
Пришлось префекту ночью перевести их под конвоем в тюрьму.
Прошло еще немного времени, и уже все заключенные – конокрады и охотники до чужих кур – распевали вместе с адвентистами их гимны, разносившиеся из-за тюремных стен по всему городу. Пел с заключенными даже сам начальник тюрьмы Ойкэ.
Тогда префект перевел крестьян в жандармское управление. Распорядился утром бить, в обед бить, вечером снова бить и в полночь опять же бить. Но все было тщетно, крестьяне отказались вернуться к прежней вере.
И их – оборванных, ослабевших от голода – выпустили на свободу.
Гонения со стороны префектуры никого не устрашили. Число адвентистов продолжает расти.
– Чего же они хотят?
– Да ничего. Считают, что земля, звезды и луна – творение рук божьих, и проповедуют, что на этом свете нужно жить честно и справедливо. И верят, что тогда двери рая сами отворятся перед тобою. И незачем платить подати попам и ходить в церковь с облупившимися ликами святых на стенах.
Невестка моя Лина решилась стать адвентисткой еще до замужества. И после свадьбы она, не сказавшись Иону, наведалась в Секару и вернулась оттуда уже обращенной.
Склонить к новой вере Иона ей не стоило большого труда. Решение свое они держали в тайне. И только в пасхальную ночь пришлось объявить о нем во всеуслышание.
Маме вспоминается дедушка, его сивая борода и псалтырь, который он читал по вечерам при свете коптилки.
Сама мама не то чтобы очень верит попам. Нам, своим детям, она не устает внушать, что надо остерегаться дурных людей, не велит красть, лгать и зариться на чужое добро. Она верит, что бог вездесущ – он в воздухе, которым мы дышим, в траве, растущей вокруг, в звездах и в солнце.
В церковь она ходит по глубоко укоренившейся привычке: коли держались веры родители, деды и прадеды, значит, так тому и следует быть.
И все же отречение Иона расстроило ее.
Мы подходим к церкви. С большим трудом протискиваемся внутрь.
Церковь гудит как улей. В подсвечниках зажжены восковые и сальные свечи; расплавленный воск и жир капают нам на головы, застывая в волосах, на плечах, на спинах. Где-то в глубине, возле алтаря, курятся кадильницы с ладаном. Густо валит дым, но ладан хорошо пахнет и забивает тяжелый дух от тесно прижатых друг к другу, чуть ли не сплющенных тел.
Служба еще продолжается. В алтаре, за иконостасом, церковные служки крошат хлеб в большие чаши с вином – готовят пасху для причастия…
Хор поет «Христос воскресе». Поп возглашает:
– Христос воскрес!
Прихожане в один голос отвечают:
– Воистину воскрес!
Я ступаю по чьим-то ногам, кто-то больно придавил мне ногу…
Начали обряд причащения. Чтобы подойти к алтарю, где служка держит в руках чашу с хлебными крошками, смоченными вином, – пасхой – и деревянную ложку, нужно пройти мимо попа. Поп помажет тебе миром лоб, протянет для поцелуя руку, и только потом, протиснувшись дальше, ты оказываешься возле служки. Протягиваешь руку, берешь ложку, зачерпываешь из чашки и кладешь пасху в рот. Жуешь и проглатываешь. Лишь после этого можно достать из-за пазухи яйцо, облупить и съесть. Кончился великий пост.
Всю церковь от стены до стены поп велел перегородить длинным рядом столов, заставив подходы к чаше с пасхой. Теперь к ней можно подступиться, только пройдя мимо попа и получив миропомазание.
На столе возле попа – толстая раскрытая книга. Приблизившись к попу, глава семейства вынимает из кармана лею и отдает ее служке. Тот записывает имя дарителя в книгу. Приняв миропомазание, прихожанин получает доступ к причастию. Один за другим члены семьи, помазанные миром, допускаются к алтарю. Причастившись, через боковую дверь выходят из церкви во двор. Коли есть охота, можно остаться поболтать с односельчанами, нет охоты – спешат домой разговляться.
Мы пробиваемся поближе к попу. Однако прежде нас поспевает Павел Ильюцэ с женой, сыном и невесткой.
У Ильюцэ единственный сын – Райчу. Его женили несколько недель назад, перед самой пасхой.
Вынув из кармана лею, Павел Ильюцэ протягивает ее служке. И проходит с женой к алтарю. Хочет пройти и сын Павла. Но поп останавливает:
– Давай лею!
– Так отец уже заплатил.
– Отец само собой, а ты тоже плати, сам глава семьи.
– Да я, батюшка, и не венчался еще, на тот уж год отдам.
– А я тебя к причастию не допущу.
– У меня, батюшка, и леи нет. Заплачу в другой раз.
– Ишь ты, знаю я вас, все вы разбойники. Коли сейчас не заплатите, вас потом в церкви целый год не увидишь. А за год… или осел помрет, или вьюк пропадет.
– Да нет у меня денег, батюшка!
– А коли нет, и причастия не жди.
Парнишка мнет в руках шапку, не зная, что сказать. Осрамил его поп перед всем селом. Народ сзади напирает.
– Да пропустите вы его, батюшка, этак мы тут до свету простоим. Пусть идет ко всем чертям, потом заплатит.
Отец, стоящий рядом, впереди нас, кипит от негодования. Оборачивается и говорит:
– Если бы он со мной такое устроил, я б его прямо в церкви извалял, показал бы ему пасху… такая мать!
Люди, что могли его слышать, громко ропщут.
– Допустите его к причастию, батюшка!
Поп злобится:
– Ах вы, в бога вашу мать! На меня кричать удумали?! Никого больше к пасхе не пущу. Никого миром мазать не стану!.. – И поворачивается к служке: – Иди с пасхой в алтарь, Лазарь, и закрой дверь. Пока село за этого разбойника не заплатит, я службу продолжать не буду.
Люди возмущены. Меж попом и прихожанами начинается перебранка – взаимные оскорбления носятся туда-сюда, как летучие мыши.
Поп стоит на своем. Проход к алтарю телом загородил. Вскинул вверх руки – в одной крест зажат, в другой чаша с миром.
– Не уйметесь – прокляну… мать вашу так, отступники!..
Крестьяне, проглотив обиду, умолкают. Подаются назад. Шарят в карманах и собирают в шапку мелочь, пока не набирается затребованная попом лея. Подают кучу пятибановых монеток служке.
Поп освобождает проход и возобновляет помазание. Вот сподобились и мы. Кладем в рот пасху и жуем. Отец выплевывает ее.
– Ну, Бульбук, теперь ты меня в церкви и мертвым не увидишь!..
Поп не отвечает. Только торопится закончить обряд.
Колокольный звон по-прежнему благовестит на все село о воскресении Христовом.
Валит снег, и нужно расчищать дороги от заносов. На эти работы гоняют полураздетых крестьян. Снегом занесло русло реки и долину меж холмов. Стали поезда. Крестьянам приказано выйти с лопатами расчищать железнодорожные пути, чтобы восстановить прерванное движение. Крестьяне идут и чистят.
– А городских почему на работы не гоняют, а, примар?
– А как их выгонишь? Городские они городские и есть… Кость тонкая, мешки на спине таскать не могут, с лопатой управляться не умеют…
– Зато с ложкой хорошо управляются…
Невзлюбили крестьяне беженцев. Только и умеют языком болтать. Раньше болтали, будто немцев в страну ни за что не пустят. Теперь болтают прямо противоположное – немцы, дескать, отсюда никогда не уйдут и никому их не одолеть… Мы слушаем и только разводим руками.
Дед Бурдуля совсем одряхлел. Больше трех десятков внуков и правнуков на войну проводил. Видит он хорошо. Да и слышит пока неплохо. Только при ходьбе опирается на палку. И все еще пристает со своими шуточками к девкам и бабам… А в примарии порой не утерпит и вставит словечко:
– Немцы от нас за одну ночь уберутся. Вечером еще караулами по селу походят, а утром их уж поминай как звали. И пусть, скучать не будем…
Вместо Алистара Мынзу, уехавшего в Молдову – добрался он туда живым или нет, никто не знает, – к нам прибыл новый супрефект, некий Митицэ Босоанкэ – маленький, косолапый, рябой. Прежде Митицэ был офицером, но попал к немцам в плен и уже в лагере согласился перейти к ним на службу. Сам он из-под Турну – сын тамошнего торговца ситцем. С крестьянами Митицэ откровенничает:
– Силен немец, братцы, ох силен! Все страны покорит. Нужно немцев держаться, с ними в дружбе жить, заодно…
– Хороша дружба – как у седока с конем, – встревает со смешком дед Бурдуля. – Мы заместо коня, а немцы – на нас верхом… Мы внизу, немцы сверху. Какое-то время так оно, может, и будет. Но взбрыкнет однажды конь, сбросит седока, полетит тот в канаву и сломает себе шею. Когда-то сильнее турок никого не было!.. А христиане их аж за Балканы угнали… Во-о-он куда! Так и немецкая власть – недолго продержится!
– Тогда русские силу имели, – вмешивается в разговор Лампе Ригополь, учитель, бежавший из города. – А теперь русские взбунтовались, царя скинули, солдаты воевать не хотят. У помещиков землю требуют… Революцию устроили…
– И хорошо сделали. Видно, им война да гнет тоже невмоготу стали…
Это высказался безрукий с хутора. Пустой рукав болтается у него, как тряпка.
Супрефект взъярился:
– Тебе что, воля надоела? Могу и в кутузку упрятать…
– Этим революцию в России не испугаешь, господин супрефект…
Мужики прослышали, что за Молдовой, на всем необъятном пространстве России, бурлит революция, что царя сбросили с золотого трона, помещики бегут, а революция все ширится. Прослышали об этом мужики и с интересом ждут, что будет дальше.
А покамест мы замечаем, как нервничают, теряя силы, немцы. Солдаты, те, что едут на фронт в Молдову, либо слишком стары, либо совсем уж молокососы. Непрерывной чередой отправляются на передовую поезда, увозят солдат либо старше, либо моложе тех, кто ехал той же дорогой неделю назад…
– Дают немцам прикурить?
– Дают. Еще анекдот такой есть: «Мама!» – «Что стряслось?» – «Нашей корове плохо…» – «А что с ней?» – «Да отец с поля идет, шкуру ее на палке волочет…»
Этой зимой поохотиться с борзыми нам, да и никому другому, не довелось: запретили немцы.
Отец уже привязал лошадей на другом месте. И с топором в руке спускается по тропинке к дому…
С недавних пор все село в страхе перед Францем – солдатом из немецкой комендатуры. В селе он появился недавно. Это белобрысый усатый коротышка, припадающий на правую ногу. Он на всех нагоняет ужас. Бродит по улицам, точно пьяный. Кого ни встретит – хрясь плеткой по лицу, по спине, по чему придется.
Ему крепко не повезло: их пятеро братьев ушли на фронт. Четверо уже убиты. Его, пятого, ранило в ногу, и теперь он навсегда остался хромым. Франц рассчитывал, что его отправят домой. Но видать, у немцев теперь каждый человек на счету, и Франца только перевели в тыловую часть.
Ожесточившись, он вымещает свои невзгоды на каждом встречном и поперечном. И беспрестанно ругается. Беженцы-горожане, знающие немецкий, говорят, что он клянет даже своего кайзера, запалившего пожар войны, которая охватила весь мир. Только можно ли им верить?..
Нынче, шагая по улице, он сталкивается с нашим отцом. Сначала что-то вопит, потом набрасывается на отца с плетью, хватает за плечи и толчками гонит в комендатуру…
Хора рассыпалась. Парни и девушки разлетелись, как воробьи, по которым выстрелили из рогатки.
Я вырываюсь из толпы и бегу за немцем. Отца приводят в комендатуру. Еще с порога я слышу, как Франц бьет отца.
Немцу почудилось, будто отец хотел зарубить его топором…
Я вхожу и пытаюсь растолковать все колбаснице Мице. Колбасница разъясняет это немцу. Немцу не хочется признаваться в своей ошибке. Он не хочет поверить, что ни за что избил человека.
С окровавленным лицом отец подходит к переводчице и умоляет:
– Выручи, госпожа Мица. Гуся принесу.
– Принеси двух.
– Ладно, двух так двух…
Колбасница усаживается между отцом и немцем. Долго квохчет.
Наконец немец смягчился. Знаком отпускает нас домой.
Мы уходим. Отец шагает впереди, я следом.
Свадьба расстроилась. Только двое-трое соседей осталось. Ион со злости хватил несколько кружек цуйки. Лицо у него раскраснелось. Глаза как у волка горят. В ярости мечется взад-вперед по комнате.
– Убью! – кричит, изрыгая потоки ругательств.
– Успокойся лучше, – говорит отец. – Ну, ударишь одного-двух, а немцы тебя расстреляют. Нам-то какой прок…
Он смывает с лица кровь, и мама присыпает мукой глубокие раны.
Ушли соседи. Мы остались одни. Укладываемся спать. Для себя и невесты брат устраивает ложе в сенях.
Пусть им будет хорошо!
К окнам черной спиной прислонилась ночь.
Темная, хоть глаз выколи.
Наутро солдат Франц зашел к нам во двор. Борзые, свернувшись, лежали под окнами на охапке соломы. Немец подошел и пристрелил их из пистолета. Я вышел на порог и видел, как у собак еще дергались ноги. Отца и Иона трясло, они готовы были броситься на немца. Мама, вся в слезах, с трудом удержала их.
Весь день рыскал по селу солдат Франц. Заходил во дворы, стрелял собак. После чего Бюргер отдал приказ, чтоб всех убитых собак сволокли во двор школы. Притащили баграми своих собак и мы.
Немец вызвал Бузиликэ и Оанцэ, местных цыган, и приказал освежевать собак.
Грэдина, жена кузнеца Оанцэ, прибежала к супрефекту:
– Избавь моего мужа от позора, барин, ноги тебе целовать буду… Только пожалей мужа!..
– Приказ немецкого коменданта, тетка, надо исполнять беспрекословно.
Пришлось Бузиликэ и Оанцэ обдирать собак, посыпать шкуры солью и развешивать их на веревках, чтоб сохли. Ободранные туши зарыли в землю… Однако на этом наши злоключения не кончились. Это было только начало.
Давно остановилась водяная мельница у плотины.
– Кто в селе умеет варить мыло? – спросил Бюргер.
– Любая баба умеет, – ответил примар.
Немцы привезли из города котлы, и мельница стала мыловаренным заводом. Крестьян обязали стаскивать связанных собак на мельницу и тут забивать их палками.
На такую кучу собак двух свежевателей оказалось мало – Бузиликэ и Оанцэ не управлялись с работой.
– Каждый пусть сам приводит, убивает и свежует своих собак, – последовал новый приказ.
Теперь весь прибрежный луг запестрел просоленными собачьими шкурами, растянутыми на солнце для просушки. Под котлами постоянно поддерживают огонь. Бурлят котлы, варится собачий жир пополам с золой и щелоком. Работают на мыловарне женщины из нашего села вместе с детьми, варят для немцев собачье мыло и… клянут их на чем свет стоит.
– Коли уж до того дошли, что собачье мыло понадобилось, значит, вскорости и собачье мясо жрать начнут… Скоро немцам конец…
Домой в Германию немцы отправляют яйца целыми ящиками. Пустые промежутки засыпают зерном – в каждый ящик плошку пшеницы.
– Должно, голод у них там.
– Значит, вот-вот войну проиграют.
– А вы, господин супрефект, вместе с немцами уйдете?
– Уходить? С какой стати? Немцы здесь навечно останутся…
И все-таки спеси у супрефекта поубавилось. Поколебалась в нем былая уверенность в победе немцев. Сам он, конечно, помалкивает. Но крестьяне чуют, что душа у него не на месте.
Вся долина Кэлмэцуя провоняла варевом из собачьего мяса. Упакованное в ящики мыло едет в Германию. За вагонами тянется смрадный запах…
Есть в селе женщины, которые словно забыли и думать о своих мужьях, угнанных далеко-далеко.
Многие месяцы прошли с того дня, как объявили мобилизацию.
С передовой к нам сюда уже не идут письма. И за линию фронта письма тоже не перешлешь.
Время от времени до нас доходят известия, что сражения не прерываются ни на один день, а в газетах сообщают, что в Молдове солдаты гибнут еще и от тифа.
Хорошо, что я не поехал в Молдову!
– Небось соскучилась по мужу, Иляна?
– Соскучилась, дядя Нае, а что толку?
– Хочешь, загляну к тебе вечерком, потолкуем?
– Загляни.
Сначала в пересудах трепали только одно имя, а затем другое, третье – и пошло, и пошло.
Митра, жена Михалаке Гаджу, ходит хмурая-хмурая.
– Не зайти ли к тебе вечерком, а, Митра?
– Лучше и не пробуй, Симион, собак спущу.
Мы с Туртурикэ идем мимо ее двора. Тетя Митра стоит у забора.
– Куда, Дарие, путь держишь?
– К Мэнойу.
– На обратном пути стукни, дружок, в ворота.
– Мы вдвоем с Туртурикэ будем.
– Вот оба и постучите, ладно?
Мэнойу живут на северной окраине села. Сам Мэнойу ушел на фронт. На фронте и старший сын. Дома осталась только его слепая жена и три дочери…
У Мэнойу мы болтаем с дочерьми, дурачимся.
Успехом пользуются только парни постарше, мы лишь поглядываем да хорохоримся.
Возвращаясь, стучим в ворота Митры. Повторять не приходится.
– Я здесь, дружок… Заходите во двор.
Она распахивает калитку и хватает нас за руки. Ведет на сеновал.
Вдруг тетя Митра обнимает меня… Мы падаем вниз, словно с высокой горы… И проваливаемся в пропасть…
Я поднимаюсь качаясь, словно пьяный. После меня валится в пропасть Туртурикэ.
– Завтра вечером опять приходите.
– Придем и завтра.
– И других приводите.
Мы уходим, и щеки у нас полыхают со стыда, со стыда и ничего другого…
Сени в нашем доме разгородили стенкой из пайянты. Окна и двери прорезал мой дядя Преда – у нас его не любят, дядя отчаянный болтун и враль. Врет он безбожно, но зато работает славно. Прошло немного дней – и комната для Иона готова. И кровать тоже.
В нашем доме назревает скандал.
Разразился он в предпасхальную ночь.
Ждать, когда зазвонят ко всенощной, не приходится – колокола с церкви давно сняты. Поэтому мы легли спать пораньше и к одиннадцати уже проснулись. Зажигаем лампу, ополаскиваем лица и одеваемся во все лучшее, что есть. Каждый прячет за пазуху крашеное яйцо. Мы облупим их и съедим во дворе церкви после причастия.
Все проснулись, умылись и оделись.
Только Ион с Линой спят как убитые. Мы стучимся и будим их.
– Вы что, не пойдете в церковь? – спрашивает мама.
Брат Ион заспанным голосом отвечает:
– Нет, мама, не пойдем.
– Почему это не пойдете? Хотите, чтоб мы вам пасху домой принесли?
Брат, накинув кожух, выходит на порог.
– Нет, мама, пасху приносить не надо. Мы с Линой не будем причащаться.
Мама не возьмет в толк, что такое он говорит.
– Как это не будете?
– Так, не будем.
– Это что еще за разговоры?
– Мы стали адвентистами.
– С каких пор?
– Да давно уже…
Мама опускает голову.
Мы идем в церковь. Отец шутит:
– Вот не знал, что у меня в доме язычники завелись.
Новость оставила его равнодушным…
Поп Бульбук по-прежнему не разговаривает с нами. Любить он нас не любит, однако как-то предложил отцу мировую. Случилось это четыре года назад.
Мой брат Георге только-только закончил семинарию. Поп стакнулся с Димозелом, почтмейстером, и тот отбил Георге телеграмму: «Приезжай. Отец при смерти». И подписался за маму. Телеграмма ушла, Георге получил ее через час после того, как сдал последний экзамен. Заняв денег у приятелей, купил билет на поезд. И разбудил нас среди ночи стуком в ворота…
Отец, зевая, отворил дверь. Георге швырнул посреди комнаты чемодан и разразился руганью. Мы смотрели на него оторопело, ничего не соображая спросонок.
Георге красив и высок ростом. На нем черный костюм с белой выпушкой на брюках. Сорвав с головы шапку, он шмякнул ею об пол. И ну орать во все горло:
– Что значит это издевательство?
Никто из наших ровно ничего не понимал.
– Да кто же это над тобой издевается?
Тогда Георге выхватил из кармана телеграмму и прочел: «Приезжай. Отец при смерти».
Отец расхохотался:
– Никто не посылал тебе никакой телеграммы, да и я, как видишь, жив-здоров. Наверно, это проделки твоего двоюродного брата Никулае и попа Бульбука. Я видел, как они сговаривались в корчме у Тома Окы.
У попа дочь Думитра, девица на выданье, и он непременно хотел женить на ней моего брата.
Георге немного поостыл, и стали они с отцом держать совет.
– Раз уж я здесь, пойдем завтра к попу – потолкуем о женитьбе.
Мы потеснились и освободили брату местечко на постели, с самого краю у стены.
Велико было мое удивление, когда утром я увидел, как Георге чистит зубы узенькой щеточкой, выдавливая на нее из круглой трубочки что-то вроде розового теста.
Семинарист оделся, почистился и пошел вместе с отцом к двоюродному брату Димозелу Никулае…
Поговорив с Никулае, они все вместе направились к попу.
Пришли как раз к обеду. А вернулись домой уже к вечеру. Георге, рассказывая, хохотал до изнеможения.
– Поп у вас просто прелесть. Принял нас словно закадычных друзей. Попадья стол накрыла. Принесла цуйки. Мы выпили. Она угощает нас куриным супом. А потом еще жаркое и вино приносит. Съели мы жаркое, запили вином. Думитра даже пирог испекла. А сама все возле стола вертится, щеки нарумянила, томность изображает.
Я на нее поглядываю и влюбленным прикидываюсь. К концу обода вышла она кофе сварить.
«Так значит, батюшка, – обращаюсь я к Томицэ Бульбуку, – вам угодно, чтоб я стал вашим зятем?»
«Угодно, дружок».
«То есть хотите Думитру за меня отдать?»
«Хочу, дружок Георгицэ, как не хотеть».
«А что еще даете, батюшка, к Думитре в придачу?»
«Ну как же, дружок, два погона земли даю».
«Слишком мало, отец Бульбук».
«А чего бы ты хотел, Георгицэ, дружок?»
«Да не так уж много, отец Бульбук».
«А к примеру, дружок?»
«А вот что – давай, батюшка, пятнадцать погонов».
«Да у меня, дружок, и всей-то земли погонов двадцать».
«Знаю, батюшка».
«А еще чего?»
«Да чего ж, батюшка, – поставь нам новый дом, дай волов, коров, а сверх того… свой приход в придачу».
«А сам-то я что делать буду, дружок?»
«А сам, батюшка, при мне останешься – помощником моим…»
«Да ты небось шутишь, Георгицэ?»
«Какие шутки, батюшка. До шуток ли мне?»
«Послушай, дружок, ты часом не хватил лишку?»
«Может, и хватил, батюшка, только я все заранее рассчитал, перед тем как к тебе идти».
Попу крыть нечем. Завертелся, как на угольях.
А Думитра в сенях торчала, возле дверей, весь разговор слышала. Горько ей стало, выбежала во двор. К пруду, где ивы, чтоб никто не слышал ее рыданий…
– А поп Бульбук?
– Поп с лица серый стал, ровно земля. Понял, что я над ним потешаюсь. А мы еще вина выпили. Поднялись из-за стола и откланялись.
Брат-семинарист вынул из кармана фотографию, показал нам:
– Вот на ком я женюсь. Девушку Мэриоарой зовут.
Мы посмотрели на карточку. У девушки большие удивленные глаза, длинные косы падают на плечи.
Вечером брат уехал в Бухарест – туда, откуда примчался. Вскоре прислал письмо, что женился. С той поры мы его не видели. Знаем, что поселился где-то в предгорьях.
А поп Бульбук все еще сердит на нас. Не злобствует, как прежде, не ругается, но и взглядом не удостоит. В крещенье по-прежнему с благословением не зайдет, наш дом стороной обходит. Да мы уж и привыкли.
Вот уже несколько лет, как в соседних селах объявились адвентисты.
Что же это такое – адвентисты? Вскоре все разъяснилось.
В Секаре отправлял службы сын нашего попа, с грехом пополам закончивший семинарию. А в Сайеле священником назначили моего двоюродного брата Лаура Даудеску, который взял-таки в жены дочь Бульбука – Думитру. В Бэнясе свой поп – батюшка средних лет, который до прошлого года считался человеком порядочным, но хватило его ненадолго.
Священники из окрестных сел с народом обходятся круто: дерут большие деньги за крестины, за венчание, за отпевание. Пока святому отцу в ручку не сунешь, покойника из дому не вынесешь.
Собрались как-то крестьяне, разругались с попами и отправились в город с жалобой. Протопоп их по головке не погладил. И так сказал:
– А на что, по-вашему, священнику жить? Жалованье мизерное. Оттого им трудно приходится. А вы как хотите. Не нравится – можете в церкви не венчаться, детей некрещеными растить, покойников без отпевания хоронить!
Протопоп – мужчина крупный, дородный, из Сяки прислан, что в долине Дуная. Ездит в коляске. Как в коляску влезает – рессоры прогибаются, того гляди лопнут, а с лошадей, даже если шагом тащатся, пена летит клочьями. Пузо у протопопа что мешок…
Вернулись ходоки ни с чем, вконец расстроенные.
Осенью братья Йовицойу из Секары поехали в Бухарест, к весне домой воротились. Привезли в торбах книг, стали народ собирать и беседовать.
«То учение, которое попы в церквах проповедуют, нехорошее, – толкуют братья. – В святых книгах другое написано».
И разъясняют крестьянам, как правильно понимать церковные книги.
Эти крестьяне теперь в церковь ни ногой. Рожают им жены детей – они их не крестят. Женятся, умирают – тоже попов не зовут. Один из братьев раскрывает книгу и читает нужную молитву.
Переполошились попы. Новое учение быстро вширь пошло. В каждом селе чуть не половина крестьян в новую веру обратилась.
Кинулись попы за помощью к префекту, тот приказал жандармам арестовать еретиков и доставить в префектуру.
Однако сколько ни кричал префект на крестьян – и сами они, и жены их, и дети остались в новой вере неколебимы.
Засадил их префект в подвал и держал там на одной воде. А крестьяне и во мраке хором пели свои псалмы.
Весь город сбежался к решетчатому забору префектуры и в изумлении слушал истовое пение затворников.
Пришлось префекту ночью перевести их под конвоем в тюрьму.
Прошло еще немного времени, и уже все заключенные – конокрады и охотники до чужих кур – распевали вместе с адвентистами их гимны, разносившиеся из-за тюремных стен по всему городу. Пел с заключенными даже сам начальник тюрьмы Ойкэ.
Тогда префект перевел крестьян в жандармское управление. Распорядился утром бить, в обед бить, вечером снова бить и в полночь опять же бить. Но все было тщетно, крестьяне отказались вернуться к прежней вере.
И их – оборванных, ослабевших от голода – выпустили на свободу.
Гонения со стороны префектуры никого не устрашили. Число адвентистов продолжает расти.
– Чего же они хотят?
– Да ничего. Считают, что земля, звезды и луна – творение рук божьих, и проповедуют, что на этом свете нужно жить честно и справедливо. И верят, что тогда двери рая сами отворятся перед тобою. И незачем платить подати попам и ходить в церковь с облупившимися ликами святых на стенах.
Невестка моя Лина решилась стать адвентисткой еще до замужества. И после свадьбы она, не сказавшись Иону, наведалась в Секару и вернулась оттуда уже обращенной.
Склонить к новой вере Иона ей не стоило большого труда. Решение свое они держали в тайне. И только в пасхальную ночь пришлось объявить о нем во всеуслышание.
Маме вспоминается дедушка, его сивая борода и псалтырь, который он читал по вечерам при свете коптилки.
Сама мама не то чтобы очень верит попам. Нам, своим детям, она не устает внушать, что надо остерегаться дурных людей, не велит красть, лгать и зариться на чужое добро. Она верит, что бог вездесущ – он в воздухе, которым мы дышим, в траве, растущей вокруг, в звездах и в солнце.
В церковь она ходит по глубоко укоренившейся привычке: коли держались веры родители, деды и прадеды, значит, так тому и следует быть.
И все же отречение Иона расстроило ее.
Мы подходим к церкви. С большим трудом протискиваемся внутрь.
Церковь гудит как улей. В подсвечниках зажжены восковые и сальные свечи; расплавленный воск и жир капают нам на головы, застывая в волосах, на плечах, на спинах. Где-то в глубине, возле алтаря, курятся кадильницы с ладаном. Густо валит дым, но ладан хорошо пахнет и забивает тяжелый дух от тесно прижатых друг к другу, чуть ли не сплющенных тел.
Служба еще продолжается. В алтаре, за иконостасом, церковные служки крошат хлеб в большие чаши с вином – готовят пасху для причастия…
Хор поет «Христос воскресе». Поп возглашает:
– Христос воскрес!
Прихожане в один голос отвечают:
– Воистину воскрес!
Я ступаю по чьим-то ногам, кто-то больно придавил мне ногу…
Начали обряд причащения. Чтобы подойти к алтарю, где служка держит в руках чашу с хлебными крошками, смоченными вином, – пасхой – и деревянную ложку, нужно пройти мимо попа. Поп помажет тебе миром лоб, протянет для поцелуя руку, и только потом, протиснувшись дальше, ты оказываешься возле служки. Протягиваешь руку, берешь ложку, зачерпываешь из чашки и кладешь пасху в рот. Жуешь и проглатываешь. Лишь после этого можно достать из-за пазухи яйцо, облупить и съесть. Кончился великий пост.
Всю церковь от стены до стены поп велел перегородить длинным рядом столов, заставив подходы к чаше с пасхой. Теперь к ней можно подступиться, только пройдя мимо попа и получив миропомазание.
На столе возле попа – толстая раскрытая книга. Приблизившись к попу, глава семейства вынимает из кармана лею и отдает ее служке. Тот записывает имя дарителя в книгу. Приняв миропомазание, прихожанин получает доступ к причастию. Один за другим члены семьи, помазанные миром, допускаются к алтарю. Причастившись, через боковую дверь выходят из церкви во двор. Коли есть охота, можно остаться поболтать с односельчанами, нет охоты – спешат домой разговляться.
Мы пробиваемся поближе к попу. Однако прежде нас поспевает Павел Ильюцэ с женой, сыном и невесткой.
У Ильюцэ единственный сын – Райчу. Его женили несколько недель назад, перед самой пасхой.
Вынув из кармана лею, Павел Ильюцэ протягивает ее служке. И проходит с женой к алтарю. Хочет пройти и сын Павла. Но поп останавливает:
– Давай лею!
– Так отец уже заплатил.
– Отец само собой, а ты тоже плати, сам глава семьи.
– Да я, батюшка, и не венчался еще, на тот уж год отдам.
– А я тебя к причастию не допущу.
– У меня, батюшка, и леи нет. Заплачу в другой раз.
– Ишь ты, знаю я вас, все вы разбойники. Коли сейчас не заплатите, вас потом в церкви целый год не увидишь. А за год… или осел помрет, или вьюк пропадет.
– Да нет у меня денег, батюшка!
– А коли нет, и причастия не жди.
Парнишка мнет в руках шапку, не зная, что сказать. Осрамил его поп перед всем селом. Народ сзади напирает.
– Да пропустите вы его, батюшка, этак мы тут до свету простоим. Пусть идет ко всем чертям, потом заплатит.
Отец, стоящий рядом, впереди нас, кипит от негодования. Оборачивается и говорит:
– Если бы он со мной такое устроил, я б его прямо в церкви извалял, показал бы ему пасху… такая мать!
Люди, что могли его слышать, громко ропщут.
– Допустите его к причастию, батюшка!
Поп злобится:
– Ах вы, в бога вашу мать! На меня кричать удумали?! Никого больше к пасхе не пущу. Никого миром мазать не стану!.. – И поворачивается к служке: – Иди с пасхой в алтарь, Лазарь, и закрой дверь. Пока село за этого разбойника не заплатит, я службу продолжать не буду.
Люди возмущены. Меж попом и прихожанами начинается перебранка – взаимные оскорбления носятся туда-сюда, как летучие мыши.
Поп стоит на своем. Проход к алтарю телом загородил. Вскинул вверх руки – в одной крест зажат, в другой чаша с миром.
– Не уйметесь – прокляну… мать вашу так, отступники!..
Крестьяне, проглотив обиду, умолкают. Подаются назад. Шарят в карманах и собирают в шапку мелочь, пока не набирается затребованная попом лея. Подают кучу пятибановых монеток служке.
Поп освобождает проход и возобновляет помазание. Вот сподобились и мы. Кладем в рот пасху и жуем. Отец выплевывает ее.
– Ну, Бульбук, теперь ты меня в церкви и мертвым не увидишь!..
Поп не отвечает. Только торопится закончить обряд.
Колокольный звон по-прежнему благовестит на все село о воскресении Христовом.