Страница:
поворачивались у него над головой, и кто-то великий и несказанный под
неслышные переговоры звезд благословлял от выси спящую московскую рать.
Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь
начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных
шатров, густой запах паленого рога (в походных кузнях укрепляли сбитые в
дороге подковы, заново ковали коней), и купанье в реке, запруженной тысячами
голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке
рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и
озорные выкрики ратных.
Ночью чистили сбрую, утром был смотр - "людно, комонно и оружно"
встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники
кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие копья. И
было тревожно (и удивило сперва), что то, чему научился доселе, то и
пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого
бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами. С тем
чувством рысил и теперь берегом Оки. (Переправлять рать намерили выше по
течению, у Лопасни, дабы упредить возможную встречу татар, идущих древним
Муравским шляхом, с литовскою ратью. Так, во всяком случае, толковали
бывалые кмети.) Внизу, у реки, мужики, яростно работая топорами, готовили
настил для моста. Череда заякоренных лодок уже тянулась на долгом ужище к
противоположному берегу, и Иван, близко проезжая, узрел раскинутый княжеский
шатер, в коем теперь совещались московские воеводы. И вид шатра, и
оседланные кони воевод, все было пронзительно своим, близким в этот час
предвестия битвы. И воеводы, что выходили на глядень, вдыхая грудью свежий
речной дух и устремляя взоры туда, в заокскую сторону, тоже были свои, до
боли, до томительного обожания: защитники и хранители, от днешнего совета
коих зависела ихняя, каждого воина, грядущая жизнь и судьба!
Понимал ли кто из них ясно, что сотворяется ныне совсем не то, чего
ждут воеводы и сам князь, и что важна не победа даже, а новое дружество
русичей, и кровь, что прольется вскоре, ляжет в основание великой страны, в
основание ее грядущей в веках громозвучной славы? Понимал это ясно, быть
может, один преподобный Сергий. Но чуяли необычайность происходящего - все.
Дмитрий вышел из шатра последним.
- К ночи будет готово, - произнес Микула у него над ухом. - С заранья
учнем переправлять полки! Повели, княже, - досказал он, строго сводя брови,
- в рязанской земле ратным не пакостить!
Дмитрий глянул на свояка и молча кивнул. "Не пакостить" на Рязанщине,
на которой пакостили всегда, невзирая на любые соглашения, было внове. Но
Дмитрий уже начинал понимать, что в привычном мире явилось нечто нежданное,
о чем, возможно, лучше всего мог бы изъяснить - за смертью Алексия - один
Сергий. И ради этого нового московская рать выходит сейчас в степь, а не
стоит, как некогда, на обрывах Оки, позволяя татарам зорить рязанскую землю.
Выходит в степь, чтобы встретить Мамая с его воинством на рубежах Великой
Руси, пусть еще не объединенной, не созданной, но уже почуявшей за спиною
растущие крылья грядущего единства своего. Мамаева Орда стояла за рекою
Воронежем, и туда, к Дону, двинутся завтра, прикрывая и Рязань, и северские
земли от нового татарского разоренья, московские княжеские полки.
К Лопасне подходили тучею. В коломенскую вливалась иная рать, из
Москвы, подваливали пешцы. От скрипа телег и конского ржания было порою
голоса не слыхать. Там и тут тесноты ради вспыхивали споры, ссоры, короткие
сшибки. Кому-то конь отдавил ногу кованым копытом, чья-то телега, неловко
заворачивая, подшибла раскинутый шатер. Чадили костры, кипело варево,
голодные теснились к чужим котлам. Старшие мотались, ополоумев, разводя по
станам вновь и вновь прибывающие ватаги. Ругань, мат. Какой-то могутный
мужик с рогатиною на плече, древко которой было вырезано едва ли не из
целого дерева, спорил с княжескими комонными, что отпихивали пешцев:
- Ты-то на кони удерешь! - выговаривал с укоризною мужик. - Тебе-то
легота, тово! А нам, смердам, стоять до конца! Кажен из нас с собою чистую
рубаху несет!
Иван, сметя своих, почел нужным вмешаться, начал утишать тех и других.
Велел Гавриле снять с воза чечулю вяленой баранины и допустить пеших ратных
мужиков к своему костру. После уже, когда разобрались, Гаврило с проясневшим
ликом кинулся к одному из пешцев: "Деинка Захарий!"
Оказалось, мужик с парнем - из соседнего с Островым села, свояк
Гаврилиного отца, плотник. Оказалось, и двор ставили Наталье они с сыном.
Тут уж всякая иная молвь была позабыта, пешцев пригласили к котлу всех
гуртом, поделились кашей и хлебом. Пошли взаимные вопросы да воспоминания, и
из утра, когда прощались, хлопали друг друга по плечам, приговаривая:
"Не подгадь на бою!" "Не подгадим! Вы, комонные, нас, пешцев, токо не
выдавай!" - напутствовал великан, трогаясь в путь со своею страшенною
рогатиной на плече. И долго махали руками, когда конная змея, с гружеными
телегами, начала втягиваться на свежий, только что срубленный и
подрагивающий под ногою настил наплавного моста. Думал ли кто из них, что
уже не увидятся вновь?
Ниже по течению, в затишке от верхнего, ставили сейчас второй наплавной
мост, еще ниже зачинали третий. Иные резвецы с гиканьем ныряли на конях в
воду, сами плыли к противоположному берегу. Князь, судя по знамени, был уже
там и стоял на бугре, еле видный отселе в окружении свиты и воевод. И лица
тех, кто, миновав Оку, начинали подыматься на рязанский берег, строжели. А
когда по рядам передали, что велено от князя на рязанской стороне вздеть
брони и приготовить оружие ради возможного нежданного татарского напуска,
дружно начали натягивать кольчуги и шеломы.
Память позорного разгрома на Пьяне была жива для всех, хоть и не
побывавших в том горестном бою. Бесконечная череда ратей разом ощетинилась
копьями и остриями высоких русских шеломов, заблистала бронями, расцвела
красною кожей узорных щитов, черевчатыми и рудо-желтыми боярскими и
княжескими опашнями, накинутыми поверх кольчужной брони, украсилась
хоругвями и стягами. Красив строй идущих к бою воинов! Когда нет еще ни
крови, ни увечных тел, ни жалко бредущих раненых, ни изуродованных,
порванных доспехов и лопоти, когда каждый воин верит в победу и не мыслит о
ранах и смерти!
Мужики, перейдя на другой берег Оки, в очередной раз сбрасывали
истоптанные лапти-шептуны, подвязывали новые, проверяли насадку рогатин и
топоров. Иные уже готовили чистые рубахи. Пешцы ведали, что им при возможном
бегстве не уйти, не ускакать, но придет или пасть костью, или угодить в
полон и быть угнану в дикую степь. Крестились. Оборачивали морщинистые,
прокаленные солнцем лица туда, в татарскую злую сторону. Там, за разливами
лесов, за широкими рязанскими полянами, была Орда, и она шла на Русь.
Люди, идущие на смерть, дружатся быстро. Не успел Иван пересердиться
(старшой явно придирался: ни у самого Ивана, ни у четверых ратников,
приданных ему под начало никаких неисправ в сбруе и оружии не было), не
успел пересердиться и, накричав в свой черед на ратных, повалился, не стянув
кольчуги, на грубое ложе из лапника, застланное попоной. Грудь ходила
тяжелою обидой. Старшой, изматерясь на прощание, ушел в темноту.
Разгоряченную потную голову (в шеломах с подшеломниками, в бронях -
упарились все!) теперь ласково овеивало ночною прохладой. Незнакомое, не
свое уже, широкое приволье простиралось окрест. Красноствольные сосны стояли
крепко, не шевелясь, замершими стражами у края степи, и из-под них задувало,
словно из печи, дневным накопившимся жаром...
Особенно обидно было от того еще, что старшой - мужик с резким лицоми
крючковатым, словно у генуэзских фрягов, носом, нешуточной силы и ярости
великой - Ивану нравился. На миру, быть может, и посторонился бы такого, а
тут, в чаянье боя, взглядывая на эти мощные предплечья, на всю сутуловатую
злую стать этого явно вовсе бесстрашного и угрюмого мужика, - чуялось,
чаялось, словно ты у него за спиною, и в бою бы поближе к такому быть?
(Покойного Семена с его уверенной удалью и о сю пору не хватало Ивану.)
И за что?! Добро бы... Подумаешь, Фомка Барсук подпружный ремень не так
затянул! Да Барсук, коли хошь, на кони и возрос, и родился! Кого иного за
пояс заткнет! У него вся повада своя, Барсучья... Пес! Иван, остывая, повел
глазом и тут-то увидел подошедшего к костру кметя с каким-то непривычным,
нездешним, словно бы не от мира сего ликом. Кинул глазом, думал отворотить
взор, вопросил сам незнамо с чего:
- Жрать не хошь? Тамо, в котли, каша есь?
Тот глянул углубленно, чуть пугливо, потом с легкою доброю улыбкой
кивнул:
- От сердца коли, не откажусь?
Кметь, как прояснело, отстал от своих, напрасно проискал полк и потому
еще не поужинал.
- Дак... Куды ты теперь? Вались в кошмы-то? На свету и своих вернее
обрящешь! - предложил Иван.
Так вот и познакомились, и проговорили потом почитай до утра.
Отставший от своих кметь оказался изографом, живописцем, и в поход
пошел, как и многие московиты, своею охотой. А нынче у него расстегнулась
плохо затянутая подпруга, съехало седло, и вот... (Иван, слушая изографа, с
запоздалым раскаянием оправдал укоры старшого: а ну как на бою такое ся
сотворит? И живу не быть!) Про татар поговорили, про полоняников, коих нынче
князья выкупают по край Дикого поля, - мало кого угоняют, как прежде в Кафу.
- Брата у меня, двоюродника, литвины угнали, дак его в Кафе грек
изограф купил, Феофан...
- Феофан?! - поднял гость вспыхнувший взор.
- Ну! В Нижнем и встретились. Дак вот, отпустил ево изограф тот, а
Васька в поход пошел, да на Пьяне... Невесть теперь, убит али полонен...
- Феофан! - повторил изограф и, малость устыдясь, что не о полонянике,
вопросил со стеснением:
- Дак... Ты ево зрел, Феофана-то?
- Вот как тебя! Ночь проговорили! Философ!
- И что? О чем говорили-то? - с торопливою жадностью спрашивал гость.
Зарумянясь, объяснил:
- У нас Феофана почитают яко смыслена мужа и изографа нарочитее всех!
Кто зрел, кто видал...
- Да-а-а... - протянул Иван. Он еще думал о Ваське, и суетливый восторг
изографа воспринимал вполуха. - Как же! И писал при нас.
Московляне многие стояли, дивили: быстро пишет и без того, без разметы,
будто видит заранее!
- Говори, говори! - подторапливал его изограф, и Иван сперва нехотя
начал в подробностях описывать свою встречу с Феофаном, и ужин, и ночной
разговор за столом о молодости и старости народов, о талане живописном, о
святых Феофановых, истекающих внутренним огнем, об исихии и об энергии
божества, что заставляет творить и идти на подвиг.
И говоря так, приодержался, подумал сперва, потом, смущаясь, высказал
все же:
- Как и мы!
- Как мы... - эхом отозвался изограф. - Пото и идем на Орду! - И
воздохнул полною грудью:
- Счастливый ты! Такова мастера зрел!
Иван скоса глядел на неровно, сполохами огня освещаемое лицо гостя,
совсем не воинственное, мягкое лицо, не воина, а инока.
- Смерти ся не страшишь? - вопросил.
Изограф молча крутил в пальцах сорванную травинку. Наконец покачал
головой.
- Нет! Да ведь смерти-то сему бренному телу не избежать все едино -
душа бессмертна! А коли на рати, защищая землю свою, который падет, дак и
отлетит душа в ряды праведных, к самому престолу Господню! (Он явно
представлял рай иконописно, как изображают на праздничных иконах.) Вся
жизнь, Иван, ежели ее достойно прожить, вон яко Христос, это причастная
жертва должна быть! А горести, радости ли, труд - только пото и имеют смысл,
егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть токмо
горняя любовь и радование духовное!
- И ты можешь так? - вопросил Иван.
- Тщусь. Иногда, порывами, находит. Тогда и радуюсь, и творю, и на душе
праздник! Я Сергия видал дважды. Вот муж! При жизни - святой! Я ведь не
убивать иду, я, ежели... Конечно, на рати... Вот и оружие при мне... А
чистую рубаху загодя надел! Я, може, и изограф не такой уж добрый: вон у нас
Рублевы - отец и сын - не мне чета! Мальчик растет, а уже многих седатых
мастеров пересилил! Я не столь... не могу... Но хочу возвысить себя. Не
греховно, нет, в подвиге отречения! Вота как Сергий... Ну, и я, коли,
сподоблюсь... - он не договорил, застыдился, верно.
Иван не стал выспрашивать далее, понял - нельзя. Оба замолчали. Небо, в
величии кованых голубых звезд, широко распростерлось над головою, обняв
притихшую землю. Снизу в безмерный океан вечности светили костры. Века
пройдут, и, быть может, угаснет и память о погинувших здесь воинах и самой
битве, что им предстоит, и будут новые орды и новые битвы, и новые кмети,
укрепив себя знамением креста, пойдут в бой, чтобы отстоять рубежи страны и
лечь в эту широкую, все принимающую землю. Неужели это про них говорил
греческий изограф Феофан? И было смущение, и робкая гордость, и как-то не
верилось все равно... Он вновь воззрился на случайного сотоварища. Тот тоже
молчал, сосредоточенно глядя в огонь.
- Люди смертны! - выговорил наконец. - Через сто лет и тех, кто сейчас
в колыбели, не останет в живых! Живет народ! И надобно всякому из нас
прилагать тщание к подвигу. Иначе не станет жизни у тех, кто грядет нам
вослед! - Он замолчал, потом домолвил задумчиво:
- Останусь жив, уйду в монастырь. К игумену Федору в Симоново. А то к
самому Сергию попрошусь, ежели примут! Давно хотел уйти от мира, от суеты...
Праздник-то какой великий близит! Успенье Богоматери! Самой! Ее еще пишут в
славе: "Покров Богородицы". Видал? Как она град Константина, Царьград,
спасла от неверных, своим покровом укрыла! И над нами ее покров! И
ангельские рати над нами! Знаешь, после битвы сей мы уже все не те станем,
не из разных там княжеств и городов, а все заедино, соборно - Святая Русь!
Уйду в Симоново и буду писать один и тот же образ: Ее на престоле!
- А доселева не писал разве? - вопросил Иван.
- И доселе писал, да не так... Очиститься надо! Пострадать. Ранят тамо
- не беда, руки бы были только!
Изограф замер, неотрывно глядя в огонь, словно видел там свой доселе не
написанный образ, и Иван подумал вдруг - не подумал, не помыслил даже, а
как-то весь, обострившимся смыслом души постиг, что изограф погинет,
обязательно погинет в бою. Даже крикнуть, упредить захотелось. Сдержал себя.
Непочто. Не поверит. А поверит - все одно пойдет, и тогда токмо тяжелее
будет ему умирать, ведая неизбежность смерти. Оба враз перекрестились под
храп усталых ратников и смутную топотню дремлющих лошадей. "А я?" - подумал.
Нет, не был он, Иван (с горем подумалось), готов к смерти. Не хотел ее, хотя
и видел, что многие идут именно умирать, именно принести себя в жертву, и
невольно поднял голову, следя среди звезд призрачные тени ангелов, что
должны были сопровождать - не могли не сопровождать - русское воинство. И
будет здесь - кровь и пот, и грязь истоптанной, изнасилованной земли, и
стонущие полутрупы умирающих под копытами татарской конницы, и скепание
сабельное, и треск копейный, и смерть, а там, в небесной вышине розового и
холодного осеннего утра, - торжествующие хоры небесного воинства, грядущего
на помощь тем, кто не посрамил земли своея. Он не верил, не мог поверить,
что. его, малого и грешного, возьмут в рай, но ведал твердо: в нынешней
битве с Ордою - не побежит.
Разговор постепенно угас. Изограф - успевший рассказать и о Царьграде,
в котором мечтал побывать, и о Владимире, где бывал неоднократно и очень
хвалил тамошних живописных мастеров, и об исихии, и о преподобном Сергии,
радонежском игумене, и о том, как лучше готовить твореное золото (видно, за
недолгие дни похода соскучал по душевной беседе о дорогом для себя, о чем с
рядовым кметем и баять бесполезно), - теперь задремывал. Иван тоже почти уже
спал. Бледнеющий небосвод медленно кружил у него над головою, и сизый туман
затягивал смеркшие звезды. Хрупали овсом, переминались кони.
"Быть может, убьют и меня! Матерь тогда всеконечно уйдет в монастырь.
Дом за Неглинной захватит упрямый сосед. Но все так же будет шуметь
жизнь, вестись кулачные бои на Москве-реке, святочная гульба, свадьбы и
ярмарки... От Семена вот хотя сын остался, Алешка! Бегает уже! Мать недаром
заклинала: "Женись!" Сейчас бы провожала и плакала, тытышкая дите на руках,
неведомая молодая жена... И жизнь бы не кончалась, не кончилась никогда!
Жизнь ихнего Федоровского рода..."
Туман плыл гуще. Светлое и строгое лицо Сергия, мельком когда-то
виденное Иваном, встало перед ним, словно великий старец прошел мимо,
незримо упираясь посохом, и легкий ветер от развевающихся монашеских одежд
овеял его, погружая в дурманное забытье. Иван уснул.
Изографа утром он уже не увидел, а много после, выспрашивая всех, кого
мог, уведал, что тот был убит в первом суступе, в самом начале сражения.
Дон переходили выше устья Непрядвы, кто по наведенным с вечера мостам,
кто прямо по отмелям, подымая кружево брызг. Фыркали кони. Ратники зло
отплевывались, когда вода доходила до плеч, подымали над головою оружие: не
замочить бы колчанов и тул! Вымочишь тетиву, без лука останешь перед
татарином точно голый. Запруженная многими телами ратных и коней осенняя еще
теплая вода шла мутным, приздынутым в берегах потоком. Татары, хотя и не
видимые, были где-то тут, близ. Давеча, когда два дня медлили за Доном -
воеводы совещались, все не могли решить, идти ли вперед, - прискакали
комонные из сторожи, на аркане приволокли полуживого татарина.
"Языка", влив ему в пересохшую глотку ковш воды, тотчас повели,
спотыкающегося, куда-то туда, к воеводским шатрам. Старшой глядел прищурясь,
сплюнул, заключил:
- Выпытают, чего скажет, нет, а потом голову с плеч!
- Почто? - оробев несколько, вымолвил Иван.
- Пото! - жестко рек, словно припечатал, старшой. - А уйдет? И все про
нас повестит Мамаю...
Так и не сведал Ванята: убили того татарина али за сторожей увели?
Жестокость войны - не в бою! Там каждый жесток! А такое вот, чтобы
полонянику рубить голову, - отвращала. Доселева не привык! А и привыкнуть -
невелика благостыня...
Близко была Орда! Три недели уже, сказывали слухачи, стоит Мамай на
Воронеже и за Красивой Мечей, объедая степь. Ягайлу ждет. А все не виднелось
впереди ни разъездов татарских, ни беглецов наших, что бежали бы от Орды.
Впрочем, за три-то недели кто мог, все подались за Упу, за болота, за
Иван-озеро. И, хотя береглись, доселева - шли в бронях! - не чуялось того,
что теперь. Словно бы незримым жаром несло с той, вражеской, стороны, словно
терпкий запах тысяч коней вплетался теперь в ночное дыхание степных
просторов. И каждый миг - когда переправлялись через Дон, расталкивая воду,
когда подымались на обережье десного донского берега - казалось: вот-вот
вынырнут из тумана злые татарские кони, раздастся режущий уши свист... Рука
то и дело искала рукоять сабли - хоть подороже продать жизнь! Но тих был
ночной берег, тихо стояли мрачные, едва различимые во тьме дубравы,
растесненные степным раздольем, и только по птичьему пополоху за легким
журчанием незримой во тьме Непрядвы чуялось: за рекой - враг!
После мокрой речной купели тело пробирала дрожь. Ванята окликнул своих
ратных. Кмети все были здесь, то успокоило. Гаврилу оставил на сей раз в
обозе, с телегою и конем, стеречи припас. В этой заверти, среди десятков
тысяч разномастного сборного войска, ничего нельзя было бросить без догляду
хотя на миг. Унесут, уведут, и концов не найдешь, и не из озорства даже, а
так, от многолюдства и бестолочи. Четверо жались к нему, тоже страшились
нежданного татарского напуска. Впрочем, Боброк, как видно, обманул Мамая,
сумел не дать татарам вести о переправе.
Иван вздрогнул, когда во тьме приблизили всадники на высоких рослых
конях и в одном он с замиранием сердца узнал Боброка, а в другом, широком и
важном, - самого князя. Воевода что-то втолковывал Дмитрию, наклоняясь с
седла. Позавчера, когда в полках читали послание преподобного Сергия, кмети
кричали и крестились, снимая шеломы, а Дмитрий, торжественный, в сияющем
колонтаре, в алом опашне, проезжал перед полками, и за ним скакали воеводы в
дорогом оружии на разукрашенных конях, - позавчера и мыслью не помыслить
было бы вот так стоять рядом с князем и почти слышать, что толкует ему
Боброк! И паки удивило, что князь уже тут, на правой стороне Дона, а не там,
откуда идут и идут потоком по наплавным мостам и бродам бесчисленные
ратники. "Когда же переправились, неуж прежде воев?!" - удивил Иван. Боброк
меж тем кончил говорить и выпрямился в седле. В пляшущем свете поднесенного
факела его чеканное лицо гляделось суровым и хладным, точно все
человеческое, мягкое отступило посторонь. Он безразлично скользнул взглядом
по Ивану, который судорожно сжал в руке сулицу и сглотнул, потщась как можно
стройнее выпрямиться, и все кмети его поспешили содеять то же самое. Среди
массы воевод и бояр простые ратники каким-то сложным и не всегда понятным
смыслом выделяют одного, главного, от коего зависят их жизнь, судьба и
победа. Войско, что бы там ни писал впоследствии княжой летописец, признало
Боброка (как много веков спустя, в пору Смутного времени, признало и приняло
Пожарского, как еще спустя два столетия приняло Кутузова среди целого
собрания блестящих полководцев и командиров эпопеи двенадцатого года, как
уже в наши дни среди всех маршалов Великой войны выделило одно-единственное
имя - Жуков). И с замиранием сердца следил Иван, как воевода оглядывает
шевелящееся во тьме войско. Дернулся было - показалось, что хочет Боброк и
его о чем-то спросить, но тот только кивнул высоким граненым шеломом с
соколиным пером в навершии и шагом тронул коня вдоль строя полков, кому-то и
куда-то указывая воеводским шестопером, и тотчас расположившиеся было на
привал в обережье полки начали подыматься и потянулись вверх по Дону, во
тьму, к дальней опушке молчаливой дубравы.
- Уходят! - выдохнул кметь у него за спиною.
- Обходят, поди! - возразил второй.
Дружины, ведомые князьями Боброком и Владимиром Андреичем Серпуховским,
уходили в засаду, выше полков правой руки, но ни Иван, ни его кмети даже не
догадывали об этом.
Назади плескала и плескала вода, чавкали копыта, тихо и тревожно ржали
кони, а подале, от наплавных мостов, уже доносило сплошной дробный, точно
гнали стадо, топот ног. Это шла, подтапливая мосты, сплошным, непрерывным
потоком пешая рать.
Кмети жевали хлеб. Иван глянул и тоже запустил руку в калиту, ловя
отрезанную даве горбушку. Надежды, что позволят разжечь костры и станут в
виду врага варить кашу, не было. Добро хоть, что с вечера накормили коней,
да и двухдневное стоянье за Доном помогло. Коню отдохнуть перед боем еще
нужнее, чем всаднику!
В утреннем сгустившемся тумане уже плохо было видать даже тех, кто
стоял близ. Молочною пеленою укрыло степь и дальние дали, и дерева вдоль
Непрядвы, словно призраки, висели в тумане, и Дон исчез, и только по
непрерывному чавканью копыт, всплескам да гулкому топоту ног по настилам
мостов доносило, что полки непрерывною чередой переходят Дон, и с каждым
мгновением, с каждою лишней минутой, отобранной у татар, войско на этом
берегу становило сильней и сильней. Невидимые в тумане массы ратников
двигались мимо них, занимая новые рубежи, и Иван, напруженный для нежданного
боя, вдруг почуял усталость, дрему и головное кружение: упасть бы хоть на
час к ногам жеребца, поспать, не выпуская из рук долгого повода... Он
широко, истово зевнул, перекрестивши рот. Влажные вершины тумана, замглившие
все, начинали слегка, едва приметно розоветь. Где-то там, невидимое отсюда,
всходило солнце.
Сергиево послание несказанно помогло Боброку. Не будь этой грамоты,
доставленной князю Дмитрию и всему войску накануне Рождества Богородицы
двумя монахами Троицкой обители, невесть, как бы и повернулось дело!
В то, что литовская рать, идущая от Одоева, так-таки не вступит в
битву, мало кто верил, а потому большинству и не хотелось переходить Дон,
обрекая себя на невозможность отступить в случае пораженья в бою. Потом уже
Микула Вельяминов и Владимир Андреич, которому Боброк объяснял еще на Москве
про литовскую княжескую грызню, стали на его сторону. Потом согласились
Ольгердовичи, Андрей с братом. Уперся было Андрей Серкизов.
Мол, Куликово поле болотисто (пото и Куликово?), конницу не развернуть,
ну что ж, что и Мамаю в этом углу, меж Доном, Непрядвой и Буйцей, не
развернуть полки! Нам-то тоже не мед! Пускай Мамай сам переходит Дон! А мы
его на переправах встретим!
- Встретим и побежим! - рыкнул, не сдержавшись, Боброк. Андрей Серкизов
встал на напряженных ногах, рука искала рукоять гнутой хорезмийской сабли.
Татарское сухощавое лицо с тонкими усами и негустой, точно наклеенной черною
бородой побледнело как мел. Боброк понял первый, протянул руку.
- В чести твоей не сомневаюсь, Андрей! И в храбрости тоже! Об иных
речь! Пешцы побегут! Им надобно, дабы река назади была, чтоб уж тут тужи не
тужи, а драться насмерть!
Андрей Серкизов утих. Только ноздри все еще трепетали бешено.
Татарская конница Серкизова была лучшей ударной силой всей московской
рати, и ссориться с Андреем накануне сражения было особенно глупо.
- Олег не придет? - вопросил кто-то из воевод, Дмитрий, что сидел на
раскладном ременчатом стольце, исказился лицом.
неслышные переговоры звезд благословлял от выси спящую московскую рать.
Стан у Коломны шумел, как престольная ярмарка. У Ивана и поднесь
начинало кружить голову, когда он вспоминал разноцветье расставленных
шатров, густой запах паленого рога (в походных кузнях укрепляли сбитые в
дороге подковы, заново ковали коней), и купанье в реке, запруженной тысячами
голых белых тел, и то, как он, неосмотрительно заплыв на коне к самой стечке
рек, возвращался через весь стан нагишом, в чем мать родила, под хохот и
озорные выкрики ратных.
Ночью чистили сбрую, утром был смотр - "людно, комонно и оружно"
встречали великого князя, только-только прискакавшего от Троицы. Ратники
кричали, иные, татарским побытом, кидали в воздух и ловили легкие копья. И
было тревожно (и удивило сперва), что то, чему научился доселе, то и
пребудет с ним, и уже ничего иного не можно постичь вплоть до того близкого
бранного часа, когда вся эта громада ратных столкнется с татарами. С тем
чувством рысил и теперь берегом Оки. (Переправлять рать намерили выше по
течению, у Лопасни, дабы упредить возможную встречу татар, идущих древним
Муравским шляхом, с литовскою ратью. Так, во всяком случае, толковали
бывалые кмети.) Внизу, у реки, мужики, яростно работая топорами, готовили
настил для моста. Череда заякоренных лодок уже тянулась на долгом ужище к
противоположному берегу, и Иван, близко проезжая, узрел раскинутый княжеский
шатер, в коем теперь совещались московские воеводы. И вид шатра, и
оседланные кони воевод, все было пронзительно своим, близким в этот час
предвестия битвы. И воеводы, что выходили на глядень, вдыхая грудью свежий
речной дух и устремляя взоры туда, в заокскую сторону, тоже были свои, до
боли, до томительного обожания: защитники и хранители, от днешнего совета
коих зависела ихняя, каждого воина, грядущая жизнь и судьба!
Понимал ли кто из них ясно, что сотворяется ныне совсем не то, чего
ждут воеводы и сам князь, и что важна не победа даже, а новое дружество
русичей, и кровь, что прольется вскоре, ляжет в основание великой страны, в
основание ее грядущей в веках громозвучной славы? Понимал это ясно, быть
может, один преподобный Сергий. Но чуяли необычайность происходящего - все.
Дмитрий вышел из шатра последним.
- К ночи будет готово, - произнес Микула у него над ухом. - С заранья
учнем переправлять полки! Повели, княже, - досказал он, строго сводя брови,
- в рязанской земле ратным не пакостить!
Дмитрий глянул на свояка и молча кивнул. "Не пакостить" на Рязанщине,
на которой пакостили всегда, невзирая на любые соглашения, было внове. Но
Дмитрий уже начинал понимать, что в привычном мире явилось нечто нежданное,
о чем, возможно, лучше всего мог бы изъяснить - за смертью Алексия - один
Сергий. И ради этого нового московская рать выходит сейчас в степь, а не
стоит, как некогда, на обрывах Оки, позволяя татарам зорить рязанскую землю.
Выходит в степь, чтобы встретить Мамая с его воинством на рубежах Великой
Руси, пусть еще не объединенной, не созданной, но уже почуявшей за спиною
растущие крылья грядущего единства своего. Мамаева Орда стояла за рекою
Воронежем, и туда, к Дону, двинутся завтра, прикрывая и Рязань, и северские
земли от нового татарского разоренья, московские княжеские полки.
К Лопасне подходили тучею. В коломенскую вливалась иная рать, из
Москвы, подваливали пешцы. От скрипа телег и конского ржания было порою
голоса не слыхать. Там и тут тесноты ради вспыхивали споры, ссоры, короткие
сшибки. Кому-то конь отдавил ногу кованым копытом, чья-то телега, неловко
заворачивая, подшибла раскинутый шатер. Чадили костры, кипело варево,
голодные теснились к чужим котлам. Старшие мотались, ополоумев, разводя по
станам вновь и вновь прибывающие ватаги. Ругань, мат. Какой-то могутный
мужик с рогатиною на плече, древко которой было вырезано едва ли не из
целого дерева, спорил с княжескими комонными, что отпихивали пешцев:
- Ты-то на кони удерешь! - выговаривал с укоризною мужик. - Тебе-то
легота, тово! А нам, смердам, стоять до конца! Кажен из нас с собою чистую
рубаху несет!
Иван, сметя своих, почел нужным вмешаться, начал утишать тех и других.
Велел Гавриле снять с воза чечулю вяленой баранины и допустить пеших ратных
мужиков к своему костру. После уже, когда разобрались, Гаврило с проясневшим
ликом кинулся к одному из пешцев: "Деинка Захарий!"
Оказалось, мужик с парнем - из соседнего с Островым села, свояк
Гаврилиного отца, плотник. Оказалось, и двор ставили Наталье они с сыном.
Тут уж всякая иная молвь была позабыта, пешцев пригласили к котлу всех
гуртом, поделились кашей и хлебом. Пошли взаимные вопросы да воспоминания, и
из утра, когда прощались, хлопали друг друга по плечам, приговаривая:
"Не подгадь на бою!" "Не подгадим! Вы, комонные, нас, пешцев, токо не
выдавай!" - напутствовал великан, трогаясь в путь со своею страшенною
рогатиной на плече. И долго махали руками, когда конная змея, с гружеными
телегами, начала втягиваться на свежий, только что срубленный и
подрагивающий под ногою настил наплавного моста. Думал ли кто из них, что
уже не увидятся вновь?
Ниже по течению, в затишке от верхнего, ставили сейчас второй наплавной
мост, еще ниже зачинали третий. Иные резвецы с гиканьем ныряли на конях в
воду, сами плыли к противоположному берегу. Князь, судя по знамени, был уже
там и стоял на бугре, еле видный отселе в окружении свиты и воевод. И лица
тех, кто, миновав Оку, начинали подыматься на рязанский берег, строжели. А
когда по рядам передали, что велено от князя на рязанской стороне вздеть
брони и приготовить оружие ради возможного нежданного татарского напуска,
дружно начали натягивать кольчуги и шеломы.
Память позорного разгрома на Пьяне была жива для всех, хоть и не
побывавших в том горестном бою. Бесконечная череда ратей разом ощетинилась
копьями и остриями высоких русских шеломов, заблистала бронями, расцвела
красною кожей узорных щитов, черевчатыми и рудо-желтыми боярскими и
княжескими опашнями, накинутыми поверх кольчужной брони, украсилась
хоругвями и стягами. Красив строй идущих к бою воинов! Когда нет еще ни
крови, ни увечных тел, ни жалко бредущих раненых, ни изуродованных,
порванных доспехов и лопоти, когда каждый воин верит в победу и не мыслит о
ранах и смерти!
Мужики, перейдя на другой берег Оки, в очередной раз сбрасывали
истоптанные лапти-шептуны, подвязывали новые, проверяли насадку рогатин и
топоров. Иные уже готовили чистые рубахи. Пешцы ведали, что им при возможном
бегстве не уйти, не ускакать, но придет или пасть костью, или угодить в
полон и быть угнану в дикую степь. Крестились. Оборачивали морщинистые,
прокаленные солнцем лица туда, в татарскую злую сторону. Там, за разливами
лесов, за широкими рязанскими полянами, была Орда, и она шла на Русь.
Люди, идущие на смерть, дружатся быстро. Не успел Иван пересердиться
(старшой явно придирался: ни у самого Ивана, ни у четверых ратников,
приданных ему под начало никаких неисправ в сбруе и оружии не было), не
успел пересердиться и, накричав в свой черед на ратных, повалился, не стянув
кольчуги, на грубое ложе из лапника, застланное попоной. Грудь ходила
тяжелою обидой. Старшой, изматерясь на прощание, ушел в темноту.
Разгоряченную потную голову (в шеломах с подшеломниками, в бронях -
упарились все!) теперь ласково овеивало ночною прохладой. Незнакомое, не
свое уже, широкое приволье простиралось окрест. Красноствольные сосны стояли
крепко, не шевелясь, замершими стражами у края степи, и из-под них задувало,
словно из печи, дневным накопившимся жаром...
Особенно обидно было от того еще, что старшой - мужик с резким лицоми
крючковатым, словно у генуэзских фрягов, носом, нешуточной силы и ярости
великой - Ивану нравился. На миру, быть может, и посторонился бы такого, а
тут, в чаянье боя, взглядывая на эти мощные предплечья, на всю сутуловатую
злую стать этого явно вовсе бесстрашного и угрюмого мужика, - чуялось,
чаялось, словно ты у него за спиною, и в бою бы поближе к такому быть?
(Покойного Семена с его уверенной удалью и о сю пору не хватало Ивану.)
И за что?! Добро бы... Подумаешь, Фомка Барсук подпружный ремень не так
затянул! Да Барсук, коли хошь, на кони и возрос, и родился! Кого иного за
пояс заткнет! У него вся повада своя, Барсучья... Пес! Иван, остывая, повел
глазом и тут-то увидел подошедшего к костру кметя с каким-то непривычным,
нездешним, словно бы не от мира сего ликом. Кинул глазом, думал отворотить
взор, вопросил сам незнамо с чего:
- Жрать не хошь? Тамо, в котли, каша есь?
Тот глянул углубленно, чуть пугливо, потом с легкою доброю улыбкой
кивнул:
- От сердца коли, не откажусь?
Кметь, как прояснело, отстал от своих, напрасно проискал полк и потому
еще не поужинал.
- Дак... Куды ты теперь? Вались в кошмы-то? На свету и своих вернее
обрящешь! - предложил Иван.
Так вот и познакомились, и проговорили потом почитай до утра.
Отставший от своих кметь оказался изографом, живописцем, и в поход
пошел, как и многие московиты, своею охотой. А нынче у него расстегнулась
плохо затянутая подпруга, съехало седло, и вот... (Иван, слушая изографа, с
запоздалым раскаянием оправдал укоры старшого: а ну как на бою такое ся
сотворит? И живу не быть!) Про татар поговорили, про полоняников, коих нынче
князья выкупают по край Дикого поля, - мало кого угоняют, как прежде в Кафу.
- Брата у меня, двоюродника, литвины угнали, дак его в Кафе грек
изограф купил, Феофан...
- Феофан?! - поднял гость вспыхнувший взор.
- Ну! В Нижнем и встретились. Дак вот, отпустил ево изограф тот, а
Васька в поход пошел, да на Пьяне... Невесть теперь, убит али полонен...
- Феофан! - повторил изограф и, малость устыдясь, что не о полонянике,
вопросил со стеснением:
- Дак... Ты ево зрел, Феофана-то?
- Вот как тебя! Ночь проговорили! Философ!
- И что? О чем говорили-то? - с торопливою жадностью спрашивал гость.
Зарумянясь, объяснил:
- У нас Феофана почитают яко смыслена мужа и изографа нарочитее всех!
Кто зрел, кто видал...
- Да-а-а... - протянул Иван. Он еще думал о Ваське, и суетливый восторг
изографа воспринимал вполуха. - Как же! И писал при нас.
Московляне многие стояли, дивили: быстро пишет и без того, без разметы,
будто видит заранее!
- Говори, говори! - подторапливал его изограф, и Иван сперва нехотя
начал в подробностях описывать свою встречу с Феофаном, и ужин, и ночной
разговор за столом о молодости и старости народов, о талане живописном, о
святых Феофановых, истекающих внутренним огнем, об исихии и об энергии
божества, что заставляет творить и идти на подвиг.
И говоря так, приодержался, подумал сперва, потом, смущаясь, высказал
все же:
- Как и мы!
- Как мы... - эхом отозвался изограф. - Пото и идем на Орду! - И
воздохнул полною грудью:
- Счастливый ты! Такова мастера зрел!
Иван скоса глядел на неровно, сполохами огня освещаемое лицо гостя,
совсем не воинственное, мягкое лицо, не воина, а инока.
- Смерти ся не страшишь? - вопросил.
Изограф молча крутил в пальцах сорванную травинку. Наконец покачал
головой.
- Нет! Да ведь смерти-то сему бренному телу не избежать все едино -
душа бессмертна! А коли на рати, защищая землю свою, который падет, дак и
отлетит душа в ряды праведных, к самому престолу Господню! (Он явно
представлял рай иконописно, как изображают на праздничных иконах.) Вся
жизнь, Иван, ежели ее достойно прожить, вон яко Христос, это причастная
жертва должна быть! А горести, радости ли, труд - только пото и имеют смысл,
егда служишь Господу! Тогда и о себе думы нет, и смерти нет, есть токмо
горняя любовь и радование духовное!
- И ты можешь так? - вопросил Иван.
- Тщусь. Иногда, порывами, находит. Тогда и радуюсь, и творю, и на душе
праздник! Я Сергия видал дважды. Вот муж! При жизни - святой! Я ведь не
убивать иду, я, ежели... Конечно, на рати... Вот и оружие при мне... А
чистую рубаху загодя надел! Я, може, и изограф не такой уж добрый: вон у нас
Рублевы - отец и сын - не мне чета! Мальчик растет, а уже многих седатых
мастеров пересилил! Я не столь... не могу... Но хочу возвысить себя. Не
греховно, нет, в подвиге отречения! Вота как Сергий... Ну, и я, коли,
сподоблюсь... - он не договорил, застыдился, верно.
Иван не стал выспрашивать далее, понял - нельзя. Оба замолчали. Небо, в
величии кованых голубых звезд, широко распростерлось над головою, обняв
притихшую землю. Снизу в безмерный океан вечности светили костры. Века
пройдут, и, быть может, угаснет и память о погинувших здесь воинах и самой
битве, что им предстоит, и будут новые орды и новые битвы, и новые кмети,
укрепив себя знамением креста, пойдут в бой, чтобы отстоять рубежи страны и
лечь в эту широкую, все принимающую землю. Неужели это про них говорил
греческий изограф Феофан? И было смущение, и робкая гордость, и как-то не
верилось все равно... Он вновь воззрился на случайного сотоварища. Тот тоже
молчал, сосредоточенно глядя в огонь.
- Люди смертны! - выговорил наконец. - Через сто лет и тех, кто сейчас
в колыбели, не останет в живых! Живет народ! И надобно всякому из нас
прилагать тщание к подвигу. Иначе не станет жизни у тех, кто грядет нам
вослед! - Он замолчал, потом домолвил задумчиво:
- Останусь жив, уйду в монастырь. К игумену Федору в Симоново. А то к
самому Сергию попрошусь, ежели примут! Давно хотел уйти от мира, от суеты...
Праздник-то какой великий близит! Успенье Богоматери! Самой! Ее еще пишут в
славе: "Покров Богородицы". Видал? Как она град Константина, Царьград,
спасла от неверных, своим покровом укрыла! И над нами ее покров! И
ангельские рати над нами! Знаешь, после битвы сей мы уже все не те станем,
не из разных там княжеств и городов, а все заедино, соборно - Святая Русь!
Уйду в Симоново и буду писать один и тот же образ: Ее на престоле!
- А доселева не писал разве? - вопросил Иван.
- И доселе писал, да не так... Очиститься надо! Пострадать. Ранят тамо
- не беда, руки бы были только!
Изограф замер, неотрывно глядя в огонь, словно видел там свой доселе не
написанный образ, и Иван подумал вдруг - не подумал, не помыслил даже, а
как-то весь, обострившимся смыслом души постиг, что изограф погинет,
обязательно погинет в бою. Даже крикнуть, упредить захотелось. Сдержал себя.
Непочто. Не поверит. А поверит - все одно пойдет, и тогда токмо тяжелее
будет ему умирать, ведая неизбежность смерти. Оба враз перекрестились под
храп усталых ратников и смутную топотню дремлющих лошадей. "А я?" - подумал.
Нет, не был он, Иван (с горем подумалось), готов к смерти. Не хотел ее, хотя
и видел, что многие идут именно умирать, именно принести себя в жертву, и
невольно поднял голову, следя среди звезд призрачные тени ангелов, что
должны были сопровождать - не могли не сопровождать - русское воинство. И
будет здесь - кровь и пот, и грязь истоптанной, изнасилованной земли, и
стонущие полутрупы умирающих под копытами татарской конницы, и скепание
сабельное, и треск копейный, и смерть, а там, в небесной вышине розового и
холодного осеннего утра, - торжествующие хоры небесного воинства, грядущего
на помощь тем, кто не посрамил земли своея. Он не верил, не мог поверить,
что. его, малого и грешного, возьмут в рай, но ведал твердо: в нынешней
битве с Ордою - не побежит.
Разговор постепенно угас. Изограф - успевший рассказать и о Царьграде,
в котором мечтал побывать, и о Владимире, где бывал неоднократно и очень
хвалил тамошних живописных мастеров, и об исихии, и о преподобном Сергии,
радонежском игумене, и о том, как лучше готовить твореное золото (видно, за
недолгие дни похода соскучал по душевной беседе о дорогом для себя, о чем с
рядовым кметем и баять бесполезно), - теперь задремывал. Иван тоже почти уже
спал. Бледнеющий небосвод медленно кружил у него над головою, и сизый туман
затягивал смеркшие звезды. Хрупали овсом, переминались кони.
"Быть может, убьют и меня! Матерь тогда всеконечно уйдет в монастырь.
Дом за Неглинной захватит упрямый сосед. Но все так же будет шуметь
жизнь, вестись кулачные бои на Москве-реке, святочная гульба, свадьбы и
ярмарки... От Семена вот хотя сын остался, Алешка! Бегает уже! Мать недаром
заклинала: "Женись!" Сейчас бы провожала и плакала, тытышкая дите на руках,
неведомая молодая жена... И жизнь бы не кончалась, не кончилась никогда!
Жизнь ихнего Федоровского рода..."
Туман плыл гуще. Светлое и строгое лицо Сергия, мельком когда-то
виденное Иваном, встало перед ним, словно великий старец прошел мимо,
незримо упираясь посохом, и легкий ветер от развевающихся монашеских одежд
овеял его, погружая в дурманное забытье. Иван уснул.
Изографа утром он уже не увидел, а много после, выспрашивая всех, кого
мог, уведал, что тот был убит в первом суступе, в самом начале сражения.
Дон переходили выше устья Непрядвы, кто по наведенным с вечера мостам,
кто прямо по отмелям, подымая кружево брызг. Фыркали кони. Ратники зло
отплевывались, когда вода доходила до плеч, подымали над головою оружие: не
замочить бы колчанов и тул! Вымочишь тетиву, без лука останешь перед
татарином точно голый. Запруженная многими телами ратных и коней осенняя еще
теплая вода шла мутным, приздынутым в берегах потоком. Татары, хотя и не
видимые, были где-то тут, близ. Давеча, когда два дня медлили за Доном -
воеводы совещались, все не могли решить, идти ли вперед, - прискакали
комонные из сторожи, на аркане приволокли полуживого татарина.
"Языка", влив ему в пересохшую глотку ковш воды, тотчас повели,
спотыкающегося, куда-то туда, к воеводским шатрам. Старшой глядел прищурясь,
сплюнул, заключил:
- Выпытают, чего скажет, нет, а потом голову с плеч!
- Почто? - оробев несколько, вымолвил Иван.
- Пото! - жестко рек, словно припечатал, старшой. - А уйдет? И все про
нас повестит Мамаю...
Так и не сведал Ванята: убили того татарина али за сторожей увели?
Жестокость войны - не в бою! Там каждый жесток! А такое вот, чтобы
полонянику рубить голову, - отвращала. Доселева не привык! А и привыкнуть -
невелика благостыня...
Близко была Орда! Три недели уже, сказывали слухачи, стоит Мамай на
Воронеже и за Красивой Мечей, объедая степь. Ягайлу ждет. А все не виднелось
впереди ни разъездов татарских, ни беглецов наших, что бежали бы от Орды.
Впрочем, за три-то недели кто мог, все подались за Упу, за болота, за
Иван-озеро. И, хотя береглись, доселева - шли в бронях! - не чуялось того,
что теперь. Словно бы незримым жаром несло с той, вражеской, стороны, словно
терпкий запах тысяч коней вплетался теперь в ночное дыхание степных
просторов. И каждый миг - когда переправлялись через Дон, расталкивая воду,
когда подымались на обережье десного донского берега - казалось: вот-вот
вынырнут из тумана злые татарские кони, раздастся режущий уши свист... Рука
то и дело искала рукоять сабли - хоть подороже продать жизнь! Но тих был
ночной берег, тихо стояли мрачные, едва различимые во тьме дубравы,
растесненные степным раздольем, и только по птичьему пополоху за легким
журчанием незримой во тьме Непрядвы чуялось: за рекой - враг!
После мокрой речной купели тело пробирала дрожь. Ванята окликнул своих
ратных. Кмети все были здесь, то успокоило. Гаврилу оставил на сей раз в
обозе, с телегою и конем, стеречи припас. В этой заверти, среди десятков
тысяч разномастного сборного войска, ничего нельзя было бросить без догляду
хотя на миг. Унесут, уведут, и концов не найдешь, и не из озорства даже, а
так, от многолюдства и бестолочи. Четверо жались к нему, тоже страшились
нежданного татарского напуска. Впрочем, Боброк, как видно, обманул Мамая,
сумел не дать татарам вести о переправе.
Иван вздрогнул, когда во тьме приблизили всадники на высоких рослых
конях и в одном он с замиранием сердца узнал Боброка, а в другом, широком и
важном, - самого князя. Воевода что-то втолковывал Дмитрию, наклоняясь с
седла. Позавчера, когда в полках читали послание преподобного Сергия, кмети
кричали и крестились, снимая шеломы, а Дмитрий, торжественный, в сияющем
колонтаре, в алом опашне, проезжал перед полками, и за ним скакали воеводы в
дорогом оружии на разукрашенных конях, - позавчера и мыслью не помыслить
было бы вот так стоять рядом с князем и почти слышать, что толкует ему
Боброк! И паки удивило, что князь уже тут, на правой стороне Дона, а не там,
откуда идут и идут потоком по наплавным мостам и бродам бесчисленные
ратники. "Когда же переправились, неуж прежде воев?!" - удивил Иван. Боброк
меж тем кончил говорить и выпрямился в седле. В пляшущем свете поднесенного
факела его чеканное лицо гляделось суровым и хладным, точно все
человеческое, мягкое отступило посторонь. Он безразлично скользнул взглядом
по Ивану, который судорожно сжал в руке сулицу и сглотнул, потщась как можно
стройнее выпрямиться, и все кмети его поспешили содеять то же самое. Среди
массы воевод и бояр простые ратники каким-то сложным и не всегда понятным
смыслом выделяют одного, главного, от коего зависят их жизнь, судьба и
победа. Войско, что бы там ни писал впоследствии княжой летописец, признало
Боброка (как много веков спустя, в пору Смутного времени, признало и приняло
Пожарского, как еще спустя два столетия приняло Кутузова среди целого
собрания блестящих полководцев и командиров эпопеи двенадцатого года, как
уже в наши дни среди всех маршалов Великой войны выделило одно-единственное
имя - Жуков). И с замиранием сердца следил Иван, как воевода оглядывает
шевелящееся во тьме войско. Дернулся было - показалось, что хочет Боброк и
его о чем-то спросить, но тот только кивнул высоким граненым шеломом с
соколиным пером в навершии и шагом тронул коня вдоль строя полков, кому-то и
куда-то указывая воеводским шестопером, и тотчас расположившиеся было на
привал в обережье полки начали подыматься и потянулись вверх по Дону, во
тьму, к дальней опушке молчаливой дубравы.
- Уходят! - выдохнул кметь у него за спиною.
- Обходят, поди! - возразил второй.
Дружины, ведомые князьями Боброком и Владимиром Андреичем Серпуховским,
уходили в засаду, выше полков правой руки, но ни Иван, ни его кмети даже не
догадывали об этом.
Назади плескала и плескала вода, чавкали копыта, тихо и тревожно ржали
кони, а подале, от наплавных мостов, уже доносило сплошной дробный, точно
гнали стадо, топот ног. Это шла, подтапливая мосты, сплошным, непрерывным
потоком пешая рать.
Кмети жевали хлеб. Иван глянул и тоже запустил руку в калиту, ловя
отрезанную даве горбушку. Надежды, что позволят разжечь костры и станут в
виду врага варить кашу, не было. Добро хоть, что с вечера накормили коней,
да и двухдневное стоянье за Доном помогло. Коню отдохнуть перед боем еще
нужнее, чем всаднику!
В утреннем сгустившемся тумане уже плохо было видать даже тех, кто
стоял близ. Молочною пеленою укрыло степь и дальние дали, и дерева вдоль
Непрядвы, словно призраки, висели в тумане, и Дон исчез, и только по
непрерывному чавканью копыт, всплескам да гулкому топоту ног по настилам
мостов доносило, что полки непрерывною чередой переходят Дон, и с каждым
мгновением, с каждою лишней минутой, отобранной у татар, войско на этом
берегу становило сильней и сильней. Невидимые в тумане массы ратников
двигались мимо них, занимая новые рубежи, и Иван, напруженный для нежданного
боя, вдруг почуял усталость, дрему и головное кружение: упасть бы хоть на
час к ногам жеребца, поспать, не выпуская из рук долгого повода... Он
широко, истово зевнул, перекрестивши рот. Влажные вершины тумана, замглившие
все, начинали слегка, едва приметно розоветь. Где-то там, невидимое отсюда,
всходило солнце.
Сергиево послание несказанно помогло Боброку. Не будь этой грамоты,
доставленной князю Дмитрию и всему войску накануне Рождества Богородицы
двумя монахами Троицкой обители, невесть, как бы и повернулось дело!
В то, что литовская рать, идущая от Одоева, так-таки не вступит в
битву, мало кто верил, а потому большинству и не хотелось переходить Дон,
обрекая себя на невозможность отступить в случае пораженья в бою. Потом уже
Микула Вельяминов и Владимир Андреич, которому Боброк объяснял еще на Москве
про литовскую княжескую грызню, стали на его сторону. Потом согласились
Ольгердовичи, Андрей с братом. Уперся было Андрей Серкизов.
Мол, Куликово поле болотисто (пото и Куликово?), конницу не развернуть,
ну что ж, что и Мамаю в этом углу, меж Доном, Непрядвой и Буйцей, не
развернуть полки! Нам-то тоже не мед! Пускай Мамай сам переходит Дон! А мы
его на переправах встретим!
- Встретим и побежим! - рыкнул, не сдержавшись, Боброк. Андрей Серкизов
встал на напряженных ногах, рука искала рукоять гнутой хорезмийской сабли.
Татарское сухощавое лицо с тонкими усами и негустой, точно наклеенной черною
бородой побледнело как мел. Боброк понял первый, протянул руку.
- В чести твоей не сомневаюсь, Андрей! И в храбрости тоже! Об иных
речь! Пешцы побегут! Им надобно, дабы река назади была, чтоб уж тут тужи не
тужи, а драться насмерть!
Андрей Серкизов утих. Только ноздри все еще трепетали бешено.
Татарская конница Серкизова была лучшей ударной силой всей московской
рати, и ссориться с Андреем накануне сражения было особенно глупо.
- Олег не придет? - вопросил кто-то из воевод, Дмитрий, что сидел на
раскладном ременчатом стольце, исказился лицом.