Страница:
страхом: а не ведает ли княжич о том, давнем, убийстве Хвоста?
Василий подумал, сдвигая русые, еще по-детски светлые бровки, видимо,
пытался вспомнить.
- Батя еще Кремник рубил! - подсказал Иван торопливо. - Тот, старый!
И дедушко наш тоже... - И, уже с отчаянием, сникая голосом, теряя нить
разговора, домолвил:
- А прадедушка наш, Федор Михалкич, грамоту на Переяслав князю Даниле
привез... С того ся и прозываем Федоровы!
В глазах отрока-княжича мелькнул интерес. Все это было так далеко от
него, при прадедах! И ничего он не ведал, ни о какой грамоте, батя, кажись,
и не баял о том!
- Расскажи! - требовательно повелел он. И тут Иван едва не оплошал
вторично.
- Ну, дак... - начал он, запинаясь, с ужасом понимая, как мало и он сам
ведал о грамоте той. Но - слово за слово - к счастью, никто не торопил, не
звал, начал сказывать.
Поскрипывали снасти, колыхалось судно, перла и перла стремнина волжской
воды, и тянулись, медленно проходили мимо далекие зеленые берега.
Пустыня! Редко мелькнут тесовые кровли недавно восстановленных хором.
После татарских упорных погромов испуганные нижегородские русичи не
рисковали, как прежде, вылезать на глядень, хоронились в лесах, по-за
топями, на малых реках. И все-таки тутошняя жизнь упорно пробивалась сквозь
все преграды, укреплялась и лезла, неодолимо превращая татарскую реку Итиль
в русскую Волгу...
Быть может, как раз это зримое упорство местной жизни и помогло Ивану
оправиться и найти верные слова, лишенные хвастовства (ведь не сам, не отец
даже - дедушка отцов!), но и той избегнуть противной, унижающей и
унизительной скороговорки, с которой торопятся иные перед властным лицом,
боярином, князем ли, умалиться уже и до неуваженья к пращурам своим.
(Противное свойство, выродившееся в последующее: "Мы ста сермяжные!") -
Дак вот... Переслав то, вишь, тогдашний великий князь Андрей Саныч... Не,
што я! Андрей Ярославич, должно... Не! Саныч! Брат старшой князю Даниле...
Словом, хотел под себя забрать, выморочно дак! А Иван-то Митрич умирал и
дяде Даниле отписал свой удел. Нашему деду и вручил перед смертью грамоту -
скачи, мол! Он и поскакал. В ночь. Кажись, имали ево, дак утек! А на Москвы
долго в терем княжой еще не пускали, уже Вельяминов помог, Протасий... С
того и рать послали москвичи к Переславлю! Передолили Андрея, словом... Дак
ищо в пору ту, кажись, Акинф Великий под Переслав подступал, уже было
передались ему! Дак деда опять с грамотою пробирался в город, весть давал. С
того и Акинфа разбили, голову подняли на копье! А наш дедушко той поры на
Москву перешел жить, ко князю Даниле...
Княжич слушал внимательно, вглядывался все уважительнее в ладного
рослого молодца. В иное время, быть может, и внимания бы не обратил - кметь
и кметь! Но тут, на роковом пути в чужую, страшную Орду, к чужому хану, - и
не в одиннадцать летов можно бы было оробеть! Когда сама встревоженная душа
искала невольно, к чему и к кому прилепиться, - рассказ незнакомого воина
звучал иной, доселе непонятной Василию мудростью. Быть может, и его спасет,
оградит, заслонит от случайной стрелы татарской или гибельного сабельного
замаха (или хоть грамоту передаст в руки далекого родителя, оставшего там,
на Москве!) такой вот (да и не этот ли самый!) простой ратник? Ежели и сам
престол наш, государей московских, когда-то решился мужеством простого
ратника переяславского, не пожелавшего изменить прадедушке Даниилу!
Мальчик, забыв на мал час о достоинстве своем - наследника
великокняжеского престола, - даже придвинулся ко кметю, почти вплоть, ощущая
идущую от того силу и тепло стройного, ладно сработанного тела.
- Ты женат? - вопросил.
- Да! - кивнул ратник, добавив, зарозовевши, со смущенною гордостью:
- И сын нарожден! Будет кому, ежели что, ежели какая судьба, отомстить
за отца!
- Ты будешь служить мне? - ясно поглядев и трогая Ивана Федорова за
рукав, вопросил княжич.
- Да! - отозвался Иван и добавил, поспешно кивнув головою:
- Да! Я, как и батя, как и мы все... - И замолк, и не знал, сказывать
ли теперь, как батюшка спасал покойного владыку Алексия и как погиб в ратном
споре с Литвой. Не прозвучал бы его новый рассказ зряшною выхвалой.
К несчастью, к счастью ли, княжича позвали, и он, вновь ясно и весело
посмотрев на Ивана и кивнувши ему дружески головой, убежал вприпрыжку в
беседку, откуда укоризненно уже выглядывал сенной боярин, приставленный
ежечасно охранять княжича от всякой дорожной беды, а такожде и знакомств,
невместных сыну великого князя московского, к которым тем паче склонны все
отроки в его-то возрасте любопытства и первого знакомства с жизнью! Слава
Христу, кметь, кажись, не бражник, не тавлейник, худому чему не научит
княжича, а все ж таки опас поиметь стоило...
Вперед Иван, хоть и на едином корабле будучи, с княжичем Василием почти
не встречался, и познакомиться ближе им довелось уже только в Орде, когда
после долгих и увертливых торгов, споров-перекоров, хитрых подходов с
непременною раздачей "поминок" направо и налево, в которых юных княжич не
мог понять ровно ничего, прояснело наконец, что дарами и серебром великим
одолевает все-таки, одолела уже Москва! И за сказочную цену в восемь тыщ
серебра (о чем бояре, скакавшие туда и назад по пыльным, прихотливо извитым
ордынским степным дорогам, все лето сговаривали с далеким батюшкою) Тохтамыш
оставляет владимирское княжение по-прежнему за Москвой, за великим князем
Дмитрием.
Одолевает, одолела уже Москва, но к осени глубокой, когда с особенною
томительной силой потянуло на родину - так потянуло, что глядеть в молодой
жестокий лик нового хана стало Василию совсем уж невмоготу и обрыдли
бесконечные приемы с бараниной и непременным питьем кумыса, бесконечные
степные охоты-облавы, что радовали и развлекали его попервости, - к осени
выявилась, приблизила новая беда, горчайшая и тяжелейшая первой: великий хан
Тохтамыш порешил оставить княжича Василия наряду с тверским княжичем
Александром и суздальскими князьями Дмитриевичами у себя при дворе в вечных
заложниках, как поступали очень часто повелители земель восточных, но как
совсем не водилось допрежь того на Руси, ниже и при хане Узбеке. Не жили
русские княжичи яко заложники от своих отцов при дворе ордынском!
Тверскому князю Михаилу Александровичу в нынешнем году должно было
исполниться пятьдесят лет. Много это или мало? Как поглядеть! По жизни
смотря! По успешливости ее или же неуспехам. В успешной, ладно построенной
жизни, поди, и немного совсем! Не то в жизни, исполненной поражений и
неудач. Начинать заново в пятьдесят - трудно!
Ежели бы не безлепый погром Москвы Тохтамышевой ратью, ежели бы не
шатания в митрополии, не изгнанье Киприана и прочая, и прочая, навряд и
решился бы князь Михайло порушить прежний договор с московским князем
Дмитрием и устремиться в Орду, дабы вновь добиваться ускользающего и,
похоже, вовсе ускользнувшего от тверской княжеской династии великого
княжения владимирского!
И еще сказать, помня прежний плен ордынский и выкуп, что собирали потом
по всему княжению, вовсе истощив тверскую казну, не решился Михайло повезти
с собой наследника, княжича Ивана. Забрал второго, Александра, Сашу, и - как
в воду глядел! Сына, слава Богу, второго, не первого, пришлось-таки оставить
в Орде.
За долгое лето князя измучили пыль, жара, степные сухие ветра, причуды
нового хана, подчас не желавшего понимать самое очевидное, обрыдла крысиная
возня подкупов, полуизмен, доносов (при Мамае и то не было того, вернее - не
так лезло в очи!). Обрыдло, что все эти степные эмиры и беки, вовсе
позабывшие о достоинстве и славе минувших веков, об одном мыслят: как бы
ухватить, вымучить, выпросить подарок от осадивших в свою очередь ордынский
престол русских князей. Мелкие беки, толпясь у дверей шатра ханского, прямо
из рук вырывали проносимые мимо них порты и узорочье. За уздечку, отделанную
бирюзой, за кинжал, за бобровую русскую шапку в Орде нынче мочно было легко
купить человечью жизнь, и никто не почел бы того даже преступлением, но лишь
выгодною торговою сделкой. За Сашу, почасту выезжавшего за город, он
ежечасно трепетал и молил Господа не попустить!
Возвращаясь к себе, усталый и пыльный, пропахший насквозь конским потом
и душными овечьими запахами, ополаскивая лицо, валился на постель, с
отвращением вздыхая и тут тот же неотвязный запах бараньих шкур, которыми
было застлано княжеское походное ложе, закрывал глаза, и в глазах начинали
плыть песочного цвета минареты, украшенные затейливой кирпичною вязью с
яркими пятнами глазури по ней, обшарпанные глиняные дворцы ордынских
вельмож, овечьи плетневые загоны, юрты и мазанки, рои мух над ободранными
скотьими тушами, смрад и вонь базара... В уши плыли надрывные вопли зазывал,
рев ослов и крики муэдзинов, призывающих верных к молитве, - вся сутолока
когда-то разоренного и с торопливой небрежностью вновь отстроенного степного
города...
Он устал! И уже не верил в победу. У московитов - он видел это теперь
особенно ясно - было упорство, которого не хватало ему. Теперь? Или и всегда
не хватало? Они дрались за будущее страны. Он - за себя самого.
Много - за детей. И он проигрывал, проиграл. И чуял - надобно
смириться.
С Федором Кошкою, бессменным послом московским в Орде (главным своим
ворогом, так-то сказать!) , виделись они часто, но все больше на приемах или
охотах ханских, когда и не поговорить путем, а тут, когда уже, почитай, все
было кончено и прояснело, что он проиграл и даже серебром нынче не
пересилить ему московского соперника своего ("Я поустрашил Дмитрия, - заявил
Тохтамыш на последнем приеме, - а ныне пусть каждый из вас да держит отчину
свою". Зачем же было тогда и громить Москву! Дурень заволжский! - выругался
про себя Михаил), нынче Федор Кошка не зван не ждан забрел ко князю, сам
напросился на гостеванье и теперь сидел на лавке, чуть пригорбя плечи,
отдыхая, но и не теряя почтительности перед как-никак великим князем
тверским. (То - утешало.) А Михайло слушал его полулежа, утонув в обрыдлых
курчавых овчинах, и по красивому, твердому, в красивой седине подступающей
старости лицу тверского князя проходили волны дум и обид, словно тени
облаков, волочащиеся по земле вослед своим облачным повелителям.
- Торжествуешь, боярин? - недобро кривя сивый ус, прошал тверской
князь.
- Нет, княже! - устало и просто отвечал Федор Кошка. - Скорблю! Был бы
ты - служил бы тебе верою-правдой. А только, княже, Русь-то у нас одна!
Тут, в Орде, ежели годы пробыть, как я, много больше понимать приходит,
чем дома, где нам, ни тебе, ни Митрию, власти не поделить! А Русь - одна...
Я Руси служу, князь! Уже давно ей, а не князю своему. Князья смертны, как и
мы вси. Не веришь, княже, а послушай меня, старика!
Молодость и от меня ушла, а земля осталась. И останет после меня.
Конечно, я в почете и славе от князя свово, вишь вельяминовский терем купил!
А и исчезни все - и почет, и зажиток, и власть - по слову Спасителя нашего,
горнего судии, Исуса Христа, повелевшего лишь те богатства сбирать, коих ни
червь не тратит, ни тать не крадет, - исчезни все, и что останет?
Земля, родина! Гляжу вот тут на полоняников наших, давно гляжу! Вник,
понял! Надобна власть! Единая! Дабы тех вон женок с дитями не угоняли в
полон! Поверишь, княже, а хошь и не верь! Люб ты мне! Ты и князь без порока,
и воин прямой, а - не твое время нонече! Ну, и взял бы ты у нас великое
княжение володимерское! И что с того? Долго б им володел? Али Ягайле
передать землю русскую?
("Эх, боярин, боярин! Ведал ты, чем меня укорить!") По суровой щеке
княжеской, по уже немолодой, загрубелой, прорезанной морщинами щеке
скатилась, блеснув, предательская слеза. На днях дошла весть из далекой
Литвы, что Ягайло расправился с тестем Ивана, Кейстутом, уморив дядю в
затворе, и любимая сноха, Марья Кейстутьевна, жена старшего сына Ивана,
осталась сиротой. Суровый Ольгерд никогда бы не пошел на такое!
Прав боярин! Хоть в этом одном, да прав! И Орда теперь чужая,
Тохтамышева Орда! Ему уже не помогла! И не отдаст он, Михайло, русскую землю
Ягайле, убийце великого дяди своего, последнего рыцаря прежней, языческой
Литвы! Хоть и сам приходит Ягайле дядею!
Ненароком смахнувши нежданную, стыдную слезу, усмехнул Михайло, глянул
на московского боярина. Тот сидел, задумчиво утупив взор в столешню, -
верно, не видал али не пожелал узреть невольной ослабы князя.
- Ты тута, в Орде, не обесерменился невзначай? - вопросил.
- Нет, князь! - без злобы отмолвил Федор Кошка. - Хоша и то скажу, что
всякая вера - вера. И у бесермен своя, и у мунгалов своя, и у тех, что в
Индии живут, еще другояка вера! И все люди, и все Богу веруют, и не скажу,
что мы одни люди, а иные прочие нелюди, нет, и того не скажу!
Насмотрелси! Всякой есь народ и у их! И тоже есь, што нас за нелюдей
считают! И токмо как уж я правой веры держусь, дак и тово, в ней родилси, в
ней пущай и похоронят меня! Веру порушить - весь язык загубить! Без веры
народ - что полова под ветром! И ты, князь, веры православной не отступишь
своей, и я не отступлю!
- По то и пришел? - вновь скользом оглядывая боярина, вопросил Михайло.
- По то и пришел! - подтвердил Кошка, кивая не столь князю, сколь думам
своим. - Одинакие мы, вишь!
- Здесь, в Орде, да... - нехотя подтвердил Михаил. И замолк, и что-то
пронеслось, повеяло незримое. (Девять летов спустя младший отрок Михайлов,
Федор, будет обручен с дочерью Федора Андреича Кошки. До того много летов,
но не здесь ли, не теперь повеяло меж родителями будущих жениха и невесты
тем духом взаимного понимания, которое токмо и содеяло возможным этот брак?)
- Скоро уезжаю, Федор! - примирительно произнес князь Михайло. - Не то у вас
с Дмитрием на посулы да поминки и серебра недостанет, тово!
- Серебра достанет! - раздумчиво отверг боярин. - Иного недостает у нас
на Руси!
- Через кровь, Федор, трудно переступить! - отмолвил, перемолчавши,
тверской князь.
- Через кровь - да! - вымолвил Кошка в свой черед.
- Сына оставляют у меня в Орде! - с упреком произнес Михайло.
- И княжича нашего Василия тоже! - возразил Кошка. - И Василья Кирдяпу!
Тохтамыш ото всех сильных князей по сыну, вишь, берет! Мыслит, с того ему
легота настанет Русью править... Не ошибся бы только! - раздумчиво домолвил
боярин. - А и тута княжичам, нашему да твоему, при таковой нуже не след бы
враждовать!
(Вот ты за какою надобью приволокся ко мне! - догадав, мысленно
возразил Михайло. Но зла на Кошку как-то не было.) - Ростовчан-то отпускает?
- спросил. - Ну, да те ему не опасны, вишь...
Сколько богатств оставили нынче в Орде князи русские! А зачем? Чтобы
получить из рук нового хана старые уделы свои, коими и допрежь того
володели!
И оба, князь и боярин, опять молча глянули друг на друга, почуявши в
этот миг, что какими бы злобами ни разделяла их нынешняя судьба, но они и
при этом одно, единое, чему и надобно быть не поврозь, а вместе, и имя чему
- Русь.
В мае, да и в июне было ни до чего. В разоренном войною княжестве
следовало взорать и засеять всю пашню, заново срубить порушенные избы,
добыть откуда-то скот, и Дмитрий сутками не слезал с седла, мотался по
волосткам, объезжал села, строжил и раздавал наказы, рассылал семенное зерно
и коней взаймы, до новины. Весь скот, забранный на Рязани и додержанный до
весны, теперь пошел в дело, растекаясь по деревням и слободам, наполняя
живым радостным мычанием выморенные по осени хоромы.
Всю зиму возвращались выкупаемые князем московские полоняники.
Получивши месячину из монастырских запасов, мало поотдохнув, брались за
дело.
Восставало княжество!
Хозяином Дмитрий был хорошим. Родовое, семейное, от князя Даниила
идущее без натуги проявлялось в нем, сказывалось во всем. Понимал с ходу,
кого подобно поощрить, кого окоротить, кого и скрутить, устрашив. А иному
ленивцу хватало доброй княжеской оплеухи, от которой непроворные как
подкошенные летели с копыт и боком, боком, раком, раком отползали посторонь,
разом на чуточку поумнев. Трудился князь, трудились бояре и смерды, и уже
ровными платами голубой зелени поднялось яровое, и уже заколосились озимые,
и когда уже стало ясно, что главное, на чем стоит земля, хлеб, нынче спасен,
стало мочно вздохнуть, перевести дух и принять, по давно обещанной просьбе,
нижегородского архиепископа Дионисия со своим духовником игуменом Федором
Симоновским ради дел, от коих, как предупредил Федор, будет зависеть сама
судьба русской земли.
Сергия не было в этот раз на совещании иерархов церковных, пришедших ко
князю с единым требованием: сместить наконец с митрополичьего престола
Пимена и заменить его архиепископом Дионисием, оказавшим после своего
возвращения из Константинополя сугубое рачение о делах церковных. Сергия не
было, но за всем, что говорилось и как говорилось тут, стоял он, незримый,
вдохновляя речи Федора Симоновского, ободряя иных, колеблющихся, освящая
авторитетом своим личность самого Дионисия, столь долго бывшего духовным
главою Суздальско-Нижегородского княжества, что и помыслить о нем инако
князь Дмитрий без Сергиевой понуды и вовсе бы не смог. Но Сергий прислал
грамоту, и духовная весть преподобного, облеченная в плоть этого невеликого
куска пергамена, дошла до князя.
Дмитрий сидел в креслице, взглядывая из-под лохматых бровей, изредка
сопя, ибо как-то все не умещалось в сознании! Не по его ли княжескому наказу
пискупа Дионисия имали всего-то три лета тому назад! Но и Пимен поистине не
вызывал сочувствия Дмитриева. Пимен был убийцей печатника Митяя, хоть и не
сам давил давнего возлюбленника княжого. Обстоятельства дела давно уже были
выяснены на правеже, и непосредственные убийцы наказаны лютою смертью... И
все же! Некого было нынче защищать князю, не за кого биться с иерархами! И
токмо одного, возвращения Киприанова, не хотел Дмитрий, ощущая, как груз
недавних трудов, конской скачки и хлопот тяжело давит на плечи, зовет его
сгорбиться в княжеском седалище своем. И, не давая повады усталому телу,
князь все прямее и прямее отгибался в золоченом креслице, грубыми большими
руками охапив резные львиные головы подлокотников.
Собравшиеся иерархи в лучших своих облачениях, в клобуках с
воскрылиями, с тяжелыми, на серебряных цепях, крестами и панагиарами на
груди, были торжественны и суровы. Шел суд, и судили отсутствующего здесь
главу русской церкви, самого митрополита, хотя по правилам и не имели
присные права его судить. Осудить Пимена и лишить сана мог только собор
цареградских иерархов под водительством патриарха константинопольского Нила,
да и то в обязательном присутствии самого Пимена. И все же тут, перед лицом
великого князя, творился духовный суд, где поминалось скопом и кучею все,
чем Пимен истерзал терпенье клириков: и симония, и грабленье обителей, и
поборы с сельских иереев, и неуменье утишить стригольническую ересь, в том
же Пскове укрепившуюся ныне даже и в ряде монастырей (и первом из них
Снетогорском), что уже вообще не умещалось ни в какие меры подобия...
Дмитрий слушал не прерывая, с горем вспоминая покойного печатника
своего. Как мало минуло лет! И сколь много совершилось великих и горестных
дел, воистину отодвинувших прежние его хлопоты церковные в неизмеримую
глубину времени! Отче Олексие! А ты бы как решил и что содеял днесь? Или
послушать печальника твоего Сергия, довериться гневу (или мудрости!) старцев
общежительных обителей, которые нынче все более забирают и набирают силу на
Руси? Что-то такое нашел, почуял, понял игумен Сергий в жизни сей, ощутимое
как твердота перед лицом быстробегущего времени!
Отречение от себя? Ради Господа! И пискуп Денис с тем же посылывал
учеников своих, дабы воздвигали общежительные обители по Волге, Унже, Саре и
иным большим и малым рекам, где теперь, бают, и починки и слободы растут
вокруг тех потаенных обителей! Сердце не по-хорошему ворохнулось в груди.
Князь, склонивши голову, прислушался к себе. Какие же годы, в самом
деле, три десяти летов! А вон и нити серебра у него в бороде находит нынче
заботливая Авдотья, и силы те, что еще до роковой битвы с Мамаем не
приходило считать, нынче нет-нет да и предупреждают его об исходе своем!
Вдруг, нарушая чин и ряд, пугая синклит иерархов, он громко вопрошает
Дениса, возможет ли тот и не зазрит ли давешнего гонения, воздвигнутого на
него великим князем.
- Княже! - суздальский архиепископ глядит на него с суровым упреком.
- Егда мог бы аз ся огорчить тою, давешнею, безлепостию, не был бы
достоин места сего! Не мне, но великой Руси то надобно, дабы на престоле
владычном был муж, достойный сана сего и воин Христов, ибо тяжка судьба
земли нашей и не скоро возможет Русь, воздохнув, опочить в славе и
спокойствии лет!
Уже и теперь не мыслю я о разделении земли, о коем хлопотали подчас
князи суздальстии! Земля, язык русский, должны быти едины суть! С тем лишь и
дерзаю помыслить о вышней власти!
Дмитрий выслушивает Дионисия, склонивши тяжелое, с набрякшими веками
чело. Медлит, думает. Говорит наконец, припечатывая решение духовных:
- Быть по сему!
А несчастья в это лето сыпались на него одно за другим. Едва успели
отправить в Константинополь архиепископа Дионисия с Федором Симоновским - о
чем, разумеется, Пимен тотчас узнал и, встречаясь с князем, глядел теперь на
него с тем подло-жестоким выражением, при котором не ведаешь, чего ждать. То
ли тебя предадут, то ли убьют из-за угла, то ли кинутся со слезами гнусными
целовать руки, умолять, и это последнее было страшнее иного, потому что
безмерно подлей! Не дай, Господи! Видеть таковое унижение властителя
духовного было вовсе непереносно Дмитрию. Расставаясь с Пименом - и
благословения его были точно Каинова печать или же поцелуй Иуды, -
расставаясь с Пименом, Дмитрий долго приходил в себя, отругивался, яростно
рычал в успокаивающих Дуниных объятиях... А в лугах косили, на Москве
строились, жизнь, казалось, налаживалась понемногу, но, не успели проводить
духовных послов, новая беда обрушилась на него!
Недели не прошло с отъезда тех, как горестный вестник на двор: пятого
числа июля месяца скончался тесть, старый суздальский князь Дмитрий
Костянтиныч. Тестю исполнился шестьдесят один год, он долго болел, перед
смертью посхимился с именем Федора, и все-таки эта давно ожиданная смерть
подкосила Дмитрия. Разладилось разом все хрупкое равновесие отношений с
нижегородским княжеским домом, добытое усилиями предшествующих лет.
Предатели (иначе не скажешь!) Василий Кирдяпа с Семеном, хоть и родичи,
а предатели, сдавшие Тохтамышу Москву, могли теперь потребовать себе по
праву наследования все нижегородское княжение с Суздалем и Городцом.
Потребовать у Тохтамыша в уплату за давешнюю лесть, за погром Москвы! И
этот наглый татарин - почему бы ему и не дать, и не расплатиться щедрой
рукою, оторвавши Москву, да что Москву, весь удел Владимирский от выходов к
Волге, от торговли ордынской, от Сарской епископии, от гордых замыслов
дольних, ото всего!
Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания
последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он
сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам (была без
повойника) и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать
теперь. Ежели, ежели... И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло
Тверской! А ну как они все, вкупе... И пискуп Денис, который в днешней нуже
мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою...
Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих
буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном
Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих... Но теперь, теперь! Теперь
ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на
время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от
княжества сущую эту беду!
В сенях встречу попавшегося Свибла (всегда лезет на очи!) сгреб за
грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул: "Не ты ли
меня продаешь, Федор?" И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах
боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: "Думу собирать!"
К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он
один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все
нелюбиябоярские!),внимательный ликосанистогоМороза, спокойно-настороженный,
без обычной улыбки своей взор Тимофея Вельяминова (пришел ныне с Юрием
Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом), и
далее по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского,
Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей - Федора Свибла, Ивана Хромого,
Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою
болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в
никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя.
Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не
сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах,
где косари, рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих
ходят женки с граблями и поют - как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где
голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не
Василий подумал, сдвигая русые, еще по-детски светлые бровки, видимо,
пытался вспомнить.
- Батя еще Кремник рубил! - подсказал Иван торопливо. - Тот, старый!
И дедушко наш тоже... - И, уже с отчаянием, сникая голосом, теряя нить
разговора, домолвил:
- А прадедушка наш, Федор Михалкич, грамоту на Переяслав князю Даниле
привез... С того ся и прозываем Федоровы!
В глазах отрока-княжича мелькнул интерес. Все это было так далеко от
него, при прадедах! И ничего он не ведал, ни о какой грамоте, батя, кажись,
и не баял о том!
- Расскажи! - требовательно повелел он. И тут Иван едва не оплошал
вторично.
- Ну, дак... - начал он, запинаясь, с ужасом понимая, как мало и он сам
ведал о грамоте той. Но - слово за слово - к счастью, никто не торопил, не
звал, начал сказывать.
Поскрипывали снасти, колыхалось судно, перла и перла стремнина волжской
воды, и тянулись, медленно проходили мимо далекие зеленые берега.
Пустыня! Редко мелькнут тесовые кровли недавно восстановленных хором.
После татарских упорных погромов испуганные нижегородские русичи не
рисковали, как прежде, вылезать на глядень, хоронились в лесах, по-за
топями, на малых реках. И все-таки тутошняя жизнь упорно пробивалась сквозь
все преграды, укреплялась и лезла, неодолимо превращая татарскую реку Итиль
в русскую Волгу...
Быть может, как раз это зримое упорство местной жизни и помогло Ивану
оправиться и найти верные слова, лишенные хвастовства (ведь не сам, не отец
даже - дедушка отцов!), но и той избегнуть противной, унижающей и
унизительной скороговорки, с которой торопятся иные перед властным лицом,
боярином, князем ли, умалиться уже и до неуваженья к пращурам своим.
(Противное свойство, выродившееся в последующее: "Мы ста сермяжные!") -
Дак вот... Переслав то, вишь, тогдашний великий князь Андрей Саныч... Не,
што я! Андрей Ярославич, должно... Не! Саныч! Брат старшой князю Даниле...
Словом, хотел под себя забрать, выморочно дак! А Иван-то Митрич умирал и
дяде Даниле отписал свой удел. Нашему деду и вручил перед смертью грамоту -
скачи, мол! Он и поскакал. В ночь. Кажись, имали ево, дак утек! А на Москвы
долго в терем княжой еще не пускали, уже Вельяминов помог, Протасий... С
того и рать послали москвичи к Переславлю! Передолили Андрея, словом... Дак
ищо в пору ту, кажись, Акинф Великий под Переслав подступал, уже было
передались ему! Дак деда опять с грамотою пробирался в город, весть давал. С
того и Акинфа разбили, голову подняли на копье! А наш дедушко той поры на
Москву перешел жить, ко князю Даниле...
Княжич слушал внимательно, вглядывался все уважительнее в ладного
рослого молодца. В иное время, быть может, и внимания бы не обратил - кметь
и кметь! Но тут, на роковом пути в чужую, страшную Орду, к чужому хану, - и
не в одиннадцать летов можно бы было оробеть! Когда сама встревоженная душа
искала невольно, к чему и к кому прилепиться, - рассказ незнакомого воина
звучал иной, доселе непонятной Василию мудростью. Быть может, и его спасет,
оградит, заслонит от случайной стрелы татарской или гибельного сабельного
замаха (или хоть грамоту передаст в руки далекого родителя, оставшего там,
на Москве!) такой вот (да и не этот ли самый!) простой ратник? Ежели и сам
престол наш, государей московских, когда-то решился мужеством простого
ратника переяславского, не пожелавшего изменить прадедушке Даниилу!
Мальчик, забыв на мал час о достоинстве своем - наследника
великокняжеского престола, - даже придвинулся ко кметю, почти вплоть, ощущая
идущую от того силу и тепло стройного, ладно сработанного тела.
- Ты женат? - вопросил.
- Да! - кивнул ратник, добавив, зарозовевши, со смущенною гордостью:
- И сын нарожден! Будет кому, ежели что, ежели какая судьба, отомстить
за отца!
- Ты будешь служить мне? - ясно поглядев и трогая Ивана Федорова за
рукав, вопросил княжич.
- Да! - отозвался Иван и добавил, поспешно кивнув головою:
- Да! Я, как и батя, как и мы все... - И замолк, и не знал, сказывать
ли теперь, как батюшка спасал покойного владыку Алексия и как погиб в ратном
споре с Литвой. Не прозвучал бы его новый рассказ зряшною выхвалой.
К несчастью, к счастью ли, княжича позвали, и он, вновь ясно и весело
посмотрев на Ивана и кивнувши ему дружески головой, убежал вприпрыжку в
беседку, откуда укоризненно уже выглядывал сенной боярин, приставленный
ежечасно охранять княжича от всякой дорожной беды, а такожде и знакомств,
невместных сыну великого князя московского, к которым тем паче склонны все
отроки в его-то возрасте любопытства и первого знакомства с жизнью! Слава
Христу, кметь, кажись, не бражник, не тавлейник, худому чему не научит
княжича, а все ж таки опас поиметь стоило...
Вперед Иван, хоть и на едином корабле будучи, с княжичем Василием почти
не встречался, и познакомиться ближе им довелось уже только в Орде, когда
после долгих и увертливых торгов, споров-перекоров, хитрых подходов с
непременною раздачей "поминок" направо и налево, в которых юных княжич не
мог понять ровно ничего, прояснело наконец, что дарами и серебром великим
одолевает все-таки, одолела уже Москва! И за сказочную цену в восемь тыщ
серебра (о чем бояре, скакавшие туда и назад по пыльным, прихотливо извитым
ордынским степным дорогам, все лето сговаривали с далеким батюшкою) Тохтамыш
оставляет владимирское княжение по-прежнему за Москвой, за великим князем
Дмитрием.
Одолевает, одолела уже Москва, но к осени глубокой, когда с особенною
томительной силой потянуло на родину - так потянуло, что глядеть в молодой
жестокий лик нового хана стало Василию совсем уж невмоготу и обрыдли
бесконечные приемы с бараниной и непременным питьем кумыса, бесконечные
степные охоты-облавы, что радовали и развлекали его попервости, - к осени
выявилась, приблизила новая беда, горчайшая и тяжелейшая первой: великий хан
Тохтамыш порешил оставить княжича Василия наряду с тверским княжичем
Александром и суздальскими князьями Дмитриевичами у себя при дворе в вечных
заложниках, как поступали очень часто повелители земель восточных, но как
совсем не водилось допрежь того на Руси, ниже и при хане Узбеке. Не жили
русские княжичи яко заложники от своих отцов при дворе ордынском!
Тверскому князю Михаилу Александровичу в нынешнем году должно было
исполниться пятьдесят лет. Много это или мало? Как поглядеть! По жизни
смотря! По успешливости ее или же неуспехам. В успешной, ладно построенной
жизни, поди, и немного совсем! Не то в жизни, исполненной поражений и
неудач. Начинать заново в пятьдесят - трудно!
Ежели бы не безлепый погром Москвы Тохтамышевой ратью, ежели бы не
шатания в митрополии, не изгнанье Киприана и прочая, и прочая, навряд и
решился бы князь Михайло порушить прежний договор с московским князем
Дмитрием и устремиться в Орду, дабы вновь добиваться ускользающего и,
похоже, вовсе ускользнувшего от тверской княжеской династии великого
княжения владимирского!
И еще сказать, помня прежний плен ордынский и выкуп, что собирали потом
по всему княжению, вовсе истощив тверскую казну, не решился Михайло повезти
с собой наследника, княжича Ивана. Забрал второго, Александра, Сашу, и - как
в воду глядел! Сына, слава Богу, второго, не первого, пришлось-таки оставить
в Орде.
За долгое лето князя измучили пыль, жара, степные сухие ветра, причуды
нового хана, подчас не желавшего понимать самое очевидное, обрыдла крысиная
возня подкупов, полуизмен, доносов (при Мамае и то не было того, вернее - не
так лезло в очи!). Обрыдло, что все эти степные эмиры и беки, вовсе
позабывшие о достоинстве и славе минувших веков, об одном мыслят: как бы
ухватить, вымучить, выпросить подарок от осадивших в свою очередь ордынский
престол русских князей. Мелкие беки, толпясь у дверей шатра ханского, прямо
из рук вырывали проносимые мимо них порты и узорочье. За уздечку, отделанную
бирюзой, за кинжал, за бобровую русскую шапку в Орде нынче мочно было легко
купить человечью жизнь, и никто не почел бы того даже преступлением, но лишь
выгодною торговою сделкой. За Сашу, почасту выезжавшего за город, он
ежечасно трепетал и молил Господа не попустить!
Возвращаясь к себе, усталый и пыльный, пропахший насквозь конским потом
и душными овечьими запахами, ополаскивая лицо, валился на постель, с
отвращением вздыхая и тут тот же неотвязный запах бараньих шкур, которыми
было застлано княжеское походное ложе, закрывал глаза, и в глазах начинали
плыть песочного цвета минареты, украшенные затейливой кирпичною вязью с
яркими пятнами глазури по ней, обшарпанные глиняные дворцы ордынских
вельмож, овечьи плетневые загоны, юрты и мазанки, рои мух над ободранными
скотьими тушами, смрад и вонь базара... В уши плыли надрывные вопли зазывал,
рев ослов и крики муэдзинов, призывающих верных к молитве, - вся сутолока
когда-то разоренного и с торопливой небрежностью вновь отстроенного степного
города...
Он устал! И уже не верил в победу. У московитов - он видел это теперь
особенно ясно - было упорство, которого не хватало ему. Теперь? Или и всегда
не хватало? Они дрались за будущее страны. Он - за себя самого.
Много - за детей. И он проигрывал, проиграл. И чуял - надобно
смириться.
С Федором Кошкою, бессменным послом московским в Орде (главным своим
ворогом, так-то сказать!) , виделись они часто, но все больше на приемах или
охотах ханских, когда и не поговорить путем, а тут, когда уже, почитай, все
было кончено и прояснело, что он проиграл и даже серебром нынче не
пересилить ему московского соперника своего ("Я поустрашил Дмитрия, - заявил
Тохтамыш на последнем приеме, - а ныне пусть каждый из вас да держит отчину
свою". Зачем же было тогда и громить Москву! Дурень заволжский! - выругался
про себя Михаил), нынче Федор Кошка не зван не ждан забрел ко князю, сам
напросился на гостеванье и теперь сидел на лавке, чуть пригорбя плечи,
отдыхая, но и не теряя почтительности перед как-никак великим князем
тверским. (То - утешало.) А Михайло слушал его полулежа, утонув в обрыдлых
курчавых овчинах, и по красивому, твердому, в красивой седине подступающей
старости лицу тверского князя проходили волны дум и обид, словно тени
облаков, волочащиеся по земле вослед своим облачным повелителям.
- Торжествуешь, боярин? - недобро кривя сивый ус, прошал тверской
князь.
- Нет, княже! - устало и просто отвечал Федор Кошка. - Скорблю! Был бы
ты - служил бы тебе верою-правдой. А только, княже, Русь-то у нас одна!
Тут, в Орде, ежели годы пробыть, как я, много больше понимать приходит,
чем дома, где нам, ни тебе, ни Митрию, власти не поделить! А Русь - одна...
Я Руси служу, князь! Уже давно ей, а не князю своему. Князья смертны, как и
мы вси. Не веришь, княже, а послушай меня, старика!
Молодость и от меня ушла, а земля осталась. И останет после меня.
Конечно, я в почете и славе от князя свово, вишь вельяминовский терем купил!
А и исчезни все - и почет, и зажиток, и власть - по слову Спасителя нашего,
горнего судии, Исуса Христа, повелевшего лишь те богатства сбирать, коих ни
червь не тратит, ни тать не крадет, - исчезни все, и что останет?
Земля, родина! Гляжу вот тут на полоняников наших, давно гляжу! Вник,
понял! Надобна власть! Единая! Дабы тех вон женок с дитями не угоняли в
полон! Поверишь, княже, а хошь и не верь! Люб ты мне! Ты и князь без порока,
и воин прямой, а - не твое время нонече! Ну, и взял бы ты у нас великое
княжение володимерское! И что с того? Долго б им володел? Али Ягайле
передать землю русскую?
("Эх, боярин, боярин! Ведал ты, чем меня укорить!") По суровой щеке
княжеской, по уже немолодой, загрубелой, прорезанной морщинами щеке
скатилась, блеснув, предательская слеза. На днях дошла весть из далекой
Литвы, что Ягайло расправился с тестем Ивана, Кейстутом, уморив дядю в
затворе, и любимая сноха, Марья Кейстутьевна, жена старшего сына Ивана,
осталась сиротой. Суровый Ольгерд никогда бы не пошел на такое!
Прав боярин! Хоть в этом одном, да прав! И Орда теперь чужая,
Тохтамышева Орда! Ему уже не помогла! И не отдаст он, Михайло, русскую землю
Ягайле, убийце великого дяди своего, последнего рыцаря прежней, языческой
Литвы! Хоть и сам приходит Ягайле дядею!
Ненароком смахнувши нежданную, стыдную слезу, усмехнул Михайло, глянул
на московского боярина. Тот сидел, задумчиво утупив взор в столешню, -
верно, не видал али не пожелал узреть невольной ослабы князя.
- Ты тута, в Орде, не обесерменился невзначай? - вопросил.
- Нет, князь! - без злобы отмолвил Федор Кошка. - Хоша и то скажу, что
всякая вера - вера. И у бесермен своя, и у мунгалов своя, и у тех, что в
Индии живут, еще другояка вера! И все люди, и все Богу веруют, и не скажу,
что мы одни люди, а иные прочие нелюди, нет, и того не скажу!
Насмотрелси! Всякой есь народ и у их! И тоже есь, што нас за нелюдей
считают! И токмо как уж я правой веры держусь, дак и тово, в ней родилси, в
ней пущай и похоронят меня! Веру порушить - весь язык загубить! Без веры
народ - что полова под ветром! И ты, князь, веры православной не отступишь
своей, и я не отступлю!
- По то и пришел? - вновь скользом оглядывая боярина, вопросил Михайло.
- По то и пришел! - подтвердил Кошка, кивая не столь князю, сколь думам
своим. - Одинакие мы, вишь!
- Здесь, в Орде, да... - нехотя подтвердил Михаил. И замолк, и что-то
пронеслось, повеяло незримое. (Девять летов спустя младший отрок Михайлов,
Федор, будет обручен с дочерью Федора Андреича Кошки. До того много летов,
но не здесь ли, не теперь повеяло меж родителями будущих жениха и невесты
тем духом взаимного понимания, которое токмо и содеяло возможным этот брак?)
- Скоро уезжаю, Федор! - примирительно произнес князь Михайло. - Не то у вас
с Дмитрием на посулы да поминки и серебра недостанет, тово!
- Серебра достанет! - раздумчиво отверг боярин. - Иного недостает у нас
на Руси!
- Через кровь, Федор, трудно переступить! - отмолвил, перемолчавши,
тверской князь.
- Через кровь - да! - вымолвил Кошка в свой черед.
- Сына оставляют у меня в Орде! - с упреком произнес Михайло.
- И княжича нашего Василия тоже! - возразил Кошка. - И Василья Кирдяпу!
Тохтамыш ото всех сильных князей по сыну, вишь, берет! Мыслит, с того ему
легота настанет Русью править... Не ошибся бы только! - раздумчиво домолвил
боярин. - А и тута княжичам, нашему да твоему, при таковой нуже не след бы
враждовать!
(Вот ты за какою надобью приволокся ко мне! - догадав, мысленно
возразил Михайло. Но зла на Кошку как-то не было.) - Ростовчан-то отпускает?
- спросил. - Ну, да те ему не опасны, вишь...
Сколько богатств оставили нынче в Орде князи русские! А зачем? Чтобы
получить из рук нового хана старые уделы свои, коими и допрежь того
володели!
И оба, князь и боярин, опять молча глянули друг на друга, почуявши в
этот миг, что какими бы злобами ни разделяла их нынешняя судьба, но они и
при этом одно, единое, чему и надобно быть не поврозь, а вместе, и имя чему
- Русь.
В мае, да и в июне было ни до чего. В разоренном войною княжестве
следовало взорать и засеять всю пашню, заново срубить порушенные избы,
добыть откуда-то скот, и Дмитрий сутками не слезал с седла, мотался по
волосткам, объезжал села, строжил и раздавал наказы, рассылал семенное зерно
и коней взаймы, до новины. Весь скот, забранный на Рязани и додержанный до
весны, теперь пошел в дело, растекаясь по деревням и слободам, наполняя
живым радостным мычанием выморенные по осени хоромы.
Всю зиму возвращались выкупаемые князем московские полоняники.
Получивши месячину из монастырских запасов, мало поотдохнув, брались за
дело.
Восставало княжество!
Хозяином Дмитрий был хорошим. Родовое, семейное, от князя Даниила
идущее без натуги проявлялось в нем, сказывалось во всем. Понимал с ходу,
кого подобно поощрить, кого окоротить, кого и скрутить, устрашив. А иному
ленивцу хватало доброй княжеской оплеухи, от которой непроворные как
подкошенные летели с копыт и боком, боком, раком, раком отползали посторонь,
разом на чуточку поумнев. Трудился князь, трудились бояре и смерды, и уже
ровными платами голубой зелени поднялось яровое, и уже заколосились озимые,
и когда уже стало ясно, что главное, на чем стоит земля, хлеб, нынче спасен,
стало мочно вздохнуть, перевести дух и принять, по давно обещанной просьбе,
нижегородского архиепископа Дионисия со своим духовником игуменом Федором
Симоновским ради дел, от коих, как предупредил Федор, будет зависеть сама
судьба русской земли.
Сергия не было в этот раз на совещании иерархов церковных, пришедших ко
князю с единым требованием: сместить наконец с митрополичьего престола
Пимена и заменить его архиепископом Дионисием, оказавшим после своего
возвращения из Константинополя сугубое рачение о делах церковных. Сергия не
было, но за всем, что говорилось и как говорилось тут, стоял он, незримый,
вдохновляя речи Федора Симоновского, ободряя иных, колеблющихся, освящая
авторитетом своим личность самого Дионисия, столь долго бывшего духовным
главою Суздальско-Нижегородского княжества, что и помыслить о нем инако
князь Дмитрий без Сергиевой понуды и вовсе бы не смог. Но Сергий прислал
грамоту, и духовная весть преподобного, облеченная в плоть этого невеликого
куска пергамена, дошла до князя.
Дмитрий сидел в креслице, взглядывая из-под лохматых бровей, изредка
сопя, ибо как-то все не умещалось в сознании! Не по его ли княжескому наказу
пискупа Дионисия имали всего-то три лета тому назад! Но и Пимен поистине не
вызывал сочувствия Дмитриева. Пимен был убийцей печатника Митяя, хоть и не
сам давил давнего возлюбленника княжого. Обстоятельства дела давно уже были
выяснены на правеже, и непосредственные убийцы наказаны лютою смертью... И
все же! Некого было нынче защищать князю, не за кого биться с иерархами! И
токмо одного, возвращения Киприанова, не хотел Дмитрий, ощущая, как груз
недавних трудов, конской скачки и хлопот тяжело давит на плечи, зовет его
сгорбиться в княжеском седалище своем. И, не давая повады усталому телу,
князь все прямее и прямее отгибался в золоченом креслице, грубыми большими
руками охапив резные львиные головы подлокотников.
Собравшиеся иерархи в лучших своих облачениях, в клобуках с
воскрылиями, с тяжелыми, на серебряных цепях, крестами и панагиарами на
груди, были торжественны и суровы. Шел суд, и судили отсутствующего здесь
главу русской церкви, самого митрополита, хотя по правилам и не имели
присные права его судить. Осудить Пимена и лишить сана мог только собор
цареградских иерархов под водительством патриарха константинопольского Нила,
да и то в обязательном присутствии самого Пимена. И все же тут, перед лицом
великого князя, творился духовный суд, где поминалось скопом и кучею все,
чем Пимен истерзал терпенье клириков: и симония, и грабленье обителей, и
поборы с сельских иереев, и неуменье утишить стригольническую ересь, в том
же Пскове укрепившуюся ныне даже и в ряде монастырей (и первом из них
Снетогорском), что уже вообще не умещалось ни в какие меры подобия...
Дмитрий слушал не прерывая, с горем вспоминая покойного печатника
своего. Как мало минуло лет! И сколь много совершилось великих и горестных
дел, воистину отодвинувших прежние его хлопоты церковные в неизмеримую
глубину времени! Отче Олексие! А ты бы как решил и что содеял днесь? Или
послушать печальника твоего Сергия, довериться гневу (или мудрости!) старцев
общежительных обителей, которые нынче все более забирают и набирают силу на
Руси? Что-то такое нашел, почуял, понял игумен Сергий в жизни сей, ощутимое
как твердота перед лицом быстробегущего времени!
Отречение от себя? Ради Господа! И пискуп Денис с тем же посылывал
учеников своих, дабы воздвигали общежительные обители по Волге, Унже, Саре и
иным большим и малым рекам, где теперь, бают, и починки и слободы растут
вокруг тех потаенных обителей! Сердце не по-хорошему ворохнулось в груди.
Князь, склонивши голову, прислушался к себе. Какие же годы, в самом
деле, три десяти летов! А вон и нити серебра у него в бороде находит нынче
заботливая Авдотья, и силы те, что еще до роковой битвы с Мамаем не
приходило считать, нынче нет-нет да и предупреждают его об исходе своем!
Вдруг, нарушая чин и ряд, пугая синклит иерархов, он громко вопрошает
Дениса, возможет ли тот и не зазрит ли давешнего гонения, воздвигнутого на
него великим князем.
- Княже! - суздальский архиепископ глядит на него с суровым упреком.
- Егда мог бы аз ся огорчить тою, давешнею, безлепостию, не был бы
достоин места сего! Не мне, но великой Руси то надобно, дабы на престоле
владычном был муж, достойный сана сего и воин Христов, ибо тяжка судьба
земли нашей и не скоро возможет Русь, воздохнув, опочить в славе и
спокойствии лет!
Уже и теперь не мыслю я о разделении земли, о коем хлопотали подчас
князи суздальстии! Земля, язык русский, должны быти едины суть! С тем лишь и
дерзаю помыслить о вышней власти!
Дмитрий выслушивает Дионисия, склонивши тяжелое, с набрякшими веками
чело. Медлит, думает. Говорит наконец, припечатывая решение духовных:
- Быть по сему!
А несчастья в это лето сыпались на него одно за другим. Едва успели
отправить в Константинополь архиепископа Дионисия с Федором Симоновским - о
чем, разумеется, Пимен тотчас узнал и, встречаясь с князем, глядел теперь на
него с тем подло-жестоким выражением, при котором не ведаешь, чего ждать. То
ли тебя предадут, то ли убьют из-за угла, то ли кинутся со слезами гнусными
целовать руки, умолять, и это последнее было страшнее иного, потому что
безмерно подлей! Не дай, Господи! Видеть таковое унижение властителя
духовного было вовсе непереносно Дмитрию. Расставаясь с Пименом - и
благословения его были точно Каинова печать или же поцелуй Иуды, -
расставаясь с Пименом, Дмитрий долго приходил в себя, отругивался, яростно
рычал в успокаивающих Дуниных объятиях... А в лугах косили, на Москве
строились, жизнь, казалось, налаживалась понемногу, но, не успели проводить
духовных послов, новая беда обрушилась на него!
Недели не прошло с отъезда тех, как горестный вестник на двор: пятого
числа июля месяца скончался тесть, старый суздальский князь Дмитрий
Костянтиныч. Тестю исполнился шестьдесят один год, он долго болел, перед
смертью посхимился с именем Федора, и все-таки эта давно ожиданная смерть
подкосила Дмитрия. Разладилось разом все хрупкое равновесие отношений с
нижегородским княжеским домом, добытое усилиями предшествующих лет.
Предатели (иначе не скажешь!) Василий Кирдяпа с Семеном, хоть и родичи,
а предатели, сдавшие Тохтамышу Москву, могли теперь потребовать себе по
праву наследования все нижегородское княжение с Суздалем и Городцом.
Потребовать у Тохтамыша в уплату за давешнюю лесть, за погром Москвы! И
этот наглый татарин - почему бы ему и не дать, и не расплатиться щедрой
рукою, оторвавши Москву, да что Москву, весь удел Владимирский от выходов к
Волге, от торговли ордынской, от Сарской епископии, от гордых замыслов
дольних, ото всего!
Дуня рыдала. Она любила отца, прощая тому все безлепые шатания
последних лет. Рыдала, уткнувшись в алые взголовья княжой постели. А он
сидел рядом, гладил ее большою рукой по рассыпанным волосам (была без
повойника) и молчал. Слова не выговаривались. Тупо думал о том, что делать
теперь. Ежели, ежели... И Василий в Орде! И Кирдяпа с Семеном! И Михайло
Тверской! А ну как они все, вкупе... И пискуп Денис, который в днешней нуже
мог бы, верно, защитить, удержать, теперь уже где-то там, за Окою...
Странно, сперва совсем не подумал про Бориса Костянтиныча. Дядя своих
буйных племянников, давний враг Москвы, он и ныне сидел в Орде с сыном
Иваном, хлопоча перед ханом о вотчинах своих... Но теперь, теперь! Теперь
ему надобно было помочь усесться в Нижнем! Занять тестев стол! Хошь на
время, на срок малый, пока не осильнели опять, отодвинуть от себя и от
княжества сущую эту беду!
В сенях встречу попавшегося Свибла (всегда лезет на очи!) сгреб за
грудь, в готовую расхмылить почти родную хитрую морду выдохнул: "Не ты ли
меня продаешь, Федор?" И откинул, отшвырнул от себя, едва устоял на ногах
боярин, и уже издали, с оборота, крикнул повелительно: "Думу собирать!"
К вечеру сидели с боярами. Тут вот ощутил только, что в тревоге не он
один, озирая готовно-зоркие лица Всеволожей (Свибловой зазнобы! Знал все
нелюбиябоярские!),внимательный ликосанистогоМороза, спокойно-настороженный,
без обычной улыбки своей взор Тимофея Вельяминова (пришел ныне с Юрием
Грункой, младшим братом, и с племянником, Иваном Федорычем Воронцом), и
далее по лавкам: Ивана Родионыча Квашню, Ивана Федорыча, Собаку Фоминского,
Семена Окатьевича и целую дружину Акинфичей - Федора Свибла, Ивана Хромого,
Александра Остея и других. Дмитрий Михайлович Боброк, высушенный долгою
болезнью, сидит по правую руку от князя. Смотрит отрешенно и строго, в
никуда. Игумен Севастьян поглядывает то на него, то на великого князя.
Двоюродный брат Владимир, пышущий здоровьем, сияющий, один только и не
сдерживает порою невольной, рвущейся с уст улыбки. День какой! А в лугах,
где косари, рядами, со смехом, пестроцветные, в праздничных одеждах своих
ходят женки с граблями и поют - как поют! Аж досюда доносит! В лугах, где
голову кружит от медового аромата вянущих трав, в лугах каково! Эх, не