потекли слезы из глаз, почувствовал себя словно в детстве, когда строгий
наставник, духовный отец, батько Олексей, заменивший ему родного отца,
вычитывал княжича за очередную детскую шалость...
Каждому человеку надобно знать, что есть некто, больший его самого,
пред кем достойно лишь смирение и кому можно покаяти во гресех, а набольший
должен ежеминутно понимать, что над ним Бог, пред кем и он, набольший, не
важнее последнего нищего. Не можно человеку, не имущему смирения в сердце
своем, сохранить в себе дух и образ Божий.
- Сможешь ли ты, сыне мой, дозела смирить гордыню и утишить сердце
свое, что бы ни советовали тебе прегордые вельможи дома сего? - настойчиво
спрашивает Сергий во второй након.
- Смогу! - отвечает Дмитрий. И не лжет, ибо ему просветлело сейчас
неотменимое окончание земного пути и та истина, которая надстоит над
скорбями века сего.

    Глава 28



Сергий сидит. Олег беспокойно ходит, скорее бегает по покою, перечисляя
прежних посланцев Дмитрия:
- Свибл приезжал, Иван Мороз, Федор Сабур, Бяконтовы не по раз, Семен
Жеребец... Многих прегордых вельмож московских зрел я ныне у ног своих!
Дак и того мало! Теперь послали тебя, игумен! Как нашкодившие отроки!
Тьфу! Да ведь не воронье гнездо ограбить - княжество мое разорили!
Смердов в полон увели, коней, скотину... Сколь потравили обилия! Раз,
второй...
Думал, уймется... Третий! Нынче брата послал, Владимира Андреича
самого!
Воин! Пес подзаборный!
Помысли, старец, помысли и виждь! Сколь велика, и добра, и плодовита, и
всякого обилия исполнена земля рязанская! Сколь широка и привольна, сколь
красовита собою, сколь мужественны люди ее! Сколь храбры мужи и прелепы жены
рязанские! Сколь упорен народ, из пепла пожаров и мрака разорений восстающий
вновь и вновь! Почто же нам горечь той судьбы, а иным - мед и волога нашего
мужества и наших трудов!? Чем заслужила или чем провинилась пред Господом
земля рязанская?! Не в единой ли злой воле московитов наша боль и зазнобы
нашей земли? И сколь можно еще тиранить нас?
Дмитрий Михалыч Боброк приехал с Волыни. Воин добрый! Куда его посылают
переже всего? На татар? Как бы не так! Князя Олега зорить! Мир заключили!
Сам Киприан, на Святой книге... Крестами клялись! На Дону моих бояр было
невесть сколь! Я ему, псу, тылы охранял! Ежели какой самоуправец пограбил
чего потом... Мало ли грабили на Рязани! Пошли бояр! Исправу и суд учиним по
правде! Нет! Посылают меня - меня самого! - гнать из Переяславля!
А и переже того! Кажен год, чуть татары нахлынут - московский князь на
Оке стоит! Себя бережет, гад поганый! Коломну сторожит, не украли чтоб...
Воровано дак! Тохтамыша проглядели - снова я виноват? Броды ему, вишь, на
Оке указал! Без того бы потопли! Волгу, вишь, перешли, а на Оке без подсказа
угрязли бы! И не стыд баять такое!.. Пуще татар ничтожили мою Рязань!
Дак вот ему! Рати побиты, сын в Орде полонен, Новгород, поди, даней не
дает, Кирдяпа у хана под него копает... Алексия схоронил, Киприана выгнал,
на митрополии черт те кто у него, бояре передрались... И теперь вдруг
занадобился ему мир! Дак вот, не будет мира! Хлебов ему не позволю убрать!
Татар наведу! Литва будет у него стоять на Волоке, Михайло под Дмитровом,
суздальцы засядут Владимир, ордынцы - Переяславль, и кончится Москва! Досыти
московиты Рязанью расплачивались за все свои шкоды и пакости! Досыти зорили
меня, пусть теперь испытают сами!
Ты не зрел, монах, разоренных родимых хором, скотинные трупы по
дорогам, понасиленных женок, сожженные скирды хлебов, разволоченного обилия!
Не зрел своего дома, испакощенного московитом!
- Зрел! - спокойно, чуть пошевелясь, отвечает Сергий.
Олег с разбегу, как в огорожу дышлом, остановил бег, вперяясь
обостренным взором в сухой и строгий лик радонежского игумена, вслушиваясь в
его тихую, подобную шелесту речь:
- Отроком был я малым, и еще по велению Ивана Данилыча Калиты, когда
Кочева с Миною зорили Ростов, не обошли и наш двор боярский! Окроме
ордынского серебра, даром, почитай, забрали, изволочили с ругательством
велиим оружие, порты, узорочье... драгоценную бронь отцову, которой и цены
не было, за так взял боярин московский Мина! С того мы, утерявши имение
свое, и в Радонеж перебрались. Всю мужицкую работу попервости сами
творили... Рубить хоромы, лес возить, косить, пахать, сеять, чеботарить -
все приходило деяти! И ныне я, княже, благодарен научению тому! Ведаю, почем
смердам достается хлеб, и умею его беречь!
- Смирил себя! Что ж! По Христовой заповеди подставил иную щеку для
заушения... Но у нас с Дмитрием был договор по любви! Я поверил ему как
брату! Принимал ли ты, инок, заушения от ближних твоих?!
- Принимал! - все так же глухо, почти беззвучно, отвечает Сергий, - от
родного брата своего, его же чтил яко учителя себе и старейшего, в отца
место!
- И где ж он теперь?! - почти выкрикивает Олег.
- Живет со мною в монастыре.
- А в пору ту?..
- В пору ту, княже, я, услышав хулы поносные, исшел вон из обители, не
сказавши ни слова. И основал другую. И жил там, дондеже паки созвали меня
соборно назад, в обитель на Маковце, о чем просил меня такожде и владыка
Алексий... И брата своего, что мыслил было уйти вон, я сам умолил остатися в
обители, дабы владыка зла не поимел радости в братней остуде!
Олег дернулся было высказать нечто, быть может, иную хулу... Смолчал,
пронзительно глядя на необычайного старца, который говорил все так же
негромко и твердо, глядя не на князя, а куда-то в ничто, в даль времени.
- И не корысти ради, и не труса ради, не по слабости сил человеческих
стал я служить великому князю московскому!
- Почто ж?!
- Родины ради. Ради языка русского. "Аще царство на ся разделится - не
устоит".
Это там, у католиков, в латинах, возможно кажному сидеть у себя в
каменной крепости и спорить то с цесарем, то с папою. У нас - нет! В
бескрайностях наших, пред лицом тьмы тем языков и племен, в стужах лютой
зимы, у края степей - надобна нам единая власть, единое соборное согласие,
не то изгибнем! И жребий наш тяжелее иных жребьев, ибо на нас, на нашу землю
и язык русский, возложил Господь самую великую ношу учения своего: примирять
ближних, сводить в любовь которующих, быть хранительницею судеб народов,
окрест сущих! Вот наш долг и наш крест, возложенный на рамена наши. И сего
подвига, княже, нам не избежать, не отвести от себя...
Поздно! Величие пастырской славы или небытие, третьего не дано русичам!
Ибо Господень дар хоть и тяжек, но неотменим! И не будет Руси, ежели
сего не поймем! И земля до останка изгибнет в которах княжьих!
Старец замолк. Олег горячечно смял, откинул концы шитого шелками пояса,
точно рваные обрывки обид и не высказанных еще укоризн. Он был невысок,
легче, стройнее, стремительнее Дмитрия, тем паче нынешнего Дмитрия, и мысли
его неслись столь же стремительно легко, обгоняя друг друга.
- Значит, так: грабежом Ростова, униженьем Твери, новогородским
серебром, рязанскою кровью... А что же сама Москва? Иль, мыслишь ты, всякое
зло искуплено будет объединением языка русского? Грядущим, быть может,
величьем державы? Но не велика ли плата, ежели, тем паче, все не праведно
нажитое добро, и сила ратная, и земское устроение, и даже церковь попадает в
руки таких, как Федор Свибл или этот твой Мина? А ежели раскрадут страну и
затем побегут на ратях, отдавши землю отцов во снедь иноверным? Уже и ныне
Дмитрий кого только к себе не назвал! И литву, и смолян - не ошибся бы
только! Всю жизнь я дерусь с Литвой и вижу, как неуклонно налезает она на
земли Северских княжеств, мысля охапить все, и Рязань, и Москву! Скажешь,
смоляне - те же русичи, скажешь, что в Великом Литовском княжестве русичей
раз в десять поболе, чем литвинов... Все так!
Но почто тогда русичи эти дали себя подчинить литовским князьям? Ни
Полоцк, ни Киев, ни Волынь, ни Галич не спорили с Литвой! Отдались без бою и
без ропота, почитай, сами согласили идти под литовскую руку! Чаяли, Ольгерд
их от татар защитит? А теперь ежели в Вильне одолеют католики, что тогда?
Веру менять? Язык отцов и навычаи предков? И не станет так, что твой
московский князь - или хошь сын ли, внук, правнук, все едино! - забрав
власть вышнюю в русской земле, назовет иноземцев, а там посягнет и на
церковь святую, и на обычаи пращуров... И что тогда? Тогда, спрашиваю я,
что?! Что молчишь, монах?! Или, мыслишь, не будет того, явятся бояре
честные, ратующие за землю свою, станет церковь поперек хотений игемоновых,
и вновь устоит земля? Не молчи, скажи, так ли надобно, так ли необходимо
объединять всю русскую землю под единою властью? Власть жестока! И не
ошибаешься ли ты, монах, и не ошибся ли твой наставник, владыка Алексий,
приявший ради того непростимый грех на душу свою, егда имал князя Михайлу
чрез крестное целование? Или, мыслишь, великая судьба надлежит нашей земле,
и ради нее, ради грядущего величия, мы все, нынешние, обязаны жертвовать
собой? Не молчи, монах! Я сейчас обнажаю душу свою пред тобою! Скажешь, что
жертвовать собою пред Господом заповедано нам словами горняго учителя, иже
воплотился, дабы спасти этот мир добровольною жертвою своей?! Возлюбить
Господа своего паче самого себя? И ты, монах, всю жизнь жил токмо по
заповедям Христа, ни в мале не уклоняясь и не смущаясь прелестью мирскою?
- Да! - тихо ответил Сергий.
- Но ты служишь Господу, я же являю собою земную власть! Достоит ли
князю то же, что иноку? Ты скажешь - "да", ведаю, что теперь скажешь ты!
Напомнишь мне "Поучение" Владимира Мономаха... Не подсказывай мне!
Помню, монах, не мни, что мало смыслен и некнижен есмь, чел я и послание
Мономаха Олегу Святославичу!
Отойдя к окну, не оборачиваясь, Олег произнес наизусть древние
пронзительные слова: "Убиша дитя мое, но не будеви местника меж нами, но
возложивше на Бога! А русской земли не погубим с тобою! А сноху мою пошли ко
мне, да бых оплакал мужа ея, да с нею же кончав слезы, посажу на месте, и
сядет, аки горлица на сусе древе, жалеючи, и яз утешуся!"
- Угадал я, монах? - вопросил Олег, вновь и резко оборачиваясь к
Сергию. - И ты нудишь меня паки простить Дмитрия? Но ежели я не таков, как
твой Мономах? Ежели я не прощаю обид, ежели я лишен христианского смирения?
Ежели я изгой правой веры Христовой?
- Каждый русич - уже православный! - отверг Сергий новую вспышку
Олеговой ярости.
- Каждый?
- Да! Принявший крещение принял в себя и все заветы Христовы. Токмо не
каждый понимает это, и потому многие грешат, но грешат по неведению, не зная
своих же душевных сокровищ, не видя очами земными сокровенного света своего!
- А ты зришь сей свет и во мне, инок?
- Зрю, княже! Ты сам ведаешь и сам речешь истину, я же токмо внимаю
тебе! Недостойного князя может поддержать и наставить, достойный пастырь, -
продолжил Сергий, - даже недостойного пастыря можно пережить, дождав
другого, достойного! Я боюсь иного! Чтобы весь народ не возжаждал телесных
услад и обогащения, не позабыл о соборном деянии, как то створилось в
Византии. Вот тогда нашу землю будет уже не спасти! Мы живы дотоле, доколе
христиане есмы, и потому подвиг иноческий достоит каждому из нас и возможен,
исполним для каждого!
Князь Олег задумчиво и строго поглядел в очи сурового старца и первым
опустил глаза.
- Значит, можно? - вопросил он.
- Да! - снова ответил Сергий.
- Но почему Москва! - паки взорвался Олег. - Почему не Тверь, не
Нижний, не Рязань, наконец! Ну да, нам, рязанам, никогда не принадлежало
великое княжение Владимирское... Погоди, постой! И книжному научению мало
обучены рязане, суровые воины, "удальцы и резвецы, узорочье и воспитание
рязанское", но несмысленные мужи, но не исхитрены в делах правления и в
мудрости книжной - все так! И, значит, Рязани не возглавить собор русичей!
Но Нижний? Будь на месте Кирдяпы с Семеном... Да, ты прав, молчаливый
монах! Одна Тверь, ежели бы уцелел и сохранял престол Михайло Ярославич...
Вот был князь! Не бысть упрека в нем! И скажешь, монах, что тогда бы
воздвиглась брань с Ордою и Рязани стало бы вовсе не уцелеть в той гибельной
пре? И, значит, все усилия наши, и спор с Литвою, и одоления на татар впусте
и послужат токмо вящему возвышению Москвы?! И людины, весь язык, захотят
сего? Или, мнишь, ежели и не захотят, то именно стерпят, зане христиане суть
и небесным учителем приучены к терпению, без которого не устраивается
никакая власть? И будут жертвовать, и будут класть головы во бранях, лишь бы
стояла великая власть в русской земле? Но Литва?!
- Зрел я в одном из молитвенных видений своих, - медленно выговорил
Сергий, - как, проломив стену церковную, ломились ко мне неции в шапках
литовских. Мыслю, долог еще, долог и кровав будет спор Руси с Литвой!
- И в церкву вошли?
- Нет. Церковь обители нашей молитвою Господа устояла!
Олег свесил голову, замолк. Долго молчал.
- Ты зришь грядущее, инок! - возразил Сергию наконец. - Поверю тебе:
Литву отбросят русские рати! Но Орда? Мыслишь ли ты, что и безмерные
просторы степи уступят некогда славе русского оружия? И что для сего - все
нынешние жертвы, и не правота, и скорбь, и горе, и одоления на враги?
- Этому трудно поверить, князь, и трудно постичь истину сию, но скажи
мне: попустил ли бы Господь нашествие языка неведомого и дальнего, из-за
края земли подъявшегося на Русь, ежели бы не имел дальнего умысла в сем? И
ежели язык тот, мунгалы и татары, охапили толикую тьму земель и племен, не
достоин ли Руси в грядущем повторить подвиг тот, пройти до рубежей далекого
Чина, до дальнего сурового моря, о коем бают грядущие оттоль, яко омывает
оно края земные, и всем народам, сущим в безмерности той, принести свет
ученья Христова, свет мира, истины и любви? Не в том ли высокое назначение
Руси пред Господом?
Теперь Олег сидит, уронив на столешню беспокойные, стремительные, а тут
враз уставшие руки. В радонежском игумене была правота (это он понял
сверхчувствием своим уже давно, почитай, сразу), и правота эта была против
него, Олега, и против его княжества. Новым, беззащитным взором глянул он на
непреклонного радонежского подвижника.
- Стало, мыслишь ты, ежели я и добьюсь своего, то сие будет токмо к
умалению Руси Великой? Исчезнет Москва, и распадется Русь? И некому станет
ее снова связать воедино? И, ты прав, тот, иной, будет опять утеснять
соседей, подчиняя себе иные княжества и творя не правды, возможно, горшие
нынешних! Ты это хотел сказать, монах? Ты опять молчишь, заставляя говорить
меня самого, ты жесток, игумен!
Вот я стою пред тобою, и рати мои победоносны, и я все могу! Могу
отмстить, страшно отмстить! Могу не послушать тебя, монах! И тогда душа моя
пойдет во ад? Ты это хочешь сказать, лукавый инок? Или, сам пожертвовав
когда-то своею обидой, ожидаешь днесь того же и от меня? Почто веришь ты,
что я не Свибл, не любой из моих воевод, призывающих меня к брани? Почто так
уверен ты, что и тебя самого я не удержу и не ввергну в узилище, как
поступил с владыкою Дионисием киевский князь?
- Дионисий уже не подвластен земным властителям! - возражает Сергий.
- Умер?
Настала тишина. Опустив голову, Олег медленно дошел до противоположной
стены покоя, задумчиво вновь глянул в окно, за которым внизу под обрывом
ярилась вздувшаяся от осенних дождей Ока, невесело усмехнул, вымолвил:
- Или убит!
- Или убит! - эхом повторил радонежский игумен.
- Видишь, монах, как привольно злу в этом мире!
Сергий не отвечает. Мир создан величавой любовью и существует именно
потому, что в мире жива любовь, не устающая в бореньях и не уступающая
пустоте разрушительных сил.
- Мыслишь, зло - уничтожение всего сущего? - произносит не оборачиваясь
Олег, угадавший невысказанную мысль Сергия.
- Мыслю, так!
- И посему надобно всеми силами не поддаваться злому? Но доброта - не
слабость ли?
- Доброта - сила! - отвечает Сергий.
- А ратный труд? А пот и кровь, иже за ны проливаемая во бранях?
- Господь требует от всякого людина действования, ибо вера без дел
мертва есть!
- И все-таки я должен уступить Дмитрию? В этом - высшая правда, скажешь
ты? В этот миг, в час этот, когда Рязань сильнее всего, когда враг мой
угнетен и почти раздавлен, в этот миг велишь ты мне...
- Не я, Господь!
Оба замолкли. Надолго. Оба не ведали времени в этот час. Только за
слюдяными оконцами желтело, синело: там погибал осенний краткий день, шли
часы, отмеренные природой и Господом. И Олег вновь говорил, многословно и
долго, изливая упреки и жалобы и - словно бы не было сказано реченного -
возвращаясь вновь и опять к истоку спора, спора с самим собой.
И Сергий опять молчал, он знал, что князю Олегу надо дать выговориться,
надо дать излить всю горечь и все обиды прошедших лет. А далее... Далее сам
князь решит, как ему должно поступить! А он, Сергий, привезет в Москву
желанный и жданный мир с Рязанью, в очередной раз совершив благое деяние во
славу родимой земли. Привезет воистину прочный мир, скрепленный два года
спустя браком Софьи, дочери князя Дмитрия, с Федором Ольговичем, сыном
великого князя рязанского.
Так Сергий свершил последнее великое земное деяние свое, за которым,
впрочем, последовали многочисленные, не оконченные и доднесь, деяния духа
этой угасшей плоти, вновь и вновь в труднотах веков воскрешая память
великого русского подвижника.
И уже спустя многое время, уже едучи домой, улыбнется Сергий умученною,
почти неземною улыбкою и подумает, что князя Олега уговорить было ему
все-таки легче, чем селянина Шибайлу, укравшего борова у сироты и упорно не
желавшего возвращать похищенное... Ибо духовная сила успешливее всего там,
где встречает ответную, подобную себе духовность, и тогда лишь люди,
невзирая на взаимные злобы, но почуяв сродство высшей природы своей,
нисходят в любовь и уряжают к общему благу взаимные которы и споры.

    * ЧАСТЬ ШЕСТАЯ *



    КРЕВСКАЯ УНИЯ



Сейчас, когда в стране всеобщий развал и разброд, бушуют самые
низменные страсти и творится всяческая неподобь, когда уничтожают или тщатся
уничтожить не только тело, но самую душу, да что душу, самый дух нации,
когда повсюду слово Божие толкуют вкривь и вкось проповедники всех мастей,
кроме православных, когда баптисты, униаты, католики, адвентисты, иеговисты,
мормоны, кришнаиты, "язычники", "обновленцы", еретики и отщепенцы заполнили
землю нашу и саму церковь Христову взяли в осаду, вновь встает все тот же
клятый вопрос о личности и толпе, вождях и массе, водителях и ведомых, так и
не разрешенный доднесь историками.
Вновь придвинулись вплоть, - и где оно, расстояние в шесть столетий?
- настойчивые тогдашние (как и нынешние!) попытки обрушить нашу
духовную опору, сломить освященное православие, дабы полонить и истребить
всех нас дозела. И вновь надо повторять маловерам и легковерам, ослепленным
блеском западного земного изобилия (изобилия, поддерживаемого ограбленною
Россией!), что не от кочевой орды, не с Востока, а именно с Запада, и таки с
Запада, надвигалась постоянная угроза самому существованию Руси Великой.
И, вчитываясь в древние строки, пытаясь понять невысказанные и
похороненные в них тайны прежних веков, вновь и опять остро переживая
Кревскую унию, отдавшую Литву и всю Киевскую Русь, принадлежавшую до того
Великим князьям литовским (Червонную, Малую и Белую Русь, по позднейшей
терминологии), в руки католического Запада, задумываешься над тем, какова
была во всем этом - и в удавшемся обращении в католичество Литвы, и в
неудавшемся, хотя и аналогично задуманном подчинении Риму Руси Московской, -
какова была роль, воля и ответственность пастырей народов, и какова -
народа, обязанного внимать правителям своим? Почему получилось там и не
получилось здесь? Кто в самом деле творит историю? Какова мера возможностей
и, значит, мера ответственности правителей страны в творимом ежечасно
творчестве истории, творчестве бытия народа?
И, если опуститься с высоты абстракций к истине деяний человеческих:
чем связаны (и есть ли сама связь?) Кревская уния с загадочным пленением
Дионисия Суздальского в Киеве и еще более загадочным бегством Федора
Симоновского в обнимку с митрополитом Пименом из Царьграда (с тем самым
Пименом, о снятии сана с которого и приехал Федор, племянник Сергия
Радонежского, хлопотать в Вечный город, воздвигнутый императором
Константином равноапостольным на берегах Босфора!?).
И не важнее ли все эти якобы разрозненные события самой Куликовской
битвы, как-никак выигранного сражения в проигранной войне?
И сколько весили на весах истории упрямое нежелание князя Дмитрия
видеть болгарина Киприана на престоле митрополитов русских или неистовая
энергия Витовта, всю жизнь забывавшего о бренности собственной плоти? И что
было бы, если бы...
Вопросы теснятся, обгоняя друг друга, и вновь уходят, растаивают,
делаются прозрачными и призрачными пласты позднейших столетий с их бедами
или с их славою, и вновь блазнит в очи исход четырнадцатого столетия, с его
героями и его святыми, с его предателями и негодяями, в свой неотменимый час
равно уснувшими в земле, души же их ты, Господи, веси!

    Глава 1



И вот весна, распахнутые волжские берега, все еще дикие, с редкою
украсою городов над осыпями изгрызенных водою склонов. Близит Хаджи-Тархан,
уже пошли неоглядные заросли камыша по протокам волжского устья, скоро
Сарай, куда юный Василий Дмитрич плывет заложником, пока еще мало что
понимая в сложной игре столкнувшихся здесь политических сил: в спорах вновь
начавших тянуть вразброд русских князей, в грызне золотоордынских эмиров с
белоордынскими, в сложной борьбе самолюбий и страстей, о чем его бояре знают
пока куда более самого московского княжича.
- Гляди, кметь, верблюды!
Княжич Василий перевесился через поручни дощаника, разглядывая
диковинных зверей с тонкими змеиными шеями. Иван (очень довольный про себя,
что сумел вновь оказаться рядом с княжичем) начинает сказывать про тот,
давний, бой под Казанью, в котором участвовал сам, и про полк всадников на
верблюдах, пополошивших русскую конницу. Но княжич слушает его в полуха. К
чему рассказ, когда вот они, с надменно запрокинутыми мордами горбатые
длинношеие звери. Когда вот сейчас обнимет, заворожит густая разноязыкая
толпа торговцев, пастухов и воинов, нищих в неописуемом рванье и знати в
шитых золотом халатах, русских полоняников в долгой холщовой сряде, и
персидских, бухарских, фряжских гостей торговых, закутанных в разноцветье
своих одежд.
В город, когда-то заброшенный, многократно разоренный, с воцарением
Тохтамыша влилась новая жизнь. Спешно строились новый караван-сарай, мечети,
кирпичные дворцы знати. За жердевыми заборами теснились отощавшие за зиму
быки и овцы. Ждали свежей травы, ждали ханского выезда на перекочевку, а
повелитель, наново объединивший степь, все не мог решить: двинуться ли ему
на Восток, в белоордынские пределы, к верховьям Иртыша, или устремиться в
Заволжье, к Дону, туда, где располагались постоянные кочевья Мамаевой Орды?
Шла яростная борьба местных и пришлых вельмож, но местные, кажется,
перетягивали, так, во всяком случае, повестили русичам на подворье, куда
потные, захлопотанные и порядком умученные московиты добрались наконец к
исходу дня.
У княжича Василия, поначалу кидавшегося на всякую диковину, к вечеру
разболелась голова. Он мало что понимал в сложном церемониале встречи, не
вникая в толковню бояр, живо обсуждавших, кто из эмиров хана их встречал, а
кого не было и почему?
Сидели все в низкой горнице за одним столом. Ели какое-то остро
наперченное варево из баранины с лапшой. В баню Василия уже отводили под
руки, и вымытый, выпаренный, переодетый в чистые льняные порты, он так и
уснул, ткнувшись в курчавый мех походного ложа, и только смутно, провалами,
продолжал еще чуять говорю над своей головой.
- Уморило! Сомлел! Вишь ты, дитя ищо...
Не успевши додумать и возразить гневно, что он уже не дитя, Василий
уснул и спал, беспокойно вскидываясь, когда, во сне уже, окружала его вновь
и вновь орущая и ревущая толпа людей и животных, и чудные верблюды
вытягивали над ним, покачивая шеями, свои безобразные головы, грозя
заплевать. По-рысьи улыбался встречавший их татарин в парчовом халате, и,
укрощая гулы и грохоты тяжелого сна, подходила к ложу мать, склоняясь к
изголовью: благословить и поцеловать спящего первенца своего. Тут он
улыбнулся, сладко зачмокал и затих. А распаренные, в свой черед
ублаготворенные баней старшие бояре, сидя тесною кучкой вокруг стола, едва
освещаемого одинокою свечою в медном шандале, пили квас, поминутно утирая
чистыми рушниками набегающий пот с чела, и, поглядывая на спящего княжича,
все толковали - кому и к кому идти с утра на поклон да какие нести с собою
поминки...
С заранья завертели дела. Не успели выхлебать кашу, как в горницу
вошел, не скажешь, скорее ворвался Федор Андреич Кошка: "Скорей!" Княжича
Василия вытащили из-за стола под руки. Кто-то торопливо обтер ему рушником
рот, двое натягивали уже на ноги праздничные зеленые, шелками шитые сапоги с
красными каблуками и круто загнутыми носами, кто-то тащил парчовый зипун,
кто-то набрасывал на плечи атласный голубой летник с откидными долгими
рукавами. Пожилая женка, жена ключника княжеского подворья, отпихнув
мужиков, расчесывала кудри Василию и, сунув ему под нос медное, с долгою
ручкой зеркало, в котором едва-едва можно было что-то разобрать: