Страница:
– Крошки вы мои, крошки, как мне вас прокормить? Крошки вы мой, крошки…
Женщина вытянула ноги – пусть отдохнут. Пусть отдохнут загрубевшие толстые лапы с черными ногтями и глубокими трещинами на подошве. Пусть их млеют в усталой истоме. Флоаря-роженица отдыхает…
Жалкая тощая курица с морщинистым хохолком роется в голой высохшей земле.
– Кыш, кыш тебя!.. – прогоняет ее роженица. И снова, еле ворочая языком, жалобно сетует:
– Крошки вы мои, крошки, чем мне вас кормить? Бедные мои крошки…
IX
Женщина вытянула ноги – пусть отдохнут. Пусть отдохнут загрубевшие толстые лапы с черными ногтями и глубокими трещинами на подошве. Пусть их млеют в усталой истоме. Флоаря-роженица отдыхает…
Жалкая тощая курица с морщинистым хохолком роется в голой высохшей земле.
– Кыш, кыш тебя!.. – прогоняет ее роженица. И снова, еле ворочая языком, жалобно сетует:
– Крошки вы мои, крошки, чем мне вас кормить? Бедные мои крошки…
IX
ГОСПОДИ, ПОМИЛУЙ
Господи, как я испугался. Судорожно разгребая воду, я с воплем и ревом вылез на берег, весь вымазанный в грязи.
– Караул, Ион тонет!..
Я плакал, рыдал, как помешанный. Иона Клешие по шейку, нет, пожалуй, с головкой затянуло в ил. Нахлебался он воды так, что живот вспучило.
Мне уже случалось видеть утопленников. Когда волной прибивает их к берегу, лица у них синие и запах ужасный. Подойти посмотреть – если очень уж хочется – можно, только зажавши нос.
Я подхватил валявшуюся на траве рубашку, насквозь промокшую от пота. Оделся. Солнце, повисшее над Горганом, обдает нас снопами красных лучей. Достает своими лучами до болота. И вода в болоте отливает багровым цветом. И желтым. И дымчато-серым.
Рядом со мной дрожат мелкой дрожью Гынгу с братом Тудораке. Тудораке и Гынгу шагу друг без друга не ступят. Ходят словно приклеенные. Так, держась за руки, и купаться бегают.
Все они рядом со мной – Гынгу и Тудораке, Наку и Ицику, Тутану и Туртурикэ; это мои приятели. На лугу валяется скомканная ситцевая рубашка, вся перемазанная мазутом, с большой синей заплатой на спине. Это рубашка Иона. Утопленника. Ее только коснись – беду накличешь. Счастье она принесет лишь тому, кто ее наденет. А наденет ее Штефан, младший из братьев Клешие, которого еще совсем недавно звали Георге.
Его не водили в церковь крестить во второй раз, не ходили с ним и в примарию – сменить имя в книге регистраций. И то и другое оказалось невозможным.
Поп с козлиной бородой лишь единожды окунет тебя в кадку, смажет елеем и – как бы ни орал и ни дергался новорожденный несмышленыш – пропоет свое «крещается раб божий» имярек, по имени крестного отца. Только однажды записывает тебя нотариус в книгу, а отец оставляет отпечаток пальца – когда объявляют твое имя и делают соответствующую запись. То есть не совсем так. Вот те на, я чуть-чуть не соврал! К попу обращаешься трижды: когда рождаешься на свет, женишься и помираешь – хорошей смертью, у себя в постели, или плохой, как погиб нынче в речке Ион.
Однако родители Георге все же сменили ему имя – по совету лекаря Ангела Нэбэдайе. У Георге падучая. В селе ею страдают и другие дети. А у нас в семье ее нет ни у кого. Откуда бы ей взяться?
Мы играем на улице. Во дворах. Играет с нами и Георге. Болезнь подкрадывается к нему незаметно и захватывает врасплох. Вдруг у него подкашиваются ноги. Он падает. Начинают дергаться руки. Дергаются ноги. Его ломает. Глаза лезут на лоб. На губах пузырится белая пена. Как вода в пучине. Кто-нибудь из самых бесстрашных, мальчишка или девчонка, бросается к нему, хватает за мизинец левой руки, сжимает его все сильней и сильней, пока парень не очнется.
Волосатые черти с того света мучают его всячески. Бодают рогами. Хлещут по щекам хвостом. Несчастный приходит в чувство только с их позволения. Когда они вдоволь натешатся игрой. Возятся они недолго – слишком много у них еще дел. Ведь мир огромен.
Когда болезнь отпустит, развязывают ремни и уздечки, и припадочный приходит в себя… Широко открывает глаза, смотрит вокруг отрешенным взглядом и поначалу не понимает, что же стряслось. Словно из него вымотали душу и выжали все соки. Словно он проделал долгий путь. Возвратился из дальних странствий. Из каких же краев?.. Он отирает рукавом губы. Подымается и, собрав остаток сил, уходит пошатываясь, стыдясь самого себя. Но мы на него и не глядим. Пусть его уходит. Мы поглощены игрой.
Напрасно родители меняли ему имя. Хоть мы теперь и зовем его по-новому, но болезнь уже запомнила несчастного, ее не проведешь. Коли надо его отыскать, она отыщет мигом. И теперь, когда старший брат утонул, его рубашку отдадут младшему, чтоб она принесла ему счастье. Будь проклято такое счастье!
Да и какое счастье может принести рубашка, грязная, с заплатой на спине? Добро бы хоть новая.
На наши вопли о помощи к берегу сбежались люди.
А произошло все это так. Я только что вернулся с поля вместе с Тицэ Уйе, его женой Флоарей и младенцами Думитрой и Доброй, у которых еще не раскрылись глаза, как у новорожденных котят. Я был измучен дневным зноем, раскаленной пылью дороги.
Хорошо бы собрать ребят. И пойти искупаться. Всей ватагой. Порезвиться. Прогнать усталость. Я пробежался по улице. Компания собралась в два счета.
– Айда купаться?
– Айда!..
И мы гурьбой отправились на пруд. Когда мы переходили шоссе, путь нам пересекало страшное чудище – молотилка. Четыре пары быков волокли молотилку на луг, где ее подсоединят к паровой машине.
Скоро молотьба. Сперва обмолотят пшеницу, а там уж ячмень и рожь.
Волов, впряженных в молотилку, ведет Клешие. Ион отстает от своего отца. И увязывается за нами. Присоединяется к нашей компании. Мать в Ионе души не чает – вернее, не чаяла до последнего времени, – хоть он и придурковат, и заика немножко. Сам Клешие не нарадуется на дочку свою Мэрину, у которой нет вовсе никаких изъянов. Парни увиваются за ней целыми толпами. И не потому, что за ней землю дадут. В семействе Клешие о земле и слыхом не слыхали. Да если б у отца и была земля, зятю он ни клочка бы не выделил. Клешие – скряга порядочный. За свое добро цепко держится. В селе поговаривают, что на дворе у него под старым навесом зарыты еще с давних времен серебряные и золотые монеты. Целый чугун доверху набит серебряными рублями и золотыми Махмудами.
Деньги эти нет-нет да и взыграют. В самую полночь. Соседи видели, как голубоватое пламя лизало стойки навеса и плетень. Языки пламени вырвались из-под земли, пометались-пометались и потухли, навес так и не занялся. Потому что пламенем от взыгравших денег нельзя обжечься, даже если сунуть в него руку. Даже сигареты не прикуришь. К деньгам, зарытым у Клешие под навесом, никто и близко не подступается. На деньгах этих лежит заклятье. Они должны сами вылезти наружу, когда пробьет их час. А час их пробьет.
От этих-то денег и пошли все изъяны у детей Клешие. Видно, мать по тому месту, где они зарыты, беременная ходила. Забыла об осторожности. Пришлось Клешие соорудить навес, чтобы никто не ступал по заклятой земле.
Вот и отправились мы купаться на пруд, а тут и Ион в нашу компанию затесался.
Сверху, с холмов, тонкой ниточкой течет скудный илистый ручеек в низеньких берегах. У каждого села на его пути жители поставили земляные запруды. Укрепили их частоколом и плетнями. Русло перегороженного ручья углубилось. Раздвинулись берега. Коли есть у тебя в руках сила, ты еще дошвырнешь камнем до другого берега. Но это если только у тебя сильные руки. Если нет – остается только стрелять из рогатки.
Чуть выше села, где воду никто не тревожит, поверхность ручья затянуло зеленой ряской. Кое-где ряску прорвали гуси, утки и всякая иная домашняя живность, что забирается сюда в поисках корма. Разводят полынью и лягушки, высовывающие погреть на солнышке свои бледные мордочки, полосатые макушки и выпученные глазищи. Глаза у лягушек вылезли на лоб от удивления – ведь каких только чудес не увидишь по ночам на дне пруда, где кишмя кишат раки с красными клешнями, длинные змеи – черные, синеватые, пятнистые; карпы с темными, цвета земли спинками; стремительные, неуловимые, как молния, вьюны; лещи с белоснежной чешуей; угольно-черные бычки; прозрачные головастики с огромной башкой и тонюсеньким хвостиком; похожие на обрывки ниток червячки – багровые, синие, зеленые, красные, – чего только не видят лягушки по ночам в подводном и подлунном царстве. Ночью звезды спускаются с небес и купаются в воде. Спускается и само небо. Все как есть. Когда на небе сияет луна, она тоже окунается в воду. Глубоким сном забылись ивы, более глубоким, чем люди. Ветер баюкает их ветви и листья. И ивы спят беспробудно. Ветер лелеет их сон. Только никогда не спят реки. Никогда. Стремятся куда-то, не ведая устали. А может, ивы тоже не спят никогда?
У плотины мы купаем волов. Купаем лошадей. И свиней тоже. Тут же купаемся и сами. Здесь глубже и вода чище. Когда нас много, вода становится мутной. Обычно мы ходим на запруду по воскресеньям. Но сегодня не воскресенье. Обычный день. Будни.
Мы думали, что на пруду мы одни хозяева. Но куда там! Нас опередила орава старух, молодаек и девчонок. Еще издали мы услышали их визг и вскрики.
– На нашем месте уже бабы купаются…
– Пошли выше, к излучине…
По дороге мы делаем остановку, вспомнив, что Клешие живут возле почты, а рядом с почтой – дом Руцу.
Руцу в прошлом году устроился стрелочником на железную дорогу. И вроде как заважничал. Носит куртку с блестящими медными пуговками, фуражку с красным кантом по околышу. Перебрался поближе к станции вместе с женой, малышом, щенком и поросенком. Дом сдал внаем десятнику Димаке Мику, смуглому чернобровому мужику с черными усами над мясистой губой. Сам десятник прислан из города. Его обязанность – содержать в порядке дорогу: засыпать рытвины, ямы, промоины. Кормится он в корчме вместе с доктором Ганчу, учителем Попеску-Брагадиру и другими временными служащими села. Жены у Димаке нет. Зато у него есть длинная подзорная труба, телескоп. По вечерам я иногда забегаю к нему и рассматриваю в эту трубу звезды, луну, Млечный Путь – все, что захочется. Задворки дома Руцу выходят к пруду. Если после полудня солнце не спрячется в тучи и бабы приходят купаться, Димаке Мику, держа под мышкой подзорную трубу, спускается к реке и устраивает засаду в зарослях лебеды, чертополоха и цикуты, что вымахала аж выше забора. У забора он присаживается, наводит трубу и смотрит. Смотрит, пока слюнки не потекут.
Женщины прознали про это. И думаете, рассердились? Ничуть не бывало: выскочат из воды и гоняются друг за дружкой, как телята-однолетки, брызгаются, визжат. Нарочно выскакивают, чтобы телеса свои показать…
– Ну что, десятник небось опять в свою трубу баб разглядывает?
Мы решили проверить. Сначала швыряли в бурьян камни и булыжники. Проломили несколько досок. Посбивали верхушки цикуты. Никаких признаков жизни, ни вскрика. Значит, десятника с трубой там нет. Тогда мы лезем в бурьян сами. Всей гурьбой.
– Айда на излучину…
– Не-е, – заупрямился Ион Клешие. – П-п-п-ошли к п-п-п-лотине. На баб посмотрим.
Делать нечего. Пошли за упрямцем. В прохладной воде женщины резвились от души. Мы скинули с себя рубахи, портки и бросились в мутную, вязкую жижу. Женщины в нашу сторону даже бровью не повели. Ишь какие! Это нас раззадорило. Мы замешались среди них и принялись подныривать и щипать их за икры, за бока, за что придется. Они, смеясь, огрызались, шлепали нас мокрыми ладонями, хватали за ноги и делали вид, будто топят, понарошку. Каждый веселился как умел. От нашей шумной ватаги отделилась Петричика Ивануш. И поплыла к противоположному берегу, через весь пруд. Плавала она, как парень. Ион Клешие рванулся было за ней. И сразу оступился. Наверно, он кричал, да разве тут услышишь? Все галдели наперебой. Никто и не понял, что Ион тонет. Может, он пытался вынырнуть. Может, и по воде руками шлепал. Но никто не заметил ни кругов, ни пузырей. Он сразу пошел на дно и пропал. Мы не вдруг сообразили, что произошло, и какое-то время еще дурачились. А потом, сообразив, перепугались и опрометью на берег. Караул! Клешие утоп! Женщины тоже всполошились. Господи, помилуй, Ион на дно пошел! Подоспели мужики. Быстро скидывают рубахи и – в воду. Начинают искать.
– В каком хоть месте он тонул, эй?
– Вот том, дядя Симион, где яма…
– Нет, вот тут, дядя Петраке, тут большая яма…
– Нет, не здесь. И не там. Он вот тут оступился…
Ямы повсюду. Мужики, зажмурившись, ныряют, достают головой до самого ила. Как слепые, шарят по дну руками и ногами. Потом стремительно выскакивают на поверхность. Отдышавшись, опять ныряют. И так без конца. Снова и снова. Если смотреть на пруд издали и не знать, чем мужики заняты, то может показаться, что они придумали какую-то новую сумасшедшую игру и развлекаются ею, а мы, пораженные, оцепеневшие и растерянные, следим за ней с замирающим сердцем, затаив дыхание.
Со стороны села бежит отец Иона с длинным шестом в руках, мчится, словно за ним гонится сама смерть. Следом, подхватившись, тяжело переводя дух и причитая, спешит Яна, его жена. Услышали, что сын потонул.
– Нашли?
– Нет, не нашли…
Клешие сбрасывает одежду и входит в воду. Шарит шестом.
– Несите багры!
Все село высыпало на берег. Кто смотрит. А кто присоединяется к тем, что в воде. Пруд кишит людьми. Приносят вилы, багры. Приволокли даже огромную рыболовную сеть. Отец Иона Клешие кричит:
– Здесь он… Здесь. Нашел!..
К Клешие подплывают ныряльщики. Подхватывают утопленника за ноги и тянут к берегу. Тело Иона обмякло и стало как тряпка. Открытые глаза блестят. Живот вспучило от воды. Его положили на землю… Забросали травой. Принесли фонари. Зажгли. В черепке с горящими угольями закурили ладан. Далеко за Горганом садится солнце. Пруд искрится, вода пошла полосами – серыми и черными. Над водой толпятся облака.
– Айда домой…
Во дворе пустынно. Дверь закрыта. Уселись на насест куры. С обеда у меня не было во рту ни крошки. Дорога до села от самого поместья Бэдулясы, купание и пережитый ужас лишили меня последних сил. Зайти бы к соседям, к тетке – попросить кусок хлеба. Да она поссорилась с мамой – за то, что мама прозвала ее Лавочницей. Растянувшись на завалинке, я пытаюсь уснуть. Слышно, как на улице устало скрипят телеги.
Меня будит мама.
– Вставай, поешь, Дарие.
Подымаюсь. Я не слышал, как они пришли, когда подогрели мамалыгу…
– Что с Уйе?
– Тетя Флоаря родила двух девчонок, прямо на дороге.
– Двух девочек, д-а-а…
Это никого не удивляет. Дело привычное. У нас женщины рожают где придется: дома, в поле, где прихватит. Только в церкви не рожают, потому что не слишком часто туда заглядывают…
Я рассказываю, как утонул сын Клешие.
– Когда только вы утихомиритесь! Хорошо еще, что ты жив остался.
Будь проклят этот день.
Ночь вдребезги разбита звоном церковных колоколов. Колокола трезвонят как оглашенные. Сперва большой. Потом маленький. Снова большой. И опять маленький. Может быть, кто-то перепил и теперь, сам не ведая, что творит, трезвонит в колокола среди ночи? Да нет. Никто не перепил. Слышится и труба Диша-ветерана. А вот и барабан, по нему беспощадно лупит стражник Джанта.
Плохо соображая со сна, мы, как кузнечики, спрыгиваем с циновок и бежим к примарии узнать, отчего переполох. Женщины еще от дверей начинают причитать. Еще бы! Тут и колокольный звон. И труба. И грохот барабана. И это среди ночи. Что бы это могло означать, если не войну?
Вот уже два лета по ту сторону Дуная идет война. До прошлого года за рекой были огороды болгар. По весне болгары приходили сюда с торбами, полными семян. Чинили навесы. Поправляли большое колесо, которое подымало воду на их поля. Мы знали этих болгар: Ивана, Стояна, Пантелие. Их было человек пятнадцать. Между собой они разговаривали по-болгарски. С нами – по-румынски. За старшого у них был Иван. Осенью он продавал овощи, весь урожай. Собирал деньги, вел расчеты. Стоян и Пантелие развозили оставшиеся овощи по селам на тележках, торгуя и за деньги, и в обмен на кукурузную муку, на кукурузу или пшеницу, если у кого была пшеница. Остальные, вооружившись палками, сторожили огороды по ночам. А днем все работали. Если не управлялись сами, бросали клич по селам – нужны дети работать у болгар. И мы шли. Пололи чеснок, лук. Ползая по грязи на коленках, сажали капустную, баклажанную и помидорную рассаду, редьку, брюкву, лук-порей. После такой работы нас, бывало, от свиней не отличить. Вокруг огородов росли гвоздики, хризантемы. За день работы, если питаться тем, что принесешь из дому, можно было и подзаработать; девчонки получали по два бана, мальчишки – по три. А если у тебя уже пробились усы, то, помахав день мотыгой, ты мог рассчитывать и на пять банов – на целую серебряную монетку.
Вот болгары объезжают с тележкой село:
– Кому свежие овощи?..
К тележке сбегаются женщины. Несут в решете кукурузное зерно и получают за это перец, баклажаны, лук. Горшок щей тогда только и приобретает настоящий вкус, если бросишь туда хотя бы щепотку пряностей.
В прошлом году болгары не приходили. Не появились они и в этом. Крестьяне перепахали их огороды и засеяли ячменем, пшеницей, рожью. В пойме земля жирная. Пшеница вымахала – лошади по холку… Даже выше.
До нас доходят слухи о наших знакомцах болгарах.
– Иван убит…
– Стоян убит…
– И Велчу убит…
– И Антон…
– Все наши огородники перебиты. На войне с турками.
– Хорошо, что у нас-то войны нет…
Мужчины, женщины, дети работают до седьмого пота.
– Хорошо, что у нас-то войны нет…
И если у нас кто и умрет, то в кругу семьи, среди своих. Смерть уносит душу, но хоть тело оставляет родным…
Звенят колокола. Трубит труба. Гремит барабан. Колокола. Труба. Барабан.
Воют собаки. Зловеще, как волки…
Насупился писарь Джикэ Стэнеску. Он прослышал об этом еще вчера вечером. Знал и примар. В примарии горят лампы. Зажжен и фонарь перед входом. Жители села собрались все до единого. Открыла кофейню Ленка и сама, как была растрепанная, поспешила на улицу. Даже платок набросить забыла. На ногах – мягкие шлепанцы. Белая нижняя юбка. Насквозь просвечивает. Возле Ленки уже крутятся парни, готовые прижать ее к дощатому забору церкви… Жандарм Никулае Мьелушел распечатывает желтый конверт. Вынимает бумагу и читает: мобилизация.
Жандарм в своей стихии. Орет:
– Чтоб завтра всем быть на станции, с вещами! Каждый отправится в свой полк. Объявлена война с Болгарией. Кто попробует уклониться, тому, черт побери, несдобровать! Застрелю как собаку.
И чтобы доказать, что не шутит, жандарм поднимает револьвер и разряжает его в воздух.
В толпе шепчутся:
– Что ж это мы – с болгарами воевать будем?
– Чего мы с ними не поделили? Ведь дружбу водили. Хорошо еще Иван со Стояном померли. А то пришлось бы с ними столкнуться. Стыд-то какой. Пришлось бы драться с ними, стрелять друг в друга… Не приведи господь!
Никому уже не до сна. В домах зажглись огни. На порогах плачут, тоскливо причитают женщины. Однако не мешкая принимаются готовить толстые и крепкие лепешки мамалыги – чтоб хватило до прибытия в полк. Из одежи выбирают, что порванее. Лишь бы выдержала дорогу до полка. А уж там вместе с ружьем, патронами, флягой мобилизованным выдадут и военную справу, такую, что корой задубеет на теле, и башмаки – на муку ступням и лодыжкам.
Завернутые в лоскутья, девочки Тицэ Уйе спят в корыте рядышком, головка к головке. А головки – как две желтые помятые тыковки.
– Береги детей, Флоаря…
– Возвращайся цел, Тицэ…
Лают собаки. Воют, как волки. Зловеще. Село гудит. Гудит бескрайнее поле. Стучатся в ворота парни:
– Ухожу, Иоана…
– Через час мне уходить, Мэриоара…
– Илинка моя…
– Стана…
– Горгинэ…
– Катрина…
Ветеран Диш сел на пень, прислонившись спиной к стене примарии. Положил медную трубу на колени. Труба очень старая, вся в царапинах и вмятинах, с покривившимся раструбом. Она трубила штурм еще в семьдесят седьмом, когда погиб под Гривицей Шонцу, когда от турецкой пули пал Вальтер Мэрэчиняну.
– Был я на войне в семьдесят седьмом. Проливал кровь. Много наших полегло на болгарских полях. Мы тогда толковали – коли выпадало время меж сражений, – вот вернутся, мол, те, кто останется жив, и устроят себе завидную жизнь: всем дадут землю, не надо будет платить дань османам. Да куда там! Все осталось, как при турках. И даже еще хуже. Баре вовсе озверели. А правители вспоминают про нас, только когда дело доходит до драки с соседями, когда требуется мясо для пушек…
– Эй, ветеран, ты чего там бормочешь?
– А что в мою старую голову придет. Когда-то я с турками дрался, с нехристями. А сейчас вот с болгарами пойдем биться. А они такие же христиане, как и мы. Грех-то какой на душу берем…
Уходит на войну и Клешие. Утонувшего сына похоронят без него. Похоронят его сверстники, остающиеся дома. «Господи, помилуй», – запоет над гробом поп. И впрямь, «помилуй»…
К утру село опустело наполовину. Зато на станции давка. Яблоку негде упасть. За мужьями увязались жены – поднести котомки с припасами. Прильнули к мужьям и плачут.
Со стороны Руши-де-Веде то и дело с грохотом подкатывают товарные поезда. Мужики подымаются в вагоны. Свистит паровоз. Лихо разводит пары. И поезд, как с грохотом подошел, так с грохотом и отходит. Пришел пустой. Уходит с грузом. К Дунаю.
За Дунаем – Болгария. За Дунаем – болгары. За Дунаем – война…
Отовсюду – с низовий и верховий Кэлмэцуя – стекаются к станции в сопровождении жандармов босоногие резервисты.
– Откуда будешь, браток?
– Из Бэкэлешти… А сам-то?
– Я из Секары…
Жандармы попивают ракию в пристанционной корчме. Пьют, выходят под навес и палят из револьверов по воронам, сидящим на тополях. Уж коли война, так хоть пальбой поразвлечься.
Прибыли с поездом походные пекарни. Их выгрузили, поставили в ряд за станцией возле складов. Отец мой уже не молод. И его определяют на хлебопекарню. Он целый день замешивает тесто и ставит в печь. Печь – из черной жести. Когда хлеб вынимают, от него идет дым, корка подгорела, а сердцевина осталась непропеченной, сырой и горькой. Теперь идущие с низовий поезда везут к Дунаю крестьян из Молдовы. На станции они получают терпкий хлеб и бутылки с водой.
– Яблок у вас тут нет?
– Нет.
– А слив?
– Какое там…
– А стручков акации?
– У нас акация не родит…
Молдаване смеются. Им смешно, что у нас в селах нет яблонь, усыпанных яблоками. А что мы можем, если здешняя земля не годится для яблонь…
Кто-то хватает меня за ухо – это Мьелушел.
– Ты чего здесь потерял, а?
– Что, и поглядеть уж нельзя?
– Нечего тут глядеть. Много будешь знать, скоро состаришься.
И он хмуро гонит меня прочь.
Весь день я толкусь на станции возле отца… Интересно смотреть на проходящие мимо поезда с солдатами. Вот прогрохотал состав с лошадьми. Промелькнули открытые платформы с пушками. Тоже покатили к Дунаю. Целая ватага мобилизованных работает в походной пекарне. Обмундирование выдали не всем – только имеющим чин. Мой отец – рядовой.
– Тятя, а почему тебя не произвели в сержанты, когда ты был в армии?
– Грамоте не обучен… А сержант должен быть грамотный…
Дома у нас никто не знает грамоты, кроме меня.
Кипят в больших казанах щи из крапивы и нескольких картофелин – их бросили в казан нечищенными, прямо с кожурой. Резервисты хлебают из солдатских котелков деревянными ложками. Хлеб, который покрывается плесенью, едва его вынешь из печи, в конце концов приходится выплевывать. Хлебаю щи и я – из одного котелка с отцом. Подбираю брошенные солдатами куски хлеба. Вечером несу их под полой к себе домой. Пусть свинья жрет. Но свинья, понюхав, отходит. Трава ей больше по вкусу…
Для офицеров возят булки из города. И еду им готовят отдельно.
– Вы что разбрасываете хлеб, сукины дети?
– Он горький, господин капитан…
– Еще чего, хлеб сладкий…
– Может, оно и так, только на наш вкус – горький.
– Стало быть, государственное добро на помойку выбрасываете, черт бы вас побрал, сукины дети…
Печи-времянки, все шесть в ряд, пекут хлеб днем и ночью. Хлеб рассовывают по мешкам, мешки грузят в вагоны, а вагоны гонят к болгарской границе. Потом на баржах переправляют через Дунай. Иногда эти мешки, валяющиеся на открытых платформах, попадают под дождь, а то и не раз и не два. Но это пустяк. Дождь пройдет, снова запалит солнце нынешнего знойного лета и жгучими лучами высушит хлеб… Хлеб, уже позеленевший от плесени…
– Тять, а ты Дунай переходил?
– Переходил в семьдесят седьмом. Еще мальчишкой. Мой отец трудовую повинность отбывал. Я и забрался к нему в телегу: хотелось поглядеть на войну.
– И видел, как воюют?
– Видел. Видел русских. Видел турок, что попали в плен. Больно легко одеты – фески да шаровары. А дело было зимой. Нехристи мерли как мухи. Летом небось земля задохнулась бы от загнивших трупов. Мой отец те места хорошо знал. Еще в молодости водил дружбу с одним турком. Из беев.
Каждую осень турок дарил отцу что-нибудь: соль, мед, шерсть. У бея добра много. Пять жен имел. Держал их взаперти. Нашла как-то на бея дурь, захотелось ему перед приятелем женами похвастаться. Приказал он им приподнять чадру и приоткрыть лица.
«Взгляни-ка на них, друг мой», – пригласил турок отца.
Отец взглянул.
«Ну, ответь, какая тебе по нраву?»
«Как можно, ваша милость, – у наших родителей так было принято обращаться к туркам, своим господам, – они все прекрасны…»
«Это верно, но я спросил, какая по нраву тебе…»
Отец указал наугад одну, с удлиненными глазами и желтоватым лицом. Молодая женщина рассмеялась. И этого оказалось довольно. Выхватил турок пистолет и убил ее наповал.
– Караул, Ион тонет!..
Я плакал, рыдал, как помешанный. Иона Клешие по шейку, нет, пожалуй, с головкой затянуло в ил. Нахлебался он воды так, что живот вспучило.
Мне уже случалось видеть утопленников. Когда волной прибивает их к берегу, лица у них синие и запах ужасный. Подойти посмотреть – если очень уж хочется – можно, только зажавши нос.
Я подхватил валявшуюся на траве рубашку, насквозь промокшую от пота. Оделся. Солнце, повисшее над Горганом, обдает нас снопами красных лучей. Достает своими лучами до болота. И вода в болоте отливает багровым цветом. И желтым. И дымчато-серым.
Рядом со мной дрожат мелкой дрожью Гынгу с братом Тудораке. Тудораке и Гынгу шагу друг без друга не ступят. Ходят словно приклеенные. Так, держась за руки, и купаться бегают.
Все они рядом со мной – Гынгу и Тудораке, Наку и Ицику, Тутану и Туртурикэ; это мои приятели. На лугу валяется скомканная ситцевая рубашка, вся перемазанная мазутом, с большой синей заплатой на спине. Это рубашка Иона. Утопленника. Ее только коснись – беду накличешь. Счастье она принесет лишь тому, кто ее наденет. А наденет ее Штефан, младший из братьев Клешие, которого еще совсем недавно звали Георге.
Его не водили в церковь крестить во второй раз, не ходили с ним и в примарию – сменить имя в книге регистраций. И то и другое оказалось невозможным.
Поп с козлиной бородой лишь единожды окунет тебя в кадку, смажет елеем и – как бы ни орал и ни дергался новорожденный несмышленыш – пропоет свое «крещается раб божий» имярек, по имени крестного отца. Только однажды записывает тебя нотариус в книгу, а отец оставляет отпечаток пальца – когда объявляют твое имя и делают соответствующую запись. То есть не совсем так. Вот те на, я чуть-чуть не соврал! К попу обращаешься трижды: когда рождаешься на свет, женишься и помираешь – хорошей смертью, у себя в постели, или плохой, как погиб нынче в речке Ион.
Однако родители Георге все же сменили ему имя – по совету лекаря Ангела Нэбэдайе. У Георге падучая. В селе ею страдают и другие дети. А у нас в семье ее нет ни у кого. Откуда бы ей взяться?
Мы играем на улице. Во дворах. Играет с нами и Георге. Болезнь подкрадывается к нему незаметно и захватывает врасплох. Вдруг у него подкашиваются ноги. Он падает. Начинают дергаться руки. Дергаются ноги. Его ломает. Глаза лезут на лоб. На губах пузырится белая пена. Как вода в пучине. Кто-нибудь из самых бесстрашных, мальчишка или девчонка, бросается к нему, хватает за мизинец левой руки, сжимает его все сильней и сильней, пока парень не очнется.
Волосатые черти с того света мучают его всячески. Бодают рогами. Хлещут по щекам хвостом. Несчастный приходит в чувство только с их позволения. Когда они вдоволь натешатся игрой. Возятся они недолго – слишком много у них еще дел. Ведь мир огромен.
Когда болезнь отпустит, развязывают ремни и уздечки, и припадочный приходит в себя… Широко открывает глаза, смотрит вокруг отрешенным взглядом и поначалу не понимает, что же стряслось. Словно из него вымотали душу и выжали все соки. Словно он проделал долгий путь. Возвратился из дальних странствий. Из каких же краев?.. Он отирает рукавом губы. Подымается и, собрав остаток сил, уходит пошатываясь, стыдясь самого себя. Но мы на него и не глядим. Пусть его уходит. Мы поглощены игрой.
Напрасно родители меняли ему имя. Хоть мы теперь и зовем его по-новому, но болезнь уже запомнила несчастного, ее не проведешь. Коли надо его отыскать, она отыщет мигом. И теперь, когда старший брат утонул, его рубашку отдадут младшему, чтоб она принесла ему счастье. Будь проклято такое счастье!
Да и какое счастье может принести рубашка, грязная, с заплатой на спине? Добро бы хоть новая.
На наши вопли о помощи к берегу сбежались люди.
А произошло все это так. Я только что вернулся с поля вместе с Тицэ Уйе, его женой Флоарей и младенцами Думитрой и Доброй, у которых еще не раскрылись глаза, как у новорожденных котят. Я был измучен дневным зноем, раскаленной пылью дороги.
Хорошо бы собрать ребят. И пойти искупаться. Всей ватагой. Порезвиться. Прогнать усталость. Я пробежался по улице. Компания собралась в два счета.
– Айда купаться?
– Айда!..
И мы гурьбой отправились на пруд. Когда мы переходили шоссе, путь нам пересекало страшное чудище – молотилка. Четыре пары быков волокли молотилку на луг, где ее подсоединят к паровой машине.
Скоро молотьба. Сперва обмолотят пшеницу, а там уж ячмень и рожь.
Волов, впряженных в молотилку, ведет Клешие. Ион отстает от своего отца. И увязывается за нами. Присоединяется к нашей компании. Мать в Ионе души не чает – вернее, не чаяла до последнего времени, – хоть он и придурковат, и заика немножко. Сам Клешие не нарадуется на дочку свою Мэрину, у которой нет вовсе никаких изъянов. Парни увиваются за ней целыми толпами. И не потому, что за ней землю дадут. В семействе Клешие о земле и слыхом не слыхали. Да если б у отца и была земля, зятю он ни клочка бы не выделил. Клешие – скряга порядочный. За свое добро цепко держится. В селе поговаривают, что на дворе у него под старым навесом зарыты еще с давних времен серебряные и золотые монеты. Целый чугун доверху набит серебряными рублями и золотыми Махмудами.
Деньги эти нет-нет да и взыграют. В самую полночь. Соседи видели, как голубоватое пламя лизало стойки навеса и плетень. Языки пламени вырвались из-под земли, пометались-пометались и потухли, навес так и не занялся. Потому что пламенем от взыгравших денег нельзя обжечься, даже если сунуть в него руку. Даже сигареты не прикуришь. К деньгам, зарытым у Клешие под навесом, никто и близко не подступается. На деньгах этих лежит заклятье. Они должны сами вылезти наружу, когда пробьет их час. А час их пробьет.
От этих-то денег и пошли все изъяны у детей Клешие. Видно, мать по тому месту, где они зарыты, беременная ходила. Забыла об осторожности. Пришлось Клешие соорудить навес, чтобы никто не ступал по заклятой земле.
Вот и отправились мы купаться на пруд, а тут и Ион в нашу компанию затесался.
Сверху, с холмов, тонкой ниточкой течет скудный илистый ручеек в низеньких берегах. У каждого села на его пути жители поставили земляные запруды. Укрепили их частоколом и плетнями. Русло перегороженного ручья углубилось. Раздвинулись берега. Коли есть у тебя в руках сила, ты еще дошвырнешь камнем до другого берега. Но это если только у тебя сильные руки. Если нет – остается только стрелять из рогатки.
Чуть выше села, где воду никто не тревожит, поверхность ручья затянуло зеленой ряской. Кое-где ряску прорвали гуси, утки и всякая иная домашняя живность, что забирается сюда в поисках корма. Разводят полынью и лягушки, высовывающие погреть на солнышке свои бледные мордочки, полосатые макушки и выпученные глазищи. Глаза у лягушек вылезли на лоб от удивления – ведь каких только чудес не увидишь по ночам на дне пруда, где кишмя кишат раки с красными клешнями, длинные змеи – черные, синеватые, пятнистые; карпы с темными, цвета земли спинками; стремительные, неуловимые, как молния, вьюны; лещи с белоснежной чешуей; угольно-черные бычки; прозрачные головастики с огромной башкой и тонюсеньким хвостиком; похожие на обрывки ниток червячки – багровые, синие, зеленые, красные, – чего только не видят лягушки по ночам в подводном и подлунном царстве. Ночью звезды спускаются с небес и купаются в воде. Спускается и само небо. Все как есть. Когда на небе сияет луна, она тоже окунается в воду. Глубоким сном забылись ивы, более глубоким, чем люди. Ветер баюкает их ветви и листья. И ивы спят беспробудно. Ветер лелеет их сон. Только никогда не спят реки. Никогда. Стремятся куда-то, не ведая устали. А может, ивы тоже не спят никогда?
У плотины мы купаем волов. Купаем лошадей. И свиней тоже. Тут же купаемся и сами. Здесь глубже и вода чище. Когда нас много, вода становится мутной. Обычно мы ходим на запруду по воскресеньям. Но сегодня не воскресенье. Обычный день. Будни.
Мы думали, что на пруду мы одни хозяева. Но куда там! Нас опередила орава старух, молодаек и девчонок. Еще издали мы услышали их визг и вскрики.
– На нашем месте уже бабы купаются…
– Пошли выше, к излучине…
По дороге мы делаем остановку, вспомнив, что Клешие живут возле почты, а рядом с почтой – дом Руцу.
Руцу в прошлом году устроился стрелочником на железную дорогу. И вроде как заважничал. Носит куртку с блестящими медными пуговками, фуражку с красным кантом по околышу. Перебрался поближе к станции вместе с женой, малышом, щенком и поросенком. Дом сдал внаем десятнику Димаке Мику, смуглому чернобровому мужику с черными усами над мясистой губой. Сам десятник прислан из города. Его обязанность – содержать в порядке дорогу: засыпать рытвины, ямы, промоины. Кормится он в корчме вместе с доктором Ганчу, учителем Попеску-Брагадиру и другими временными служащими села. Жены у Димаке нет. Зато у него есть длинная подзорная труба, телескоп. По вечерам я иногда забегаю к нему и рассматриваю в эту трубу звезды, луну, Млечный Путь – все, что захочется. Задворки дома Руцу выходят к пруду. Если после полудня солнце не спрячется в тучи и бабы приходят купаться, Димаке Мику, держа под мышкой подзорную трубу, спускается к реке и устраивает засаду в зарослях лебеды, чертополоха и цикуты, что вымахала аж выше забора. У забора он присаживается, наводит трубу и смотрит. Смотрит, пока слюнки не потекут.
Женщины прознали про это. И думаете, рассердились? Ничуть не бывало: выскочат из воды и гоняются друг за дружкой, как телята-однолетки, брызгаются, визжат. Нарочно выскакивают, чтобы телеса свои показать…
– Ну что, десятник небось опять в свою трубу баб разглядывает?
Мы решили проверить. Сначала швыряли в бурьян камни и булыжники. Проломили несколько досок. Посбивали верхушки цикуты. Никаких признаков жизни, ни вскрика. Значит, десятника с трубой там нет. Тогда мы лезем в бурьян сами. Всей гурьбой.
– Айда на излучину…
– Не-е, – заупрямился Ион Клешие. – П-п-п-ошли к п-п-п-лотине. На баб посмотрим.
Делать нечего. Пошли за упрямцем. В прохладной воде женщины резвились от души. Мы скинули с себя рубахи, портки и бросились в мутную, вязкую жижу. Женщины в нашу сторону даже бровью не повели. Ишь какие! Это нас раззадорило. Мы замешались среди них и принялись подныривать и щипать их за икры, за бока, за что придется. Они, смеясь, огрызались, шлепали нас мокрыми ладонями, хватали за ноги и делали вид, будто топят, понарошку. Каждый веселился как умел. От нашей шумной ватаги отделилась Петричика Ивануш. И поплыла к противоположному берегу, через весь пруд. Плавала она, как парень. Ион Клешие рванулся было за ней. И сразу оступился. Наверно, он кричал, да разве тут услышишь? Все галдели наперебой. Никто и не понял, что Ион тонет. Может, он пытался вынырнуть. Может, и по воде руками шлепал. Но никто не заметил ни кругов, ни пузырей. Он сразу пошел на дно и пропал. Мы не вдруг сообразили, что произошло, и какое-то время еще дурачились. А потом, сообразив, перепугались и опрометью на берег. Караул! Клешие утоп! Женщины тоже всполошились. Господи, помилуй, Ион на дно пошел! Подоспели мужики. Быстро скидывают рубахи и – в воду. Начинают искать.
– В каком хоть месте он тонул, эй?
– Вот том, дядя Симион, где яма…
– Нет, вот тут, дядя Петраке, тут большая яма…
– Нет, не здесь. И не там. Он вот тут оступился…
Ямы повсюду. Мужики, зажмурившись, ныряют, достают головой до самого ила. Как слепые, шарят по дну руками и ногами. Потом стремительно выскакивают на поверхность. Отдышавшись, опять ныряют. И так без конца. Снова и снова. Если смотреть на пруд издали и не знать, чем мужики заняты, то может показаться, что они придумали какую-то новую сумасшедшую игру и развлекаются ею, а мы, пораженные, оцепеневшие и растерянные, следим за ней с замирающим сердцем, затаив дыхание.
Со стороны села бежит отец Иона с длинным шестом в руках, мчится, словно за ним гонится сама смерть. Следом, подхватившись, тяжело переводя дух и причитая, спешит Яна, его жена. Услышали, что сын потонул.
– Нашли?
– Нет, не нашли…
Клешие сбрасывает одежду и входит в воду. Шарит шестом.
– Несите багры!
Все село высыпало на берег. Кто смотрит. А кто присоединяется к тем, что в воде. Пруд кишит людьми. Приносят вилы, багры. Приволокли даже огромную рыболовную сеть. Отец Иона Клешие кричит:
– Здесь он… Здесь. Нашел!..
К Клешие подплывают ныряльщики. Подхватывают утопленника за ноги и тянут к берегу. Тело Иона обмякло и стало как тряпка. Открытые глаза блестят. Живот вспучило от воды. Его положили на землю… Забросали травой. Принесли фонари. Зажгли. В черепке с горящими угольями закурили ладан. Далеко за Горганом садится солнце. Пруд искрится, вода пошла полосами – серыми и черными. Над водой толпятся облака.
– Айда домой…
Во дворе пустынно. Дверь закрыта. Уселись на насест куры. С обеда у меня не было во рту ни крошки. Дорога до села от самого поместья Бэдулясы, купание и пережитый ужас лишили меня последних сил. Зайти бы к соседям, к тетке – попросить кусок хлеба. Да она поссорилась с мамой – за то, что мама прозвала ее Лавочницей. Растянувшись на завалинке, я пытаюсь уснуть. Слышно, как на улице устало скрипят телеги.
Меня будит мама.
– Вставай, поешь, Дарие.
Подымаюсь. Я не слышал, как они пришли, когда подогрели мамалыгу…
– Что с Уйе?
– Тетя Флоаря родила двух девчонок, прямо на дороге.
– Двух девочек, д-а-а…
Это никого не удивляет. Дело привычное. У нас женщины рожают где придется: дома, в поле, где прихватит. Только в церкви не рожают, потому что не слишком часто туда заглядывают…
Я рассказываю, как утонул сын Клешие.
– Когда только вы утихомиритесь! Хорошо еще, что ты жив остался.
Будь проклят этот день.
Ночь вдребезги разбита звоном церковных колоколов. Колокола трезвонят как оглашенные. Сперва большой. Потом маленький. Снова большой. И опять маленький. Может быть, кто-то перепил и теперь, сам не ведая, что творит, трезвонит в колокола среди ночи? Да нет. Никто не перепил. Слышится и труба Диша-ветерана. А вот и барабан, по нему беспощадно лупит стражник Джанта.
Плохо соображая со сна, мы, как кузнечики, спрыгиваем с циновок и бежим к примарии узнать, отчего переполох. Женщины еще от дверей начинают причитать. Еще бы! Тут и колокольный звон. И труба. И грохот барабана. И это среди ночи. Что бы это могло означать, если не войну?
Вот уже два лета по ту сторону Дуная идет война. До прошлого года за рекой были огороды болгар. По весне болгары приходили сюда с торбами, полными семян. Чинили навесы. Поправляли большое колесо, которое подымало воду на их поля. Мы знали этих болгар: Ивана, Стояна, Пантелие. Их было человек пятнадцать. Между собой они разговаривали по-болгарски. С нами – по-румынски. За старшого у них был Иван. Осенью он продавал овощи, весь урожай. Собирал деньги, вел расчеты. Стоян и Пантелие развозили оставшиеся овощи по селам на тележках, торгуя и за деньги, и в обмен на кукурузную муку, на кукурузу или пшеницу, если у кого была пшеница. Остальные, вооружившись палками, сторожили огороды по ночам. А днем все работали. Если не управлялись сами, бросали клич по селам – нужны дети работать у болгар. И мы шли. Пололи чеснок, лук. Ползая по грязи на коленках, сажали капустную, баклажанную и помидорную рассаду, редьку, брюкву, лук-порей. После такой работы нас, бывало, от свиней не отличить. Вокруг огородов росли гвоздики, хризантемы. За день работы, если питаться тем, что принесешь из дому, можно было и подзаработать; девчонки получали по два бана, мальчишки – по три. А если у тебя уже пробились усы, то, помахав день мотыгой, ты мог рассчитывать и на пять банов – на целую серебряную монетку.
Вот болгары объезжают с тележкой село:
– Кому свежие овощи?..
К тележке сбегаются женщины. Несут в решете кукурузное зерно и получают за это перец, баклажаны, лук. Горшок щей тогда только и приобретает настоящий вкус, если бросишь туда хотя бы щепотку пряностей.
В прошлом году болгары не приходили. Не появились они и в этом. Крестьяне перепахали их огороды и засеяли ячменем, пшеницей, рожью. В пойме земля жирная. Пшеница вымахала – лошади по холку… Даже выше.
До нас доходят слухи о наших знакомцах болгарах.
– Иван убит…
– Стоян убит…
– И Велчу убит…
– И Антон…
– Все наши огородники перебиты. На войне с турками.
– Хорошо, что у нас-то войны нет…
Мужчины, женщины, дети работают до седьмого пота.
– Хорошо, что у нас-то войны нет…
И если у нас кто и умрет, то в кругу семьи, среди своих. Смерть уносит душу, но хоть тело оставляет родным…
Звенят колокола. Трубит труба. Гремит барабан. Колокола. Труба. Барабан.
Воют собаки. Зловеще, как волки…
Насупился писарь Джикэ Стэнеску. Он прослышал об этом еще вчера вечером. Знал и примар. В примарии горят лампы. Зажжен и фонарь перед входом. Жители села собрались все до единого. Открыла кофейню Ленка и сама, как была растрепанная, поспешила на улицу. Даже платок набросить забыла. На ногах – мягкие шлепанцы. Белая нижняя юбка. Насквозь просвечивает. Возле Ленки уже крутятся парни, готовые прижать ее к дощатому забору церкви… Жандарм Никулае Мьелушел распечатывает желтый конверт. Вынимает бумагу и читает: мобилизация.
Жандарм в своей стихии. Орет:
– Чтоб завтра всем быть на станции, с вещами! Каждый отправится в свой полк. Объявлена война с Болгарией. Кто попробует уклониться, тому, черт побери, несдобровать! Застрелю как собаку.
И чтобы доказать, что не шутит, жандарм поднимает револьвер и разряжает его в воздух.
В толпе шепчутся:
– Что ж это мы – с болгарами воевать будем?
– Чего мы с ними не поделили? Ведь дружбу водили. Хорошо еще Иван со Стояном померли. А то пришлось бы с ними столкнуться. Стыд-то какой. Пришлось бы драться с ними, стрелять друг в друга… Не приведи господь!
Никому уже не до сна. В домах зажглись огни. На порогах плачут, тоскливо причитают женщины. Однако не мешкая принимаются готовить толстые и крепкие лепешки мамалыги – чтоб хватило до прибытия в полк. Из одежи выбирают, что порванее. Лишь бы выдержала дорогу до полка. А уж там вместе с ружьем, патронами, флягой мобилизованным выдадут и военную справу, такую, что корой задубеет на теле, и башмаки – на муку ступням и лодыжкам.
Завернутые в лоскутья, девочки Тицэ Уйе спят в корыте рядышком, головка к головке. А головки – как две желтые помятые тыковки.
– Береги детей, Флоаря…
– Возвращайся цел, Тицэ…
Лают собаки. Воют, как волки. Зловеще. Село гудит. Гудит бескрайнее поле. Стучатся в ворота парни:
– Ухожу, Иоана…
– Через час мне уходить, Мэриоара…
– Илинка моя…
– Стана…
– Горгинэ…
– Катрина…
Ветеран Диш сел на пень, прислонившись спиной к стене примарии. Положил медную трубу на колени. Труба очень старая, вся в царапинах и вмятинах, с покривившимся раструбом. Она трубила штурм еще в семьдесят седьмом, когда погиб под Гривицей Шонцу, когда от турецкой пули пал Вальтер Мэрэчиняну.
– Был я на войне в семьдесят седьмом. Проливал кровь. Много наших полегло на болгарских полях. Мы тогда толковали – коли выпадало время меж сражений, – вот вернутся, мол, те, кто останется жив, и устроят себе завидную жизнь: всем дадут землю, не надо будет платить дань османам. Да куда там! Все осталось, как при турках. И даже еще хуже. Баре вовсе озверели. А правители вспоминают про нас, только когда дело доходит до драки с соседями, когда требуется мясо для пушек…
– Эй, ветеран, ты чего там бормочешь?
– А что в мою старую голову придет. Когда-то я с турками дрался, с нехристями. А сейчас вот с болгарами пойдем биться. А они такие же христиане, как и мы. Грех-то какой на душу берем…
Уходит на войну и Клешие. Утонувшего сына похоронят без него. Похоронят его сверстники, остающиеся дома. «Господи, помилуй», – запоет над гробом поп. И впрямь, «помилуй»…
К утру село опустело наполовину. Зато на станции давка. Яблоку негде упасть. За мужьями увязались жены – поднести котомки с припасами. Прильнули к мужьям и плачут.
Со стороны Руши-де-Веде то и дело с грохотом подкатывают товарные поезда. Мужики подымаются в вагоны. Свистит паровоз. Лихо разводит пары. И поезд, как с грохотом подошел, так с грохотом и отходит. Пришел пустой. Уходит с грузом. К Дунаю.
За Дунаем – Болгария. За Дунаем – болгары. За Дунаем – война…
Отовсюду – с низовий и верховий Кэлмэцуя – стекаются к станции в сопровождении жандармов босоногие резервисты.
– Откуда будешь, браток?
– Из Бэкэлешти… А сам-то?
– Я из Секары…
Жандармы попивают ракию в пристанционной корчме. Пьют, выходят под навес и палят из револьверов по воронам, сидящим на тополях. Уж коли война, так хоть пальбой поразвлечься.
Прибыли с поездом походные пекарни. Их выгрузили, поставили в ряд за станцией возле складов. Отец мой уже не молод. И его определяют на хлебопекарню. Он целый день замешивает тесто и ставит в печь. Печь – из черной жести. Когда хлеб вынимают, от него идет дым, корка подгорела, а сердцевина осталась непропеченной, сырой и горькой. Теперь идущие с низовий поезда везут к Дунаю крестьян из Молдовы. На станции они получают терпкий хлеб и бутылки с водой.
– Яблок у вас тут нет?
– Нет.
– А слив?
– Какое там…
– А стручков акации?
– У нас акация не родит…
Молдаване смеются. Им смешно, что у нас в селах нет яблонь, усыпанных яблоками. А что мы можем, если здешняя земля не годится для яблонь…
Кто-то хватает меня за ухо – это Мьелушел.
– Ты чего здесь потерял, а?
– Что, и поглядеть уж нельзя?
– Нечего тут глядеть. Много будешь знать, скоро состаришься.
И он хмуро гонит меня прочь.
Весь день я толкусь на станции возле отца… Интересно смотреть на проходящие мимо поезда с солдатами. Вот прогрохотал состав с лошадьми. Промелькнули открытые платформы с пушками. Тоже покатили к Дунаю. Целая ватага мобилизованных работает в походной пекарне. Обмундирование выдали не всем – только имеющим чин. Мой отец – рядовой.
– Тятя, а почему тебя не произвели в сержанты, когда ты был в армии?
– Грамоте не обучен… А сержант должен быть грамотный…
Дома у нас никто не знает грамоты, кроме меня.
Кипят в больших казанах щи из крапивы и нескольких картофелин – их бросили в казан нечищенными, прямо с кожурой. Резервисты хлебают из солдатских котелков деревянными ложками. Хлеб, который покрывается плесенью, едва его вынешь из печи, в конце концов приходится выплевывать. Хлебаю щи и я – из одного котелка с отцом. Подбираю брошенные солдатами куски хлеба. Вечером несу их под полой к себе домой. Пусть свинья жрет. Но свинья, понюхав, отходит. Трава ей больше по вкусу…
Для офицеров возят булки из города. И еду им готовят отдельно.
– Вы что разбрасываете хлеб, сукины дети?
– Он горький, господин капитан…
– Еще чего, хлеб сладкий…
– Может, оно и так, только на наш вкус – горький.
– Стало быть, государственное добро на помойку выбрасываете, черт бы вас побрал, сукины дети…
Печи-времянки, все шесть в ряд, пекут хлеб днем и ночью. Хлеб рассовывают по мешкам, мешки грузят в вагоны, а вагоны гонят к болгарской границе. Потом на баржах переправляют через Дунай. Иногда эти мешки, валяющиеся на открытых платформах, попадают под дождь, а то и не раз и не два. Но это пустяк. Дождь пройдет, снова запалит солнце нынешнего знойного лета и жгучими лучами высушит хлеб… Хлеб, уже позеленевший от плесени…
– Тять, а ты Дунай переходил?
– Переходил в семьдесят седьмом. Еще мальчишкой. Мой отец трудовую повинность отбывал. Я и забрался к нему в телегу: хотелось поглядеть на войну.
– И видел, как воюют?
– Видел. Видел русских. Видел турок, что попали в плен. Больно легко одеты – фески да шаровары. А дело было зимой. Нехристи мерли как мухи. Летом небось земля задохнулась бы от загнивших трупов. Мой отец те места хорошо знал. Еще в молодости водил дружбу с одним турком. Из беев.
Каждую осень турок дарил отцу что-нибудь: соль, мед, шерсть. У бея добра много. Пять жен имел. Держал их взаперти. Нашла как-то на бея дурь, захотелось ему перед приятелем женами похвастаться. Приказал он им приподнять чадру и приоткрыть лица.
«Взгляни-ка на них, друг мой», – пригласил турок отца.
Отец взглянул.
«Ну, ответь, какая тебе по нраву?»
«Как можно, ваша милость, – у наших родителей так было принято обращаться к туркам, своим господам, – они все прекрасны…»
«Это верно, но я спросил, какая по нраву тебе…»
Отец указал наугад одну, с удлиненными глазами и желтоватым лицом. Молодая женщина рассмеялась. И этого оказалось довольно. Выхватил турок пистолет и убил ее наповал.