"Глянь, тово!" - сама старательно натянула на расчесанные кудри княжича
алую круглую шапку с бобровой опушкою и вышитым по черевчатому полю золотою
нитью крохотным изображением Михаила-архангела надо лбом.
Из полутемной избы - на солнце, в ярость ветра и света. Под руки -
закинули в седло. И, весь то в горячем румянце, то в бледноте (вот оно,
главное, подступило!) Василий уже сам подобрал звончатые цепи удил, потянул,
как учили дома, выпрямляясь и откидываясь в седле, и конь, сгибая шею и кося
глазом, пошел красивою поступью, всхрапывая, готовый сорваться в рысь или в
скок.
Боковым взором отметил Василий давешнего кметя, что толковал с ним на
корабле. Тоже скакал обочь, среди негустой дружины. Федор Кошка рысил от
него чуть впереди, сидя в седле с такою упоительною небрежностью, какая
дается только годами и годами опыта. Данило Феофаныч ехал чуть поотстав и
плотно сидел в седле, с заметным трудом сдерживая гнедого могучего жеребца,
норовящего вырваться вперед.
- К Тохтамышу? - Почему-то Василий был уверен, что Великий хан примет
его тотчас. Однако ехали всего лишь к беглербегу, и, понявши это уже перед
воротами дворца, Василий набычился и даже приуныл, и весь прием, слушая
цветистые речи на непонятном языке, стоял молча, клоня голову, изредка
взглядывая исподлобья, и не вдруг опустился на пестрый ковер, неловко
скрестив ноги кренделем... Надо было отведать кумыса, взять руками кусок
дымящейся горячей козлятины, пригубить кубок с вином, жевать потом
кисловато-сладкую, вяжущую рот, какую-то вяленую восточную овощь. Бояре
передавали дары, а Василий с внутренним сожалением провожал взором
серебряную узорчатую ковань, струящуюся серо-серебристую броню из
мелкоплетеных колец с полированным нагрудником, запечатанные корчаги с вином
и медом... Бояре толковали потом, что прием прошел удачно, и беглербег
остался доволен, а Василий чувствовал глухую обиду, супился и молчал. И уже
вечером, становясь на молитву, поднял не по-детски тяжелые глаза на Федора
Кошку:
- А что такое? - Он назвал запомнившееся ему татарское слово. Федор
перевел тотчас, посмотрел на княжича внимательно, подумал, решил:
- Завтра толмача пришлю, учи татарскую молвь! Не придет так-то... Как
сей день...
Поди, забедно было не вникать в нашу говорю? - Улыбнулся, морщинки
лукавые потекли у глаз, и Василий неволею улыбнулся в ответ. По-детски не
мог еще печалиться долго, а ночью, засыпая, все твердил запомнившееся
татарское слово, поворачивая его так и эдак.
К Тохтамышу на прием попали только в конце недели.
Повелитель степи казался пронзительно молодым. Гладкое лицо с туго
натянутою на скулах желтоватою, словно бы смазанною маслом кожею не давало
понять, сколько ему лет. Кабы не жены, замершие на своих возвышениях за
спиною великого хана, можно бы и вовсе юношею посчитать нынешнего хозяина
многострадальной Руси.
Принимал московских бояр Тохтамыш не в кирпичном дворце, а в обширной
двухслойной юрте. От горьковатого дыма курений, от пестроты шелков,
коврового узорочья и парчи кружилась голова.
- Ты большой сын? - спросил Тохтамыш неожиданно по-русски и, выслушав
сказанное ему толмачом на ухо, уточнил вопрос:
- Наследник?
Василий кивнул. По лицу хана прошла, как отблеск костра, едва заметная
улыбка.
- Будешь гость! - сказал он, и неясно стало, то ли это приглашение, то
ли приказ, и что таится за словом "гость", сказанным по-русски великим
ханом?
Одно лишь уразумел Василий, возвращаясь из походного дворца
Тохтамышева: что надобно как можно скорее овладеть тут татарскою речью. А
бояре его в этот вечер долго сидели, не расходясь, за столом, сумерничали,
не зажигая огня, и Данило Феофаныч вздыхал, и вздыхал Федор Кошка, и
переговаривали друг с другом почти без слов;
- Чую...
- И я...
- Эко, замыслил!
- У Темерь-Аксака в еговом царстви таково... Всех старших сыновей...
- Гостить тута!
- И нижегородских, вишь, Семена с Кирдяпою собрал, и Борис Кстиныч тоже
с сыном!
- То-то, что Михайло нынче Александра привез! Старшего-то, Ивана, дома
оставил.
- Умен.
- Не скажи!
- Бают, в восьми тыщах... Дак экую силу серебра не вдруг и собрать!
Княжесьво разорено, дак!
- А ему што! Поход, вишь, замыслил! Куда-то на Хорезм! С Тимуром у их
спор...
- Тимур, Темерь-то его и возвел на престол!
- Дак... Как сказать? Того первого и бьют, кто помог! Тут все евонные
беки на дыбах ходят! Хорезм, вишь, еще Батыю даден был, под Золотую Орду!
- Нейметце!
Федор Кошка тянется к оловянному кувшину, давит на относик крышки,
наливает чары. Данило Феофаныч, вздыхая, берет свою. Они чокаются, отпивают,
долго смотрят в глаза один другому.
- Темерь? - вопрошает один.
- А уж боле и некому! - отвечает другой. Оба молча допивают чары.
Там, в далях дальних, за Аральским морем, за разливами песков, где
глиняные города и узорные минареты, где непонятно-страшный железный хромец
покоряет языки и народы, может, оттуда придет нежданное спасение Руси?
Впрочем, Василию о страхах своих бояре пока не сообщают: не стоит до
времени печалить княжича!
Потянулись дни, полные хлопот, пересылок, увертливых полуобещаний и
подкупов, перемежаемых выездами на охоту с бешеной скачкою степных
двужильных коней, с молнийными падениями ручных соколов на струисто
разбегающуюся дичь в высоких, волнуемых ветром травах. И княжич Василий,
кусая губы в кровь, старался не отставать от татарских наездников, почти со
слезами переживая свое неумение так вот, безумно, скакать верхом в твердом
монгольском седле.
Федор Кошка уезжал на Русь и возвращался вновь. Все четче определялась
сумма в восемь тыщ серебром, под которую московские бояре чаяли сохранить за
Дмитрием ярлык на великое княжение Владимирское.
Василий скакал на коне, пропахший конским потом и полынью, валился
вечером в постель, мгновенно засыпая, твердил татарские слова и уже начинал
складывать самые простые фразы. (По молодости язык постигал легко, иные
выражения схватывая прямо на лету и пока, слава Богу, не скучал по дому:
некогда было!) В июле пришло письмо от матери. Евдокия сообщала, что умер
дедушка, старый Суздальский князь, Дмитрий Костянтиныч...
"...Похороили твоего деда в Нижнем, в церкви Спаса, которую же сам
созидал, на правой руке от родителя своего, а твоего прадеда, Костянтина
Василича. А еще матерь твоя, государыня великая княгиня, хочет сказать, что
соскучала по своему дитю (Евдокия письмо диктовала, писал, видимо, кто-то из
духовных, и Василий, сопя, медленно разбирал витиеватые строки, явно
включенные писцом в простую и задушевную речь матери) и шлет тебе поминки:
чистую лопотинку исподнюю, льняную, что сама шила, рубашечки и порты,
образок, Спасов лик, и пряников медовых печатных да киевского варенья, что
матерь твоя пекла и стряпала, дабы милому дитю в далекой Орде память была о
доме родимом..."
Василий грыз пряник, засохший так, что и зубы скользили по нему,
смахивая невзначай набегавшие слезы, и впервые с отчаянием и тоской думал о
доме. Таким его и застал Данило Феофаныч, неслышно подступивший сзади и,
глянув на грамотку, тотчас понявший состояние княжича.
- Не сумуй! По осени воротим и к дому! - Высказав, помолчал, прибавил:
- Купцы, вон, по году и больше тута, в Орде, а тоже дома у их и семья и
дети малые...
Василий хотел возразить, не смог и, сунувшись лицом в грудь старику,
прижимаясь к твердым пуговицам выходного боярского опашня, разрыдался. А
Данило только оглаживал вихрастую русую голову наследника московского стола,
приговаривая:
- Ну, будет, будет! - И резко отмахнул рукавом в сторону скрипнувшей
двери, когда кто-то из слуг вздумал было сунуть нос в горницу...
Вечером, когда все уснули, старый боярин, отложив тяжелую книгу,
которую читал вечерами, как уже не раз, подошел к ложу отрока, перекрестить,
прошептать молитву. Но Василий, как оказалось, еще не спал.
Сонно улыбнувшись, протянул горячую со сна руку, охватил пальцами
шершавую твердую ладонь боярина, и потянул - положить себе под щеку.
- Спи, чадо! - прошептал Данило. (Горница наполнилась храпом бояр и
послужильцев, не хотелось кого-то будить громким зыком.) - Спи!
- Дедушко Данило! - тихонько позвал отрок, удерживая его за пальцы. -
Дедушко Данило, а я теперь, как мой деда умер, наследник буду ему, да? На
Нижегородском столе?
- Спи! - повторил, усмехнувши, боярин. - Тамо и окроме тебя... - Не
кончил, задумался. Княжич уже опять провалил в молодой безоглядный сон, а
боярин все стоял над ним, покачивая головой. "Одначе!" - токмо и вымолвил, а
думалось многое. "Князь растет! Под рост княжеству! Кабы нам осильнеть, дак
без Нижнего никак нельзя! И Дионисий ныне тому не помеха! Ежели займет
митрополию, на место Пимена"... Еще раз вздохнул боярин, глянул на
раскинувшегося во сне паренька уважительно: этому, поди, толковать иное что
и не придет, сам поймет! Худо, что Свибл не торопит родителя с выкупом.
Поди, свой какой умысел блюдет? "Не боись, Василий, не выдадим тебя, хоша и
Федьке Свиблу!" - Поворчав про себя, Данило Феофаныч убрал книгу "Мерило
праведное" и, перекрестясь на образа, отправился спать.
И так оно шло до осени. Тохтамыш уходил в поход на Хорезм, с успехом
ли, нет, - толковали наразно. Только к весне вызналось, что вернувшийся из
Персии Тимур выбил из Хорезма Тохтамышевых воинов, многих попленив, мало кто
и воротил назад. Далекий Железный Хромец оказывался сильнее молодого
монгольского хана!
Сдавшись, уехал наконец из Орды Михайло Тверской. Москвичи, почитай,
выиграли спор с Тверью. И Нижний был передан Борису Кстинычу, а не Семену с
Кирдяпою, ворогам московского князя... Потихоньку разбегались, уезжали на
Русь бояре и дети боярские, что прибыли вместе с Василием, увозили своих
холопов, и кучка людей вокруг московского княжича все больше менела и таяла.
И только когда потекли серо-серебряные потоки метелей среди рыжих осенних
холмов, и крепкие забереги сковали волжские ильмени, и режущий холод степей,
несущий ледяную пыль, смешанную с песком, не давал открыть глаз и леденил
руки, прояснело, что отпускать Василия домой хан не намерен, оставляя
княжича у себя в заложниках на неведомый срок...
Дул ветер. Мглистою чередою шли облака. Василий, недавно лишь уведавший
о своем плене, ехал верхом, грея руки о шею коня, и, почти не размыкая
ресниц, вглядывался в тяжелый, стонущий на разные голоса вьюжный сумрак. В
душе у него было взрослое, глухое отчаяние, и что делать теперь - он не
знал.

    Глава 2



Иван только тут, в Сарае, понял, что значит дорожная княжая служба.
Чистить коней, молоть ручными жерновами сырую рожь, собирать плавник на
берегу дров ради, возить, а то и носить на себе припасы с рынка, ходить с
водоносами, исполнять, не разбираючи, и воинскую и холопью работу, мотаться
в свите того же Данилы Феофаныча по ордынским эмирам, где приходило подолгу
стоять у дверей, глотая голодные слюни, разве Александр Минич сунет когда
после пира русскому ратнику полуобглоданную кость...
Всего и не исчислить, что приходило деять в Орде!
С княжичем Василием виделись они, почитай, кажен день, да что толку!
Позовет когда: "Эй, кметь!" - Прикажет одно, другое, на все попытки
заговорить али рассказать што лишь отмотнет головой. Грехом, не раз и каял,
почто ввязался в эту каторжную работу! Стоял бы нынче на стороже у
Фроловских ворот в Кремнике, а сменясь, в избе молодечной, наевшись сытных
мясных щей с кашею, резался в зернь али в шахматы с сотоварищами... А и
косить в княжих лугах за Москвой-рекою было бы не в труд, не сравнить со
здешнею морокой! О жене, о сыне токмо и вспомнить ночью когда...
Веселых женок, что на базаре, позвякивая браслетами и начернив брови,
зазывали охочих гостей, так и не отведал ни разу, не было серебра, а там у
их клади диргем и не балуй. Раза два, торопливо озираясь, ночью, под
забором, а то в кустах обережья любился с местными рабынями из русских
полонянок, что с тоски холопьей хоть такой были рады ласке, принимая в
объятья, по говору хотя, своего, русича, а не татарина бритого. Одна из них,
отдаваясь ему молча, бесстыдно, сцепив зубы, потом долго плакала, упав в
колени Ивану лицом, просила: "Увези отселе! Куды хошь! Рабой буду!
А то и брось, да хоть до родины довези!" И он долго утешал, объяснял,
что в себе не волен, слуга при княжиче, а княжича и самого невесть, отпустят
ли ищо из Орды! А она все не верила, трясясь в рыданиях, упрекала: "Все вы
такие, кобели, на один раз!" Потом встала срыву, отпихнувши Ивана локтем:
"Уйди!" - почти выкрикнула, когда он попытался ее догнать, объяснить...
Тем и кончилась эта его короткая любовь... Да и что бы он мог! Что он
мог!
Лучше уж те, рыночные, что за серебряный диргем...
С княжичем выезжали за город. Глядели, как по степи, сминая траву,
вздымая тучи бурой пыли, движутся неисчислимые стада, рысят на мохнатых
низкорослых лошадях степные воины, словно рождаясь из травы, и чуялось:
надорвись Русь, собери всех, кого можно собрать, разбей в новой Донской
битве эти неисчислимые полчища, и тотчас выстанут, придут откуда-нибудь
из-за Камня, с далекого Алтая, с Иртыша новые и новые воины, и нет им ни
конца, ни края. А комонные шли и шли, гнали быков, гнали овец - ходячий корм
воинов, - скрываясь муравьиною чередою за далекими барханами.
Тохтамышева рать двигалась на Хорезм.
Ночью степь озарялась кострами, чадил кизяк, тек медленный говор тысяч
людей, топотали кони. От обилия конских табунов, разгоряченных тел тек
ночами по земле знойный пахучий ветер...
С Васькой они столкнулись нежданно-негаданно. Не чаяли оба. Васька,
отправляясь в поход, заскочил в город, проведать кое-кого, да и налетел на
Ивана. Оба замерли враз, вглядевшись, веря и не веря. Потом дружно и молча
спрыгнули с седел, хоронясь за спинами коней, крепко обнялись, не сдерживая
слез.
- Как ты?
- Ты-то как?
Торопливо сказывали друг другу домашние вести.
- Лутоха жив?
- Детями осыпан! Крестьянствует! То-то обрадеет теперь! На Русь когда
мечтаешь? Брат-от ждет!
Васька отемнел ликом.
- Не ведаю, Иван! Служба, вишь! Десяток кметей под началом ноне! -
Бегло усмехнул собственной выхвале.
- И не тянет?
- А! Не спрашивай! Не ведаю теперя, коли вернусь, чем и заняться на
родине! Ото всего отвычен!
- Как чем? В дружину княжую возьмут! Да и толмачить можешь! Разве
што... Женку-то не завел?
- Да нет... Не стоит... Ну, а ты? Женат?
- Сын! Иваном назвали!
- А здесь?
- С княжичем, не знай, то ли в дружине, то ли в хлопотах...
Оба жадно оглядывали друг друга, отмечая следы мужества и уже
начинающейся, у Васьки, заматерелости в морщи лица, в твердо сжатых
подсушенных губах...
- Ну, прощай! Недосуг мне! - первым решился оборвать Васька. - Сотник
ждет! Буду жив, беспременно заеду к тебе на княжий двор!
- Заезжай...
И вновь они, не выдержав оба, кинулись в объятия друг другу, до боли
тиская плечи, чуя мокрую непрошеную влагу на лицах. Слов уже не было.
Васька первым взлетел в седло.
- Прощай! Жду! - прокричал Иван ему вслед. Васька - слышал ли, нет, -
приобернулся на рыси, взмахнув рукою с зажатою в ней ременною плетью, не то
проститься, не то подогнать коня. Так и ушел вторично, показавшись на малый
миг, ушел походом на Хорезм и уже не возвернулся назад, когда возвращались
усталые и потрепанные Тохтамышевы рати. Убили? Увели в полон?
Услали куда в иное место? Некого было и спросить о том! Все ж и на этот
раз чуялось Ивану, что Васька по-прежнему жив, не погинул в степи.
С княжичем отношения, как ни старался Иван, так и не устанавливались, и
к осени, познав тщету своих усилий, Иван начал понемногу отдаляться от
Василия. Не лез на очи юному наследнику московского стола, не заходил в
горницы, когда можно было не заходить, да и думы о Ваське долили. Казнил
себя, что не остановил, не удержал, не уговорил... А можно бы и на Русь
отослать украдом! Купцы нашлись знакомые, коломенчане, уговорить, дак взяли
бы с собой!
С Руси наезжали бояре, толковали о восьми тыщах, обещанных, да все еще
не собранных Дмитрием, вздыхали, взглядывая на княжича. Возлюбленник
Великого князя Федор Свибл уговаривал через гонцов повременить, дождать,
когда соберут выкуп. По слухам, тяжкою данью нынче обложили всех, с каждой
деревни брали серебром по полтине, а кто баял, что и по рублю, а все еще не
хватало...
В ожиданиях, спорах, вспышках взаимной ненависти от истомы полонной
проходила зима. Иван порою завидовал княжичу: не приходило тому, леденя руки
на ветру, в сырой сряде рубить закостеневший плавник, не приходило опускать
длани в теплые внутренности только что зарезанной овцы, лишь бы отогреть
немеющие персты, не дубела на нем облитая выплесками из водоноса суконная
сряда... А порою думал, что ему, Ивану, за непрестанными трудами и легче,
переноснее дается неволя ордынская, чем княжичу, запертому в четырех стенах
и только за чтением псалтири да часослова отодвигавшего от себя отчаяние
невольного плена...
Василию помогали княжеские охоты. Бешеная скачка коней, проносящиеся в
снежном тумане тени сайгаков, режущий уши свист, лицо, обожженное ледяным
ветром, предсмертно взмывающая на дыбы, затягивая аркан на шее, добыча. Так
и не научился просто, по-татарски, перерезать горло жертве, сцеживая
густеющую кровь. Каждый раз приходило делать над собой усилие.
Резал, прикрывая очи, дабы не видеть устремленных на него страдающих
глаз, и каждый раз от усилия - комок в горле, вот-вот стошнит!
На охоты приходило ездить как на приемы, отказаться было нельзя. И,
дичась, кивая издали, здоровался с соперниками: Сашей, сыном Тверского
князя, с заматеревшими двоюродными нижегородскими дядьями, Семеном и
Васильем Кирдяпой. Последнего ненавидел особенно и по-глупому, сам понимал!
За то только, что не всегда отвечал Кирдяпа на кивок московского мальчишки.
Возносился, а чем? За предательство, за лесть под Москвой, помогшие сдаче
города, что получили они с Семеном? Сами сидят тут, и Нижний отдан Борису
Кстинычу, а вовсе не им!
Подходила весна с новыми надеждами, с неясным томлением, с высокими,
промытыми голубеющею синью небесами, со щедрым солнцем, съедающим снега, со
щедро расцвеченной степью. Караваны птиц, тянущие к плавням, белый битый лед
на синей воде Волги, грозно выступающей из берегов, и... так опять потянуло
на родину!
Василий чуял в себе глухие перемены плоти, из дитяти превращался в
юношу. Подолгу замирал, привставая в седле, слушая шумы и шорохи, обоняя
пахучий ветер. Начали тревожить безразличные до того веселые женки в
монистах, с насурмленными бровями. Он вытянулся за зиму. У старого зипуна
домашнего пришлось надставлять рукава. Сам иногда разглядывал свои ставшие
большими красные от ветра руки. Рос. По-татарски он уже говорил свободно.
И, не без страха, решался теперь заговаривать с Тохтамышем, на приемах,
на его родном языке.
Тохтамыш улыбался одобрительно, узил глаза. "Ты мне люб! - говорил. -
Живи у меня! Найду невесту тебе, князь!"
И неведомо было: взаболь бает али насмешничает над Василием?
Отшумели крыльями птичьи стада. Лебединые и гусиные караваны улетели на
Север. Отцветала степь. Из Руси доходили смутные вести о нятье в Киеве
владыки Дионисия, что шел на митрополию на Москву после поставленья в
Царьграде, о спорах отца с Великим Новгородом. Приходили материны письма,
всегда с немудреными поминками, повергавшие Василия в приступы звериной
тоски по дому. Временем отвлекла и увлекла княжича первая чувственная
любовь, которую устроили Василию по почину Александра Минича. Перед тем
Александр долго спорил с Данилой, уговаривая старика допустить грех ради
истомы телесной.
- Так-то оженить надобно! Вишь, и батюшко оженился четырнадцати летов,
да где ж тута, в Орде.
В конце концов Василия определили спать в особую горенку, приставивши к
нему круглорожую девку из холопок, и по юному смущению Василия, и по гордой
поступи девушки, что бегала, выставивши груди и независимо задирая нос, Иван
понял, что приобщение княжича ко взрослой жизни совершилось.
Впрочем, и это не сблизило его с Василием. Все реже раздавался
требовательный оклик княжича: "Кметь!" - за которым приходило исполнять ту
ли, иную просьбу али причуду Василия. Даже и дворовые перестали дразнить
его, спрашивая: "Не зовут?" Иван "тянул лямку", как тянут ее бурлаки,
ведущие груженые мокшаны вверх по Волге, тянул, перемогаясь, как и все, и не
видя просвета в затянувшейся ордынской истоме. Двоюродный брат так и не
воротился в Сарай, хотя Тохтамышевы беки и выкупали по весне свой полон, и к
концу второго лета Иван вовсе перестал ждать Васькина возвращения...
...Сухо шелестят желтые выгоревшие травы. Дует ветер. Идет время, дни,
месяцы, годы, века. И жить здесь можно только так, как живут степняки, не
ведая времени, не считая ни лет, ни дней, сбивая кумыс, обугливая на вертеле
баранину да неутомимо соревнуясь в скачках на празднике байрам, когда
степные богатуры несутся опрометью, перекидывая через седло живую тушу
блеющего барана, сшибаются конями, летят в пыль истоптанных, сухих трав, а
их степные женки и девки, разгораясь лицом, следят за соперниками и
гортанными криками и плеском ладоней приветствуют победителя. А то воины
начинают плясать, ставши в круг и положивши руки друг другу на плечи:
борются, обнажив масляные от пота торсы, кидая противника через себя,
стреляют из луков, ловят и объезжают коней...
Только так и возможно жить в степи! Плодить чумазых чернокосых детей да
ходить в походы на богатые города иных стран...
Весть о набеге Олега Рязанского на Коломну возмутила томительное
течение жизни маленького русского мирка. Бояре разных князей заездили друг
ко другу, спорили, аж за грудки брались - как там и что? А когда дошла весть
о походе московских ратей на Рязань и разгроме, учиненном Олегом Владимиру
Андреичу, толковня не утихала несколько дней. Виноватили многих, кто и
Серпуховского князя, кто и самого Дмитрия. Спорили так, что на время
забывалось, кто боярин, а кто простой кметь. Холопы, и те обрели голос.
Женки срамили мужиков: "Сидите тут!" Словно бы те скрывались в Орде от
ратной службы.
- Свибл виноват во всем! - кричал Иван, забывшись вконец (чести ради,
не один он и виноватил маститого боярина), но тут попало неловко - при
княжиче сказал, да и иное добавил, мол, слушает Дмитрий боярина своего, идет
за ним, как овца за бараном, а тому - землю за Окой забрать любо, а о
княжесьви и думы нет. Свою корысть лишь блюдут! - Шваркнул дверью, а - нос к
носу - княжич Василий встречь.
- Как ты смеешь, смерд! - с провизгом аж, ломающимся в басы голосом
выкрикнул Василий. - Не тебе судить!
Остоялся Иван и, темнея ликом, мгновением помолчав, глухо и твердо
отверг:
- Смею, княже! Не Федор Свибл, не сидел бы и ты в Орде!
И полетело в раздрызг все, чему учила матерь, чего добивался некогда
сам, словно бы и сам покатил с высокой горы:
- Смею! А ты, хоть и княжич, сосунок еще несмыслен! И я таков же был в
твои-то годы. Водят тебя на паверзи, а куда приведут? Хан, Литва, Федор
Свибл, - мало ли! Михайло-князь уехал, тово! Должон помыслить путем: кому
надо держать тебя подале от Москвы? Батюшко-то здоров ли? Али как? И того не
ведашь?
Василий смотрел на ратника раскрывши рот. Поразило, что кметь (с
запозданием вспомнил, что зовут Иваном) говорил без обиды, хотя сурово и
зло. Остерегая, но уже и отрекаясь как бы от службы придворной, и,
потрясенный Василий, неведомо как для себя самого, пробормотал:
- Ты прости, Иван, погорячился я...
Иван глянул, раздул ноздри, вскинул голову, перемолчал тугой клубок
внутри себя и сникающим голосом (тоже винился перед княжичем) домолвил:
- Понимай, княже, нас-то много, а ты - один! Князя другого мы себе не
выберем! Иначе опять резня пойдет! По то и говорю! Не с обиды совсем... И
все-то тебя берегут по то же... А я боюсь, держат тута нас неспроста!
Родитель, как отъезжали, был ли в добром здравии?
- Доносят, в добром ныне... Задышлив токмо стал...
- То-то!
Новым холодом страха за отца повеяло на Василия.
- Я мнил, - отводя глаза и весь заливаясь темным жарким румянцем,
молвил он, - что ты мне в службу набивался... ну... корысти ради... чинов
там, боярства, когда осильнею... А ты...
- И это было! - подумавши, с легкой грустью согласил Иван. - Матка
наказывала, вишь, когда посылала в поход, "подружись тамо". Ну и все такое
прочее... Да, не гожусь я, видно, в Свиблы! - устало домолвил он. - Али в
кого там ищо! Словом, не гожусь! Нынче и понял. Ты уж извиняй, княжич, на
правдивом слове! Служить могу, а услужать - нет, не выходит етого у меня!
Да и - скушно, тово!
Василий слушал кметя удивленно, сам еще не разбираясь в той буре
чувств, которую разбередил в нем этот ладный молодой воин. Да не впервые ли
и слыхал Василий подобные слова? Перед ним заискивали, льстили, взглядывали
с прищуром, когда и недобро, как Свибл, а чтобы так вот... скушно, мол, -
кажись, никогда и не было. И невольно именно теперь, когда Иван отрекался
перед ним от дальних материных замыслов, Василия остро потянуло к этому
чуток неуклюжему нравному кметю. Сердцем понял, что да, он, Василий, еще
сосунок перед Иваном, хоть и будущий великий князь! И сказать мечталось в
сей миг что-нибудь взрослое, княжеское, а - не высказывалось ничего. То
хмурил брови, то улыбался он самому себе и молчал, и только когда Иван, не
высказавши более слова, срядился покинуть горницу, вымолвил тихо вослед: