«Раз по нраву тебе, мне она больше не по праву…»
   Запряг отец в телегу волов и уехал. С тех пор не присылал ему турок ни соли, ни шерсти, ни меда. Но времена изменились. Изменились и люди. А на тех пленных турок жалко было глядеть. Пришел их конец. Казаки с саблями разбили их наголову.
 
 
   Жатву докончили женщины да старики с малыми ребятами. На лугу меж селом и хутором тарахтят молотилки. Высокие трубы машин выбрасывают черные клубы дыма, и кочегары непрерывно орудуют кочергой, подбрасывая в топки все новые охапки соломы. Молотят помещичий хлеб. Летит из молотилок тяжелая пыль, и удушливые клубы ее подымаются над селом чуть ли не до церковной колокольни. В приказчичьих руках – конторские книги. Крепостные крестьян по очереди ведут обмолот.
   – Истрате, ты на рождество брал в долг у помещика три дубля пшеницы. Не забыл?
   – Вроде бы только два, начальник…
   – А в книге записано три…
   – Может, и три, раз записано…
   – А на рождество пшеница дорогая…
   – Дорогая…
   – А теперь подешевела… Эвон ее сколько…
   – Да, подешевела…
   – Придется за три дубля девять отдавать…
   – Эх, начальник…
   – Небось под рождество снова зерна попросишь, а, Истрат?
   Он вычеркивает долг. За такую милость приходится обещать приказчику курицу, индюка, лукошко яиц – что найдется в хозяйстве. Домой уносишь мешок пшеницы. Сваливаешь его в сенях. Если расходовать с оглядкой, месяц протянешь. Придется навести экономию. Урожай богатый. А хлеба мало.
   Из Болгарии доходят добрые вести. Болгары бегут. Бросают оружие. Войной сыты по горло. Воевать еще и с румынами у них нет никакой охоты. Наши солдаты продвигаются к Балканским горам. Глядишь, заключат мир без кровопролития. Иногда в селе слышна песня.
   – Ну как, Маранда, муж пишет?
   – Через Першу передал, что жив-здоров. К сбору кукурузы домой поспеть хочет. Слух такой идет…
   Одно время и в самом деле ходили такие слухи.
   Но в конце лета разговоры повелись на иной лад. Однажды ночью на болгарские поля проклятьем обрушилась холера. Косит всех поголовно. Злаки и колодцы заражены, заражена в колодцах вода. Вода несет смерть. Все ниже стоит солнце, но песчаники и известняки пышут жаром, как раскаленные уголья. Холера… Солдаты, возвращающиеся со своими полками домой, еле передвигают по горячей пыли вздувшиеся от нарывов ноги. Шпалерами валятся вдоль дорог. Упавших не подымают – валяйся, подыхай, пусть у тебя трескаются от жажды губы и пусть холера хищным зверем рвет тебе внутренности.
   – Эй, Петра, что слышно про мужа?
   – В Корабии он, в лазарете…
   – А у тебя что слышно, Мэргэрита?
   – Мой в Зимниче, тоже в лазарете…
   – А Митаке вот помер. В Турну… Облили его известью и зарыли. Так нагишом и закопали…
   Женщины сгребают солому, вскидывают вилами на островерхие стога, чтобы не замочило дождем. Пора бы уж и осени наступить. Но держится лето. Земля раскалена, будто под нею полыхает огонь. Воздух пышет зноем. Пожухла на деревьях листва. Высохли кукурузные чащи. Трепещут на ветру сухие листья. Шуршат кукурузные стебли. Растрепанные початки обнажают свои огромные зубы – желтые, рыжие, беловатые. На холме, что в стороне Турну, стал лагерем пехотный полк из молдовских резервистов. Все село устремилось к лагерю.
   – Вы тут не больны?
   – Здоровые…
   – Потом и другие придут?
   – Придут…
   – А вы не заразные?
   – Не-е, не заразные.
 
 
   В лагере началась холера. Вокруг лагеря расставили охрану.
   На чем свет ругается в примарии доктор Ганчу. Ругается писарь Стэпеску, изрыгает проклятья желтый от страха жандарм Никулае Мьелушел, хлещет хлыстом по голенищам сапог.
   Но холеру бранью не запугать… Она уже вошла в село и стучится в двери. Ей открывают и она хватает людей за горло. Хватает и валит с ног.
   Из Питешти спешно пригнали вагон с известью. Известь перевезли и поставили перед примарией. Стали распределять среди крестьян.
   – Выбелите дом…
   Люди побелили дома, кто изнутри, кто снаружи. Выбелить целиком извести никому не хватило…
   – Не смейте выходить во двор, – упрашивает нас мама.
   – Не смейте пить некипяченую воду, – наставляет отец.
   – Не ешьте слив, – поучает Попеску-Брагадиру, учитель.
   Нет так нет. Но как не выйти во двор, не посмотреть на телеги с мертвецами!.. На мертвых – никакой одежды. Скелеты, обтянутые почерневшей кожей. Выпученные глаза, разинутые рты, изо рта вываливаются синие языки. К тому же мертвецов опрыскали известью. А как быть с кипяченой водой? Так и ходить повсюду с кувшином в руке? Стукнешь еще обо что-нибудь и разобьешь. Разбить такой красивый кувшин! К тому же колодезная вода холодная и так хорошо освежает воспаленное от жары и пыли горло. А тутовник! Как не поесть тутовника!.. Или слив!..
   За столом разговор только про то, кто помер в селе и сколько отвезли на кладбище солдат, кто болен, но уже идет на поправку. Отцу вспомнилось прошлое. И он рассказывает:
   – Вы дядю Михаицэ Бобеляка знаете… Того, что в прошлом году помер. В наши места холера наведывалась, когда он еще парнишкой был. Смерть косила людей как траву. Как-то возвращался он ночью с пасеки – тогда в долине Урлуйула еще рощица была, там и развели пасеку. На краю села – ну не то чтобы села, тогда тут всего несколько домов стояло – вышла ему навстречу баба в черном. Стала упрашивать: «Послушай, Михаицэ, хочется мне забраться в землянку к Рэдану, да никак не подойти. У них во дворе черные собаки. Возьми меня на закорки и проноси до дверей». Делать нечего… Посадил Михаицэ бабу на спину. А она легкая, как пушинка. Донес до землянки, слезла она да как поскачет по узкому проходу к двери. Дрожьмя дрожа добежал он до дому. На другой день поутру всю семью Рэданов нашли мертвыми. Только грудной младенец ползал на четвереньках по постели и плакал. Младенец – созданье невинное. Вот его холера и пощадила. Соседи, чтобы не рыть могилу, подрубили у землянки подпорки и обрушили ее на мертвых.
 
 
   – Помер Дырыйялэ, зять Диша…
   – И жена Диша померла…
   – А ветерану ничего, здоровехонек…
   Из досок кровати спешно сколачивают гроб. На двоих. Дырыйялэ укладывают на дно, тещу – сверху! Но крышка не закрывается. Тогда Бузилике забирается на нее с ногами и начинает приминать. Тела покойников уминаются, трещат, разламываются. Лица сплющиваются в лепешку. Наконец крышка прилегает к гробу. Оанцэ, сельский кузнец, муж Грэдины, заколачивает гроб гвоздями…
   – Ставьте на телегу поверх других…
   На телеге уже пять гробов.
   Мы смотрим, как от школы – она снова отдана под больницу – процессия движется на кладбище. Впереди, как можно дальше от остальных, шествует поп с Флоакэ, церковным служкой. Поп машет кадилом и читает молитвы. Кадит кадилом и служка. Господи, помилуй…
   За телегой тащатся Бузилике и Оанцэ, цыгане, живущие у нас в селе. Им велено рыть могилы. Вот они и при деле.
   Доски в кладбищенской ограде двух сортов. Старые, потемневшие от солнца и дождя. И новые, свежеструганые, только-только прибитые гвоздями.
   На кладбище стало тесно. Его расширили. Уже в третий раз пришлось отодвигать кладбищенский забор…
   Не один раз в день выходит с кадилом поп. Не один раз в день проделывает путь от села до кладбища церковный служка. То и знай доносится: господи, помилуй… Господи, помилуй… Господи, помилуй!

X
ВИХОР

   Сколько у мамы родилось детей? Пока десять. Я, Дарие, родился девятым. А после меня, через год, пришел черед сестре Елизавете сосать мамину грудь. Каждую субботу по вечерам мы всей кучей толчемся в сенях. Мать раздевает нас, намыливает мылом – серым, твердым и жестким, как булыжник, но мылким – оно дает белую-белую пену; потом мать по очереди сажает нас в корыто, ополаскивает, меняет белье… Если есть, на что сменить.
   – А-ну, давайте-ка я вас отмою, чтоб вшей мне не плодили…
   С нами, мальчишками, проще. Гораздо сложнее с девчонками. У них длинные косы, то ли заплетенные, то ли спутанные. Пока мама их расплетет, пока расчешет да заплетет снова – морока, да и только.
   Спим мы все на нарах, устроенных во всю ширину дома. Нары застланы циновкой… У дальней стены – изголовье из грубого холста, набитого соломой. Мы ложимся. Укрываемся одеялом. Подвешенная на гвоздь лампа бросает на нас тусклый колеблющийся свет. Над нашими головами – икона: святой Георгий верхом на белом коне, попирающем зеленого дракона. Копье святого пронзает сразу три драконьи головы. Текут три кровавые струи. Копыта белого коня – в драконьей крови. Лицо святого благостно светится. В уголке иконы изображено восходящее солнце. У солнца глаза, брови, рот – как у человека. Подле иконы висит бутыль с елеем и букетик базилика.
   У стены под окном вровень с нарами сундук, где хранятся салфетки, полотенца, праздничные рубахи, юбки моей сестры Рицы, отцовские сапоги, купленные еще в пору его молодости, когда он служил в кавалерии, расписки об уплате налогов и высохший свиной пузырь, в котором мама хранит наши пупочки.
   Десять детей родила мама. И десять пупков заботливо хранит в свином пузыре на дне сундука. На страстной неделе во время уборки, когда мама белит стены и выносит наружу, во двор, под шелковицу все, вплоть до тагана, добирается она и до свиного пузыря. Вынимает пупки. И показывает нам. Это что-то вроде обрезков кишки, от времени они почернели.
   – Вот этот – Евангелины, этот – Алексе, который помер. Иоана, взгляни, это твой; этот – Георге, он уже давно его не видел, с тех пор как ушел; этот – Тудоса. И Тудос помер. И Лисандру тоже снесли на кладбище. Рица, смотри, вот этот, перевязанный голубой ниточкой, твой. А это, Дарие, твой, бечевкой перетянут. Великоват немного. А где Ленкин запропастился?
   Она ищет и находит. Находится и пупок Елизабеты. Мать кладет их на ладонь. Рассматривает. Сморщились уже пупочки…
   Десять раз приходилось маме рожать. Десять раз отрывала она от своей жизни новую жизнь – очередного ребенка. Троих смерть унесла у нее еще в пеленках… Мама убирает пупки обратно в пузырь. Добавляет несколько стебельков базилика. Завязывает. И укладывает в сундук, в особый ящичек…
   Рица тянет одеяло на себя. Я оказываюсь раскрытым.
   – Эй, чего это ты все себе забрала? Мне холодно.
   Одеяло куцее. Чтобы всем укрыться, нужно вплотную прижаться друг к дружке. Мы жмемся и согреваемся. Мерцает лампа. От ее дрожащего подслеповатого света колышутся на стене серые тени…
   Всякий раз, когда мала зовет Елизабету мыться, та ревет. Ее успокаивают одной и той же сказкой. Жила-была глупая девочка, которая никого не слушалась. Не давала мамке мыть голову. И вот однажды напали на нее вошки. Вошек у нее в волосах развелось несметное множество. Договорились они промеж собой. Свили веревку и поволокли девочку к реке. Затянули ее в реку, она и утонула.
   – Полезешь в корыто или нет?
   Ревет сестричка, но уже не упирается – садится в корыто. Лучше уж в корыто, чем в реку.
   Вот возвращается из сеней и мама. Заплетает свои косы. Волосы у нее как ячменная солома, длинные-длинные, до пояса, даже еще ниже. Когда-то и она молодой была. Елизабету носила на руках. Меня на плечах. Кожа у нее на плечах задубела – как шея у вола под ярмом. Таскала нас за собой всюду, где ждала работа. Дети постарше цеплялись ручонками за юбку и бегали за мамкой, как цыплята за наседкой.
   Мама по-прежнему высока ростом. Правда, нет уже былой стройности. Она располнела. Скоро снова срок родить. Мама укладывается рядом с Елизабетой. Возле Елизабеты устраиваюсь и я, а там уж – все остальные. Отец всегда спит на полу, чтобы нам на нарах было просторнее.
   – Мам, лампу не гасить?
   – Не гасить…
   Мама боится темноты. А особенно нынешним вечером.
   Она долго укладывается, но все никак не может успокоиться. Ворочается, будто ее что колет. Да видно, и впрямь что-то колет. Она постанывает – тихонько, чтобы не испугать нас.
   – Ион, беги к тетушке Стане. Заскочи и к Петре. Евангелину тоже позови.
   Ион вскакивает и торопливо одевается. Отец в отлучке. В полдень уехал с греками в Олоджу закупать для них хлеб. Вернется, дай бог, завтра к вечеру. Мы тоже уже все на ногах, притихли возле мамы. Догадываемся, что должно произойти – то самое, что у сестры Евангелины, когда она родила Лалу.
   Евангелина – старшая наша сестра. Она вышла замуж прошлой зимой. И вскоре принесла ребенка. Когда она вышла замуж, ей было пятнадцать. Теперь шестнадцать. Мама лежит на нарах, сжавшись в клубок. Кусает себе пальцы. На висках и на лбу у нее проступил пот. Прибежала тетушка Стана, жена моего дяди Пэунэ Вакэ. Дом у них прямо под насыпью, на самой окраине села.
   – Походь, милая, скоренько родишь. Погодь, сейчас и полегчает…
   Все село кличет тетушку Стану не иначе как Погодь. Ей самой бог детей не дал. Она сухопара. На ходу всегда что-то бормочет себе под нос. Чтобы дома не было пусто, взяла в приемыши мальчика, которого нашли у колодца, – это дядя Штефан, она его уже и обженить успела.
   Маме не очень по душе, когда тетушка Стана появляется в нашем доме. От теткиной болтовни у нее пухнет голова. Но это бы еще ничего. Хуже другое. Тетушка Стана просит нож и принимается долбить очаг или печурку, где мы печем хлеб. Долбит острием ножа и выковыривает кусочки обожженной глины или красноватые комочки грязи; потом грызет их, разжевывает и глотает. Если Погодь не поест жженой глины, ей кажется, что она голодная. Поэтому она ест глину каждый день. Всюду, где ей приходится бывать, она ковыряет печку, а еще лучше – переносную печурку, которая и без того вся изъедена огнем.
   – Погодь, милая, сейчас разродишься, сей секунд разродишься…
   Мама словно бы никого не видит. На висках ее крупные капли пота. Пот заливает лоб и щеки.
   Святой Георгий верхом на белом коне топчет копытами дракона. Дракон зеленого цвета. Все три головы дракона пронзил святой своим копьем. Горит тусклым светом лампа. Мечутся по стенам серо-черные тени – наши тени.
   У Петри один глаз затянут бельмом, лицо изрыто оспой. Она помогает при родах. Умрет в селе кто – Петря обмывает покойника. Ей дают за это плошку кукурузной муки. А за помощь при родах она получает штоф крепкой ракии или крендель – как и Диоайка…
   – Нагрейте в котле воды, – велит нам Петря.
   Воду греет сестра Евангелина, она пришла с девочкой на руках. Девочка спит. Я перевожу взгляд с одной на другую: большая кукла прижимает к груди маленькую.
   Нас, детей, Петря и Погодь выгоняют в сени. Чтоб мы не видели метаний мамы, не слышали стонов. Теперь мы ее не видим. По слышать – слышим. Она стонет все громче и громче. Волосы у нас подымаются дыбом. Мы встревожены до предела. Нас бьет дрожь. Приносим из хлева мешок соломы. Валимся на пол. Пробуем уснуть…
   – Кто теперь родится у мамы?
   – Мальчик.
   – А ты почем знаешь?
   – Знаю. До сих пор у мамы было так: сперва мальчик, потом девочка, снова мальчик и опять девочка. После тебя, Рица, родился я. После меня – Елизабета. Елизабета – девочка. Теперь очередь мальчика…
 
 
   Этой осенью, когда полили дожди, прогнав от нас холеру и смерть, приехал из города мамин старший брат – дядя Тоне. И стал просить у мамы денег. Он знает, что у мамы, где-то на дне сундука, должны лежать два золотых дуката, ее приданое, две желтые монеты из старой бабушкиной кончи… Вот и пристал – одолжи да одолжи. Дядя Тоне держит в городе лавку. Наверно, дела у него идут неважно, раз в долг просит.
   – Нет, не дам, – отвечала мать. – Зто все, что у меня есть… Ты и так моих бычков проел.
   Дядя Тоне уехал разгневанный. А пока он спорил, я разговаривал на дворе с двоюродным братом – Мишу, сыном дяди Тоне, который увязался за своим батькой…
   – Сколько вас всего братьев?
   – Пятеро, – ответил Мишу. – Мама говорит, что скоро нам аист еще принесет.
   Меня прямо смех разобрал. Я чуть не лопнул. Ну и простофиля у меня братец. Он все еще верит, будто детей приносит в клюве аист!.. Я каждую весну наблюдал, как прилетают аисты. А осенью – как они улетают. С прилетом этих птиц мы сбрасываем постолы и ходим босиком. Если появились аисты, значит, наступила весна. А если весна, то постолы уже ни к чему. Их надевают снова, когда аисты улетят. Тогда уже выпадает снег. Прилетая, аисты никаких детей не приносят. Они летят длинной цепочкой и сразу принимаются за устройство гнезд. Одна пара устроила свое гнездо у нас на крыше. Аистиха откладывает там яйца. Из них выводятся птенцы. Когда аистиха сидит на яйцах, аист улетает на пруд ловить лягушек и в клюве приносит их аистихе, пока не накормит досыта. Мы даже песню сочинили. И я пересказываю ее своему двоюродному брату Мишу:
 
Уй-юй-юй,
на Кэлмэцуе
аистиха не танцует,
на гнезде птенцов выводит,
аист места не находит,
к нам на хору зачастил,
с длинным носом уходил…
 
   Аистята – как цыплята, утята или гусята – вылупляются из яиц. Теленок рождается у коровы. Козленок – у козы. Ягненок – у овцы. А ребенок – у своей матери. Потому женщины и плачут, когда он родится. Мой братец уставился на меня как дурак. Ничего не понимает. Городской – что с него взять…
 
 
   Мы засыпаем. Спим. Просыпаемся…
   Три дня мучилась мама. И три ночи! Отец беспомощно мнет в руках кэчулу…
   На обед, на ужин и на завтрак одна и та же еда – тюря…
   Женщины приходили, уходили, снова возвращались. Приходили откуда-то из других сел.
   Настало утро четвертого дня…
   Ой, маму смерть заберет!..
   – Не заберет…
   Мы сидим – кто на завалинке, кто под окнами, кто у двери – и слушаем.
   У мамы родился мальчик. Мы кучей вваливаемся в комнату – взглянуть на братца. Он жирный, толстый, с огромной головой. Тетушка Стана хватает его, мокренького, и целует в лобик. На губах у нее остается липкое пятно…
   – Погодь, теперь мы его окрестим. Назовем его, как моего сына, Штефаном…
   Кто тут станет возражать?
   На маму уже никто не смотрит. Лицо у нее белое как бумага. Вытянувшись во весь рост, похудевшая, истерзанная, она лежит на постели, укрытая шерстяным одеялом. Наверно, спит. К ней подходит отец. Целует в щеку. Мать приоткрывает глаза. Улыбается:
   – Досталось мне…
   За время, проведенное у нас, Погодь обскребла ножом и объела наш очаг. Съела и четверть печурки… Пусть ест, коли по вкусу… Печь снова слепим. А печурку заменим. Есть еще одна под нарами…
   Мама все еще лежит больная, у нее разошлись кости. Она не может спуститься с кровати. Не может поднести ко рту кружку с водой. Когда ей все же нужно приподняться, мы поддерживаем ее за спину и помогаем…
   – Где у тебя болит, мам?
   – Нигде не болит. Сердце устало.
   И она показывает рукой на живот, где едва найдется место для нескольких ложек бульона. Углубившуюся впадину живота заложили комом тряпья. Глаза потухли, ввалились. Груди обмякли, обвисли – опустевший, иссохший родник. Видны все ребра – пересчитать можно.
   Отец позвал доктора Ганчу.
   Доктор взглянул на маму прямо с порога и ушел насвистывая. В воротах бросил отцу:
   – Позаботься о досках. На гроб понадобятся. До рождества не дотянет…
   Пришла зима. Скоро и рождество. Наступило и прошло. Вот и Новый год. И крещение. На рождество мы ходили по селу колядовать. Под Новый год поздравляли соседей. Я собрал деньжат и накупил в лавке сластей. На крещенье мы чуть не замерзли у колодца, где шла служба. Мой брат Ион пришел к колодцу с лошадьми – решил участвовать в скачках вместе с другими парнями из нашего села. У лошадей в гриву и хвост вплетены сухие веточки базилика.
   Освятили воду, жандармы разрядили в воздух ружья.
   Люди целыми охапками швыряют базилик в колодец. И в бутылях со святой водой плавают листочки базилика.
   На крещенье и в селе, и в полях, и в лесу – всюду пахнет базиликом, базиликом пополам со снегом.
   На конях скачут до самой станции. Парни поют. А с лошадиных морд только пена летит.
   Но вот прошло крещенье, и сугробы стали таять. Близится пасха. Наступила. И уже по всему селу разносится запах цветущей вербы. Пахнет вербой, тополями и акацией. Благоухает свежая зелень.
   Мама не умерла. Но ей по-прежнему неможется. Никто уже не моет нас в корыте. У отца отросла борода. Потемнели щеки. Глубоко ввалились глаза.
   В поле, куда ни пойди, непременно наткнешься яа курган. И у каждого кургана свое название. Курганы распахивают и засевают. Осенью, перед самым снегом, перегоняя лошадей на водопой или на виноградники, мы замечаем, что кое-где подножия курганов разрыты заступом или ломом. Люди поверили слухам, будто под курганами захоронены клады. И раскопали несколько курганов. Денег не нашли, зато нашли копья, шпоры, шлемы, человеческие и лошадиные кости. Однако крестьяне не потеряли надежды. И все еще раскапывают и разоряют курганы. Может, счастливчикам и повезет найти в один прекрасный день спрятанные сокровища.
   Один такой курган стоит в поле, что по дороге на Турну. Когда-то в давние времена в нем находили целые бурдюки, набитые дукатами, старинными золотыми и серебряными монетами. Этот курган прозвали Муравьиным.
   Однажды, уже после бунта, приехал в село какой-то господин в пролетке с поднятым верхом. На лошадях были черные хомуты с бубенчиками. Господин соскочил с пролетки и потребовал, чтобы били в барабан и созывали к примарии народ. Ударили в барабан: дело было в воскресенье, люди не работали и собрались быстро. Коротенький толстячок стоял, опираясь на трость. Он сообщил, что в Турну учрежден новый банк под названием «Банк Фурника»[9]. Желающие могут получить деньги, нужно только дать расписку, указав, какая требуется сумма. В Муравьином кургане, сколько ни ищи, денег все равно не найти. Зато в «Банке Фурника» денег навалом… Господин забрался в пролетку, кучер взмахнул кнутом, и пролетка покатила вниз по Кэлмэцую разносить дальше счастливую весть.
   Село взбудоражилось. Деньги нужны всякому. Загвоздка была только в одном: мало кто умел расписаться. Господин с тростью, назвавшийся Сэвеску, заявил ясно и определенно: «Деньги в банке может получить только тот, кто поставит свою подпись…»
   Терзались недолго. Писарь Стэнеску взялся научить всех, кто захочет, писать свое имя.
   В примарии стоит большой стол. На него положили стопку бумаги. Принесли чернильницу и несколько ручек, вставили новые перья. Усадили людей за столы. Разложили перед ними листы бумаги. Вверху писарь каждому написал его имя. И разъяснил:
   – Нет нужды учить все буквы подряд. Господин Сэвеску этого не требует. Достаточно, если вы сумеете нацарапать такие знаки, чтоб они смахивали на подпись…
   Крестьяне взяли ручки, обмакнули перья в чернила. И перья заскребли по бумаге. Бумага рвалась, пестрела кляксами. Нелегко писать, когда на голове кэчула. Сняли кэчулы, положили на пол. Трудно писать, когда на тебе кожух или зипун… Жарко. Все обливаются потом. Скинули кожухи, зипуны, безрукавки и уложили все на пол вместе с кэчулами. Когда рубашка застегнута на все пуговицы – тоже непросто. Пришлось расстегнуть верхние, как во время покоса. И как на покосе, засучить выше локтя рукава…
   Благодаря терпению писаря мужики через несколько недель уже могли нацарапать хотя бы четвертушку своего имени, не сломав при этом перо и не заляпав бумагу.
   Научившись расписываться, каждый подыскивал себе попутчика. Потом, заняв деньги у корчмаря, попа или писаря, они спешили на вокзал. Брали билет и ехали в город.
   Перед зданием банка собрались бесконечные толпы народу, стояли по двое в ряд, как ополченцы. Принимал Сэвеску. Мужики подписывали вексель. Только это и требовалось – поставить подписи под двумя бумагами. С подписанными бумагами на руках мужики подходили к кассе. Кассир бросал сквозь очки взгляд на подписи, усмехался и спрашивал:
   – Сколько?..
   Кто просил сотню, кто две, а кое-кто даже пять сотен лей. Из банка, набив кошельки деньгами, шли в корчму. Пили, ели, распевали песни. Торговцы с главной базарной улицы хватали их за локти, затаскивали в свои лавки…
   – Бери ситец жене на юбку…
   – И чего ты ходишь в опорках? Идем ко мне, обую в башмаки со скрипом…
   – Э, да у тебя кэчула рваная… Заходи, продам, какую одни жандармы носят…
   – Входи, купишь платок для дочки…
   – Не угодно пару туфель?
   Мужики бродили по лавкам и только к вечеру воротились домой – с песнями, как после свадьбы. За плечами котомки, набитые товаром.
   – Повезло нам с «Фурникой»…
   – Дай бог здоровья господину Сэвеску…
   – Денег у нас теперь, как у господ…
 
 
   Наши волы были низкорослые и старые. Едва-едва тянули плуг. У телеги соскочили с колес ободья, прогнулись оси… Трудно работать в трех поместьях на старых волах, когда телега трещит по всем швам и, того и гляди, развалится в самый неподходящий момент.
   Мой отец тоже решил научиться ставить подпись. Я тогда еще не ходил в школу. В доме не было ни ручки, ни чернил, ни бумаги. Все это принес однажды за пазухой мой двоюродный брат Сорян Милитару из Стэникуца… Дядя Сорян был грамотный. Отец без большого труда научился расписываться. Неделю спустя он мог уже полностью написать свое имя, даже с закрытыми глазами. Писал его и на снегу – пальцем, и летом – на земле кнутовищем.
   Вместе с дядей Соряном поехал отец на ярмарку и взял деньги в «Банке Фурника». На полученную ссуду и на деньги, вырученные за старых волов, купил молодых крупных животных с широко расставленными рогами. Старую телегу разобрал и спрятал под навес. Приобрел в городе новую и у местного цыгана, Оанцэ, обил ободьями колеса. На оставшиеся деньги купил на помещичьей мельнице полмешка муки. Взял за деньги, чтобы не переплачивать летом приказчику.