Страница:
встречают, окружают тысячи, тысячи плачущего народа, который хоронит сейчас
свою недолгую славу в долгих веках!
И Ягайло хоронит, и лик его скорбен, и усы опущены книзу.
Кейстута везут в долину Свенторога, где, близ святилища Ромове,
устраивается торжественная, последняя в истории Литвы языческая тризна. На
огромном костре - тела любимого слуги и лучшего из верховых коней князя,
заколотые четыре пары охотничьих княжеских хортов, рысь, медвежьи когти и
охотничий рог. Пусть там, в загробном царстве своем, весело гоняет дичь на
веселой охоте умерший князь! Пусть герой Литвы, переставший быть надобным
своей родине, не ведает ни в чем недостатка в полях мертвых, куда вслед за
ним не уйдет уже никто, разве супруга через много лет последует вслед ему,
дабы соединиться с любимым своим в царстве вечной молодости...
А меж тем Бируту обвиняют сразу же в том, что она, вайделотка, нарушила
некогда обет безбрачия, за что ей по древнему литовскому языческому закону
полагается смерть. (И обвиняет ее не язычник, а христианин Ягайло!) Казнить
жену героя, впрочем, все же не решаются.
Умерла она только в 1416 году, в Палангене, в том святилище, откуда
более шестидесяти лет назад была она похищена, юная и прекрасная, тогдашним
молодым и веселым Кейстутом... "С великой честью, - говорит летописец, -
была погребена Бирута на одном из прибрежных холмов, недалеко от того
палангенского храма богини Прауримы, в котором она была в молодости
вайделоткою". Литвины-язычники и после смерти долго почитали ее как святую.
Бируту не посмели убить, но подвергся избиению весь ее род. Ее дядя
Видумунд и внук Бутрим по приказанию Ягайлы были посажены на кол. Трем
троюродным братьям и двум внукам отрубили головы на плахе...
Почему литвины, плача над телом Кейстута, не восстали и не свергли
Ягайлу при виде всех этих зверств? Пустой вопрос, не нам, теперешним,
спрашивать... Но тогда, в те в самом деле великие века, тогдашние литвины!
Почему?!
Витовт, узнав в затворе о смерти отца и избиении родичей, заболел
нервной горячкой. Ждали только выздоровления, чтобы и его тоже казнить. И
тут капризный поток истории вновь повернули в иное русло, на сей раз две
женщины: Анна, супруга Витовта, княжна смоленская, успевшая к тому времени
уже и второго сына родить, и ее служанка Елена.
Витовт никогда не был верен своей жене. Да и не считал это обязательным
для воина. Елену он изнасиловал походя (жена беременна, захотелось женщину),
потом спустя время еще и еще, а затем, сам не ведая почему, накрепко
привязался к девушке, с немым обожанием отвечавшей на его ласки. Витовта,
впрочем, любили многие. Любили женщины, любила челядь, любили воины. Что-то
было в его круглом лице, прищуре глаз, голосе, в радостно-дерзких вспышках
гнева такое, что располагало и влекло. И, зная это, Витовт зачастую даже
капризил, забывая надолго соратников своих, небрежничая и вдруг обращаясь
снова за помочью, за поддержкой. И, переменяя обиду на новое радостное
обожание, люди бросались помогать ему, жертвовать, даже дарить свои жизни
этому неверному, гордому, жестокому и обворожительному князю.
Анна узнала о связи мужа с Еленою вскоре, как та началась. Сперва впала
было в бурное отчаяние. Скрепилась, пережила. Князю слова не высказала, хотя
иногда, замирая в его руках и смежив очи, чтобы не показать слез,
представляла Елену в тех же любимых объятиях и с отчаянием думала тогда о
том, какими ласками и как утешает служанка ее Витовта. И когда та
расчесывала волосы госпоже, Анна тоже порою прикрывала глаза, начинала
задыхаться под волнами непереносимой ревности. А опоминаясь, дарила той то
ожерелье, то перстень и тихо радовалась, видя свои драгоценности на Елене и
вновь представляя, что хоть так, хоть через драгоценности эти Витовт, даже
когда лежит в постели с Еленой, неволею прикасается и к ней, к своей
законной и венчанной жене... Так это и шло и невесть, чем бы кончило, ежели
бы не гибельный плен Витовтов, не участь Кейстутова, за которой - Анна
понимала это слишком хорошо - должна была вскоре последовать и гибель ее
благоверного.
...Так вот и сегодня, когда Елена расчесывает ей волосы, Анна,
откидывая голову и прикрывая глаза, произносит низким грудным голосом:
- Мы должны его спасти, ты и я! - Гребень замирает в руках девушки,
длятся немые мгновения. - Я знаю все! - говорит Анна. - Давно знаю и не сужу
тебя. Мы обе его любим! - доканчивает она с силою и скорее угадывает, чем
слышит робкое "да".
- И потому одна из нас должна умереть! - твердо договаривает Анна. -
Перемениться платьем с Витовтом и выпустить его из плена!
Девушка молчит. Так полно молчит, не дышит даже, что словно бы в палате
и никого нет, кроме одной Анны.
- У меня дети, - помедлив, говорит госпожа. - Но ежели надо будет идти
мне, поклянись, что не оставишь их без помощи!
И опять молчание. Девушка почти не дышит, но она здесь, она думает,
вернее, даже не думает, а собирает себя к подвигу. Она все поняла уже и
знает, что идти надобно ей. И что за любовь надо платить. Иногда - смертью.
- Я согласна, - одними губами отвечает она. - Только ты проводи меня,
госпожа!
Они навещали Витовта иногда вместе, иногда по очереди. В этот день
явились вдвоем. Витовту не надо было долго объяснять задуманное, и
уговаривать его принять эту жертву не надо было тоже. Он всю жизнь властно
брал чужие судьбы и отбрасывал, когда они ему переставали быть нужными.
Анна стала у решетчатого глазка двери, загораживая его спиною. Елена и
Витовт оба торопливо сбрасывали одежду, и Анна на долгое мгновение прикрыла
глаза, видя рядом и близ два этих обнаженных тела. Витовт сурово и просто,
уже не стесняясь жены, привлек к себе, кратко и мужественно поцеловав,
трепещущую девушку и тут же начал, путаясь, облачаться в женский наряд -
долгую рубаху, мягкие выступки (женщины догадались захватить большие, по
ноге Витовта), долгое платье, под которое насовали что попало под руку,
сотворяя груди, и перевязали снурком, еще одно долгое платье посверх, бусы,
наконец пушистый пуховый платок. Меж тем как Елена влезала, тоже отчаянно
путаясь, в штаны, сапоги, мужскую рубаху, шелковый зипун, долгий русский
летник и плащ, надевала шляпу, заматывала голову, пряча волосы, и успела еще
нервически не то всхлипнуть, не то рассмеяться, узревши Витовта в женском
платье. Наконец Елена забралась в постель, укрылась. Договорились, что она
будет изображать больного сколько возможно дольше. И Анна, отлепившись
наконец от дверей, склонилась над нею (теперь пускай стража смотрит - жене
пристойно попрощаться с супругом), склонилась над Еленою, которая быстро и
крепко обвила руками шею своей госпожи, и они поцеловались долго, горячо, в
первый и последний раз, поцеловались как сестры, оставившие и ревность, и
соперничество здесь, на пороге смерти.
Витовт дернулся было тоже поцеловать, забыв, что он уже в женском
платье. Но Елена отчаянно - глазами, лицом - молча закричала: "Не надо!" И
он отступил, понял и даже устыдился на мгновение, что оставляет виселице или
топору эту еще только расцветающую жизнь.
- Скорей! - шепнула Анна. Они вышли. Стражник подозрительно оглядел
женщин, низко опустивших платки. Угрюмо заглянул внутрь, узрел Витовта,
лежащего на постели. "Болен! - сказала Анна сурово. - Не тревожьте его!"
Они неспешно прошли каменным коридором, минуя ражих часовых, каждому из
которых велено было в случае хотя бы попытки побега немедленно убить
Кейстутова сына, и вышли на глядень. Осенний вечер был темен, небо (так
отвычно, так легко вздохнулось Витовту в этот миг!), небо заволочено низко
бегущими над головою облаками. Сеялся мелкий, словно пыль, дождь. Темнело, и
Витовт шел, будто гуляя, туда, к дальней стене замка, где по указанию жены
должна была его ждать веревка, свисающая со стены, а под стеною, внизу,
лошади. Сто раз могли остановить, окликнуть, схватить, но - обошлось!
Счастливая судьба парила над его головою. Был страшный миг, когда он остался
один и, щупая руками зубцы (стемнело уже совсем, так что и рядом увидать
что-нибудь было трудно), не находил и не находил вервия.
Тут вот почуял было отчаяние, но сообразил не закричать, не кинуться
назад, за Анною (и тогда бы погиб!), а остановиться, сдержать сердце и снова
начать перебирать камни стены. Веревка нашлась наконец. Обрывая руки, едва
не упав - дни заключения не минули бесследно, - все же сумел перевалить
через стену, ухватить скользкую от дождя веревку и начать спускаться вниз по
стене.
Далее пошло легче. Все же, когда коснулся земли, несколько мгновений не
мог унять дрожь в ногах, не мог оторвать от уже ненужного вервия
окровавленные пальцы.
Тихий, еле слышный свист донесся снизу. Безжалостно обрывая о колючки
кустов женскую сряду, он скатился, сполз вниз. Чьи-то руки подхватили его,
когда искал ногою круглое стремя. Еще были улицы, еще дозоры и стража.
Впрочем, женская одежда спасала и тут. Его пересаживали в крестьянскую
повозку, снова везли... И только уже когда выбрались на ночную пустынную
дорогу и кони перешли в рысь, а с рыси в скок, можно стало откинуть клятый
бабий платок, полною грудью хлебнуть влажного ветра свободы и коротко,
жестоко засмеяться нечаянному своему освобождению.
Прискакали в Слоним, оттуда в Брест. На пятый день Витовт, уже
переодетый, похорошевший, явился в Мазовию. Оттуда через неделю отправился в
столицу Пруссии Мариенбург к магистру Тевтонского ордена Конраду Цольнеру,
где был радушно встречен, и вступил в переговоры о помощи с теми, кто только
что помогал утвердиться на престоле его врагу.
Анна Святославовна спасла детей и себя, уехавши из замка на другой
день, к вечеру. Елена столь искусно притворялась больною, что обман
раскрылся только на третий день, когда грубый стражник вздумал было
растолкать за плечо спящего Витовта.
Елене выкололи сначала глаза и потом, надругавшись над нею,
изувеченной, отрубили голову.
А Витовт уговорил рыцарей помочь ему, согласившись стать их вассалом.
В начале 1383 года рыцарское войско выступило в поход против Ягайлы и
даже захватило Троки. Но как только они ушли, город был снова взят Ягайлою.
Тогда Витовт, дабы понудить рыцарей к более решительным действиям,
крестился по католическому обряду (с именем Вигонда) и уступил Ордену Жмудь.
Крестоносцы выступили с многочисленным войском, началась упорная и
жестокая война, причем литвины сочувствовали Витовту и массами переходили к
нему.
Наверное, Витовт и одолел бы, но его не устраивала участь немецкого
вассала.
Этот легкий во всем остальном, незаботный и незадумчивый человек, как и
Ягайло, неистово любил власть. И потому, когда Ягайло, истомленный борьбою,
предложил мир, Витовт по совету Ульяны, вновь вмешавшейся в братнюю котору,
согласился. Двоюродные братья стали вместе действовать против рыцарей и,
закончив войну, в начале 1384 года уже заключили окончательный мир, по
которому Витовт получил Берестье (Брест), Дрогичин, Гродно, Белосток, Сураж
и земли по Бугу. По настоянию Ульяны, более дальновидной и менее жадной, чем
Ягайло, ему был также уступлен Луцк, и Витовт принял опять православие, с
именем Александра.
Хрупкий мир грозил, однако, нарушиться опять, ибо Витовт не получил
Троки, наследство отца, и готов был из-за того вновь вступить в союз с
немцами, невзирая на то, что перед своим обратным побегом из Ордена в Литву
сжег три рыцарских замка. Витовт требовал от брата Трок, но в Троках сидел
Скиргайло. Грозила новая усобица... В таком вот виде были дела, когда
подошла знаменитая женитьба Ягайлы на Ядвиге, вместе с Кревской унией и
всем, что воспоследовало за нею.
А теперь спросим: способен ли был Ягайло тогда, в 1380 году, кинуться в
бой на русичей вместе с Мамаем? Кажется, мы уже убедительно доказали, что не
мог и совсем не хотел того, а еще точнее - не мог захотеть ни при каких
условиях. Он только тогда вмешался бы в дело, ежели б Мамай разбил Дмитрия
наголову и гнал москвичей и оставало бы только набирать полон и зорить
русские волости... Только тогда! Пото и остановил Ягайло за сорок верст от
поля боя! Но этого-то как раз (разгрома Дмитрия) и не произошло на берегах
Непрядвы и Дона восьмого сентября тысяча триста восьмидесятого года по
Рождестве Христовом.
- Матрена-а-а! Гость-от к тебе дорогой! Деверь никак!
Иван соскочил с седла. Отцепив ремень, потянул к себе тяжело груженного
заводного коня. Вышел пес, большой, в черной гладкой шерсти, поглядел умно,
сторожко наостривая уши, словно спрашивая: кто ты есть?
Неторопливо обнюхал объемистые переметные сумы, что Иван, натужась,
сволок с седла и положил на крыльцо, тихо заворчал и оскалил желтые клыки,
упреждая. Мотя уже бежала, раскрасневшаяся, с голыми руками - работала в
огороде, - показывая издали, что ладони грязные, в земле. Взял сноху за
плечи, расцеловал в заалевшие щеки. Пес, поняв, что свои, вильнул хвостом,
зевнул во всю широкую и тоже черную пасть.
- Прибился! - бросила Мотя на ходу. - То все приходил, а ныне и вовсе
не отстает от нашего двора. А сторож добрый!
Иван, держа в поводу обоих коней, оглянул с новою радостью лесной и
холмистый озор, прячущиеся невдали друг от друга крыши крестьянских хором.
("Расстроились! Гляди-ко, было всего два двора тут, а теперь никак уже
пять!") Кивнул издали соседке, что теперь, стоя на крыльце и взяв долонь
лодочкой, любовала гостя, и еще раз подивился облегшей окоем тишине,
какой-то особенной, ненарушимой, которую ни тихое урчание пса, ни голосистая
трель петуха, ни птичий щебет не нарушали никак и ничем. Словно все, что
творилось невдали и недавно - обозы, пыль, гомон ратей, приступы и плен
городов, - словно все это было где-то совсем на другой земле, по ту сторону
времени, а здесь так и стояла равная вечности тишина, и темный большой крест
под сосною, где схоронили дядю Услюма, только прибавлял покоя и мира этой
завороженной земле...
И кажен раз, как приезжали они к Лутоне, было так-то тихо! Зимою ли, в
мягкой пороше, под сиренево-серым небом, летом ли, когда все дерева в цвету
и дремотно гудят пчелы над ульями двоюродного брата...
Мотя выскочила уже с омытыми руками, побежала отворять стаю. Завели,
расседлали и напоили коней. Снявши уздечки и привязав каждого за недоуздок к
кольцу, Иван засыпал в ясли овса и прошел в избу.
Мотя, вся в улыбках и в говорливой суете, уже собирала на стол.
Упреждая, протараторила:
- Счас, счас! Сам придет, время ему! Об енту пору завсегда с поля
ворочаетце!
Черный пес засунул голову в дверь, надавив плечом, пролез в жило,
хозяйски улегся на полу, на яркий плат света из низкого волокового окна.
Постукивая твердым хвостом, независимо поглядывал на Ивана. Мотя
выбежала в сельник, и тут из-за печки вышел, качаясь на ножках, Лутонин
старший и остановился, страшась и не узнавая дядю. Потом робко улыбнулся,
одной щекой. Иван поднял крохотное тельце, хотел привлечь к себе, но малыш
вдруг скуксился и заревел благим матом. Пес встал, глухо рыча. Иван держал
ребенка, не ведая, что делать, и не смея уже пошевелиться. На счастье, Мотя
скоро вернулась, шваркнула на стол тарель с медом, подхватила малыша.
- Ну што ты, што, глупой! Дядя твой! Скажи - дядя! Дядя Иван! А ты
испугался, испугался, да? Игошенька? Ну, поглянь, поглянь на дядю! - Малыш
замолк, прильнул к материну плечу, опасливо выглядывая оттуда. - У нас и еще
есь! - похвастала Мотя. - Второго парняка сотворили, братика тебе, да,
Игошенька? - Не утерпела, завела Ивана в запечье, показала спящего в зыбке
малыша.
Тут и девонька вылезла поглядеть гостя, сторожко подошла, привлеченная
роскошным, в капторгах черненого серебра, поясом Ивана. Тут и старший,
переставши реветь, с еще мокрыми глазами подошел к нему и, подумав,
решительно взобрался на колени.
- Ты дядя, да? - вопросил.
- Ай не помнишь? - возразил Иван. - Летось, по первой пороше, к вам
приезжал! - Мальчик склонил голову, веря и не веря.
Лутоня явился нежданно, взошел, пока Иван возился с детьми. Обнялись.
Брат еще заматерел с последнего быванья. Двадцать пять - не мальчик
уже, мужик!
- Что не женишься? - вопросил.
Иван перевел плечами:
- Верно, не встретилась еще моя суженая!
- Матерь-то не неволит?
- Неволит! Как не неволить! Дак часом помыслишь... Сестра вон во вдовах
уже и с дитем... Ратное дело такое... Ныне на стену лез, литвин стрелил -
мало не в глаз! Едва успел отклонить башку, не то бы и сюды не доехал!
Постой! Подарок привез!
Поднялся, вылез из-за стола, прошел к торокам, вынес роскошный шелковый
плат веницейский, похвастал:
- На бою добыл! Стародуб брали когда!
Мотя вся вспыхнула, любуя дорогую обнову. Лутоня глянул хмуро, крутанул
головой:
- Убери!
- Почто? - не враз понял Иван.
- Граблено, дак! - неохотно пояснил Лутоня, облизывая ложку. И Мотя
померкла враз, отворотила от обновы лицо.
- Да вы што?! - всерьез обиделся Иван, все еше не понимая, не
обмысливая до конца отказ брата. - Мало Литва тута грабила?!
- Вот, вот! - покивал головою Лутоня. - Оне грабили! А мне ихнего не
нать ничего! Отца убили, дак! Пущай... Кому другому свези!
Иван весь аж полымем пошел, в обиде едва не выскочил из-за стола.
- Дак я дарю же! Мое, слышь!
- Не надо, брат! - примирительно выговорил Лутоня. - На подарке спасибо
тебе, а грабленого все одно не возьму. Так и будем, што ли, весь век: то они
нас, то мы их... Пора кому-то и перестать. Не нать мне ихнего!
Ничего не надобно! Брата вот увели! Его бы вернуть! Баешь, у изографа
был?
Може, и не убит! Може, и придет когда! Я и хоромину держу порожню...
для брата... - прибавил он тише. Примолк, встряхнул головою, домолвил:
- Век ему не забуду, как меня спас, закидал соломой тогда... И ты не
сумуй, Иван! Твоей вины здеся нету. Без вас с тетей Натальей и я бы сейчас
не жил на свети! А только... Я тута долго о себе размышлял! Пока работаешь,
да один, многое приходит в ум. Дак понял... Надобно в мире жить... Вота как
мы с Мотей! Трудом! Ольгерд, баешь, Русь зорил. Дак помер твой Ольгерд!
Ныне кто тамо? Кейстут? Ягайло? Теперя с ними учнем ратитьце? А я не
хочу!
Кровь на этом платке, понимаешь, Иван! Не ихняя! А твоя и моя кровь!
- Ну а придут сюда коли... - протянул Иван, начиная что-то понимать.
- Ну и придут! - горячо возразил Лутоня. - Дак все одно не я первый, а
они! Кто-то, може, и погинуть должон в таковом дели! Вон мнихи - тоже оружия
в руки не имут!
- Оружия не имут, а за воинов, честно на рати главы своя положивших,
молят Всевышнего!
- За убиенных! - уточнил Лутоня. - Не получивших што, а отдавших!
Отдавших жизнь за други своя!
- Дак, по-твоему, и товара не брать на рати? Ни портов, ни оружия? -
хмуро вопросил Иван.
- Вовсе не ратитьце! - твердо отверг Лутоня. - Земли хватит на всех!
Ее обиходить нать! А мертвяки земли не подымут. Смерда убей, тогда и
воину не жить!
- Ну а коли придут все же?! - не сдаваясь, напирал Иван. - Не все ить
такие умные, как ты! Придут коли, што тогда?
- Тогда вси пойдем! - отозвался Лутоня, переведя плечами. - Куда ж
денесси? - И Мотя тотчас с тихим испугом положила руку ему на рукав, словно
удержать, не пустить хотела ладу своего на ратное поле. Потом встала,
бережно свернула дорогой платок, отнесла назад, спрятала в торока.
Иван проводил ее глазами, промолчал, смутно чувствуя обиду на брата и -
вместе - какую-то его, Лутонину, не вполне понятную ему, Ивану, правоту.
Вот, оказывается, о чем думал брат в своей глуши, пока оне ратились да
забирали Трубчевск со Стародубом в Северской земле! И как в самом деле
пойдет теперь у Митрия-князя с Литвою?
Лутоня отъел и теперь сидел, чуть сгорбившись, придерживая детей,
вдвоем забравшихся к нему на колени. Мотя убирала со стола.
- С кем ходили-то? - вопросил Лутоня. - С Ондреем Ольгердычем?
- С ним и с Боброком! - отозвался Иван.
- Что же, Ондрей, выходит, с родным братом ратилсе? - вопросил Лутоня
опять, кивая каким-то своим мыслям.
- Пошто? - возразил Иван с некоторою обидою. - Дмитрий Ольгердович не
стал на рать противу великого князя Дмитрия, а поддался нам, и с дружиной!
Ушел на Русь. Слышно, на Переслав посадили ево!
Лутоня промолчал. Тонко звенели набравшиеся в избу комары.
- Ты бы мне с покосом подмог! - вымолвил Лутоня как о невозможном и
глянул светло: ведаю, мол, и сам, что недосуг... Но Иван, слегка зарозовев,
возразил:
- Двои-трои ден есь у меня! Могу и помочь!
- Вот от помочи не откажусь, брат! - откровенно признался Лутоня. - Ржи
сею только-только, абы с голоду не погинуть, а скота набрал - сам видишь
сколь! И быки у меня, и овцы... Без сильных сенов ноне худобы не продержать!
Назавтра косили. Иван прошел с литовкою два загона, бросил, взялся за
горбушу. Хоть и тяжко было работать в наклон, а - привычнее. За работою
обида на Лутоню развеялась, рассосалась, не то что начал понимать брата, а -
примирился с ним. Разгибаясь, обрасывая пот со лба, измерял глазом
пройденные покосья (Лутоня, работая стойкою, обгонял-таки брата!), и
постепенная, древняя как мир работа эта захватила его целиком. Сошел первый
пот, уровнялось дыхание. И не то что забылась али там стала ненужною
кровавая ратная страда, а вник, влег в иную страду, изначальную,
крестьянскую, к пабедью второго дня уразумев, что так-то, взаболь, давненько
не кашивал! За мужиками да за холопами баловал боле!
Руки дрожали, когда доносил до рта кринку с парным молоком, заботливо
поданную Мотей, которая, кинув детей на старуху соседку, сама прибежала на
покос и теперь, напоив мужиков, быстро-быстро ворошила подсыхающее сено.
- Работящая она у тебя! - похвалил Иван.
Лутоня кивнул, вымолвил без улыбки, строго:
- Николи не присядет! Мне бы без ее - пропасть!
Опять косили. С пабедья третьего дня уже метали стога.
- Ну вот! - перечислял Лутоня вечером, когда они оба, сменивши соленые
от пота, волглые рубахи, сидели за трапезой. - Коня ты мне спас!
Корову спас! И двух бычков спас! Так-то, брат! Можем и без Литвы
выжить! А там меду свезу на Москву, на владычный двор! На то серебро в торгу
какую обнову замогу куплять женке своей! - Лутоня усмехнул слегка. Мотя
опять приникла к нему, потерлась щекою о плечо мужа, точно кошка. И Иван в
чем-то позавидовал двоюроднику: этой устроенной жизни, этому непрестанному
труду на земле, исконному человеческому усилию, которым, слышно, и сам
преподобный Сергий не гребует в обители своей.
Возвращался Иван на Москву задумчив и сильно сбавивши спеси. Думал, на
брани, в ратном деле главное научение. Ан жизнь учила его всегда: и в келье
монашеской, и в избе крестьянской; и уже теперь, к своим двадцати двум
годам, выровнявшийся и возмужавший, Иван начинал понимать понемногу, что
далеко не все умеет и еще менее того знает он в том безмерно сложном,
многоликом и вечно текучем даре Творца творению своему, который называется
жизнь.
Ясным летним днем - солнце уже склонилось к пабедью, позолотивши столбы
уличной пыли, - одинокий припоздавший всадник спешивался у ворот родимого
терема в Занеглименье. Победоносная рать, возвратившаяся из-под Стародуба,
уже прошла, уже отзвонили колокола, и в городе, выбросившем тысячи людей в
замоскворецкие луга, на покос, стало пустынно. Редко погромыхивали кувалды,
прервали свой постоянный веселый перестук топоры и колотушки древоделей.
Редко где промычит и останняя корова, тоскуя по товаркам, выгнанным на
загородные пастбища. И только молодуха, подымавшаяся от реки с полными
ведрами, остановилась и, щурясь, прикрыв ладонью глаза от солнца,
разглядывала издали спешившегося кметя.
"Никак к Федоровым? Сын, должно! Экой вымахал молодец! - И медленно
любуя, проводила взором молодого, в первой бороде, ратника, что вернулся с
прибытком, верно. - Вона! Полные торока! Воротил из похода на Литву..."
Иван уже сам отворял ворота, когда выбежала девка-мордвинка, кинулась
на шею господину, потом, застеснявшись и вся заалев, отступила, кланяясь в
пояс; все с тем же полыхающим румянцем на круглом лице приняла повод коня.
Матери, вышедшей на крыльцо, сам отдал поклон, и - дрогнуло сердце,
когда обняла сухими руками, прижалась к нему, уже и маленькая перед рослым
сыном, чуткими, трепетными перстами ощупывая его голову, плечи - живой!
Вышел парень, деревенский, свой, Иван расцеловался и с ним.
- Почто припозднился так? - спрашивала мать, провожая Ивана в горницу.
- К Лутоне заезжал! - отмолвил Иван нарочито небрежнее. - Косили с им!
Мать понятливо-удоволенно склонила голову.
- А тебя тут прошали, от боярина Федора Свибла. Ныне вся дружина в
лугах!
- Ну, подождут! - возразил Иван грубым голосом. - Седни в байну пойду,
выпарюсь, а там уж...
На нынешние работы, вроде бы княжеские, не тянуло, хоть и слышал во
время оно от родителя, как дружно выходили ратные на покос еще тогда, при
Василье Вельяминове. А теперича и тысяцкого нету на Москве! Ништо!
Обождут!
В горнице сидела сестра, перед зыбкою с дитем. По расстегнутой рубахе
догадал: только что кормила. Тоже обняла, ткнулась в грудь брату,
всплакнула. Понял: воротился из похода, а ее лады милого, что так же бы
нынче приходил и так же встречала бы, выбегая за вороты, в живых нет...
Осенью сестра убивалась, плакала; боялись - скинет. А как народился
отрок, сын, наименованный, как и хотел покойный Семен, Алексеем, потишела,
осветлела ликом, вся ушла в хлопоты с дитятей. От свекра со свекровой не
ушла, Семена ради не стала рушить дом, да и те прилепились душою к молодой
снохе. Но и у матери, как нынче, гостила почасту. Как-то сказала Ивану с
свою недолгую славу в долгих веках!
И Ягайло хоронит, и лик его скорбен, и усы опущены книзу.
Кейстута везут в долину Свенторога, где, близ святилища Ромове,
устраивается торжественная, последняя в истории Литвы языческая тризна. На
огромном костре - тела любимого слуги и лучшего из верховых коней князя,
заколотые четыре пары охотничьих княжеских хортов, рысь, медвежьи когти и
охотничий рог. Пусть там, в загробном царстве своем, весело гоняет дичь на
веселой охоте умерший князь! Пусть герой Литвы, переставший быть надобным
своей родине, не ведает ни в чем недостатка в полях мертвых, куда вслед за
ним не уйдет уже никто, разве супруга через много лет последует вслед ему,
дабы соединиться с любимым своим в царстве вечной молодости...
А меж тем Бируту обвиняют сразу же в том, что она, вайделотка, нарушила
некогда обет безбрачия, за что ей по древнему литовскому языческому закону
полагается смерть. (И обвиняет ее не язычник, а христианин Ягайло!) Казнить
жену героя, впрочем, все же не решаются.
Умерла она только в 1416 году, в Палангене, в том святилище, откуда
более шестидесяти лет назад была она похищена, юная и прекрасная, тогдашним
молодым и веселым Кейстутом... "С великой честью, - говорит летописец, -
была погребена Бирута на одном из прибрежных холмов, недалеко от того
палангенского храма богини Прауримы, в котором она была в молодости
вайделоткою". Литвины-язычники и после смерти долго почитали ее как святую.
Бируту не посмели убить, но подвергся избиению весь ее род. Ее дядя
Видумунд и внук Бутрим по приказанию Ягайлы были посажены на кол. Трем
троюродным братьям и двум внукам отрубили головы на плахе...
Почему литвины, плача над телом Кейстута, не восстали и не свергли
Ягайлу при виде всех этих зверств? Пустой вопрос, не нам, теперешним,
спрашивать... Но тогда, в те в самом деле великие века, тогдашние литвины!
Почему?!
Витовт, узнав в затворе о смерти отца и избиении родичей, заболел
нервной горячкой. Ждали только выздоровления, чтобы и его тоже казнить. И
тут капризный поток истории вновь повернули в иное русло, на сей раз две
женщины: Анна, супруга Витовта, княжна смоленская, успевшая к тому времени
уже и второго сына родить, и ее служанка Елена.
Витовт никогда не был верен своей жене. Да и не считал это обязательным
для воина. Елену он изнасиловал походя (жена беременна, захотелось женщину),
потом спустя время еще и еще, а затем, сам не ведая почему, накрепко
привязался к девушке, с немым обожанием отвечавшей на его ласки. Витовта,
впрочем, любили многие. Любили женщины, любила челядь, любили воины. Что-то
было в его круглом лице, прищуре глаз, голосе, в радостно-дерзких вспышках
гнева такое, что располагало и влекло. И, зная это, Витовт зачастую даже
капризил, забывая надолго соратников своих, небрежничая и вдруг обращаясь
снова за помочью, за поддержкой. И, переменяя обиду на новое радостное
обожание, люди бросались помогать ему, жертвовать, даже дарить свои жизни
этому неверному, гордому, жестокому и обворожительному князю.
Анна узнала о связи мужа с Еленою вскоре, как та началась. Сперва впала
было в бурное отчаяние. Скрепилась, пережила. Князю слова не высказала, хотя
иногда, замирая в его руках и смежив очи, чтобы не показать слез,
представляла Елену в тех же любимых объятиях и с отчаянием думала тогда о
том, какими ласками и как утешает служанка ее Витовта. И когда та
расчесывала волосы госпоже, Анна тоже порою прикрывала глаза, начинала
задыхаться под волнами непереносимой ревности. А опоминаясь, дарила той то
ожерелье, то перстень и тихо радовалась, видя свои драгоценности на Елене и
вновь представляя, что хоть так, хоть через драгоценности эти Витовт, даже
когда лежит в постели с Еленой, неволею прикасается и к ней, к своей
законной и венчанной жене... Так это и шло и невесть, чем бы кончило, ежели
бы не гибельный плен Витовтов, не участь Кейстутова, за которой - Анна
понимала это слишком хорошо - должна была вскоре последовать и гибель ее
благоверного.
...Так вот и сегодня, когда Елена расчесывает ей волосы, Анна,
откидывая голову и прикрывая глаза, произносит низким грудным голосом:
- Мы должны его спасти, ты и я! - Гребень замирает в руках девушки,
длятся немые мгновения. - Я знаю все! - говорит Анна. - Давно знаю и не сужу
тебя. Мы обе его любим! - доканчивает она с силою и скорее угадывает, чем
слышит робкое "да".
- И потому одна из нас должна умереть! - твердо договаривает Анна. -
Перемениться платьем с Витовтом и выпустить его из плена!
Девушка молчит. Так полно молчит, не дышит даже, что словно бы в палате
и никого нет, кроме одной Анны.
- У меня дети, - помедлив, говорит госпожа. - Но ежели надо будет идти
мне, поклянись, что не оставишь их без помощи!
И опять молчание. Девушка почти не дышит, но она здесь, она думает,
вернее, даже не думает, а собирает себя к подвигу. Она все поняла уже и
знает, что идти надобно ей. И что за любовь надо платить. Иногда - смертью.
- Я согласна, - одними губами отвечает она. - Только ты проводи меня,
госпожа!
Они навещали Витовта иногда вместе, иногда по очереди. В этот день
явились вдвоем. Витовту не надо было долго объяснять задуманное, и
уговаривать его принять эту жертву не надо было тоже. Он всю жизнь властно
брал чужие судьбы и отбрасывал, когда они ему переставали быть нужными.
Анна стала у решетчатого глазка двери, загораживая его спиною. Елена и
Витовт оба торопливо сбрасывали одежду, и Анна на долгое мгновение прикрыла
глаза, видя рядом и близ два этих обнаженных тела. Витовт сурово и просто,
уже не стесняясь жены, привлек к себе, кратко и мужественно поцеловав,
трепещущую девушку и тут же начал, путаясь, облачаться в женский наряд -
долгую рубаху, мягкие выступки (женщины догадались захватить большие, по
ноге Витовта), долгое платье, под которое насовали что попало под руку,
сотворяя груди, и перевязали снурком, еще одно долгое платье посверх, бусы,
наконец пушистый пуховый платок. Меж тем как Елена влезала, тоже отчаянно
путаясь, в штаны, сапоги, мужскую рубаху, шелковый зипун, долгий русский
летник и плащ, надевала шляпу, заматывала голову, пряча волосы, и успела еще
нервически не то всхлипнуть, не то рассмеяться, узревши Витовта в женском
платье. Наконец Елена забралась в постель, укрылась. Договорились, что она
будет изображать больного сколько возможно дольше. И Анна, отлепившись
наконец от дверей, склонилась над нею (теперь пускай стража смотрит - жене
пристойно попрощаться с супругом), склонилась над Еленою, которая быстро и
крепко обвила руками шею своей госпожи, и они поцеловались долго, горячо, в
первый и последний раз, поцеловались как сестры, оставившие и ревность, и
соперничество здесь, на пороге смерти.
Витовт дернулся было тоже поцеловать, забыв, что он уже в женском
платье. Но Елена отчаянно - глазами, лицом - молча закричала: "Не надо!" И
он отступил, понял и даже устыдился на мгновение, что оставляет виселице или
топору эту еще только расцветающую жизнь.
- Скорей! - шепнула Анна. Они вышли. Стражник подозрительно оглядел
женщин, низко опустивших платки. Угрюмо заглянул внутрь, узрел Витовта,
лежащего на постели. "Болен! - сказала Анна сурово. - Не тревожьте его!"
Они неспешно прошли каменным коридором, минуя ражих часовых, каждому из
которых велено было в случае хотя бы попытки побега немедленно убить
Кейстутова сына, и вышли на глядень. Осенний вечер был темен, небо (так
отвычно, так легко вздохнулось Витовту в этот миг!), небо заволочено низко
бегущими над головою облаками. Сеялся мелкий, словно пыль, дождь. Темнело, и
Витовт шел, будто гуляя, туда, к дальней стене замка, где по указанию жены
должна была его ждать веревка, свисающая со стены, а под стеною, внизу,
лошади. Сто раз могли остановить, окликнуть, схватить, но - обошлось!
Счастливая судьба парила над его головою. Был страшный миг, когда он остался
один и, щупая руками зубцы (стемнело уже совсем, так что и рядом увидать
что-нибудь было трудно), не находил и не находил вервия.
Тут вот почуял было отчаяние, но сообразил не закричать, не кинуться
назад, за Анною (и тогда бы погиб!), а остановиться, сдержать сердце и снова
начать перебирать камни стены. Веревка нашлась наконец. Обрывая руки, едва
не упав - дни заключения не минули бесследно, - все же сумел перевалить
через стену, ухватить скользкую от дождя веревку и начать спускаться вниз по
стене.
Далее пошло легче. Все же, когда коснулся земли, несколько мгновений не
мог унять дрожь в ногах, не мог оторвать от уже ненужного вервия
окровавленные пальцы.
Тихий, еле слышный свист донесся снизу. Безжалостно обрывая о колючки
кустов женскую сряду, он скатился, сполз вниз. Чьи-то руки подхватили его,
когда искал ногою круглое стремя. Еще были улицы, еще дозоры и стража.
Впрочем, женская одежда спасала и тут. Его пересаживали в крестьянскую
повозку, снова везли... И только уже когда выбрались на ночную пустынную
дорогу и кони перешли в рысь, а с рыси в скок, можно стало откинуть клятый
бабий платок, полною грудью хлебнуть влажного ветра свободы и коротко,
жестоко засмеяться нечаянному своему освобождению.
Прискакали в Слоним, оттуда в Брест. На пятый день Витовт, уже
переодетый, похорошевший, явился в Мазовию. Оттуда через неделю отправился в
столицу Пруссии Мариенбург к магистру Тевтонского ордена Конраду Цольнеру,
где был радушно встречен, и вступил в переговоры о помощи с теми, кто только
что помогал утвердиться на престоле его врагу.
Анна Святославовна спасла детей и себя, уехавши из замка на другой
день, к вечеру. Елена столь искусно притворялась больною, что обман
раскрылся только на третий день, когда грубый стражник вздумал было
растолкать за плечо спящего Витовта.
Елене выкололи сначала глаза и потом, надругавшись над нею,
изувеченной, отрубили голову.
А Витовт уговорил рыцарей помочь ему, согласившись стать их вассалом.
В начале 1383 года рыцарское войско выступило в поход против Ягайлы и
даже захватило Троки. Но как только они ушли, город был снова взят Ягайлою.
Тогда Витовт, дабы понудить рыцарей к более решительным действиям,
крестился по католическому обряду (с именем Вигонда) и уступил Ордену Жмудь.
Крестоносцы выступили с многочисленным войском, началась упорная и
жестокая война, причем литвины сочувствовали Витовту и массами переходили к
нему.
Наверное, Витовт и одолел бы, но его не устраивала участь немецкого
вассала.
Этот легкий во всем остальном, незаботный и незадумчивый человек, как и
Ягайло, неистово любил власть. И потому, когда Ягайло, истомленный борьбою,
предложил мир, Витовт по совету Ульяны, вновь вмешавшейся в братнюю котору,
согласился. Двоюродные братья стали вместе действовать против рыцарей и,
закончив войну, в начале 1384 года уже заключили окончательный мир, по
которому Витовт получил Берестье (Брест), Дрогичин, Гродно, Белосток, Сураж
и земли по Бугу. По настоянию Ульяны, более дальновидной и менее жадной, чем
Ягайло, ему был также уступлен Луцк, и Витовт принял опять православие, с
именем Александра.
Хрупкий мир грозил, однако, нарушиться опять, ибо Витовт не получил
Троки, наследство отца, и готов был из-за того вновь вступить в союз с
немцами, невзирая на то, что перед своим обратным побегом из Ордена в Литву
сжег три рыцарских замка. Витовт требовал от брата Трок, но в Троках сидел
Скиргайло. Грозила новая усобица... В таком вот виде были дела, когда
подошла знаменитая женитьба Ягайлы на Ядвиге, вместе с Кревской унией и
всем, что воспоследовало за нею.
А теперь спросим: способен ли был Ягайло тогда, в 1380 году, кинуться в
бой на русичей вместе с Мамаем? Кажется, мы уже убедительно доказали, что не
мог и совсем не хотел того, а еще точнее - не мог захотеть ни при каких
условиях. Он только тогда вмешался бы в дело, ежели б Мамай разбил Дмитрия
наголову и гнал москвичей и оставало бы только набирать полон и зорить
русские волости... Только тогда! Пото и остановил Ягайло за сорок верст от
поля боя! Но этого-то как раз (разгрома Дмитрия) и не произошло на берегах
Непрядвы и Дона восьмого сентября тысяча триста восьмидесятого года по
Рождестве Христовом.
- Матрена-а-а! Гость-от к тебе дорогой! Деверь никак!
Иван соскочил с седла. Отцепив ремень, потянул к себе тяжело груженного
заводного коня. Вышел пес, большой, в черной гладкой шерсти, поглядел умно,
сторожко наостривая уши, словно спрашивая: кто ты есть?
Неторопливо обнюхал объемистые переметные сумы, что Иван, натужась,
сволок с седла и положил на крыльцо, тихо заворчал и оскалил желтые клыки,
упреждая. Мотя уже бежала, раскрасневшаяся, с голыми руками - работала в
огороде, - показывая издали, что ладони грязные, в земле. Взял сноху за
плечи, расцеловал в заалевшие щеки. Пес, поняв, что свои, вильнул хвостом,
зевнул во всю широкую и тоже черную пасть.
- Прибился! - бросила Мотя на ходу. - То все приходил, а ныне и вовсе
не отстает от нашего двора. А сторож добрый!
Иван, держа в поводу обоих коней, оглянул с новою радостью лесной и
холмистый озор, прячущиеся невдали друг от друга крыши крестьянских хором.
("Расстроились! Гляди-ко, было всего два двора тут, а теперь никак уже
пять!") Кивнул издали соседке, что теперь, стоя на крыльце и взяв долонь
лодочкой, любовала гостя, и еще раз подивился облегшей окоем тишине,
какой-то особенной, ненарушимой, которую ни тихое урчание пса, ни голосистая
трель петуха, ни птичий щебет не нарушали никак и ничем. Словно все, что
творилось невдали и недавно - обозы, пыль, гомон ратей, приступы и плен
городов, - словно все это было где-то совсем на другой земле, по ту сторону
времени, а здесь так и стояла равная вечности тишина, и темный большой крест
под сосною, где схоронили дядю Услюма, только прибавлял покоя и мира этой
завороженной земле...
И кажен раз, как приезжали они к Лутоне, было так-то тихо! Зимою ли, в
мягкой пороше, под сиренево-серым небом, летом ли, когда все дерева в цвету
и дремотно гудят пчелы над ульями двоюродного брата...
Мотя выскочила уже с омытыми руками, побежала отворять стаю. Завели,
расседлали и напоили коней. Снявши уздечки и привязав каждого за недоуздок к
кольцу, Иван засыпал в ясли овса и прошел в избу.
Мотя, вся в улыбках и в говорливой суете, уже собирала на стол.
Упреждая, протараторила:
- Счас, счас! Сам придет, время ему! Об енту пору завсегда с поля
ворочаетце!
Черный пес засунул голову в дверь, надавив плечом, пролез в жило,
хозяйски улегся на полу, на яркий плат света из низкого волокового окна.
Постукивая твердым хвостом, независимо поглядывал на Ивана. Мотя
выбежала в сельник, и тут из-за печки вышел, качаясь на ножках, Лутонин
старший и остановился, страшась и не узнавая дядю. Потом робко улыбнулся,
одной щекой. Иван поднял крохотное тельце, хотел привлечь к себе, но малыш
вдруг скуксился и заревел благим матом. Пес встал, глухо рыча. Иван держал
ребенка, не ведая, что делать, и не смея уже пошевелиться. На счастье, Мотя
скоро вернулась, шваркнула на стол тарель с медом, подхватила малыша.
- Ну што ты, што, глупой! Дядя твой! Скажи - дядя! Дядя Иван! А ты
испугался, испугался, да? Игошенька? Ну, поглянь, поглянь на дядю! - Малыш
замолк, прильнул к материну плечу, опасливо выглядывая оттуда. - У нас и еще
есь! - похвастала Мотя. - Второго парняка сотворили, братика тебе, да,
Игошенька? - Не утерпела, завела Ивана в запечье, показала спящего в зыбке
малыша.
Тут и девонька вылезла поглядеть гостя, сторожко подошла, привлеченная
роскошным, в капторгах черненого серебра, поясом Ивана. Тут и старший,
переставши реветь, с еще мокрыми глазами подошел к нему и, подумав,
решительно взобрался на колени.
- Ты дядя, да? - вопросил.
- Ай не помнишь? - возразил Иван. - Летось, по первой пороше, к вам
приезжал! - Мальчик склонил голову, веря и не веря.
Лутоня явился нежданно, взошел, пока Иван возился с детьми. Обнялись.
Брат еще заматерел с последнего быванья. Двадцать пять - не мальчик
уже, мужик!
- Что не женишься? - вопросил.
Иван перевел плечами:
- Верно, не встретилась еще моя суженая!
- Матерь-то не неволит?
- Неволит! Как не неволить! Дак часом помыслишь... Сестра вон во вдовах
уже и с дитем... Ратное дело такое... Ныне на стену лез, литвин стрелил -
мало не в глаз! Едва успел отклонить башку, не то бы и сюды не доехал!
Постой! Подарок привез!
Поднялся, вылез из-за стола, прошел к торокам, вынес роскошный шелковый
плат веницейский, похвастал:
- На бою добыл! Стародуб брали когда!
Мотя вся вспыхнула, любуя дорогую обнову. Лутоня глянул хмуро, крутанул
головой:
- Убери!
- Почто? - не враз понял Иван.
- Граблено, дак! - неохотно пояснил Лутоня, облизывая ложку. И Мотя
померкла враз, отворотила от обновы лицо.
- Да вы што?! - всерьез обиделся Иван, все еше не понимая, не
обмысливая до конца отказ брата. - Мало Литва тута грабила?!
- Вот, вот! - покивал головою Лутоня. - Оне грабили! А мне ихнего не
нать ничего! Отца убили, дак! Пущай... Кому другому свези!
Иван весь аж полымем пошел, в обиде едва не выскочил из-за стола.
- Дак я дарю же! Мое, слышь!
- Не надо, брат! - примирительно выговорил Лутоня. - На подарке спасибо
тебе, а грабленого все одно не возьму. Так и будем, што ли, весь век: то они
нас, то мы их... Пора кому-то и перестать. Не нать мне ихнего!
Ничего не надобно! Брата вот увели! Его бы вернуть! Баешь, у изографа
был?
Може, и не убит! Може, и придет когда! Я и хоромину держу порожню...
для брата... - прибавил он тише. Примолк, встряхнул головою, домолвил:
- Век ему не забуду, как меня спас, закидал соломой тогда... И ты не
сумуй, Иван! Твоей вины здеся нету. Без вас с тетей Натальей и я бы сейчас
не жил на свети! А только... Я тута долго о себе размышлял! Пока работаешь,
да один, многое приходит в ум. Дак понял... Надобно в мире жить... Вота как
мы с Мотей! Трудом! Ольгерд, баешь, Русь зорил. Дак помер твой Ольгерд!
Ныне кто тамо? Кейстут? Ягайло? Теперя с ними учнем ратитьце? А я не
хочу!
Кровь на этом платке, понимаешь, Иван! Не ихняя! А твоя и моя кровь!
- Ну а придут сюда коли... - протянул Иван, начиная что-то понимать.
- Ну и придут! - горячо возразил Лутоня. - Дак все одно не я первый, а
они! Кто-то, може, и погинуть должон в таковом дели! Вон мнихи - тоже оружия
в руки не имут!
- Оружия не имут, а за воинов, честно на рати главы своя положивших,
молят Всевышнего!
- За убиенных! - уточнил Лутоня. - Не получивших што, а отдавших!
Отдавших жизнь за други своя!
- Дак, по-твоему, и товара не брать на рати? Ни портов, ни оружия? -
хмуро вопросил Иван.
- Вовсе не ратитьце! - твердо отверг Лутоня. - Земли хватит на всех!
Ее обиходить нать! А мертвяки земли не подымут. Смерда убей, тогда и
воину не жить!
- Ну а коли придут все же?! - не сдаваясь, напирал Иван. - Не все ить
такие умные, как ты! Придут коли, што тогда?
- Тогда вси пойдем! - отозвался Лутоня, переведя плечами. - Куда ж
денесси? - И Мотя тотчас с тихим испугом положила руку ему на рукав, словно
удержать, не пустить хотела ладу своего на ратное поле. Потом встала,
бережно свернула дорогой платок, отнесла назад, спрятала в торока.
Иван проводил ее глазами, промолчал, смутно чувствуя обиду на брата и -
вместе - какую-то его, Лутонину, не вполне понятную ему, Ивану, правоту.
Вот, оказывается, о чем думал брат в своей глуши, пока оне ратились да
забирали Трубчевск со Стародубом в Северской земле! И как в самом деле
пойдет теперь у Митрия-князя с Литвою?
Лутоня отъел и теперь сидел, чуть сгорбившись, придерживая детей,
вдвоем забравшихся к нему на колени. Мотя убирала со стола.
- С кем ходили-то? - вопросил Лутоня. - С Ондреем Ольгердычем?
- С ним и с Боброком! - отозвался Иван.
- Что же, Ондрей, выходит, с родным братом ратилсе? - вопросил Лутоня
опять, кивая каким-то своим мыслям.
- Пошто? - возразил Иван с некоторою обидою. - Дмитрий Ольгердович не
стал на рать противу великого князя Дмитрия, а поддался нам, и с дружиной!
Ушел на Русь. Слышно, на Переслав посадили ево!
Лутоня промолчал. Тонко звенели набравшиеся в избу комары.
- Ты бы мне с покосом подмог! - вымолвил Лутоня как о невозможном и
глянул светло: ведаю, мол, и сам, что недосуг... Но Иван, слегка зарозовев,
возразил:
- Двои-трои ден есь у меня! Могу и помочь!
- Вот от помочи не откажусь, брат! - откровенно признался Лутоня. - Ржи
сею только-только, абы с голоду не погинуть, а скота набрал - сам видишь
сколь! И быки у меня, и овцы... Без сильных сенов ноне худобы не продержать!
Назавтра косили. Иван прошел с литовкою два загона, бросил, взялся за
горбушу. Хоть и тяжко было работать в наклон, а - привычнее. За работою
обида на Лутоню развеялась, рассосалась, не то что начал понимать брата, а -
примирился с ним. Разгибаясь, обрасывая пот со лба, измерял глазом
пройденные покосья (Лутоня, работая стойкою, обгонял-таки брата!), и
постепенная, древняя как мир работа эта захватила его целиком. Сошел первый
пот, уровнялось дыхание. И не то что забылась али там стала ненужною
кровавая ратная страда, а вник, влег в иную страду, изначальную,
крестьянскую, к пабедью второго дня уразумев, что так-то, взаболь, давненько
не кашивал! За мужиками да за холопами баловал боле!
Руки дрожали, когда доносил до рта кринку с парным молоком, заботливо
поданную Мотей, которая, кинув детей на старуху соседку, сама прибежала на
покос и теперь, напоив мужиков, быстро-быстро ворошила подсыхающее сено.
- Работящая она у тебя! - похвалил Иван.
Лутоня кивнул, вымолвил без улыбки, строго:
- Николи не присядет! Мне бы без ее - пропасть!
Опять косили. С пабедья третьего дня уже метали стога.
- Ну вот! - перечислял Лутоня вечером, когда они оба, сменивши соленые
от пота, волглые рубахи, сидели за трапезой. - Коня ты мне спас!
Корову спас! И двух бычков спас! Так-то, брат! Можем и без Литвы
выжить! А там меду свезу на Москву, на владычный двор! На то серебро в торгу
какую обнову замогу куплять женке своей! - Лутоня усмехнул слегка. Мотя
опять приникла к нему, потерлась щекою о плечо мужа, точно кошка. И Иван в
чем-то позавидовал двоюроднику: этой устроенной жизни, этому непрестанному
труду на земле, исконному человеческому усилию, которым, слышно, и сам
преподобный Сергий не гребует в обители своей.
Возвращался Иван на Москву задумчив и сильно сбавивши спеси. Думал, на
брани, в ратном деле главное научение. Ан жизнь учила его всегда: и в келье
монашеской, и в избе крестьянской; и уже теперь, к своим двадцати двум
годам, выровнявшийся и возмужавший, Иван начинал понимать понемногу, что
далеко не все умеет и еще менее того знает он в том безмерно сложном,
многоликом и вечно текучем даре Творца творению своему, который называется
жизнь.
Ясным летним днем - солнце уже склонилось к пабедью, позолотивши столбы
уличной пыли, - одинокий припоздавший всадник спешивался у ворот родимого
терема в Занеглименье. Победоносная рать, возвратившаяся из-под Стародуба,
уже прошла, уже отзвонили колокола, и в городе, выбросившем тысячи людей в
замоскворецкие луга, на покос, стало пустынно. Редко погромыхивали кувалды,
прервали свой постоянный веселый перестук топоры и колотушки древоделей.
Редко где промычит и останняя корова, тоскуя по товаркам, выгнанным на
загородные пастбища. И только молодуха, подымавшаяся от реки с полными
ведрами, остановилась и, щурясь, прикрыв ладонью глаза от солнца,
разглядывала издали спешившегося кметя.
"Никак к Федоровым? Сын, должно! Экой вымахал молодец! - И медленно
любуя, проводила взором молодого, в первой бороде, ратника, что вернулся с
прибытком, верно. - Вона! Полные торока! Воротил из похода на Литву..."
Иван уже сам отворял ворота, когда выбежала девка-мордвинка, кинулась
на шею господину, потом, застеснявшись и вся заалев, отступила, кланяясь в
пояс; все с тем же полыхающим румянцем на круглом лице приняла повод коня.
Матери, вышедшей на крыльцо, сам отдал поклон, и - дрогнуло сердце,
когда обняла сухими руками, прижалась к нему, уже и маленькая перед рослым
сыном, чуткими, трепетными перстами ощупывая его голову, плечи - живой!
Вышел парень, деревенский, свой, Иван расцеловался и с ним.
- Почто припозднился так? - спрашивала мать, провожая Ивана в горницу.
- К Лутоне заезжал! - отмолвил Иван нарочито небрежнее. - Косили с им!
Мать понятливо-удоволенно склонила голову.
- А тебя тут прошали, от боярина Федора Свибла. Ныне вся дружина в
лугах!
- Ну, подождут! - возразил Иван грубым голосом. - Седни в байну пойду,
выпарюсь, а там уж...
На нынешние работы, вроде бы княжеские, не тянуло, хоть и слышал во
время оно от родителя, как дружно выходили ратные на покос еще тогда, при
Василье Вельяминове. А теперича и тысяцкого нету на Москве! Ништо!
Обождут!
В горнице сидела сестра, перед зыбкою с дитем. По расстегнутой рубахе
догадал: только что кормила. Тоже обняла, ткнулась в грудь брату,
всплакнула. Понял: воротился из похода, а ее лады милого, что так же бы
нынче приходил и так же встречала бы, выбегая за вороты, в живых нет...
Осенью сестра убивалась, плакала; боялись - скинет. А как народился
отрок, сын, наименованный, как и хотел покойный Семен, Алексеем, потишела,
осветлела ликом, вся ушла в хлопоты с дитятей. От свекра со свекровой не
ушла, Семена ради не стала рушить дом, да и те прилепились душою к молодой
снохе. Но и у матери, как нынче, гостила почасту. Как-то сказала Ивану с