Страница:
зависимость всех видов стала правилом. Имя Малакэ мне ничего не говорило,
если не считать названия одной из парижских улиц. "Явайцы" - первый роман
автора; в качестве других произведений названы книги, еще только находящиеся
"в подготовке". Однако эта первая книга сразу внушает мысль: имя Малакэ надо
твердо запомнить.
Автор молод и страстно любит жизнь. Но он уже умеет соблюдать между
собою и жизнью необходимую художественную дистанцию, как раз такую, чтобы не
захлебнуться в собственном субъективизме. Любить жизнь поверхностной любовью
дилетанта - есть дилетанты жизни, как есть дилетанты искусства - небольшая
заслуга. Любить жизнь с открытыми глазами, с незатихающей критикой, без
иллюзий, без прикрас, такою, как она есть, за то, что в ней есть, и еще
больше за то, чем она может стать - это в своем роде подвиг. Дать этой любви
к жизни художественное выражение, когда дело идет о самом низшем социальном
пласте - это большая художественная заслуга.
На юге Франции двести человек добывают олово и серебро из доживающей
свой век шахты, хозяин которой, англичанин, не хочет делать затрат на новое
оборудование. В стране немало гонимых иностранцев, без визы, без бумаг, на
плохом счету у полиции. Они совсем не требовательны в отношении жилищ и
условий безопасности и готовы работать за любую плату. Шахта со своим
населением париев образует замкнутый мирок, как бы остров, за которым
укрепилось имя Явы, вернее всего потому, что словом "явайский" французы
нередко обозначают непонятное, экзотическое.
Почти все национальности Европы, да и не одной Европы, представлены в
Яве. Белые русские, неизвестной окраски поляки, итальянцы, испанцы, греки,
чехи, словаки, немцы, австрийцы, арабы, армянин, китаец, негр, украинский
еврей, финн... Среди всех этих метеков380 только один француз, жалкий
неудачник, высоко держит знамя третьей республики. В бараке, примыкающем к
стене сгоревшего давно завода, живут три десятка одиноких, из которых почти
каждый ругается на другом языке. Жены остальных, набранные во всех концах
света, еще более увеличивают вавилонскую путаницу.
Десятки явайцев проходят перед нами, на каждом из них отблеск
потерянного отечества, каждый убедителен как личность и без помощи автора,
по крайней мере, видимой, стоит на своих ногах. Австриец Карл Мюллер,
который тоскует по Вене и зубрит английские спряжения381; Ганс, сын
немецкого вице-адмирала Ульриха фон Таупфена, бывший морской офицер,
участник восстания моряков в Киле; армянин Албудизян, который впервые на Яве
досыта поел и даже напился пьян; русский агроном Бельский с полувменяемой
женой и безумной дочерью; старый горняк Поцони, потерявший у себя в Италии в
шахте сыновей и одинаково охотно беседующий со стеной, с соседом по работе и
с камнем на дороге; "доктор Магнус", бросивший университет на Украине
накануне окончания, чтобы не жить, как другие; американский негр Хилари
Ходж, который чистит по воскресеньям свои лакированные ботинки, памятник
прошлого, но никогда не надевает их; бывший русский торговец Блутов,
выдающий себя за бывшего генерала, чтобы привлекать клиентов в свой будущий
ресторан. Впрочем, Блутов умирает до начала романа; остается его вдова,
занимающаяся ворожбой.
Члены разбитых семей, искатели приключений, случайные участники
революций и контрреволюций, осколки национальных движений или национальных
катастроф, изгнанники всякого рода, мечтатели и воры, трусы и почти герои,
люди без корней, блудные сыны нашей эпохи, - таково население Явы,
"плавучего острова, прицепленного к хвосту дьявола". "Ни одного квадратного
вершка на всей поверхности земного шара, - говорит Ганс фон Таупфен, - куда
бы поставить твою маленькую ножку; а за вычетом этого ты свободен, только за
пределами границы, за пределами всех границ". Жандармский унтерофицер
Карбони, ценитель хороших сигар и тонкого вина, закрывает на обитателей
острова глаза. Временно они действительно оказываются "за пределами всех
границ". Но это не мешает им по-своему жить. Люди спят на мешках с соломой,
нередко не раздеваясь, много курят, много пьют, питаются хлебом и сыром,
чтобы больше отложить на вино, редко моются, от них едко пахнет потом,
табаком и алкоголем.
В романе нет ни центральной фигуры, ни единой завязки. В известном
смысле главным героем является сам автор, но он не появляется на сцене.
Повесть охватывает период в несколько месяцев и, как и сама жизнь, состоит
из эпизодов. Несмотря на экзотичность среды, книга далека от фольклора,
этнографии или социологии. Это в подлинном смысле слова роман, кусок жизни,
ставший искусством. Можно подумать, что автор преднамеренно выбрал
изолированный "остров", чтобы тем отчетливее представить человеческие
характеры и страсти. Они не менее значительны здесь, чем в любом слое
общества. Люди любят, ненавидят, плачут, вспоминают, скрежещут зубами. Тут
есть рождение ребенка в семье поляка Варского и торжественные крестины, есть
смерть, отчаяние женщин, похороны; есть, наконец, любовь проститутки к
доктору Магнусу, который не знал до сих пор женщин. Этот щекотливый эпизод
пахнет мелодрамой; но автор с честью выходит из испытания, которому он сам
подверг себя.
Через книгу проходит история двух арабов, двоюродных братьев, Алахасида
бен Калифа и Дауда Хаима. Нарушая раз в неделю закон Магомета, они пьют по
воскресеньям вино, но скромно, три литра, чтобы накопить свои пять тысяч
франков и вернуться к своим семьям в департамент Константин. Это не
настоящие, а временные явайцы. Но вот Алахасид убит во время обвала в шахте.
История попыток Дауда получить из сберегательной кассы свои деньги навсегда
врезывается в память. Араб ждет часами, просит, надеется, снова терпеливо
ждет. У него в конце концов конфискуют сберегательную книжку, потому что она
написана на имя Алахасида, единственного из двух, который умел подписывать
свое имя. Эта маленькая трагедия написана превосходно!
Мадам Мишель, хозяйка пивной, наживается постепенно на этих людях, но
не любит и презирает их. Не только потому, что она не понимает их шумных
бесед, но и потому, что они слишком расточительно дают на чай, слишком легко
снимаются с места, неизвестно куда: пустые люди, не заслуживающие доверия.
Наряду с пивной, в жизни Явы большое место занимает, разумеется, ближайший
дом терпимости. Малакэ рисует его подробно, беспощадно и вместе с тем
замечательно человечно.
Явайцы глядят на мир снизу, ибо опрокинуты навзничь на самое дно
общества; к тому же они вынуждены ложиться на спину и на дне шахты, чтобы
рубить или сверлить камень над собою. Это особая перспектива. Малакэ хорошо
знает ее законы и умеет пользоваться ими. Работа в шахте изображена скупо,
без утомительных деталей, но с замечательной силой. Так не напишет
художник-наблюдатель, хотя бы он десять раз спускался в шахту за
техническими подробностями, которыми столь любит щеголять, например, Жюль
Ромен. Так может написать лишь бывший шахтер, оказавшийся большим
художником.
Хотя и с социальной подоплекой, роман ни в каком случае не имеет
тенденциозного характера. Он ничего не доказывает, ничего не пропагандирует,
как многие произведения нашего времени, когда слишком многие подчиняются
команде также и в области искусства. Роман Малакэ - "только" художественное
произведение. И в то же время мы на каждом шагу чувствуем конвульсии нашей
эпохи, самой грандиозной и чудовищной, самой значительной и деспотической,
какую знала до сих пор человеческая история. Сочетание непокорного лиризма
личности со свирепым эпосом эпохи создает, пожалуй, главное очарование этого
произведения.
Незаконный режим длился годами. Директор англичанин без одного глаза и
без руки, всегда пьяный, угощал в затруднительные моменты жандармского
бригадира вином и сигаретами. Явайцы без бумаг продолжали работать в опасных
штольнях, напивались у мадам Мишель, а при встрече с жандармами прятались на
всякий случай за деревьями. Но всему наступает конец.
Механик Карл, сын венского булочника, бросил самовольно работу в
ангаре, гуляет под солнцем по прибрежному песку, слушает морскую волну,
перекликается со встречными деревьями. В поселке соседнего завода работают
французы. У них свои домики, с водой и электричеством, свои куры, кролики и
свой салат. На этот оседлый мир Карл, как и большинство явайцев, взирает без
зависти, скорее с оттенком презрения. Они "потеряли чувство простора, но
приобрели чувство собственности". Карл сорвал прут и рассекает им воздух,
ему хочется петь, но у него нет голоса и он свистит. Тем временем в шахте
происходит обвал, убито двое: русский Малинов, который отвоевал будто бы у
большевиков Нижний Новгород, и араб Алахасид бен Калифа. Джентльмен Яковлев,
бывший первый ученик московской консерватории, совершает грабеж у русской
старухи Софии Федоровны, вдовы мнимого генерала, колдуньи, накопившей
несколько тысяч франков. Карл случайно заглядывает в открытое окно, и
Яковлев наносит ему удар поленом по голове. Так в жизнь Явы врывается
катастрофа, ряд катастроф. Отчаяние старухи беспредельно и отвратительно.
Она поворачивается спиною к миру, отвечает бранью на вопросы жандарма, сидит
на полу без пищи, без сна, день, два, три, раскачиваясь из стороны в сторону
в собственных нечистотах, окруженная роем мух.
Грабеж вызывает заметку в газете: Где консулы? Почему не бодрствуют?
Жандарм Карбони получает циркуляр о необходимости строжайшей проверки
иностранцев. Ликер и сигареты Джона Кэригана на этот раз не действуют. "Мы
во Франции, господин директор, и мы должны сообразовываться с французскими
законами". Директор вынужден телеграфировать в Лондон. Ответ гласит: закрыть
шахту. Ява прекращает свое существование. Явайцы рассеиваются, чтобы
скрыться в новых щелях.
Малакэ чужда литературная чопорность: он не избегает ни крепких слов,
ни терпких сцен. Нынешняя литература, особенно французская, вообще позволяет
себе на этот счет неизмеримо больше, чем осужденный ригористами старый
натурализм эпохи Золя. Было бы смешным педантством мудрствовать на тему,
хорошо это или плохо. Жизнь стала более обнаженной и беспощадной, особенно
со времени мировой войны, которая разрушила не только многие соборы, но и
многие условности; литературе не остается ничего, как равняться по жизни. Но
какая разница между Малакэ и другим французским писателем, который
прославился несколько лет тому назад книгой исключительной откровенности! Я
говорю о Селине. Никто до него не писал о потребностях и функциях бедного
человеческого тела с такой физиологической настойчивостью. Но рукой Селина
водит ожесточенная обида, которая опускается до клеветы на человека.
Художник, врач по профессии, как бы хочет внушить нам, что человеческое
существо, которое вынуждено совершать такие низменные отправления, ничем не
отличается от собаки или осла, кроме разве большей хитрости и мстительности.
Это ненавистническое отношение к жизни подрезало крылья искусству Селина:
дальше первой книги он не пошел. Почти одновременно с Селином быстро
прославился другой скептик Мальро, который искал для своего пессимизма
оправдания не внизу, в физиологии, а наверху, в проявлениях человеческого
героизма. Мальро дал одну или две значительные книги. Но ему не хватает
внутреннего стержня, он органически стремится прислониться к внешней силе, к
установленному авторитету. Отсутствие творческой независимости отравляет его
последние произведения ядом фальши и делает их негодными к употреблению.
Малакэ не боится низменного и вульгарного в нашей природе, ибо,
несмотря на все, человек способен к творчеству, к порыву, к героизму, - и
они вовсе не бесплодны. Как все подлинные оптимисты, Малакэ любит человека
за заложенные в нем возможности. Горький когда-то сказал: "Человек - это
звучит гордо!" Малакэ не повторил бы, может быть, столь дидактической фразы.
Но именно такое отношение к человеку проходит через весь его роман. У
таланта Малакэ есть два надежных союзника: оптимизм и независимость.
Мы назвали только что Максима Горького, другого певца босяков.
Параллель напрашивается сама собою. Я живо помню, как поразил читающий мир
первый большой рассказ Горького "Челкаш" (1895 г.). Из социального подполья
молодой бродяга сразу выступил на арену литературы мастером. В дальнейшем
творчестве Горький, в сущности, не поднимался над уровнем своего первого
рассказа. Малакэ не менее поражает уверенностью первого выступления. О нем
нельзя сказать: подающий надежды. Он законченный художник. В старых школах
новичков пропускали через жестокие испытания, - пинки, запугивания,
издевательства, - чтобы в кратчайший срок дать им необходимый закал. Вот
такой закал дала Малакэ, как до него Горькому, сама жизнь. Она швыряла их из
стороны в сторону, била об землю и спиной, и грудью и после такой обработки
выбросила готовыми мастерами на писательскую сцену.
Но какая в то же время огромная разница между их эпохами, между их
героями, между их художественными приемами! Босяки Горького - это не отстой
старой городской культуры, а вчерашние крестьяне, которых еще не впитал в
себя новый промышленный город. Бродяги весенней поры капитализма, они
отмечены печатью патриархальности и почти наивности. Политически еще совсем
молодая Россия была беременна в те дни своей первой революцией. Литература
жила тревожными ожиданиями и преувеличенными восторгами. Босяки Горького
окрашены предреволюционным романтизмом. Полстолетия не прошло даром. Россия
и Европа пережили ряд политических потрясений и самую страшную из войн.
Большие события несли с собой большой опыт, главным образом горький опыт
поражений и разочарований. Бродяги Малакэ - продукт зрелой цивилизации. Они
смотрят на мир менее удивленными, более искушенными глазами. Они не
национальны, а космополитичны. Босяки Горького странствовали от Балтийского
моря до Черного или до Сахалина. Явайцы не знают государственных границ; они
одинаково свои или одинаково чужие в шахтах Алжира, в лесах Канады или на
кофейных плантациях Бразилии. Лиризм Горького - певучий, иногда
сентиментальный, часто декламаторский. Не менее напряженный по существу,
лиризм Малакэ гораздо более сдержан по форме и дисциплинирован иронией.
Французская литература, консервативная и исключительная, как и вся
французская культура, медленно ассимилирует новые слова, которые сама же
творит для всего мира, и достаточно замкнута для иностранных влияний.
Правда, со времени войны во французскую жизнь вошла струя космополитизма.
Французы стали больше ездить, лучше изучать географию и иностранные языки.
Моруа ввел в литературу стилизованного англичанина, Поль Моран382 - ночные
кафе всех частей света. Однако на этом космополитизме - несмываемая печать
туризма. Совсем иное дело Малакэ. Он не турист. Из страны в страну он
передвигался обычно способом, который не одобряется ни железнодорожными
компаниями, ни полицией. Он кочевал под всеми географическими широтами,
работал, где мог, подвергался преследованиям, голодал и впитывал в себя
впечатления нашей планеты вместе с атмосферой шахт, плантаций и дешевых
пивных, где международные парии щедро расходуют свой скудный заработок.
Малакэ - аутентичный французский писатель; он владеет французской
техникой романа, самой высокой в мире, не говоря уже о совершенстве языка.
Но он не француз. Я заподозрил это при чтении романа. Не потому, чтобы в
тоне повествования чувствовался иностранец, посторонний наблюдатель. Нет,
где на страницах книги выступают французы, это подлинные французы. Но в
подходе автора - не к Франции только, а к жизни вообще - чувствуется
"яванец", поднявшийся над Явой. Это несвойственно французам. Несмотря на все
потрясения последней четверти столетия, они слишком оседлы, устойчивы в
привычках, в традициях, чтобы взглянуть на мир глазами бродяги. На мой
письменный запрос автор ответил, что по происхождению он поляк. Об этом
следовало догадаться без запроса. Введение романа сосредоточено на силуэте
польского юноши, почти мальчика, с льняными волосами, голубыми глазами,
жадностью к впечатлениям, с втянутым от голода животом и неблаговоспитанной
привычкой сморкаться в пальцы. Это Манек Бриля. Он покидает Варшаву под
полом вагона-ресторана, с мечтой о Томбукту383. Если это не сам Малакэ, то
его брат по крови и духу. Манек провел в странствиях больше десяти лет,
многому научился и возмужал; но не растратил душевной свежести, а, наоборот,
накопил ненасытную жадность к жизни, о чем непрерывно свидетельствует его
первая книга. Будем ждать второй. Паспорт Малакэ, видимо, и сейчас еще не в
полном порядке. Но литература уже дала ему все права гражданства.
Л.Троцкий
7 августа 1939 г.
Койоакан
Украинские друзья в Канаде предложили мне издать мои последние статьи
по украинскому вопросу отдельной брошюрой. Разумеется, это предложение я
принял с большой радостью. Я прошу лишь украинских читателей помнить, что
они имеют перед собой не систематическое изложение украинского вопроса в его
целом, а лишь попытку обоснования центральной политической задачи момента.
Статьи написаны до наступления Германии на Польшу385. Но это, на мой
взгляд, вовсе не делает статьи устаревшими. В известном смысле наоборот:
превращение Польши в театр военных действий и сближение Берлина с Москвою386
придает украинскому вопросу исключительную остроту. Германская ориентация
части украинцев обнаруживает одновременно и свою реакционность, и свой
утопизм. Остается лишь революционная ориентация. Война бешено ускоряет
развитие. Чтоб не быть застигнутыми врасплох событиями, необходимо
своевременно занять ясную позицию по украинскому вопросу.
Л.Троцкий
Койоакан
6 сентября 1939 г.
Москва мобилизует, и все спрашивают себя: против кого? Этого не знает
еще сегодня и Кремль. Одно ясно: германо-советский пакт облегчил разгром
Польши, но совершенно не обеспечил нейтралитет Советскому Союзу. Польская
армия оказалась слабее, чем многими предполагалось. Сейчас в Париже и
Лондоне, несомненно, с интересом и без чрезмерной тревоги наблюдают
продвижение германских войск к границам Советского Союза. Дружба Сталина с
Гитлером требует дистанции. Полный разгром Польши может оказаться фатальным
для германо-советского пакта. Упершись в границы Украины и Белоруссии,
Гитлер предложит Сталину придать их свежей "дружбе" более активный характер.
Одновременно он сможет обратиться к Парижу и Лондону с предложением дать
германской армии возможность двигаться дальше на Восток и изъявит полную
готовность обязаться при этом в течение 25 или 50 лет (Гитлер охотно меняет
пространство на время) не поднимать вопроса о колониях. В тисках двойного
шантажа Сталину придется сделать окончательный выбор. Ввиду приближения
этого критического часа Кремль мобилизует. Чтобы оставить обе возможности
открытыми, радиостанции Москвы дают на русском языке сведения, благоприятные
западным демократиям, на немецком языке - благоприятные Германии. Трудно
придумать более символическое выражение двойственности кремлевской политики
и личного характера Сталина. В какую сторону разрешится эта двойственность?
Сталин понимает, конечно, то, что понял даже экс-кайзер Вильгельм:
именно, что при затяжной войне Гитлер идет навстречу величайшей катастрофе.
Но весь вопрос в сроках и темпах. По пути к пропасти Гитлер может не только
разгромить Польшу, но и нанести СССР тяжкие удары, которые будут стоить
кремлевской олигархии головы. Свою голову эти господа ценят выше всего. Для
ее спасения они могут оказаться вынужденными пойти гораздо дальше по пути с
Гитлером, чем они хотели в момент заключения пакта.
Препятствием на этом пути является, правда, крайняя непопулярность
союза с фашистами в народных массах Советского Союза. На это прямо намекал в
последней речи Молотов387, когда жаловался, что "упрощенная пропаганда" (т.
е. вчерашняя пропаганда Коминтерна против фашизма) породила даже в СССР
недоброжелательность к германо-советской комбинации. Об этом же
свидетельствуют и упомянутые радиовещания на русском языке. Но с
общественным мнением собственной страны Сталин надеется справиться при
помощи дополнительных чисток: враждебность русских рабочих и крестьян, в
отличие от враждебности Гитлера, остается еще безоружной... Так, начав с
роли интенданта при Гитлере, Сталин может оказаться его полупленником,
полусоюзником.
Но не может же Кремль совершить новый резкий поворот, порвав
советско-германский пакт и повернувшись в последнюю минуту против Гитлера?
Для этого нужны были бы уже в ближайшее время очень серьезные военные успехи
Франции и Англии плюс радикальное изменение закона о нейтралитете в
Соединенных Штатах388. Вряд ли и в этом случае Кремль сразу вступил бы в
открытую войну с Гитлером. Но сосредоточение значительных сил Красной армии
на западной границе позволило бы Сталину отклонить совершенно неизбежные
новые домогательства Гитлера.
Связывать вопрос о направлении московской политики с идеями
международного рабочего класса, задачами социализма, принципами демократии и
пр. могут лишь совершенно безмозглые болтуны, либо же наемные агенты Кремля.
На самом деле московская политика полностью определяется борьбой правящей
олигархии за самосохранение. Выбор пути будет обусловлен материальным
соотношением сил двух лагерей и ходом военных операций в ближайшие недели.
Вернее, может быть, сказать не "выбор пути", а направление ближайшего
зигзага.
Л.Троцкий
11 сентября 1939 г.
Койоакан
30 сент[ября] 1939 г.
Дорогой господин Буш!
Я Вам очень признателен за лестные слова о моей статье390 и рад тому,
что вы сохранили благоприятное воспоминание о нашей общей работе.
Вторую статью я пошлю в русском оригинале моему постоянному переводчику
господину Маламуту, который доставит вам лучший перевод, чем мы можем
сделать здесь.
Основное содержание второй статьи: преступления (подлоги, ложные
обвинения, убийства, в частности, отравления, доведение противника до
самоубийства) как обычный метод политики Сталина. Последнее письмо,
написанное, точнее, продиктованное Лениным перед вторым ударом, было письмо
к Сталину о разрыве с ним личных и товарищеских отношений391. Необходимо
привести известную фотографию, изображающую больного Ленина и Сталина на
скамье в Горках. Эта фотография представляет замечательный документ: Сталин
заставил снять себя на скамье с Лениным, который уже порвал с ним все
отношения, но неспособен был обороняться.
Центральный эпизод, вокруг которого все остальное будет вращаться - это
сообщение Сталина в Политбюро о том, что Ленин потребовал доставить ему яду,
так как он чувствовал, что идет навстречу второму удару392. Эпизод этот
никогда не был опубликован и освещается новым светом после московских
процессов. Роль ядов в жизни сталинского Кремля ярко обнаружилась на
московском процессе в марте 1938 г. По этому процессу были расстреляны самые
доверенные врачи Кремля (старики Левин, Плетнев393 и Казаков394), в качестве
"отравителей". Их обвиняли, в частности, в том, что они ускорили смерть
писателя Горького. На процессе раскрылась атмосфера, аналогию которой можно
найти только в эпоху разложения Рима или в эпоху Возрождения. Я дам краткие
сопоставления с эпохой Нерона и Борджиа. Статью можно будет даже назвать
"Борджиа в Кремле". Мне думается, что следовало бы дать фотографии более
выдающихся большевиков, которые пали жертвой мстительности Сталина (убиты по
суду, убиты тайно, отравлены, доведены до самоубийства).
Известное место в статье займет Ягода, бывший начальник ГПУ, который в
течение 10 лет был главным инструментом Сталина по части убийств, отравлений
и пр., а затем сам был расстрелян, как виновник неслыханных преступлений.
Следовало бы дать его фотографию.
Большую часть статьи займут факты, эпизоды, личные характеристики.
Основная мысль будет такова:
Сталин - единственный персонаж человеческой истории, который стал
известен по имени в собственной стране только после того, как стал
диктатором. Более законченного продукта "машины" нет и не может быть! В то
же время непрерывная серия убийств, подлогов, самоубийств и пр.
свидетельствует о внутреннем разложении машины, продуктом которой является
Сталин, и предрекают его трагическую гибель395.
[Л.Д.Троцкий]
L.T[rotsky] to Molamuth. October 14, 1939396
Дорогой товарищ Маламут!
Посылаю вам первую часть рукописи397. Вторую и последнюю часть вышлю
завтра воздушной почтой.
Перевод должен быть сдан в редакцию не позже 21 числа. Надеюсь, что Вы
справитесь с этим делом. О гонораре я пишу Бушу, члену редакции.
Немедленно по переводе вышлите мне, пожалуйста, воздушной почтой копию
первой части, а затем второй части, чтобы в случае каких-либо недоразумений
я мог воздушной почтой или даже телеграммой внести необходимые поправки.
Возможно, что редакция захочет сделать какие-либо сокращения. Я не
если не считать названия одной из парижских улиц. "Явайцы" - первый роман
автора; в качестве других произведений названы книги, еще только находящиеся
"в подготовке". Однако эта первая книга сразу внушает мысль: имя Малакэ надо
твердо запомнить.
Автор молод и страстно любит жизнь. Но он уже умеет соблюдать между
собою и жизнью необходимую художественную дистанцию, как раз такую, чтобы не
захлебнуться в собственном субъективизме. Любить жизнь поверхностной любовью
дилетанта - есть дилетанты жизни, как есть дилетанты искусства - небольшая
заслуга. Любить жизнь с открытыми глазами, с незатихающей критикой, без
иллюзий, без прикрас, такою, как она есть, за то, что в ней есть, и еще
больше за то, чем она может стать - это в своем роде подвиг. Дать этой любви
к жизни художественное выражение, когда дело идет о самом низшем социальном
пласте - это большая художественная заслуга.
На юге Франции двести человек добывают олово и серебро из доживающей
свой век шахты, хозяин которой, англичанин, не хочет делать затрат на новое
оборудование. В стране немало гонимых иностранцев, без визы, без бумаг, на
плохом счету у полиции. Они совсем не требовательны в отношении жилищ и
условий безопасности и готовы работать за любую плату. Шахта со своим
населением париев образует замкнутый мирок, как бы остров, за которым
укрепилось имя Явы, вернее всего потому, что словом "явайский" французы
нередко обозначают непонятное, экзотическое.
Почти все национальности Европы, да и не одной Европы, представлены в
Яве. Белые русские, неизвестной окраски поляки, итальянцы, испанцы, греки,
чехи, словаки, немцы, австрийцы, арабы, армянин, китаец, негр, украинский
еврей, финн... Среди всех этих метеков380 только один француз, жалкий
неудачник, высоко держит знамя третьей республики. В бараке, примыкающем к
стене сгоревшего давно завода, живут три десятка одиноких, из которых почти
каждый ругается на другом языке. Жены остальных, набранные во всех концах
света, еще более увеличивают вавилонскую путаницу.
Десятки явайцев проходят перед нами, на каждом из них отблеск
потерянного отечества, каждый убедителен как личность и без помощи автора,
по крайней мере, видимой, стоит на своих ногах. Австриец Карл Мюллер,
который тоскует по Вене и зубрит английские спряжения381; Ганс, сын
немецкого вице-адмирала Ульриха фон Таупфена, бывший морской офицер,
участник восстания моряков в Киле; армянин Албудизян, который впервые на Яве
досыта поел и даже напился пьян; русский агроном Бельский с полувменяемой
женой и безумной дочерью; старый горняк Поцони, потерявший у себя в Италии в
шахте сыновей и одинаково охотно беседующий со стеной, с соседом по работе и
с камнем на дороге; "доктор Магнус", бросивший университет на Украине
накануне окончания, чтобы не жить, как другие; американский негр Хилари
Ходж, который чистит по воскресеньям свои лакированные ботинки, памятник
прошлого, но никогда не надевает их; бывший русский торговец Блутов,
выдающий себя за бывшего генерала, чтобы привлекать клиентов в свой будущий
ресторан. Впрочем, Блутов умирает до начала романа; остается его вдова,
занимающаяся ворожбой.
Члены разбитых семей, искатели приключений, случайные участники
революций и контрреволюций, осколки национальных движений или национальных
катастроф, изгнанники всякого рода, мечтатели и воры, трусы и почти герои,
люди без корней, блудные сыны нашей эпохи, - таково население Явы,
"плавучего острова, прицепленного к хвосту дьявола". "Ни одного квадратного
вершка на всей поверхности земного шара, - говорит Ганс фон Таупфен, - куда
бы поставить твою маленькую ножку; а за вычетом этого ты свободен, только за
пределами границы, за пределами всех границ". Жандармский унтерофицер
Карбони, ценитель хороших сигар и тонкого вина, закрывает на обитателей
острова глаза. Временно они действительно оказываются "за пределами всех
границ". Но это не мешает им по-своему жить. Люди спят на мешках с соломой,
нередко не раздеваясь, много курят, много пьют, питаются хлебом и сыром,
чтобы больше отложить на вино, редко моются, от них едко пахнет потом,
табаком и алкоголем.
В романе нет ни центральной фигуры, ни единой завязки. В известном
смысле главным героем является сам автор, но он не появляется на сцене.
Повесть охватывает период в несколько месяцев и, как и сама жизнь, состоит
из эпизодов. Несмотря на экзотичность среды, книга далека от фольклора,
этнографии или социологии. Это в подлинном смысле слова роман, кусок жизни,
ставший искусством. Можно подумать, что автор преднамеренно выбрал
изолированный "остров", чтобы тем отчетливее представить человеческие
характеры и страсти. Они не менее значительны здесь, чем в любом слое
общества. Люди любят, ненавидят, плачут, вспоминают, скрежещут зубами. Тут
есть рождение ребенка в семье поляка Варского и торжественные крестины, есть
смерть, отчаяние женщин, похороны; есть, наконец, любовь проститутки к
доктору Магнусу, который не знал до сих пор женщин. Этот щекотливый эпизод
пахнет мелодрамой; но автор с честью выходит из испытания, которому он сам
подверг себя.
Через книгу проходит история двух арабов, двоюродных братьев, Алахасида
бен Калифа и Дауда Хаима. Нарушая раз в неделю закон Магомета, они пьют по
воскресеньям вино, но скромно, три литра, чтобы накопить свои пять тысяч
франков и вернуться к своим семьям в департамент Константин. Это не
настоящие, а временные явайцы. Но вот Алахасид убит во время обвала в шахте.
История попыток Дауда получить из сберегательной кассы свои деньги навсегда
врезывается в память. Араб ждет часами, просит, надеется, снова терпеливо
ждет. У него в конце концов конфискуют сберегательную книжку, потому что она
написана на имя Алахасида, единственного из двух, который умел подписывать
свое имя. Эта маленькая трагедия написана превосходно!
Мадам Мишель, хозяйка пивной, наживается постепенно на этих людях, но
не любит и презирает их. Не только потому, что она не понимает их шумных
бесед, но и потому, что они слишком расточительно дают на чай, слишком легко
снимаются с места, неизвестно куда: пустые люди, не заслуживающие доверия.
Наряду с пивной, в жизни Явы большое место занимает, разумеется, ближайший
дом терпимости. Малакэ рисует его подробно, беспощадно и вместе с тем
замечательно человечно.
Явайцы глядят на мир снизу, ибо опрокинуты навзничь на самое дно
общества; к тому же они вынуждены ложиться на спину и на дне шахты, чтобы
рубить или сверлить камень над собою. Это особая перспектива. Малакэ хорошо
знает ее законы и умеет пользоваться ими. Работа в шахте изображена скупо,
без утомительных деталей, но с замечательной силой. Так не напишет
художник-наблюдатель, хотя бы он десять раз спускался в шахту за
техническими подробностями, которыми столь любит щеголять, например, Жюль
Ромен. Так может написать лишь бывший шахтер, оказавшийся большим
художником.
Хотя и с социальной подоплекой, роман ни в каком случае не имеет
тенденциозного характера. Он ничего не доказывает, ничего не пропагандирует,
как многие произведения нашего времени, когда слишком многие подчиняются
команде также и в области искусства. Роман Малакэ - "только" художественное
произведение. И в то же время мы на каждом шагу чувствуем конвульсии нашей
эпохи, самой грандиозной и чудовищной, самой значительной и деспотической,
какую знала до сих пор человеческая история. Сочетание непокорного лиризма
личности со свирепым эпосом эпохи создает, пожалуй, главное очарование этого
произведения.
Незаконный режим длился годами. Директор англичанин без одного глаза и
без руки, всегда пьяный, угощал в затруднительные моменты жандармского
бригадира вином и сигаретами. Явайцы без бумаг продолжали работать в опасных
штольнях, напивались у мадам Мишель, а при встрече с жандармами прятались на
всякий случай за деревьями. Но всему наступает конец.
Механик Карл, сын венского булочника, бросил самовольно работу в
ангаре, гуляет под солнцем по прибрежному песку, слушает морскую волну,
перекликается со встречными деревьями. В поселке соседнего завода работают
французы. У них свои домики, с водой и электричеством, свои куры, кролики и
свой салат. На этот оседлый мир Карл, как и большинство явайцев, взирает без
зависти, скорее с оттенком презрения. Они "потеряли чувство простора, но
приобрели чувство собственности". Карл сорвал прут и рассекает им воздух,
ему хочется петь, но у него нет голоса и он свистит. Тем временем в шахте
происходит обвал, убито двое: русский Малинов, который отвоевал будто бы у
большевиков Нижний Новгород, и араб Алахасид бен Калифа. Джентльмен Яковлев,
бывший первый ученик московской консерватории, совершает грабеж у русской
старухи Софии Федоровны, вдовы мнимого генерала, колдуньи, накопившей
несколько тысяч франков. Карл случайно заглядывает в открытое окно, и
Яковлев наносит ему удар поленом по голове. Так в жизнь Явы врывается
катастрофа, ряд катастроф. Отчаяние старухи беспредельно и отвратительно.
Она поворачивается спиною к миру, отвечает бранью на вопросы жандарма, сидит
на полу без пищи, без сна, день, два, три, раскачиваясь из стороны в сторону
в собственных нечистотах, окруженная роем мух.
Грабеж вызывает заметку в газете: Где консулы? Почему не бодрствуют?
Жандарм Карбони получает циркуляр о необходимости строжайшей проверки
иностранцев. Ликер и сигареты Джона Кэригана на этот раз не действуют. "Мы
во Франции, господин директор, и мы должны сообразовываться с французскими
законами". Директор вынужден телеграфировать в Лондон. Ответ гласит: закрыть
шахту. Ява прекращает свое существование. Явайцы рассеиваются, чтобы
скрыться в новых щелях.
Малакэ чужда литературная чопорность: он не избегает ни крепких слов,
ни терпких сцен. Нынешняя литература, особенно французская, вообще позволяет
себе на этот счет неизмеримо больше, чем осужденный ригористами старый
натурализм эпохи Золя. Было бы смешным педантством мудрствовать на тему,
хорошо это или плохо. Жизнь стала более обнаженной и беспощадной, особенно
со времени мировой войны, которая разрушила не только многие соборы, но и
многие условности; литературе не остается ничего, как равняться по жизни. Но
какая разница между Малакэ и другим французским писателем, который
прославился несколько лет тому назад книгой исключительной откровенности! Я
говорю о Селине. Никто до него не писал о потребностях и функциях бедного
человеческого тела с такой физиологической настойчивостью. Но рукой Селина
водит ожесточенная обида, которая опускается до клеветы на человека.
Художник, врач по профессии, как бы хочет внушить нам, что человеческое
существо, которое вынуждено совершать такие низменные отправления, ничем не
отличается от собаки или осла, кроме разве большей хитрости и мстительности.
Это ненавистническое отношение к жизни подрезало крылья искусству Селина:
дальше первой книги он не пошел. Почти одновременно с Селином быстро
прославился другой скептик Мальро, который искал для своего пессимизма
оправдания не внизу, в физиологии, а наверху, в проявлениях человеческого
героизма. Мальро дал одну или две значительные книги. Но ему не хватает
внутреннего стержня, он органически стремится прислониться к внешней силе, к
установленному авторитету. Отсутствие творческой независимости отравляет его
последние произведения ядом фальши и делает их негодными к употреблению.
Малакэ не боится низменного и вульгарного в нашей природе, ибо,
несмотря на все, человек способен к творчеству, к порыву, к героизму, - и
они вовсе не бесплодны. Как все подлинные оптимисты, Малакэ любит человека
за заложенные в нем возможности. Горький когда-то сказал: "Человек - это
звучит гордо!" Малакэ не повторил бы, может быть, столь дидактической фразы.
Но именно такое отношение к человеку проходит через весь его роман. У
таланта Малакэ есть два надежных союзника: оптимизм и независимость.
Мы назвали только что Максима Горького, другого певца босяков.
Параллель напрашивается сама собою. Я живо помню, как поразил читающий мир
первый большой рассказ Горького "Челкаш" (1895 г.). Из социального подполья
молодой бродяга сразу выступил на арену литературы мастером. В дальнейшем
творчестве Горький, в сущности, не поднимался над уровнем своего первого
рассказа. Малакэ не менее поражает уверенностью первого выступления. О нем
нельзя сказать: подающий надежды. Он законченный художник. В старых школах
новичков пропускали через жестокие испытания, - пинки, запугивания,
издевательства, - чтобы в кратчайший срок дать им необходимый закал. Вот
такой закал дала Малакэ, как до него Горькому, сама жизнь. Она швыряла их из
стороны в сторону, била об землю и спиной, и грудью и после такой обработки
выбросила готовыми мастерами на писательскую сцену.
Но какая в то же время огромная разница между их эпохами, между их
героями, между их художественными приемами! Босяки Горького - это не отстой
старой городской культуры, а вчерашние крестьяне, которых еще не впитал в
себя новый промышленный город. Бродяги весенней поры капитализма, они
отмечены печатью патриархальности и почти наивности. Политически еще совсем
молодая Россия была беременна в те дни своей первой революцией. Литература
жила тревожными ожиданиями и преувеличенными восторгами. Босяки Горького
окрашены предреволюционным романтизмом. Полстолетия не прошло даром. Россия
и Европа пережили ряд политических потрясений и самую страшную из войн.
Большие события несли с собой большой опыт, главным образом горький опыт
поражений и разочарований. Бродяги Малакэ - продукт зрелой цивилизации. Они
смотрят на мир менее удивленными, более искушенными глазами. Они не
национальны, а космополитичны. Босяки Горького странствовали от Балтийского
моря до Черного или до Сахалина. Явайцы не знают государственных границ; они
одинаково свои или одинаково чужие в шахтах Алжира, в лесах Канады или на
кофейных плантациях Бразилии. Лиризм Горького - певучий, иногда
сентиментальный, часто декламаторский. Не менее напряженный по существу,
лиризм Малакэ гораздо более сдержан по форме и дисциплинирован иронией.
Французская литература, консервативная и исключительная, как и вся
французская культура, медленно ассимилирует новые слова, которые сама же
творит для всего мира, и достаточно замкнута для иностранных влияний.
Правда, со времени войны во французскую жизнь вошла струя космополитизма.
Французы стали больше ездить, лучше изучать географию и иностранные языки.
Моруа ввел в литературу стилизованного англичанина, Поль Моран382 - ночные
кафе всех частей света. Однако на этом космополитизме - несмываемая печать
туризма. Совсем иное дело Малакэ. Он не турист. Из страны в страну он
передвигался обычно способом, который не одобряется ни железнодорожными
компаниями, ни полицией. Он кочевал под всеми географическими широтами,
работал, где мог, подвергался преследованиям, голодал и впитывал в себя
впечатления нашей планеты вместе с атмосферой шахт, плантаций и дешевых
пивных, где международные парии щедро расходуют свой скудный заработок.
Малакэ - аутентичный французский писатель; он владеет французской
техникой романа, самой высокой в мире, не говоря уже о совершенстве языка.
Но он не француз. Я заподозрил это при чтении романа. Не потому, чтобы в
тоне повествования чувствовался иностранец, посторонний наблюдатель. Нет,
где на страницах книги выступают французы, это подлинные французы. Но в
подходе автора - не к Франции только, а к жизни вообще - чувствуется
"яванец", поднявшийся над Явой. Это несвойственно французам. Несмотря на все
потрясения последней четверти столетия, они слишком оседлы, устойчивы в
привычках, в традициях, чтобы взглянуть на мир глазами бродяги. На мой
письменный запрос автор ответил, что по происхождению он поляк. Об этом
следовало догадаться без запроса. Введение романа сосредоточено на силуэте
польского юноши, почти мальчика, с льняными волосами, голубыми глазами,
жадностью к впечатлениям, с втянутым от голода животом и неблаговоспитанной
привычкой сморкаться в пальцы. Это Манек Бриля. Он покидает Варшаву под
полом вагона-ресторана, с мечтой о Томбукту383. Если это не сам Малакэ, то
его брат по крови и духу. Манек провел в странствиях больше десяти лет,
многому научился и возмужал; но не растратил душевной свежести, а, наоборот,
накопил ненасытную жадность к жизни, о чем непрерывно свидетельствует его
первая книга. Будем ждать второй. Паспорт Малакэ, видимо, и сейчас еще не в
полном порядке. Но литература уже дала ему все права гражданства.
Л.Троцкий
7 августа 1939 г.
Койоакан
Украинские друзья в Канаде предложили мне издать мои последние статьи
по украинскому вопросу отдельной брошюрой. Разумеется, это предложение я
принял с большой радостью. Я прошу лишь украинских читателей помнить, что
они имеют перед собой не систематическое изложение украинского вопроса в его
целом, а лишь попытку обоснования центральной политической задачи момента.
Статьи написаны до наступления Германии на Польшу385. Но это, на мой
взгляд, вовсе не делает статьи устаревшими. В известном смысле наоборот:
превращение Польши в театр военных действий и сближение Берлина с Москвою386
придает украинскому вопросу исключительную остроту. Германская ориентация
части украинцев обнаруживает одновременно и свою реакционность, и свой
утопизм. Остается лишь революционная ориентация. Война бешено ускоряет
развитие. Чтоб не быть застигнутыми врасплох событиями, необходимо
своевременно занять ясную позицию по украинскому вопросу.
Л.Троцкий
Койоакан
6 сентября 1939 г.
Москва мобилизует, и все спрашивают себя: против кого? Этого не знает
еще сегодня и Кремль. Одно ясно: германо-советский пакт облегчил разгром
Польши, но совершенно не обеспечил нейтралитет Советскому Союзу. Польская
армия оказалась слабее, чем многими предполагалось. Сейчас в Париже и
Лондоне, несомненно, с интересом и без чрезмерной тревоги наблюдают
продвижение германских войск к границам Советского Союза. Дружба Сталина с
Гитлером требует дистанции. Полный разгром Польши может оказаться фатальным
для германо-советского пакта. Упершись в границы Украины и Белоруссии,
Гитлер предложит Сталину придать их свежей "дружбе" более активный характер.
Одновременно он сможет обратиться к Парижу и Лондону с предложением дать
германской армии возможность двигаться дальше на Восток и изъявит полную
готовность обязаться при этом в течение 25 или 50 лет (Гитлер охотно меняет
пространство на время) не поднимать вопроса о колониях. В тисках двойного
шантажа Сталину придется сделать окончательный выбор. Ввиду приближения
этого критического часа Кремль мобилизует. Чтобы оставить обе возможности
открытыми, радиостанции Москвы дают на русском языке сведения, благоприятные
западным демократиям, на немецком языке - благоприятные Германии. Трудно
придумать более символическое выражение двойственности кремлевской политики
и личного характера Сталина. В какую сторону разрешится эта двойственность?
Сталин понимает, конечно, то, что понял даже экс-кайзер Вильгельм:
именно, что при затяжной войне Гитлер идет навстречу величайшей катастрофе.
Но весь вопрос в сроках и темпах. По пути к пропасти Гитлер может не только
разгромить Польшу, но и нанести СССР тяжкие удары, которые будут стоить
кремлевской олигархии головы. Свою голову эти господа ценят выше всего. Для
ее спасения они могут оказаться вынужденными пойти гораздо дальше по пути с
Гитлером, чем они хотели в момент заключения пакта.
Препятствием на этом пути является, правда, крайняя непопулярность
союза с фашистами в народных массах Советского Союза. На это прямо намекал в
последней речи Молотов387, когда жаловался, что "упрощенная пропаганда" (т.
е. вчерашняя пропаганда Коминтерна против фашизма) породила даже в СССР
недоброжелательность к германо-советской комбинации. Об этом же
свидетельствуют и упомянутые радиовещания на русском языке. Но с
общественным мнением собственной страны Сталин надеется справиться при
помощи дополнительных чисток: враждебность русских рабочих и крестьян, в
отличие от враждебности Гитлера, остается еще безоружной... Так, начав с
роли интенданта при Гитлере, Сталин может оказаться его полупленником,
полусоюзником.
Но не может же Кремль совершить новый резкий поворот, порвав
советско-германский пакт и повернувшись в последнюю минуту против Гитлера?
Для этого нужны были бы уже в ближайшее время очень серьезные военные успехи
Франции и Англии плюс радикальное изменение закона о нейтралитете в
Соединенных Штатах388. Вряд ли и в этом случае Кремль сразу вступил бы в
открытую войну с Гитлером. Но сосредоточение значительных сил Красной армии
на западной границе позволило бы Сталину отклонить совершенно неизбежные
новые домогательства Гитлера.
Связывать вопрос о направлении московской политики с идеями
международного рабочего класса, задачами социализма, принципами демократии и
пр. могут лишь совершенно безмозглые болтуны, либо же наемные агенты Кремля.
На самом деле московская политика полностью определяется борьбой правящей
олигархии за самосохранение. Выбор пути будет обусловлен материальным
соотношением сил двух лагерей и ходом военных операций в ближайшие недели.
Вернее, может быть, сказать не "выбор пути", а направление ближайшего
зигзага.
Л.Троцкий
11 сентября 1939 г.
Койоакан
30 сент[ября] 1939 г.
Дорогой господин Буш!
Я Вам очень признателен за лестные слова о моей статье390 и рад тому,
что вы сохранили благоприятное воспоминание о нашей общей работе.
Вторую статью я пошлю в русском оригинале моему постоянному переводчику
господину Маламуту, который доставит вам лучший перевод, чем мы можем
сделать здесь.
Основное содержание второй статьи: преступления (подлоги, ложные
обвинения, убийства, в частности, отравления, доведение противника до
самоубийства) как обычный метод политики Сталина. Последнее письмо,
написанное, точнее, продиктованное Лениным перед вторым ударом, было письмо
к Сталину о разрыве с ним личных и товарищеских отношений391. Необходимо
привести известную фотографию, изображающую больного Ленина и Сталина на
скамье в Горках. Эта фотография представляет замечательный документ: Сталин
заставил снять себя на скамье с Лениным, который уже порвал с ним все
отношения, но неспособен был обороняться.
Центральный эпизод, вокруг которого все остальное будет вращаться - это
сообщение Сталина в Политбюро о том, что Ленин потребовал доставить ему яду,
так как он чувствовал, что идет навстречу второму удару392. Эпизод этот
никогда не был опубликован и освещается новым светом после московских
процессов. Роль ядов в жизни сталинского Кремля ярко обнаружилась на
московском процессе в марте 1938 г. По этому процессу были расстреляны самые
доверенные врачи Кремля (старики Левин, Плетнев393 и Казаков394), в качестве
"отравителей". Их обвиняли, в частности, в том, что они ускорили смерть
писателя Горького. На процессе раскрылась атмосфера, аналогию которой можно
найти только в эпоху разложения Рима или в эпоху Возрождения. Я дам краткие
сопоставления с эпохой Нерона и Борджиа. Статью можно будет даже назвать
"Борджиа в Кремле". Мне думается, что следовало бы дать фотографии более
выдающихся большевиков, которые пали жертвой мстительности Сталина (убиты по
суду, убиты тайно, отравлены, доведены до самоубийства).
Известное место в статье займет Ягода, бывший начальник ГПУ, который в
течение 10 лет был главным инструментом Сталина по части убийств, отравлений
и пр., а затем сам был расстрелян, как виновник неслыханных преступлений.
Следовало бы дать его фотографию.
Большую часть статьи займут факты, эпизоды, личные характеристики.
Основная мысль будет такова:
Сталин - единственный персонаж человеческой истории, который стал
известен по имени в собственной стране только после того, как стал
диктатором. Более законченного продукта "машины" нет и не может быть! В то
же время непрерывная серия убийств, подлогов, самоубийств и пр.
свидетельствует о внутреннем разложении машины, продуктом которой является
Сталин, и предрекают его трагическую гибель395.
[Л.Д.Троцкий]
L.T[rotsky] to Molamuth. October 14, 1939396
Дорогой товарищ Маламут!
Посылаю вам первую часть рукописи397. Вторую и последнюю часть вышлю
завтра воздушной почтой.
Перевод должен быть сдан в редакцию не позже 21 числа. Надеюсь, что Вы
справитесь с этим делом. О гонораре я пишу Бушу, члену редакции.
Немедленно по переводе вышлите мне, пожалуйста, воздушной почтой копию
первой части, а затем второй части, чтобы в случае каких-либо недоразумений
я мог воздушной почтой или даже телеграммой внести необходимые поправки.
Возможно, что редакция захочет сделать какие-либо сокращения. Я не