Страница:
ипподром, обежал десяток монастырей, побывал и в Галате, и во Влахернах,
резиденции нынешних василевсов, и всегда, и везде, и во всем ощущал, даже не
видя, переживал, о чем бы ни доводилось вести речь, великое творение
Юстиниана, храм Софии, Премудрости Божией.
Именно здесь, именно отсюда, невзирая на все шкоды и пакости греков,
невзирая на торгашеский дух обнищавшего великого города, именно отсюда
должна была проистечь и проистекала великая православная вера! Так казалось
и так виделось. И только ночью подчас, в тонком сне после утомительного дня,
наполненного хождениями и суетой, начинало вдруг брезжить далекое и родное:
лесные дали, холмистый простор, шум сосен, в который преображался тогда шум
Мраморного моря, невдали от обители, тишина, и сугубое, полное мысли и веры
одиночество окруживших Маковец боров, и тот, далекий сейчас, упоительно
чистый воздух, воздух его юности и первых монашеских подвигов. И тогда
начинала казаться душной людная суета царского города, и мелкая морось
местной зимы - пакостной, и хотелось туда, в чистоту и тишину, в крепкий
мороз и яркое над голубыми снегами солнце на столь чистом небе, которого,
кажется, никогда не бывает здесь... И томительно хотелось на родину! Но
приходил день, начинаемый строго, с молитвы, приходили злобы дня сего, и уже
вновь увлекала, кружила, озадачивала незримым очарованием угасших столетий
древность места сего, уходящая в глубину веков, поэзия местного, истертого
ногами прохожих камня с проблесками там и тут языческой эллинской старины,
резвящихся сатиров и фавнов, бесстыдно-нагих нереид, нежившихся на
каком-нибудь фронтоне богатой виллы, не страшась знака креста над мраморными
воротами... Впрочем, языческая древность, о которой он мало что и знал, не
так уж занимала Сергиева племянника, больше всего потрясенного, как и все
русичи, святынями православия.
И было даже такое спустя несколько лет, когда другой ученик Сергия,
Афанасий, игумен монастыря на Высоком в Серпухове, посланный в свое время в
Царьград, купил там келью и остался навсегда в вечном городе, откуда
пересылал в родной монастырь иконы и книги, которые сам и переводил на
русскую молвь. Федор понял его и не осудил, хотя сам ни за что не пошел бы
на такое. Его место, и дело его, и боль были на родине, на Руси.
Когда наконец, спустя уже почти год со дня отъезда, Дионисий
засобирался на Русь, Федор еще оставался в Царьграде, улаживая дела своей
обители, которую мыслил подчинить непосредственно патриарху Нилу, дабы не
зависеть больше от похотений и самоуправства еще не удаленного Пимена,
который, он не сомневался в этом, захочет отомстить игумену. Кроме того, ему
маячил уже сан архимандрита, что тоже было нелишним в днешнем обстоянии
русской церкви и сущих в ней несогласиях.
Расставались они с Дионисием тепло. Вокруг бушевало уже в полной силе
южное горячее лето. Пронзительно кричали продавцы рыбы, ревели ослы.
Дионисий сошел с седла. Они облобызались, веря, что вскоре увидятся, и
ни один из них не подумал в тот час, что видятся они в последний раз.
В Киеве, куда новопоставленный русский митрополит прибыл, как и
надлежало ему, с причтом и свитою, Дионисия грубо схватили. Местный
литовский князь Владимир Ольгердович, едва ли не последний сторонник
православной партии в Литве (подготовка к унии шла уже полным ходом), заявил
ему, как передавали потом: "Почто пошел еси на митрополию в Царьград без
нашего повеления?" Явно, за князем стоял Киприан, порешивший драться за
русскую митрополию до конца; возможно, стояли и католические прелаты, не
желавшие допустить на престол духовного главы Руси такого энергичного
деятеля, как Дионисий; возможно, что и ордынцы, коим Дионисий вечною костью
в горле стоял, приложили руку к тому, - словом, не хотели Дионисия многие.
Да и Пимен содеял все возможное, дабы помешать вытащить своего соперника из
затвора...
А князь? Князю в сей год было ни до чего. По всему княжеству с насилием
и слезами собирали тяжкую дань для Орды. "Была дань тяжкая по всему
княжению, всякому по полтине с деревни, и златом давали в Орду", - сообщает
летописец, умалчивая стыда ради о тех сценах, что творились, почитай, едва
не в каждом селении.
Дмитрий, надо отдать ему должное, содеял все, чтобы облегчить участь
московского посада и смердов. В Новгород были посланы виднейшие бояре со
строгим требованием взыскать с непокорного города во что бы то ни стало
черный бор. Сам фактический глава правительства Федор Свибл был отправлен
вместе с другими за данью.
В Москве уже отошел покос, тут еще продолжали косить. За Городцом, по
всему необозримому полю до Ковалева и до стен Славенского конца города,
косили, гребли, ставили копны и разохотившуюся свиблову чадь - мордатых
дружинников, порядком охамевших под защитою своего удачливого господина,
встретили в те же горбуши и ослопы. Избивали в Торгу, гнали кольями до ворот
и за ворота, аж до самого буевища за Славною. (После уж, разбираясь,
заявлено было, что молодцы почали грабить лавки в Торгу.) Как бы то ни было,
избитые и оборванные свибловы дружинники, мигом растерявши всю спесь, бежали
за Волотово и, раздобыв коней, дальше, на Бронницы, а оттоль прямым ходом
дернули на Москву, бросив и боярина своего, засевшего на Городце, и прочих
московских данщиков.
К новгородцам выезжал Александр Белеут. Долго толковали, долго ругмя
ругали и татар, и князя Дмитрия. Все же договориться удалось, и черный бор,
хоть и с грехами, был собран.
За всеми этими, часто стыдными, хлопотами у Дмитрия (а сына Василия все
продолжали держать в ханской ставке!) не находилось сил деятельно заставить
литовского володетеля выдать полоненного митрополита. Конечно, слали и
грамоты, и выкуп обещали дать, хлопотали и нижегородцы, но все хлопоты
разбивались о волю двух лиц, одного на Руси, другого в Литве, кровно
заинтересованных в том, чтобы Дионисий оставался в затворе, - Киприана и
Пимена.
Федор Симоновский покинул Константинополь осенью. В Москву он ехал в
сопровождении двух патриарших послов, двух митрополитов, Матфея и Никандра,
а также архидьяконов и прочего клира, дабы снимать Пимена с престола. О
Дионисиевом пленении Федор уже знал и тоже не был в силах содеять что-либо.
Надежда была только на то, что, когда с Пимена снимут сан, Дионисия неволею
придется освободить.
До Москвы посольство добралось к концу декабря. Дионисий сидел в
затворе уже более полугода. Федор (с получением архимандрии и подчинением
Симоновского монастыря непосредственно патриархии он уже стал неподвластен
Пимену) содеял все что мог и не мог, но на князя Дмитрия обрушилась новая
беда, горчайшая прочих. На него поднялся многажды обиженный Москвою и нынче
собравший силы рязанский князь Олег.
Дважды разоренная московитами без всякой вины (и договор о союзе был
порушен!) рязанская земля взывала к отмщению. Отмщенья хотели все:
потерпевшие бояре, поруганный посад, разоренные и разоряемые смерды.
Земля была великая, ежели поглядеть на нее с выси горней.
Всхолмленная, покрытая лесами, плодородная. С холмов открываются
необозримые дали, извивы рек и степные острова, прячущиеся там и сям
деревушки с жердевыми стаями, слепленными абы как мазанками, чуть что -
бросить все и дернуть в лес! И отличные, на хорошем ходу, с высокими краями
тележные короба, и степных кровей неприхотливые двужильные кони.
Чтобы уцелеть, чтобы упорно и упрямо жить на этой земле. Здесь не
дорога женская честь, но зато дорога молодецкая удаль. Земля и разоряемая
хочет и продолжает жить: упорно и упрямо пашет землю мужик, упорно и упрямо
рожают женки, хоть и не знают порой, не угонят ли их с дитями послезавтра в
полон пахнущие овчиной, потом и грязью дикие воины. А хлеб хорош в рязанской
земле! И хорошо, пышно, пригоже все, что родит земля. (И овраги еще не
располосовали обращенную в степь перепаханную отвальным плугом здешнюю
пашню!) В тутошних широколиственных лесах встретишь и татя с кистенем, и
одинокого татарина, и беглеца, бредущего домой, в Русь, и разбойную шайку,
но и монаха с книгою, притулившегося где-нибудь в корнях неохватного дуба, в
земляной яме, вырытой им для себя, где и похоронит отшельника, когда придет
ему срок, случайный доброхот-прохожий, по веригам, по книге, исполосованной
дождями, догадавший, что не тать лесной, но святой муж окончил здесь свои
дни... Всего есть исполнена земля рязанская!
Олег уже прошлой осенью, после московского погрома, начал собирать
силы. Он не спешил. Давал опомниться земле, давал Дмитрию поглубже увязнуть
в делах ордынских. Холодное бешенство, упрятанное на самое дно души, двигало
им теперь, торопя к отмщению. Не должен был Дмитрий татарскую беду свою
вымещать на рязанском князе!
Олег Иваныч отлично знал, кто его главные вороги на Москве. Слухачи
рязанского князя доносили ему обо всем, даже и о том, что свиблова чадь
сбежала из Новгорода. Когда воеводою в Коломне сел брат Федора Свибла
Александр Андреич Остей, он удовлетворенно склонил голову. О том, что
Коломна была своя, рязанская, и некогда отобрана московитами, помнили все
рязане.
Олег не собирал полков у Переяславля Рязанского. Отсюда легко могли
донести о сборах Дмитрию на Москву. Дружины копились по мелким заимкам, по
селам, а то и прямо в шатрах, на полянах под защитою леса.
Мела метель. Снегом заметало пути. Княжеский конь то и дело проваливал
в сугробы, переставая чуять под копытами дорожную твердоту, взвивался на
дыбы. Приходило соскакивать, отстраняя стремянного, самому успокаивать
жеребца.
В путанице полусрубленных дерев, за засеками, находили укромную тропу,
выбирались к ратному стану. Лошади издали чуяли, приветствовали ржанием
прибывающих. Из землянок, из берлог, поделанных из корья, из шатров,
прикрытых срубленными еловыми и сосновыми ветвями, вылезали косматые
ратники, остолпляли князя. Воеводы казали сбрую и ратную справу.
Олег хлебал дымное незамысловатое варево из одного котла с кметями,
отходил от дорожного холода, расспрашивал, тяжелым, зорким взглядом озирая
стан. Сверху сыпался редкий снег. Загрубелой, такою же, как у его воинов,
рукою Олег брал ломоть хлеба из протянутых к нему рук, доставал из-за
голенища свою помятую и потемнелую серебряную ложку. Ел. После сам
осматривал копыта коней: не загноились ли и как кованы? Учил рубить саблей
"с потягом". Скупо давал советы: не сбиваться в кучу в бою, не медлить, не
увлекаться на борони лопотью - мертвецов разволочить можно будет и потом.
Ратным воеводам, уединяясь в шатре, объяснял, когда, куда и как двигать
полки. Прощаясь, поднимал руку в вязаной шерстяной рукавице, сурово
оглядывал неровный строй ратников, готовные, решительные лица. Молча склонял
чело. Обычно оставался доволен. Знал, что московиты перетягивают на свою
сторону пронского князя. Но и без прончан силы нынче хватало.
Народ был зол и к драке готов.
Во вьюжном феврале, когда еще лед был крепок, Олег, стремительно стянув
ратных в единый кулак, перешел Оку. Мела поземка, и сторожевые с костров не
видели ничего в метельных сумерках исхода ночи, когда особенно дремлется и
ратные не чают, как и достоять до утра. Не поспели оглянуть, как уже со всех
сторон лезли по лестницам, вышибали ворота, рвались на костры. В узких
каменных лестницах лязгала сталь, кровь лилась по намороженным ступеням.
Коломну заняли, почитай, без боя. Уже на свету вязали ополоумевших
московских ратников, из воеводской избы с руганью и дракой выволакивали
полуодетого Александра Остея. Воевода рвался из рук, плевался, материл всех
и вся. Ему вязали руки.
Олег, въехавший в город на коне, молча смотрел, как уводили полон, как
волочили кули с добром и поставы сукон, катили бочки, несли укладки с
дорогою скорой и узорной лопотью. Прикидывал, что одним коломенским добром
ополонятся досыти все его ратники. Города было бы все одно не удержать, это
он понимал, но хоть сквитаться за давешний разор!
Московская подмога подоспела, что называется, к шапочному разбору,
когда дочиста ограбленный город весело полыхал, а последние ополонившиеся
рязане уже покидали московский берег.
Дмитрий в ярости бегал по терему. Спешно стягивали войска. От Акинфичей
в Переяславль Рязанский мчались гонцы поскорее выкупать из плена московского
думного боярина.
...Тут вот и стало Дмитрию опять не до полоненного Дионисия!
Девятого мая Пимен отправлялся в Царьград. Отправлялся, как пойманная
крыса, в сопровождении греческих клириков, Матфея и Никандра, с целым
синклитом и свитою не то слуг, не то слухачей и приставов, долженствующих
доставить опального русского митрополита на строгий патриарший суд.
Ехали в судах по Волге до Сарая, чтобы уже оттоль конями через Киев и
Валахию добираться до Константинополя. В Киеве послы должны были захватить с
собою Киприана, дабы соборно низложить того и другого с престола злосчастной
русской митрополии.
Однако сдаваться Пимен не собирался. Он думал. И все более приходил к
заключению, что ему надобно во что бы то ни стало опередить патриарших
послов, а тогда в Константинополе он подкупит кого надобно русским серебром.
Заемными грамотами через фряжских и греческих купцов, дабы не везти с собою
веское серебро, Пимен запасся еще на Москве, употребивши на то значительную
часть церковной казны, собиравшейся им "с насилием многим".
"Деньги! Деньги решают все! Токмо уйти, токмо опередить!" - так думал
этот человек, глава русской церкви, и не было в нем даже искры, даже
догадки, что далеко не все в жизни решается серебром, а наипаче того в делах
духовных, в делах веры! Даже и проблеска того не брезжило в воспаленном
ненавистью и вожделением мозгу духовного главы великой Руси!
Да, он умел хозяйничать. Мы сказали бы теперь, что он был неплохим
организатором, даже политиком неплохим, и даже умел привлекать к себе иные
сердца. Но в нем не было главного - не было света. Он был темен, темен
настолько, что до сих пор не почуял своего греха, греха соучастия в убийстве
Михаила-Митяя. И, верно, с легкостью повторил бы преступление в борьбе за
власть и митрополичий престол.
Он сидел в тесном корабельном нутре. Малое оконце под самым потолком, к
тому же ради водного бережения на три четверти задвинутое заслонкою, почти
не пропускало света. Качался пол, качались и поскрипывали дощатые стены.
Иеродьякон Горицкого Переяславского монастыря, преданный Пимену до
последнего воздыхания, сидел напротив, готовно уставясь в пронзительный,
набрякший, будто бы притиснутый лик Пимена, и внимал жалобам и гневным
филиппикам господина своего. Что делать, не ведали оба, и оба все более
склонялись к единственному, как казалось им, возможному решению: раз уж не
можно подкупить сущих с ними греков, следовало бежать, бежать и во что бы то
ни стало опередить патриарших послов!
У Пимена через тех же фрягов-менял и торговых гостей, имевших зуб на
великого князя Дмитрия после Некоматовой казни, было подготовлено убежище в
Кафе, но как до него добраться?
- И корапь дадут! - говорил Пимен, суетясь неспокойными пальцами рук и
вздрагивая. - И корапь! - повторил он со страстною тоской.
- Быть может, в Сарае? - начал нерешительно горицкий иеродьякон.
- Следят! Наверх изойду, и то следят! К набою приникну - глядят,
сказывают: не упал бы в воду! Ведаю я, о чем ихняя печаль! За кажной ладьею,
за кажным челноком утлым следят! Слуги и то разводят руками! А уж когда
диким полем повезут... Тамо бежать - костью пасть в голой степи!
Замолкли. Утупили взоры, слушая плеск воды и равномерные удары волн в
борт судна.
- В Сарае надобно попытать! - сказал наконец горицкий иеродьякон. -
Токмо так!
- Поймают, закуют в железа! - с безнадежностью выдохнул Пимен.
- Разве платье сменить? - предложил, подымая взор, горицкий иеродьякон.
"Грех!" - подумали оба, и оба промолчали. В самом деле, семь бед - один
ответ!
Так вот и получилось, что в шумном Сарае, пока греческие иерархи
доставали лошадей и волов для долгого путешествия, митрополит Пимен,
изодевшись в платье бухарского купца и увенчавши голову чалмою, вышел, не
замеченный стражею, из задней калитки палат сарского епископа (они же
являлись и митрополичьим подворьем в Орде), вышел в сопровождении тоже
переодетого горицкого иеродьякона и исчез. Исчезли и несколько слуг, верных
опальному митрополиту, исчез ларец с грамотами и заемными письмами.
И ничего не оставалось делать, как, пославши покаянное письмо на Москву
великому князю Дмитрию и другое в Константинополь, ехать дальше, на Киев.
- Ежели и Киприан не сбежит! - невесело шутили послы. - Или не
откажется ехать с нами!
До вечного города беглый русский митрополит добрался уже спустя месяцев
пять, долгим кружным путем, но добрался-таки, чтобы найти нежданную защиту
себе в главном вороге своем, Федоре Симоновском. Но об этом - после.
Полки Владимира Андреича были стянуты отовсюду, даже с литовского
рубежа. Оку переходили по трем наведенным мостам, и от множества ратных, от
бесчисленной конницы, от сверкания шеломов и броней, от леса копейного, от
яркости знамен и одежд знати на светлой зелени весенних полей и покрытых
зеленым пухом березовых рощ весело становило на душе.
Рязанские редкие разъезды, не принимая боя, уходили в леса. Напуска
вражеских воев во время переправы, чего Владимир Андреич опасился более
всего, не произошло. Боброк предупреждал, впрочем, что Олег скорее всего
оттянет войска с обережья, дабы пронский князь не ударил ему в спину. В
припутных деревнях было пусто, жители ушли, уведя скот.
Рати растягивались широкою облавой. Где-то там, за лесами, начинались
первые сшибки, и Владимир Андреич скакал от полка к полку, строжа и
направляя. Но сшибки как начинались, так и оканчивались, враг уходил, и
внутренним чутьем полководца серпуховский князь уже начинал ощущать смутную
угрозу в этом непрестанном увертливо-непонятном отступлении.
Ночь (это была уже вторая ночь на рязанском берегу) расцветилась
кострами. На многие поприща растянулся широко раскинутый стан. В воеводском
шатре за походною трапезой начальные воеводы ратей - кто по-татарски
скрестив ноги, кто прилегши на ковер, с удовольствием чавкая с обострившимся
после Поста аппетитом, въедаются в жаренную на костре кабанятину, запивают
квасом и медовухой, обсасывают пальцы (редко кто припас с собою рушник).
Поглядеть со стороны - те же степняки!
- Одного не пойму! - говорит воевода левой руки, боярин Андрей. - Почто
от пронского князя ни вести, ни навести! Обещал встретить нашу рать еще
вчера!
Окольничий Яков Юрьич Новосилец, отвалясь от трапезы и обтерев усы и
бороду, говорит раздумчиво:
- Женок с дитями да с коровами далеко увести не мочно! Где-то есь они
тута! А коли смердов настигнем, то и Олегу от боя не уйти! Не бросит же он
своих рязан на расхистанье!
Владимир Андреич, до того с аппетитом обгрызавший кабанью лопатку,
хмурится. То, что они пришли сюда отвечать грабежом на грабеж, не больно
любо ему.
- К прончанам послано! - возражает отрывисто. - Должно уже нашим и
воротить! (И опять с тревогою: почто то долго нету вестей от пронского
князя?!) - Прямо на Переяслав идти, да и вся недолга! - возглашает кто-то из
пирующих. - Силы вон что черна ворона, неуж не возьмем с ходу?!
- Взять-то возьмем! - раздумчиво тянет Владимир Андреич и опять чует
прежнюю тревогу и неудобь. - Возьмем, конешно! А не того ли и хочет от нас
Олег?
Замысел противника угадать - половина победы. Но - не угадывалось! И
это долило паче всего. Отбросив обглоданную кость, князь поднялся и вышел из
шатра, в темь. Тотчас к нему додошел от костра серпуховский воевода и боярин
княжой, Алексей Григорьевич. Владимир заговорил зло, дал себе волю: там, в
шатре, приходило молчать:
- Полки раскиданы по всей Мече, аж до Осетра! Прончане не подошли
доселева, и где князь Олег - неведомо!
- Прончане, чаю, и не подойдут! - угрюмо отозвался Алексей.
- Почто?! - едва не выкрикнул князь и прежде ответа понял: да, вот оно,
первое из того, чего опасался сразу!
- А по то, - возражает боярин, - что, видать, поладили с Олегом они!
Али и не ссорились вовсе! Бой бы был на той стороне, какое ни на есь
знатье дали нам! А и мы б услыхали! А так... И сторожа наша, что послана
встречь, почитай, вся в полон угодила!
Говорит боярин, и с каждым словом его понимает Владимир Андреич, что
тот прав... И опять сблодили Акинфичи, что уверяли в якобы верности князю
Дмитрию пронского володетеля!
И что теперь? Михайлу Андреича Полоцкого с лучшими силами - к
Переяславлю Рязанскому, с литовскою ратью, с волочанами, с коломенским
полком! Пусть тотчас переходят Вожу! Не выдержит Олег! Выманим!
Приказал, и полегчало вроде, когда в стане началось шевеление и плохо
выспавшиеся ратные, ворча, истянулись торочить коней.
"А полк с Осетра заворотить назад, пущай охраняет тылы!"
(Додумывалось уже по пути!) Сам, не возвращаясь в шатер, потребовал
коня, взмыл в седло. А все долило: чего-то, главного самого, не додумал! Да
и теперь додумал ли, посылая литвина с полком на Рязань?! Или уж всеми
силами переходить Вожу?!
Так и не спал уже до утра, провожая и наряжая полки. А утром, почуяв
наваливший на него сон, залез в шатер на час малый, дабы соснуть, и, пока
спал, все и произошло.
Полк, подвинутый к Осетру, обрел наконец противника и вступил в бой,
медленно продвигаясь вперед и совсем не чая, что его обходят другие,
множайшие силы. Когда воеводы обнаружили свою промашку, отходить стало
поздно. Все же гонца с просьбой, вернее, мольбою о помощи, воевода отослать
сумел. И в те же часы и минуты на левом, двинутом за Вожу крыле войска, куда
ушел Михайло Андреич Полоцкий, завязалась новая яростная сшибка.
Когда Владимир Андреич, чумной со сна, качаясь вылезал из шатра, бой
шел уже повсюду. Где-то за лесом восставало дружное "А-а-а-а-а!" - туда
уходили конные дружины и - как проваливали в мох. Противник отступал, каждый
раз встречая крупные силы. Но, отойдя, тотчас устремлял зайти сбоку и в тыл.
Надо было возвращать полоцкого князя и строить сражение совершенно
по-иному, но молодой Михайло Андреич уже ввел в дело все свои полки и
попросту не мог отступить, не порушив ратного строя. Бой громыхал по всему
растянутому на десятки поприщ окоему. Там и тут восставали яростные клики,
скакали кони, падали сраженные железом всадники, и... противника по-прежнему
не можно было обнаружить! Где Олег с главным полком, никто не знал.
По-прежнему от первого же натиска московских воев рязане на рысях уходили в
леса, растекались мелкими увертливыми ручейками, заманивая и уводя за собой
московитов. По-прежнему бой, вспыхивавший то там, то тут, нигде не принимал
ясных очертаний большого сражения, и по-прежнему было совершенно непонятно,
куда направлять главные силы, а где достаточно легкого заслона из сторожевых
дружин.
Владимир Андреич скакал вдоль строя полков, пытаясь оттянуть и собрать
в кулак ратную силу, но воеводы, согласно прежнему приказу, устремлялись
вперед, на поиски противника и полона и, кажется, никто не понимал того, что
давно уже понял он, а именно - что они терпят поражение.
В конце концов ему удалось (конь, второй по счету, был запален и весь в
мыле) вытащить полк, ушедший к Осетру, вернее, остатки полка, потерявшего
убитыми, раненными и разбежавшимися по лесам почти половину состава и
совершенно не годившегося к бою. Удалось оттянуть чело войска, хотя, где
здесь чело, где крылья, где передовой полк, уже не понимал и он сам.
Удалось оттянуть, перестроить ратных и повести их вперед кучно, обходя
острова леса, на соприкосновение, как полагал он, с главными силами князя
Олега, и даже показалось часу в седьмом, что бой переламывается в пользу
начинавших одолевать московитов... Казалось! До той поры, когда вестоноши
донесли, что толпы конных рязан за Вожей обошли левое крыло Михайлы
Полоцкого, литвин просит помочи, и блазнит так, что князь Олег находится с
великим полком своим именно там.
Владимир Андреич - ему как раз подвели третьего жеребца - закусив губу
и молча, страшно начавши темнеть ликом, взмахнул шестопером, веля
заворачивать рать. Он уже рычал, отдавая приказы, тяжко дышал, запаленный,
точно конь, и - явись ныне перед ним сам Олег - бросил бы, наверно, в
безоглядный напуск все наличные силы, сам поведя ратных в бой. Но, казалось,
противник только того и ждал. Когда уже полки москвичей начали переходить
Вожу, справа и с тыла восстал вопль, и густые массы рязанской конницы
обрушились сзади на поворотивших и нарушивших строй великокняжеских
ратников.
Два часа, бросаясь раз за разом в сумасшедшие конные сшибки, Владимир
Андреич спасал свой расстроенный нежданным ударом с тыла полк. Два часа не
ведал, чем окончит эта слепая, безобразная битва. Где-то, в коломенской
стороне, рязане уже грабили шатры и обозы московитов, где-то еще скакали на
помочь, где-то уходили, рассыпаясь по кустам, раменью и чернолесью,
разгромленные полки. День мерк. Серпуховский князь то врезался в сечу,
кровавя свой воеводский шестопер, то останавливал бегущих, тряс кого-то за
грудки, срывая с седла, орал сам неведомо что, кого-то собирал вновь и
вновь, вокруг него мгновеньями пустело все, и тогда открывалась полевая ширь
резиденции нынешних василевсов, и всегда, и везде, и во всем ощущал, даже не
видя, переживал, о чем бы ни доводилось вести речь, великое творение
Юстиниана, храм Софии, Премудрости Божией.
Именно здесь, именно отсюда, невзирая на все шкоды и пакости греков,
невзирая на торгашеский дух обнищавшего великого города, именно отсюда
должна была проистечь и проистекала великая православная вера! Так казалось
и так виделось. И только ночью подчас, в тонком сне после утомительного дня,
наполненного хождениями и суетой, начинало вдруг брезжить далекое и родное:
лесные дали, холмистый простор, шум сосен, в который преображался тогда шум
Мраморного моря, невдали от обители, тишина, и сугубое, полное мысли и веры
одиночество окруживших Маковец боров, и тот, далекий сейчас, упоительно
чистый воздух, воздух его юности и первых монашеских подвигов. И тогда
начинала казаться душной людная суета царского города, и мелкая морось
местной зимы - пакостной, и хотелось туда, в чистоту и тишину, в крепкий
мороз и яркое над голубыми снегами солнце на столь чистом небе, которого,
кажется, никогда не бывает здесь... И томительно хотелось на родину! Но
приходил день, начинаемый строго, с молитвы, приходили злобы дня сего, и уже
вновь увлекала, кружила, озадачивала незримым очарованием угасших столетий
древность места сего, уходящая в глубину веков, поэзия местного, истертого
ногами прохожих камня с проблесками там и тут языческой эллинской старины,
резвящихся сатиров и фавнов, бесстыдно-нагих нереид, нежившихся на
каком-нибудь фронтоне богатой виллы, не страшась знака креста над мраморными
воротами... Впрочем, языческая древность, о которой он мало что и знал, не
так уж занимала Сергиева племянника, больше всего потрясенного, как и все
русичи, святынями православия.
И было даже такое спустя несколько лет, когда другой ученик Сергия,
Афанасий, игумен монастыря на Высоком в Серпухове, посланный в свое время в
Царьград, купил там келью и остался навсегда в вечном городе, откуда
пересылал в родной монастырь иконы и книги, которые сам и переводил на
русскую молвь. Федор понял его и не осудил, хотя сам ни за что не пошел бы
на такое. Его место, и дело его, и боль были на родине, на Руси.
Когда наконец, спустя уже почти год со дня отъезда, Дионисий
засобирался на Русь, Федор еще оставался в Царьграде, улаживая дела своей
обители, которую мыслил подчинить непосредственно патриарху Нилу, дабы не
зависеть больше от похотений и самоуправства еще не удаленного Пимена,
который, он не сомневался в этом, захочет отомстить игумену. Кроме того, ему
маячил уже сан архимандрита, что тоже было нелишним в днешнем обстоянии
русской церкви и сущих в ней несогласиях.
Расставались они с Дионисием тепло. Вокруг бушевало уже в полной силе
южное горячее лето. Пронзительно кричали продавцы рыбы, ревели ослы.
Дионисий сошел с седла. Они облобызались, веря, что вскоре увидятся, и
ни один из них не подумал в тот час, что видятся они в последний раз.
В Киеве, куда новопоставленный русский митрополит прибыл, как и
надлежало ему, с причтом и свитою, Дионисия грубо схватили. Местный
литовский князь Владимир Ольгердович, едва ли не последний сторонник
православной партии в Литве (подготовка к унии шла уже полным ходом), заявил
ему, как передавали потом: "Почто пошел еси на митрополию в Царьград без
нашего повеления?" Явно, за князем стоял Киприан, порешивший драться за
русскую митрополию до конца; возможно, стояли и католические прелаты, не
желавшие допустить на престол духовного главы Руси такого энергичного
деятеля, как Дионисий; возможно, что и ордынцы, коим Дионисий вечною костью
в горле стоял, приложили руку к тому, - словом, не хотели Дионисия многие.
Да и Пимен содеял все возможное, дабы помешать вытащить своего соперника из
затвора...
А князь? Князю в сей год было ни до чего. По всему княжеству с насилием
и слезами собирали тяжкую дань для Орды. "Была дань тяжкая по всему
княжению, всякому по полтине с деревни, и златом давали в Орду", - сообщает
летописец, умалчивая стыда ради о тех сценах, что творились, почитай, едва
не в каждом селении.
Дмитрий, надо отдать ему должное, содеял все, чтобы облегчить участь
московского посада и смердов. В Новгород были посланы виднейшие бояре со
строгим требованием взыскать с непокорного города во что бы то ни стало
черный бор. Сам фактический глава правительства Федор Свибл был отправлен
вместе с другими за данью.
В Москве уже отошел покос, тут еще продолжали косить. За Городцом, по
всему необозримому полю до Ковалева и до стен Славенского конца города,
косили, гребли, ставили копны и разохотившуюся свиблову чадь - мордатых
дружинников, порядком охамевших под защитою своего удачливого господина,
встретили в те же горбуши и ослопы. Избивали в Торгу, гнали кольями до ворот
и за ворота, аж до самого буевища за Славною. (После уж, разбираясь,
заявлено было, что молодцы почали грабить лавки в Торгу.) Как бы то ни было,
избитые и оборванные свибловы дружинники, мигом растерявши всю спесь, бежали
за Волотово и, раздобыв коней, дальше, на Бронницы, а оттоль прямым ходом
дернули на Москву, бросив и боярина своего, засевшего на Городце, и прочих
московских данщиков.
К новгородцам выезжал Александр Белеут. Долго толковали, долго ругмя
ругали и татар, и князя Дмитрия. Все же договориться удалось, и черный бор,
хоть и с грехами, был собран.
За всеми этими, часто стыдными, хлопотами у Дмитрия (а сына Василия все
продолжали держать в ханской ставке!) не находилось сил деятельно заставить
литовского володетеля выдать полоненного митрополита. Конечно, слали и
грамоты, и выкуп обещали дать, хлопотали и нижегородцы, но все хлопоты
разбивались о волю двух лиц, одного на Руси, другого в Литве, кровно
заинтересованных в том, чтобы Дионисий оставался в затворе, - Киприана и
Пимена.
Федор Симоновский покинул Константинополь осенью. В Москву он ехал в
сопровождении двух патриарших послов, двух митрополитов, Матфея и Никандра,
а также архидьяконов и прочего клира, дабы снимать Пимена с престола. О
Дионисиевом пленении Федор уже знал и тоже не был в силах содеять что-либо.
Надежда была только на то, что, когда с Пимена снимут сан, Дионисия неволею
придется освободить.
До Москвы посольство добралось к концу декабря. Дионисий сидел в
затворе уже более полугода. Федор (с получением архимандрии и подчинением
Симоновского монастыря непосредственно патриархии он уже стал неподвластен
Пимену) содеял все что мог и не мог, но на князя Дмитрия обрушилась новая
беда, горчайшая прочих. На него поднялся многажды обиженный Москвою и нынче
собравший силы рязанский князь Олег.
Дважды разоренная московитами без всякой вины (и договор о союзе был
порушен!) рязанская земля взывала к отмщению. Отмщенья хотели все:
потерпевшие бояре, поруганный посад, разоренные и разоряемые смерды.
Земля была великая, ежели поглядеть на нее с выси горней.
Всхолмленная, покрытая лесами, плодородная. С холмов открываются
необозримые дали, извивы рек и степные острова, прячущиеся там и сям
деревушки с жердевыми стаями, слепленными абы как мазанками, чуть что -
бросить все и дернуть в лес! И отличные, на хорошем ходу, с высокими краями
тележные короба, и степных кровей неприхотливые двужильные кони.
Чтобы уцелеть, чтобы упорно и упрямо жить на этой земле. Здесь не
дорога женская честь, но зато дорога молодецкая удаль. Земля и разоряемая
хочет и продолжает жить: упорно и упрямо пашет землю мужик, упорно и упрямо
рожают женки, хоть и не знают порой, не угонят ли их с дитями послезавтра в
полон пахнущие овчиной, потом и грязью дикие воины. А хлеб хорош в рязанской
земле! И хорошо, пышно, пригоже все, что родит земля. (И овраги еще не
располосовали обращенную в степь перепаханную отвальным плугом здешнюю
пашню!) В тутошних широколиственных лесах встретишь и татя с кистенем, и
одинокого татарина, и беглеца, бредущего домой, в Русь, и разбойную шайку,
но и монаха с книгою, притулившегося где-нибудь в корнях неохватного дуба, в
земляной яме, вырытой им для себя, где и похоронит отшельника, когда придет
ему срок, случайный доброхот-прохожий, по веригам, по книге, исполосованной
дождями, догадавший, что не тать лесной, но святой муж окончил здесь свои
дни... Всего есть исполнена земля рязанская!
Олег уже прошлой осенью, после московского погрома, начал собирать
силы. Он не спешил. Давал опомниться земле, давал Дмитрию поглубже увязнуть
в делах ордынских. Холодное бешенство, упрятанное на самое дно души, двигало
им теперь, торопя к отмщению. Не должен был Дмитрий татарскую беду свою
вымещать на рязанском князе!
Олег Иваныч отлично знал, кто его главные вороги на Москве. Слухачи
рязанского князя доносили ему обо всем, даже и о том, что свиблова чадь
сбежала из Новгорода. Когда воеводою в Коломне сел брат Федора Свибла
Александр Андреич Остей, он удовлетворенно склонил голову. О том, что
Коломна была своя, рязанская, и некогда отобрана московитами, помнили все
рязане.
Олег не собирал полков у Переяславля Рязанского. Отсюда легко могли
донести о сборах Дмитрию на Москву. Дружины копились по мелким заимкам, по
селам, а то и прямо в шатрах, на полянах под защитою леса.
Мела метель. Снегом заметало пути. Княжеский конь то и дело проваливал
в сугробы, переставая чуять под копытами дорожную твердоту, взвивался на
дыбы. Приходило соскакивать, отстраняя стремянного, самому успокаивать
жеребца.
В путанице полусрубленных дерев, за засеками, находили укромную тропу,
выбирались к ратному стану. Лошади издали чуяли, приветствовали ржанием
прибывающих. Из землянок, из берлог, поделанных из корья, из шатров,
прикрытых срубленными еловыми и сосновыми ветвями, вылезали косматые
ратники, остолпляли князя. Воеводы казали сбрую и ратную справу.
Олег хлебал дымное незамысловатое варево из одного котла с кметями,
отходил от дорожного холода, расспрашивал, тяжелым, зорким взглядом озирая
стан. Сверху сыпался редкий снег. Загрубелой, такою же, как у его воинов,
рукою Олег брал ломоть хлеба из протянутых к нему рук, доставал из-за
голенища свою помятую и потемнелую серебряную ложку. Ел. После сам
осматривал копыта коней: не загноились ли и как кованы? Учил рубить саблей
"с потягом". Скупо давал советы: не сбиваться в кучу в бою, не медлить, не
увлекаться на борони лопотью - мертвецов разволочить можно будет и потом.
Ратным воеводам, уединяясь в шатре, объяснял, когда, куда и как двигать
полки. Прощаясь, поднимал руку в вязаной шерстяной рукавице, сурово
оглядывал неровный строй ратников, готовные, решительные лица. Молча склонял
чело. Обычно оставался доволен. Знал, что московиты перетягивают на свою
сторону пронского князя. Но и без прончан силы нынче хватало.
Народ был зол и к драке готов.
Во вьюжном феврале, когда еще лед был крепок, Олег, стремительно стянув
ратных в единый кулак, перешел Оку. Мела поземка, и сторожевые с костров не
видели ничего в метельных сумерках исхода ночи, когда особенно дремлется и
ратные не чают, как и достоять до утра. Не поспели оглянуть, как уже со всех
сторон лезли по лестницам, вышибали ворота, рвались на костры. В узких
каменных лестницах лязгала сталь, кровь лилась по намороженным ступеням.
Коломну заняли, почитай, без боя. Уже на свету вязали ополоумевших
московских ратников, из воеводской избы с руганью и дракой выволакивали
полуодетого Александра Остея. Воевода рвался из рук, плевался, материл всех
и вся. Ему вязали руки.
Олег, въехавший в город на коне, молча смотрел, как уводили полон, как
волочили кули с добром и поставы сукон, катили бочки, несли укладки с
дорогою скорой и узорной лопотью. Прикидывал, что одним коломенским добром
ополонятся досыти все его ратники. Города было бы все одно не удержать, это
он понимал, но хоть сквитаться за давешний разор!
Московская подмога подоспела, что называется, к шапочному разбору,
когда дочиста ограбленный город весело полыхал, а последние ополонившиеся
рязане уже покидали московский берег.
Дмитрий в ярости бегал по терему. Спешно стягивали войска. От Акинфичей
в Переяславль Рязанский мчались гонцы поскорее выкупать из плена московского
думного боярина.
...Тут вот и стало Дмитрию опять не до полоненного Дионисия!
Девятого мая Пимен отправлялся в Царьград. Отправлялся, как пойманная
крыса, в сопровождении греческих клириков, Матфея и Никандра, с целым
синклитом и свитою не то слуг, не то слухачей и приставов, долженствующих
доставить опального русского митрополита на строгий патриарший суд.
Ехали в судах по Волге до Сарая, чтобы уже оттоль конями через Киев и
Валахию добираться до Константинополя. В Киеве послы должны были захватить с
собою Киприана, дабы соборно низложить того и другого с престола злосчастной
русской митрополии.
Однако сдаваться Пимен не собирался. Он думал. И все более приходил к
заключению, что ему надобно во что бы то ни стало опередить патриарших
послов, а тогда в Константинополе он подкупит кого надобно русским серебром.
Заемными грамотами через фряжских и греческих купцов, дабы не везти с собою
веское серебро, Пимен запасся еще на Москве, употребивши на то значительную
часть церковной казны, собиравшейся им "с насилием многим".
"Деньги! Деньги решают все! Токмо уйти, токмо опередить!" - так думал
этот человек, глава русской церкви, и не было в нем даже искры, даже
догадки, что далеко не все в жизни решается серебром, а наипаче того в делах
духовных, в делах веры! Даже и проблеска того не брезжило в воспаленном
ненавистью и вожделением мозгу духовного главы великой Руси!
Да, он умел хозяйничать. Мы сказали бы теперь, что он был неплохим
организатором, даже политиком неплохим, и даже умел привлекать к себе иные
сердца. Но в нем не было главного - не было света. Он был темен, темен
настолько, что до сих пор не почуял своего греха, греха соучастия в убийстве
Михаила-Митяя. И, верно, с легкостью повторил бы преступление в борьбе за
власть и митрополичий престол.
Он сидел в тесном корабельном нутре. Малое оконце под самым потолком, к
тому же ради водного бережения на три четверти задвинутое заслонкою, почти
не пропускало света. Качался пол, качались и поскрипывали дощатые стены.
Иеродьякон Горицкого Переяславского монастыря, преданный Пимену до
последнего воздыхания, сидел напротив, готовно уставясь в пронзительный,
набрякший, будто бы притиснутый лик Пимена, и внимал жалобам и гневным
филиппикам господина своего. Что делать, не ведали оба, и оба все более
склонялись к единственному, как казалось им, возможному решению: раз уж не
можно подкупить сущих с ними греков, следовало бежать, бежать и во что бы то
ни стало опередить патриарших послов!
У Пимена через тех же фрягов-менял и торговых гостей, имевших зуб на
великого князя Дмитрия после Некоматовой казни, было подготовлено убежище в
Кафе, но как до него добраться?
- И корапь дадут! - говорил Пимен, суетясь неспокойными пальцами рук и
вздрагивая. - И корапь! - повторил он со страстною тоской.
- Быть может, в Сарае? - начал нерешительно горицкий иеродьякон.
- Следят! Наверх изойду, и то следят! К набою приникну - глядят,
сказывают: не упал бы в воду! Ведаю я, о чем ихняя печаль! За кажной ладьею,
за кажным челноком утлым следят! Слуги и то разводят руками! А уж когда
диким полем повезут... Тамо бежать - костью пасть в голой степи!
Замолкли. Утупили взоры, слушая плеск воды и равномерные удары волн в
борт судна.
- В Сарае надобно попытать! - сказал наконец горицкий иеродьякон. -
Токмо так!
- Поймают, закуют в железа! - с безнадежностью выдохнул Пимен.
- Разве платье сменить? - предложил, подымая взор, горицкий иеродьякон.
"Грех!" - подумали оба, и оба промолчали. В самом деле, семь бед - один
ответ!
Так вот и получилось, что в шумном Сарае, пока греческие иерархи
доставали лошадей и волов для долгого путешествия, митрополит Пимен,
изодевшись в платье бухарского купца и увенчавши голову чалмою, вышел, не
замеченный стражею, из задней калитки палат сарского епископа (они же
являлись и митрополичьим подворьем в Орде), вышел в сопровождении тоже
переодетого горицкого иеродьякона и исчез. Исчезли и несколько слуг, верных
опальному митрополиту, исчез ларец с грамотами и заемными письмами.
И ничего не оставалось делать, как, пославши покаянное письмо на Москву
великому князю Дмитрию и другое в Константинополь, ехать дальше, на Киев.
- Ежели и Киприан не сбежит! - невесело шутили послы. - Или не
откажется ехать с нами!
До вечного города беглый русский митрополит добрался уже спустя месяцев
пять, долгим кружным путем, но добрался-таки, чтобы найти нежданную защиту
себе в главном вороге своем, Федоре Симоновском. Но об этом - после.
Полки Владимира Андреича были стянуты отовсюду, даже с литовского
рубежа. Оку переходили по трем наведенным мостам, и от множества ратных, от
бесчисленной конницы, от сверкания шеломов и броней, от леса копейного, от
яркости знамен и одежд знати на светлой зелени весенних полей и покрытых
зеленым пухом березовых рощ весело становило на душе.
Рязанские редкие разъезды, не принимая боя, уходили в леса. Напуска
вражеских воев во время переправы, чего Владимир Андреич опасился более
всего, не произошло. Боброк предупреждал, впрочем, что Олег скорее всего
оттянет войска с обережья, дабы пронский князь не ударил ему в спину. В
припутных деревнях было пусто, жители ушли, уведя скот.
Рати растягивались широкою облавой. Где-то там, за лесами, начинались
первые сшибки, и Владимир Андреич скакал от полка к полку, строжа и
направляя. Но сшибки как начинались, так и оканчивались, враг уходил, и
внутренним чутьем полководца серпуховский князь уже начинал ощущать смутную
угрозу в этом непрестанном увертливо-непонятном отступлении.
Ночь (это была уже вторая ночь на рязанском берегу) расцветилась
кострами. На многие поприща растянулся широко раскинутый стан. В воеводском
шатре за походною трапезой начальные воеводы ратей - кто по-татарски
скрестив ноги, кто прилегши на ковер, с удовольствием чавкая с обострившимся
после Поста аппетитом, въедаются в жаренную на костре кабанятину, запивают
квасом и медовухой, обсасывают пальцы (редко кто припас с собою рушник).
Поглядеть со стороны - те же степняки!
- Одного не пойму! - говорит воевода левой руки, боярин Андрей. - Почто
от пронского князя ни вести, ни навести! Обещал встретить нашу рать еще
вчера!
Окольничий Яков Юрьич Новосилец, отвалясь от трапезы и обтерев усы и
бороду, говорит раздумчиво:
- Женок с дитями да с коровами далеко увести не мочно! Где-то есь они
тута! А коли смердов настигнем, то и Олегу от боя не уйти! Не бросит же он
своих рязан на расхистанье!
Владимир Андреич, до того с аппетитом обгрызавший кабанью лопатку,
хмурится. То, что они пришли сюда отвечать грабежом на грабеж, не больно
любо ему.
- К прончанам послано! - возражает отрывисто. - Должно уже нашим и
воротить! (И опять с тревогою: почто то долго нету вестей от пронского
князя?!) - Прямо на Переяслав идти, да и вся недолга! - возглашает кто-то из
пирующих. - Силы вон что черна ворона, неуж не возьмем с ходу?!
- Взять-то возьмем! - раздумчиво тянет Владимир Андреич и опять чует
прежнюю тревогу и неудобь. - Возьмем, конешно! А не того ли и хочет от нас
Олег?
Замысел противника угадать - половина победы. Но - не угадывалось! И
это долило паче всего. Отбросив обглоданную кость, князь поднялся и вышел из
шатра, в темь. Тотчас к нему додошел от костра серпуховский воевода и боярин
княжой, Алексей Григорьевич. Владимир заговорил зло, дал себе волю: там, в
шатре, приходило молчать:
- Полки раскиданы по всей Мече, аж до Осетра! Прончане не подошли
доселева, и где князь Олег - неведомо!
- Прончане, чаю, и не подойдут! - угрюмо отозвался Алексей.
- Почто?! - едва не выкрикнул князь и прежде ответа понял: да, вот оно,
первое из того, чего опасался сразу!
- А по то, - возражает боярин, - что, видать, поладили с Олегом они!
Али и не ссорились вовсе! Бой бы был на той стороне, какое ни на есь
знатье дали нам! А и мы б услыхали! А так... И сторожа наша, что послана
встречь, почитай, вся в полон угодила!
Говорит боярин, и с каждым словом его понимает Владимир Андреич, что
тот прав... И опять сблодили Акинфичи, что уверяли в якобы верности князю
Дмитрию пронского володетеля!
И что теперь? Михайлу Андреича Полоцкого с лучшими силами - к
Переяславлю Рязанскому, с литовскою ратью, с волочанами, с коломенским
полком! Пусть тотчас переходят Вожу! Не выдержит Олег! Выманим!
Приказал, и полегчало вроде, когда в стане началось шевеление и плохо
выспавшиеся ратные, ворча, истянулись торочить коней.
"А полк с Осетра заворотить назад, пущай охраняет тылы!"
(Додумывалось уже по пути!) Сам, не возвращаясь в шатер, потребовал
коня, взмыл в седло. А все долило: чего-то, главного самого, не додумал! Да
и теперь додумал ли, посылая литвина с полком на Рязань?! Или уж всеми
силами переходить Вожу?!
Так и не спал уже до утра, провожая и наряжая полки. А утром, почуяв
наваливший на него сон, залез в шатер на час малый, дабы соснуть, и, пока
спал, все и произошло.
Полк, подвинутый к Осетру, обрел наконец противника и вступил в бой,
медленно продвигаясь вперед и совсем не чая, что его обходят другие,
множайшие силы. Когда воеводы обнаружили свою промашку, отходить стало
поздно. Все же гонца с просьбой, вернее, мольбою о помощи, воевода отослать
сумел. И в те же часы и минуты на левом, двинутом за Вожу крыле войска, куда
ушел Михайло Андреич Полоцкий, завязалась новая яростная сшибка.
Когда Владимир Андреич, чумной со сна, качаясь вылезал из шатра, бой
шел уже повсюду. Где-то за лесом восставало дружное "А-а-а-а-а!" - туда
уходили конные дружины и - как проваливали в мох. Противник отступал, каждый
раз встречая крупные силы. Но, отойдя, тотчас устремлял зайти сбоку и в тыл.
Надо было возвращать полоцкого князя и строить сражение совершенно
по-иному, но молодой Михайло Андреич уже ввел в дело все свои полки и
попросту не мог отступить, не порушив ратного строя. Бой громыхал по всему
растянутому на десятки поприщ окоему. Там и тут восставали яростные клики,
скакали кони, падали сраженные железом всадники, и... противника по-прежнему
не можно было обнаружить! Где Олег с главным полком, никто не знал.
По-прежнему от первого же натиска московских воев рязане на рысях уходили в
леса, растекались мелкими увертливыми ручейками, заманивая и уводя за собой
московитов. По-прежнему бой, вспыхивавший то там, то тут, нигде не принимал
ясных очертаний большого сражения, и по-прежнему было совершенно непонятно,
куда направлять главные силы, а где достаточно легкого заслона из сторожевых
дружин.
Владимир Андреич скакал вдоль строя полков, пытаясь оттянуть и собрать
в кулак ратную силу, но воеводы, согласно прежнему приказу, устремлялись
вперед, на поиски противника и полона и, кажется, никто не понимал того, что
давно уже понял он, а именно - что они терпят поражение.
В конце концов ему удалось (конь, второй по счету, был запален и весь в
мыле) вытащить полк, ушедший к Осетру, вернее, остатки полка, потерявшего
убитыми, раненными и разбежавшимися по лесам почти половину состава и
совершенно не годившегося к бою. Удалось оттянуть чело войска, хотя, где
здесь чело, где крылья, где передовой полк, уже не понимал и он сам.
Удалось оттянуть, перестроить ратных и повести их вперед кучно, обходя
острова леса, на соприкосновение, как полагал он, с главными силами князя
Олега, и даже показалось часу в седьмом, что бой переламывается в пользу
начинавших одолевать московитов... Казалось! До той поры, когда вестоноши
донесли, что толпы конных рязан за Вожей обошли левое крыло Михайлы
Полоцкого, литвин просит помочи, и блазнит так, что князь Олег находится с
великим полком своим именно там.
Владимир Андреич - ему как раз подвели третьего жеребца - закусив губу
и молча, страшно начавши темнеть ликом, взмахнул шестопером, веля
заворачивать рать. Он уже рычал, отдавая приказы, тяжко дышал, запаленный,
точно конь, и - явись ныне перед ним сам Олег - бросил бы, наверно, в
безоглядный напуск все наличные силы, сам поведя ратных в бой. Но, казалось,
противник только того и ждал. Когда уже полки москвичей начали переходить
Вожу, справа и с тыла восстал вопль, и густые массы рязанской конницы
обрушились сзади на поворотивших и нарушивших строй великокняжеских
ратников.
Два часа, бросаясь раз за разом в сумасшедшие конные сшибки, Владимир
Андреич спасал свой расстроенный нежданным ударом с тыла полк. Два часа не
ведал, чем окончит эта слепая, безобразная битва. Где-то, в коломенской
стороне, рязане уже грабили шатры и обозы московитов, где-то еще скакали на
помочь, где-то уходили, рассыпаясь по кустам, раменью и чернолесью,
разгромленные полки. День мерк. Серпуховский князь то врезался в сечу,
кровавя свой воеводский шестопер, то останавливал бегущих, тряс кого-то за
грудки, срывая с седла, орал сам неведомо что, кого-то собирал вновь и
вновь, вокруг него мгновеньями пустело все, и тогда открывалась полевая ширь