сан митрополита русского? И как, и кому уговорить на то великого князя?
И то была трапеза верных! Словно в седые, далекие века первых христиан.
И было знание должного и воля к деянию.
Так вот и рождается то, что назовут движением событий истории!
Потребны лишь вера, решимость и единомыслие призванных. Все иное
является уже как бы само собою. Загораются множества, пробуждаются силы,
готовые к одолению ратному, с гулом содвигаются миры!
От совокупной воли немногих.
От их сокровенного знания и сознания неизбежности, неизбывности
подвига.
И от соборной решимости подъявших крест на рамена своя.

    Глава 3



Одно доброе дело успел содеять Киприан до своего изгнания, и дело это
было нынче порушено виною Пименовой скаредности: пригласил на Москву из
Новгорода греческого изографа Феофана.
Побывавши в Новом Городе и узнав, что здесь работает знатный
византийский живописец, Киприан не мог не зайти в церковь Спаса на Ильине, а
увидя росписи Феофана, не мог не восхититься талантом мастера, тем более -
напомнившего ему святыни далекого Цареграда. Он и насмотрелся досыти этой
бегучей и взволнованной живописи, мрачное величие которой так созвучно
показалось ему его собственному, из взлетов и падения сотканному бытию, и
наговорился вдосталь по-гречески с мастером, а в конце концов немногословно,
но твердо пригласил его в стольный город великого Московского княжества,
"ныне претерпевший от агарян, но тем паче нуждающийся в добром изографе,
дабы прелепо обновить поруганные святыни".
Киприан, говоря о возвышенном, часто выражался витиевато. Не забыл
митрополит и задаток оставить мастеру в виде увесистого мешочка серебра, что
уже прямо обязывало Феофана прибыть на Москву.
Росписи, заказанные новгородскими боярами, были закончены. Грек еще раз
обошел церкву в час, когда не было службы, поднялся на хоры, зашел в
каменную палатку, которую расписывал сам, даже без подмастерьев. Постоял
остраненно перед своею античною Троицей, узрел и сам то, что ему сперва
подсказали другие: изнеженную позу возлежащего правого ангела - отблеск
языческой Эллады под покровом распростертых византийских крыльев верхнего,
центрального ангела... Когда писал, не думал о том и Омировы строки не
вспоминал, но жила и в нем, как почти в каждом византийце, неугасшая
эллинская древность, жила! И чудо, что о том поведали ему первыми местные,
новогородские мастеры, у коих ничего подобного не было никогда, верно, и не
могло быть! У них тут в древности - лешие, да русалки, да хороводы дев в
широких, украшенных хитрою вышивкою льняных рубахах своих, лесовики да
полевики, да овинники, баенная нечисть, кудесы да волхвы, и поныне святками
в харях да личинах ходят по городу! А у него - виноцветное море.
Нереиды, Афродита, рождающаяся из пены морской, герои троянские,
затеявшие войну из-за похищенной жены царя Менелая, Афина и Зевс, забытые,
отреченные языческие боги! Как все это прорвалось тут, в этом возлежащем,
яко античные герои во время пира, ангеле, в этом изысканно-земном облике, в
том, как откинулся он на ложе, в изломах тела, явленных одною лишь бегучею,
незримо то утолщающейся, то истончаемой линией. Словно боги Олимпа слетели к
земному пиру, как они сходили когда-то, заключая в объятия свои земных жен!
Никогда и нигде больше он не напишет подобного, тем паче теперь, когда
уже порешил принять иноческий сан!
Святые подвижники и столпники требовательно взирали на мастера, давшего
им вторую, бессмертную жизнь. Феофан вышел из палатки, постоял на хорах
прямь царских дверей, озирая воссозданный им синклит христианских
подвижников, мучеников, святых и героев, поднял очеса вверх, туда, где
жмурились взирающие на него праотцы, и испуганные шестикрылые серафимы
провожали взором мастера, медленно опустив голову, сходившего сейчас по
каменным ступеням узкой лестницы... Вот и здесь он оставил частицу своей
души и уже не вернет, не повторит созданного! И сколько еще сил и уменья
пошлет ему Господь, и что позволит свершить?
Феофан вышел на улицу, прошел молча по бревенчатой новгородской
мостовой в сторону Торга. Ежели бы не вечный зов мастерства, ежели бы не
всегдашнее стремление к иному, то и остаться бы ему в Новом Городе навек!
Тут книжная мудрость, диспуты, тут сонм искусников, у коих не худо
поучиться и ему самому, тут яростные споры церковные, напомнившие ему родной
Византий - почему-то древним именем этим захотелось назвать Феофану родину
свою, великий, незримо уходящий в ничто град Константина, который, наверно,
ему уже не видать никогда!
Он плотнее запахнул русский опашень, подаренный ему Машковыми. На улице
была промозглая сырь, бревна затейливых боярских хором потемнели от влаги, и
небо было сизо-серым, низким и волглым, надолго не обещая в дымных пробелах
весенней промытой голубизны...
В теремах толковали нынче о спорах с великим князем московским,
требовавшим себе, как всегда после войн и исторов, черного бора с
новгородских волостей. Пора была уезжать! Надобно было уезжать! Он вышел на
глядень и остановился, впитывая кишение торга, пристань, запруженную
ладьями, обвисшие цветные паруса и Детинец на той стороне Волхова, с
царственно плывущими в сизом океане облаков куполами великой Софии.
Он стоял и смотрел. Ветер отвеивал его длинную, черную, с первыми
прядями седины бороду. Художника узнавали горожане, окликали, кланялись.
Феофан отвечал кивками. В Москву насоветовали ему ехать водою,
Селигерским путем, - не утонуть бы в грязи осенних дорог! А там уже, от
Волока Ламского, конями до самой Москвы.
В Новгороде Феофан расставался с новым слугою, немногословным и
старательным юношей, сыном бедной вдовы с Нутной улицы Славенского конца, у
коего обнаружился несомненный талан иконописный. Оставлял мастером,
способным уже и теперь не посрамить учителя своего. А все же нет-нет да и
вспоминался ему первый его русский холоп, Васка, бесталанный и
нерасторопный, дуром погинувший, не то уведенный в полон в злосчастном
сражении на Пьяне, но чем-то незримо прикипевший к сердцу византийского
художника. Он и нового слугу, Нелюба, нет-нет да и, оговорившись, называл
Ваской... Ежели прежний холоп и жив, где-то он теперь?
Назавтра из утра Нелюб вместе с двумя молодшими боярина Машкова грузили
в ладью невеликий припас мастера. Те же краскотерки и кисти, те же синие
камни и дорогой пурпур. Впрочем, и хорошую суконную свиту, и бархатный
зипун, и долгую ордынскую шубу на куньем меху, и шапку сибирского соболя, и
тонкие сапоги цветной новогородской кожи, и несколько рубах - льняных, серых
и белополотняных, среди коих была одна дорогая, шемаханского шелку. В
Новгороде мастер побогател. Увозил он с собою и местные краски: растертую в
порошок желтую охру красивого золотистого отлива, и темно-вишневую краску,
добытую где-то на севере, и дорогую зелень. По весу всей справы красок у
него было больше всего.
Мужики сложили завернутые в просмоленную холстину кули, бережно
поставили укладку с добром. С боярином Феофан простился загодя, в тереме.
- Где и жить будешь, разорено дак! - напутствовал его Машков. Однако
обнял и поцеловал трижды, не чинясь, как равного. А провожать до ладьи не
стал. Мастер ехал в Москву, а на московского володетеля сердиты были нынче
все без изъятия граждане Господина Великого Нова-Города...

    Глава 4



В Москве Киприана мастер уже не застал, и первое время с ним явно не
ведали, что делать. Впрочем, он получил-таки новорубленую избу в отстроенном
уже Чудовом монастыре, в самом Кремнике, куда мог свалить попервости весь
свой груз и, посещая монастырскую трапезную, хотя не заботить себя мыслями о
хлебе насущном.
После Великого Новгорода уничтоженная Тохтамышем Москва являла вид
жалкий.
Рассчитавшись с возчиками, выдержав долгий и нудный разговор с игуменом
монастыря, опиравшимся поначалу на то, что владыка Киприан отбыл в Киев, а
от нового владыки, Пимена, никаких наказов о греческом художнике не
поступало (впрочем, посоветовавшись с кем-то, для чего он дважды и надолго
покидал келью, игумен преложил гнев на милость), удалось наконец прибрать
свои кули и укладки под крышу избы и пообедать в монастырской трапезной
простывшим сочивом и хлебом с кружкою кваса. Впрочем, к еде греческий мастер
и всегда был не зело требователен.
Оснеженная и разъезженная дочерна Москва уже погружалась в сумрак.
Грязный снег, перемешанный с сажею и щепой, чавкал под ногами, летел
серыми брызгами из-под многочисленных тележных колес. Смерды и горожане в
долгой русской сряде, заляпанной грязью, хлопотливо суетились в улицах.
Повсюду часто и настойчиво-зло стучали топоры. Город строился, вырастая
из грязи и серо-зеленых пластов навезенной глины ослепительно-белыми срубами
новых хором.
Здесь его никто не знал, никто не останавливал, не вопрошал и не
кланялся. Рассеянно окидывали взором и отворачивались. Мало ли бородатых и
темноликих снует по городу - фрязин, а то черкашенин али грек, купец,
должно!
Из какого-то глубокого погреба доставали с охами и руганью забытый по
осени и уже разложившийся труп, тут же укладывая разъятые части тела в
домовину. Феофана шатнуло посторонь от тяжкого запаха тления.
Представилось на миг, как должен был выглядеть город сразу после ухода
татар, и он поспешил ускорить шаги.
С площади, окруженной церквами в густых разводах сажи, заваленной
строительным лесом, рядами ошкуренных и уже отесанных бревен, открывался
по-за верхами речной стены вид на реку, тронутую по закраинам льдом, и на
неохватную, тонущую в сумерках, серо-синюю ширь заречья.
Феофан зашел в открытую церковь, где шла вечерняя служба, постоял,
послушал, осенив себя крестным знамением, обозрел закопченные стены, едва
отмытые, с проступающею сквозь копоть росписью московских мастеров, так и не
понявши, хорошею или плохой. Он бы сам написал не так (и уже прикладывалось
безотчетно, что ведь надобно станет сбивать прежнюю обмазку, по крайности
делать насечку на стенах, заново обмазывать и лощить и тогда уже расписывать
по новой, невзирая на то, что было здесь до сих пор). Выйдя на паперть, он
вновь погрузился в сумеречное кишение города и едва нашел дорогу домой,
мысля завернуться сейчас в свой тулуп и проспать до утра в смолистом холоде
только что срубленной клети.
Однако в келье ждала его приятная неожиданность: топилась печь, слоисто
плавал дым, принимая на себя багровые отблески пламени из устья.
Пол был подметен и вымыт, вещи мастера развешаны по спицам и заботливо
разложены вдоль стены, и даже кровать застелена была пышным, набитым свежею
соломою сенником, покрытым сверху полосатою рядниной.
Вошел монастырский служка с беремем дров, улыбнулся Феофану, сказал:
- От великого князя присылали! Духовник еговый, Федор, тебя прошал, да
не ведали, батюшко, где и бродишь! Из утра созывают, вишь, на беседу к
Богоявлению!
Феофан все-таки проверил, проводивши служку, свое добро, пересчитал
оставшиеся гривны-новгородки. Все было, однако, цело. Сказанная ему
вороватость московитов не оправдалась на этот раз. Даже и хлеб, и глиняный
жбан с квасом были приготовлены ему, и блюдо моченой брусницы, что уже и
вовсе растрогало мастера.
Утвердивши на божнице икону святого Николы, подарок новгородских
изографов, и помолясь, Феофан, в исподнем, улегся спать, скинув верхнее
платье и сапоги и натянув на себя курчавый мех дорожного овчинного зипуна, с
наслаждением вытянувши долгие сухие ноги, порядком промороженные в пути.
Было хорошо, тепло и удобно. Свежая, пахнущая рожью солома упруго
подавалась усталому телу. Едва мерцал огонек лампады. Утихли к ночи
настойчивые топоры, и ветер за стеною уже заводил свою долгую песню, заметая
белым искристым покрывалом испакощенное лоно земли.

    Глава 5



Наутро все было бело от выпавшего за ночь снега. Феофан, проспавший с
дороги полунощницу, отстоял заутреню с литургией в тесном, срубленном абы
как, на время, бревенчатом храме (после сановитых новогородских соборов
показалось особенно тесно и темно) и уже готовился идти с братией в
трапезную, как захлопотанный служка, отозвавши художника посторонь,
повестил, что его зовут и сани уже присланы. Пешком тут, как в Новом Городе,
знатные люди не ходили вовсе.
Сани понеслись, виляя, по мерцающему тысячью цветных огоньков снегу,
взметая снежные вихри, огибая чьи-то палаты, горы бревен, теса, драни и
груды строительного мусора, промчались вдоль высокого тына, заворачивали еще
и еще, едва протиснувшись в узости между городовою стеною и церковью, и
наконец стали у крыльца невеликой каменной палаты, пристроенной вплоть ко
храму.
Слегка разочарованный Феофан (мыслилось, его везут в княжеские терема)
поднялся по кирпичным ступеням и оказался в сводчатом покое, грубо
побеленном, видимо, сразу после пожара города. Навстречу ему выступил
внимательноглазый, с легкою походкой клирик. Представясь, назвался Федором,
игуменом Симонова монастыря, - тем самым обманувши и вторую надежду Феофана,
на встречу с митрополитом Пименом, - мановением длани пригласил к столу.
Впрочем, соленые рыжики, холодная севрюжина с хреном, горчицею и прочими
специями, вяленые снетки и тройная стерляжья уха, за которой последовала
каша сорочинского пшена, сопровожденная заедками, и греческое вино, пироги с
морошкою, брусника и сотовый мед скоро и полно примирили проголодавшегося
изографа со скромностью встречи, да и игумен Федор, назвавшийся к тому же
княжеским духовником, скоро расположил Феофана к себе. Он неплохо владел
греческим и оказался достойным собеседником. Живо расспрашивал о Новгороде и
его красотах, о ереси так называемых стригольников, а также о
Константинополе и навычаях василевсов, о предполагаемой унии с латинами,
которая больше всего тревожила русичей, о генуэзских фрягах и, словом, не
уронил в глазах Феофана чести города, ни достоинства церкви московской.
(Вчера, бродя по грязной, отстраивавшейся Москве, Феофан грехом подумал
было, что с отъездом Киприана не осталось и никоторого ученого мужа в этом
городе.) Присутствующие за столом спасский архимандрит и два старца больше
молчали, приглядываясь к греческому мастеру. Лишь к концу трапезы один из
них, с легким прищуром, посетовал, что владыка Киприан, премного хваливший
художника, ныне уже сошел с престола, но они ждут, что и новый владыка,
Пимен, не станет небрегать рекомыми талантами иконописных дел мастера.
Феофан сдержанно поклонился.
Так ли, сяк, но после гостеванья у княжего духовника жизнь Феофана на
Москве наладилась. Он продолжал находиться в той же келье Чудова монастыря
(с жильем в недавно выгоревшей и набитой народом Москве было трудно), но у
него появились ученики, вновь заработала каменная краскотерка, и уже
стругались кленовые доски, уже набивалась паволока на ковчеги будущих новых
икон сгоревших иконостасов и боярских божниц, и уже предвкушалось, как
тронет он - неизбывным чудом начала каждой новой работы - разведенные на
яйце с пивом краски, как проложит первые бегучие очерки священных фигур по
сияющему алебастровому левкасу, придавая безглазой поверхности разом и
глубину, и смысл, как ощутит вновь и опять то упоительное чувство
прикосновения к чуду и легкого страха, которое посещало его всегда, когда он
после большого перерыва брался за кисть.
Начали заходить и московские иконописцы, сперва иноки, а там и миряне,
живущие на посаде в Занеглименье. Любовали жадными взорами лазурь и пурпур,
осторожно, хоронясь друг друга, выспрашивали о тайнах мастерства (иные не
ведали даже, чем алебастровый левкас отличен от обычного!), брали в руки
"зуб рыбий", большой моржовый клык, коим Феофан лощил и доводил до блеска
поверхность загрунтованных досок. Словом, началась привычная и любимая им
работа, и токмо одно было неясно до сих пор, дадут ли ему и когда
расписывать заново обгорелые московские храмы? Для него, как и для всякого
большого мастера, стенопись была главным делом жизни, а иконные образа -
проходной, не столь уже и важной работой, хоть и делал он ее со всем
тщанием, выписывая фигуры святых на досках гораздо аккуратнее; чем на сырой
оштукатуренной стене, где надо было спешить записать в один день всю
поверхность, подготовленную мастерами. Охра только к сырой обмазке
"прилипает", образуя не смываемый и не растворимый водою красочный слой
(почему и способ такого письма, самого трудного, но и самого прочного,
называется по-фряжски "фреско", что значит "свежая"). Ну и, что важнее для
мастера: иконные лики писать - или воссоздавать весь мир христианской
космогонии на стенах, столбах и сводах храма, знаменующего собою зримый и
потусторонний миры, с раем и адом, с изображениями сошествия святого Духа на
апостолов и Страшного суда, со всею священной историей, с подвигами пророков
и праведников, с рядами святых воинов и вероучителей, с образами
евангелистов в парусах храма и с самим Вседержителем в высокой подкупольной
глубине!
Свою судьбу и работу свою мерил Феофан ни чем иным, как количеством
расписанных им церквей, и потому днешний труд рассматривал токмо подготовкою
к тому, важнейшему и славнейшему, сходному с подвигами христианских
праведников, что, увы, зависело от решения нынешнего митрополита московского
Пимена! Тем паче пока его даже к восстановлению каменного храма Чуда
архангела Михаила, возведенного еще при митрополите Алексии, не приглашали.
Изографы на Москве имелись нарочитые, но как-то со сторон, все более
приезжие из иных градов, укоренившиеся здесь суздальцы и володимерцы, даже
тверичи, подчас со своим навычаем и пошибом, и потому отнюдь не
совокуплявшиеся воедино и не составлявшие, как в Новгороде, своей живописной
школы, узнаваемой едва ли не в каждом написанном ими образе. В этом тоже
была, как понял Феофан, "столичность" Москвы, а вместе и сравнительная
молодость города.
Приходили бояре. Стояли, в долгой узорной сряде, взирали, как пишет
художник. Заказывая образ, осторожно выспрашивали о цене. Все строились, и
серебра было мало у всех.
Однажды явился бело-румяный, в каштановой бороде молодой дородный
красавец. Щурясь, обозрел работу, бросил слово-два, по которым прояснело,
что в письме иконном добрый знаток, сказал:
- Мечтаешь, поди, церкву расписать? - Воздохнул:
- Погорела Москва!
Феофан кинул глазом. Гость вольно ходил по горнице. Полы распахнутого,
травами шитого, палевого, рытого бархата опашня почти задевали стоящие у
стен иконы. Сапоги, востроносые, цветные, на высоких красных каблуках,
верно, татарские, булгарской работы, точно и смело печатали шаг.
Москвичи-подмастерья словно пришипились, раздались по углам.
Два краснорожих молодца в алом сукне и с узорным железом в руках, что
вошли с гостем, замерли у двери.
- Из Царьграда? - вопросил вельможный красавец. Феофан кивнул.
- Новый терем рублю! - пояснил гость. - Сожгали ордынцы! А мечтаю на то
лето каменный класть! Дак ты, тово, распишешь ле?
Феофан, все не понимая, кто перед ним, опять неспешно склонил голову.
- Поглянь место, тово! - повелительно предложил гость и, не сожидая
согласия Феофана, пошел к двери. Только тут посунувшийся к нему подручный
шепнул изографу:
- Брат великого князя, двоюродник! Воевода! Владимир Андреич, сам!
Феофан накинул зипун, опоясался. На улице ждал расписной возок со
слюдяными оконцами, обитый изнутри волчьим мехом. Серпуховский князь
плюхнулся на сиденье, разбросав ноги в щегольских сапогах, мастеру указал
долонью супротив себя:
- Садись!
До речной стены можно было бы пройти и пешком, впрочем, Феофан уже
начал привыкать к тому, что знатные люди тут не ходили, а ездили.
Новорубленый княжеский терем стоял за соборной площадью на самом
взлобке берега, и из окон в чистых прозрачных слюдяных оконницах широко
смотрелось заречье с садами и теремами, оснеженным полем, пересеченным
струями дорог и окаймленным синими лесами в седой морозной дымке.
- Вон тамо - Орда! - сказал князь, воздохнув и без обычной улыбки своей
указывая на заречную, уходящую вдаль разъезженную дожелта дорогу.
Помолчал, присовокупил:
- Так и зовут в народе - Ордынка!
Вишь разбили было бусурман, а ноне опеть платим дани-выходы...
Тохтамыша того кто и знал! Брат ноне сына в Орду посылает... Ну! Прошу
к столу, моих хлеба-соли отведать! - перебил он сам себя, вновь расплываясь
в незаботных улыбках. Слуги стремглав уже накрывали столы.
- Вот эдак-то станет и каменный терем! Дак на той-то стене, прямь окон,
град Московской ты мне изобрази! К той поре и отстроят, узришь, сколь
красовит город!
Князь явно гордился уничтоженною и теперь упрямо восстающею из пепла
Москвой.
После обильной трапезы с дичиной и разнообразным печевом (пост еще не
наступил) Владимир Андреич, обтирая усы и бороду тканым рушником, вновь
глянул пристально в очи Феофану (до того балагурил с сотрапезниками, боярами
и послужильцами своего двора, как понял изограф), посмотрел строго, ставши
на миг много старше своих лет:
- Дак помни, мастер! Удоволишь, осыплю добром! А пока - вот тебе залог!
Дабы не забывал меня! - Румяные уста князя опять тронула озорная усмешка,
когда передавал зодчему, снявши с руки, массивное серебряное кольцо с камнем
ясписом.
А владыка Пимен все не ехал. Он путешествовал по разным городам,
собирая дани и что-то устрояя, и по-прежнему неясно было, поручит ли
мастеру, воротясь на Москву, достойную того работу по храмовой росписи.

    Глава 6



Равномерно постукивая, скребет краскотерка. Сыплется и сыплется
желто-коричневая каменная пыль. Феофан, краем глаза взглядывая на
подмастерьев (второй, высунув от напряжения язык, лощит рыбьим зубом уже
отверделый левкас на большой иконной доске), щурится, перебирает кисти.
Кисти разные, есть дорогие, из бобровой и из соболиной шерсти, есть
колонковые, есть попроще, беличьи, есть твердые, из кабаньей щетины или
конского волоса, круглые и лопаточкой, великие и малые - для какой работы
смотря. В яичных скорлупках-половинках дожидают уже разведенные на яичных
желтках пополам с пивом или хлебным квасом краски. Юный послушник Епифаний,
понравившийся чем-то греческому мастеру (тоже живописец, однако таланом
больше, как видится, привержен к хитрости книжной), любопытно и жадно
внимает мастеру, тоже с острым интересом взглядывает на медленные персты
византийского изографа, перебирающего орудия ремесла. Мастер не работает по
"подлинникам", не давит на доске заранее очерк фигуры, и Епяфания больше
всего поражает эта зримая бестрепетность, с которой грек проводит первые
линии, кладет первые мазки по гладкой поверхности левкаса, будто бы уже видя
мысленным взором полностью то, что должно возникнуть под его кистью.
- Палеолог готов принять унию! - говорит Феофан, отвечая на вопрос,
только что заданный Епифанием. - Лишь бы защитить чужими руками жалкие
остатки империи! Народ, руковожающие коим готовы отречься от древних
святынь, от веры пращуров, приуготовлен к гибели! Виждь, отроче, и внемли!
По то и Иоанн Кантакузин не возмог ничего совершить... сами греки не
позволили ему спасти империю! Чернь, охлос, кидала камни в последнего
великого василевса своего! По то и я здесь, и многие из нас покидают
священный город. Талан, знания, мужество, даже воля и честь становят не
надобны, ежели гибнет государство. Не повторяйте наших ошибок вы, русичи!
Не избирайте себе ничтожных правителей, и пуще всего таких, кои брегут
отечеством своим, мысля спастись чужою силою! Сила должна быть токмо своя!
Палеологи нанимали на службу каталонцев, фрягов и франков, утопивши в
крови Вифинию, откуда выходили лучшие моряки и солдаты Византии! И вот -
земли Никейской империи под османами, торговля, едва не вся, перешла из
Константинополя в Галату, и мы, потомки великих предков, стали ничем!
Теперь нам, грекам, предлагают унию с Римом! Подчинить православную
церковь, единственно сохранившую заветы Христа, латинскому Папе, вместо
соборности получить церковную иерархию, где даже Бог-Отец отделен от
Бога-Сына, а о потустороннем велено узнавать лишь посредством умственных
ухищрений, ибо откровения старцев афонских признаны не более чем больным
бредом их воображения... Сколь умален, сколь мелок человек, коему не
оставлено даже право обожения, не дано зримо и чувственно прикоснуться
благодати Фаворского света!
Зри, Епифание, егда будут вас работити иные языки, то прежде всего
потщатся лишить русичей веры православной, а там и власти, и зажитка, и
книжного разумения...
Феофан замолк. Последнее он говорил уже безотчетно, повторяя давно
выношенное, отлившееся в строгие словесные формулы. И мысль, и рука его были
устремлены к деланию. И вот первая, бегучая, слегка изломанная линия
пролегла по белизне иконной доски, за нею вторая, третья... Мастер наконец
опустил кисть, передыхая. До того он хватал новые кисти почти не глядя, все
быстрей и быстрей, нанося то широкие долгие мазки, то почти удары, стремглав
падающие на левкас, и уже среди арок, башенок и кровель полусказочного
города явственно обозначились фигуры "Сретения" - младенца Иисуса и присных