Страница:
урывистые берега Непрядвы с другой не давали обойти русскую рать и где
огромное войско, стесненное на семи верстах пространства, наступая, вовсе
теряло свободу маневра, ибо задние давили на передних, с каждым шагом все
теснее смыкая ряды и превращаясь в неповоротливую и непроворотную толщу
людей и коней, где уже нельзя было повернуть или даже замедлить ход и
приходило переть вперед, мешая друг другу, кучей, толщей проламывая русский
строй. Множественность в этих условиях теряла цену, становясь из достоинства
недостатком.
Ну, а сколько было русичей - вряд ли о том кто и ведал доподлинно. По
тем временам по тогдашнему населению городов огромная то была рать! И
мужикам, сошедшим из укромных маленьких деревень, вообще казавшаяся
безмерной! Впервые со времен уделов, со времен Мономаха почитай, впервые
собиралась на Руси воедино такая громада войска! Тут, как ни считай, и
двести, и четыреста тысяч сказать мочно - глазом не обозреть!
И маленьким, совсем малым показался поединок Пересвета с Челубеем в
начале сражения, не всеми и увиденный даже, и только после уж, припоминая и
прославляя, и его вознесли: чернеца-воина, бывшего брянского боярина,
посланного, вернее, благословленного Сергием на брань. А так - что видно,
что слышно простому-то ратнику, тем паче пешцу, коего привели и ткнули: вот
здеся стой! И мужики тотчас, подстелив армяки, уселись на землю, жевали
хлеб, не выпуская из рук оружия, ждали, когда прокинет туман.
Ватага, к которой пристали плотники, отец с сыном, оказалась в самом
челе передового полка. Ратник, что вел ватагу, уже не балагурил больше -
посвистывая и хмуро взглядывая в туман, подтачивал наконечники стрел.
Крестьянин-богатырь, уложив в траву свою безмерную рогатину, медленно,
истово жевал краюху хлеба с крупной очищенной луковицей, которую, откусывая,
макал в серую крупную соль. Кто молился в голос, кто про себя, беззвучно
повторяя святые слова. Отец-плотник тихо выговаривал сыну, дабы не лез
вперед, но и не бежал, а стоял у него за плечом. Сын почти не слушал
родителя. Оттуда, из тумана, доносило глухой ропот и ржанье татарских коней.
И сейчас так ему чаялось удрать, забиться куды в овин, затянуться под снопы
- авось не найдут! Такой страх объял - воздохнуть, и то трудно становило.
Сырой, настоянный на травах туман забивал горло, казался горьким дымом...
Меж тем розовело. Неживою рукой принял он от отца баклажку с теплым квасом,
отпил, стало легче. "Господи! - шептали уста. - Господи! Пошли, как всем,
так и мне!"
Боярин подъехал. Кусая ус, стал обочь. Умный боярин: не кричал, не
махал шестопером. Дождав, когда мужики сами, завидев его, начали вставать,
наклонил голову и, больше руками, чем словом, подъезжая вплоть, начал
ровнять ряды.
- Плотней, плотней станови! - приговаривал. Рогатину в руках у парня,
взявши за древко, утвердил, положив на плечо родителя.
- Так держи! - сказал. - И сам уцелеешь, и батьку свово спасешь!
Мужики отаптывали лаптями травы вокруг себя - не запутаться бы
невзначай! Кто еще торопливо дожевывал, кто отпивал последний глоток, но уже
туман прокинулся, и запоказывались бесчисленные татарские ряды, и крик
донесло сюда, горловой, далекий. И тут многие поднялись руки, сотворяя
крестное знамение, и уже после того, поплевав на ладони, крепко брались за
оружие, ощетиненным ежом готовясь встретить скачущих татарских кметей.
И что тут, как тут? Парень прикрыл глаза - теперь уже и желанья бежать
не стало! По сторонам падали стрелы, охнул рядом, схватясь за предплечье,
мужик, пал на колени второй, и вот уже близ оскаленные конские морды и
режущий уши свист, и только вымолвить остало вдругорядь:
"Господи!", как мужики пошли, пятясь, назад, и он пошел неволею вместе
со всеми, и в эту пятящуюся плотную толпу русичей врезалась ясская
конница...
Побежали бы, но уж и некуда стало бежать! Задние не бежали тоже, а лишь
уплотнялись. Старик плотник, ринув рогатиною, попал в коня, но тотчас
непослушное древко вырвалось у него из рук вместе с промчавшейся лошадью.
Он наклонился и чуть не погиб, но сын спас: слепо, не разжимая глаз,
ткнул перед собою, и всадник, с гортанным горским криком, проскакал мимо,
рубанув кого-то другого. Великан, что тоже отступил вместе со всеми, уставя
свою рогатину, тут глухо крянул, отемнев ликом, и поднял, поддев, комонного
над седлом. Подержал дрыгающее тело, стряхнул под копыта другорядного
скачущего коня и пошел работать, словно бы на покосе копны метал,
расшвыривая вспятивших всадников. Одного, настырного, рыкнув, когда тот
поднял скакуна на дыбы, пронзил рогатиною вместе с конем и на затрещавшей
рогатине, с малиновой от натуги шеей, поднял дико взоржавшего коня вместях
со всадником и бросил позадь себя, едва не придавив соседнего мужика. Ихний
старшой меж тем опорожнял колчан, пуская стрелу за стрелою в скачущих на
него комонных. Потерявши половину ватаги, отбились. Яссы отхлынули, но и
тотчас ринула на них теперь уже татарская конница.
Там, в глубине рядов, люди стонали, падали, задыхались, давя друг
друга. Тут, впереди, обломивши рогатины, мужики взялись за топоры. Великан
все так же без устали работал рогатиною, снопами раскидывая ратных, но вот и
его застигла чья-то сталь, и, постояв, точно дуб, на раскоряченных толстых
ногах, он пошатнулся и рухнул, еще не понимая совсем, что убит.
Лишь перед глазами, уже застилая их красною пеленой, пронеслось
видение: его Глаха, веселая, хохочущая, на стогу, вся в сене, и он силится
докинуть, закинуть ее новою копной и не может - не здынуть рук, а хохот - не
то ржанье - все громче, громче... Тише...
Парня срубил татарин на глазах у отца. "Ону-у-фрий!" - дико выкрикнул
плотник, завидя падающего сына. ("Как матери, матери как скажу, что не
уберег!") - тенью пронеслось в голове!). И отчаянно кинулся вперед, уже без
рогатины, без топора, даже и без шелома, и не почуял, как татарская сабля
смахнула ему пол-лица, - только дорваться бы! И дорвался, и цепкими руками
плотника сорвал убийцу сына с седла, сверкая обнаженными зубами и костью,
поливая противника кровью, добрался-таки до горла и начал душить.
Татарин был дюж и грузен, но узрев над собою это наполовину срубленное
лицо, обнаженный череп и зубы под сумасшедшими бешеными глазами, перепал,
отпустил повод и сейчас толстыми слабеющими пальцами рвал и царапал и не мог
оторвать от горла когтистых рук старика. Так и свалились оба в месиво, в
кашу из земли и крови, и чьи-то кованые копыта докончили жизни этих двоих,
так и закостеневших в смертельном объятии... Такое творилось там, в
передовом полку.
Ото всей ихней ватаги оставалось двое: кметь, уже опустошивший колчан и
теперь отбивающийся саблей, и чернобородый мужик с топором. Осталось всего
двое, когда - после дымного залпа из аркебуз и ливня железных стрел,
скосивших поределые ряды русичей, - в разрыве мятущихся конских крупов и
морд показалась идущая вперед, уставя алебарды, в сверкающих литых панцирях,
генуэзская пехота.
Ратник пал, дважды взмахнувши саблей. Тот, что с топором, изловчась,
свалил одного фрязина, но тут и сам, раненный в бок, начал заваливать под
ноги идущим. А там, назади, кто-то визжал надрывно, полузадохнувшись от
тесноты, выдираясь из гущи тел, кто-то крестил топором, и пятились, и
падали, падали под железными стрелами гуще и гуще, и все не хотели бежать.
Били наотмашь, отплевывая кровь и пену, сами валились на фряжские
долгие копья-топорики, пригибая оружие к земле, и умирали, не отступая.
Стремительное поначалу движение татарских ратей замедлилось. Кони,
горбатясь и храпя, лезли по трупам. Копыта, выше бабок замаранные кровью,
проваливали в скользкое месиво тел. Весь передовой полк "пал костью", так и
не отступив. И это было еще только самое начало сражения!
Микула Василич и князь Федор Романович Белозерский, воеводы передового
полка, сделали что могли, отбив три конных приступа и порядком-таки измотав
латную генуэзскую пехоту. Но ордынцы валили кучей.
Все новые и новые ряды словно бы выходили из небытия, как в сказке той,
где герой рубит и рубит, а вражеские воины, вместо того, чтобы падать,
только умножаются в числе.
Федор Романыч уже был убит, когда Микула почуял, понял вдруг, что полк
погибает. Он сжал зубы, поднял отяжелевшую руку с саблей, по локоть залитую
кровью. (Под ним ранили уже третьего коня.) Скользом прошло в сознании:
отступить? уйти? Не мог оставить умирать свою погибающую пехоту!
Этих вот мужиков, что задыхались от тесноты, но бежать не хотели! А из
всей дружины комонной осталось всего четверо или пятеро детских, да
израненный стремянный еще чудом держался в седле.
- Уходи, господине! - крикнул ему слуга.
Микула кивнул и, поднявши саблю, поскакал вперед. Жизнь надо было
продать как можно дороже. Еще и то помыслилось скользом, что сегодня он,
наконец, уравняет себя с казненным братом Иваном, и не станет этого вечного
молчаливого укора совести. "Ты веси, Господи!" - прошептал. Конь скоро
грянул о землю. Стремянного арбалетною стрелою сбили с коня. Двое оставшихся
детских яростно рубились с целою толпою татар. Микула с трудом выпростал
ногу из-под конской туши, хромая, пошел встречь. Кинувши щит, взял саблю в
левую, а в правую свой шестопер воеводский. На него двигались фряги с
алебардами наперевес. "Эти еще чего тут?!" - бледно усмехнул он и, дождав,
когда латинское оружие проскрежетало по кольчуге, ударом в висок свалил
первого фрязина, отбив саблею новое острие, оглушил второго. Фряги испуганно
раздались в стороны, и он вновь очутился пеший в толпе комонных татар...
Кажется, с него сбили шелом. Больше Микула ничего не помнил.
Истребив передовой полк, чему очень помогла латная генуэзская пехота,
впрочем, и сама потерявшая многих бойцов, ордынцы обрушились на строй
большого полка и, обходя его берегом Непрядвы, одновременно на полк левой
руки.
Кто тут был виноват? Первою побежала московская городовая рать,
"ненавычная к бою", по словам летописца, - ополчение, составленное из
необстрелянных ремесленников, мелких купцов, уличных разносчиков да боярской
челяди, привыкшей хватать куски с господского стола, из того разнообразного
люда, что наполняет столичные города и почти всегда бывает нестоек в бою и
легко подвержен панике, в чем была беда и позднего Рима, и Константинополя
и, увы, Москвы уже в XIV столетии! Почему побежали? Те татары, что брели
правым берегом Непрядвы, тут, ближе к устью, стали переплывать на левый
берег, где начинался бой, и когда их ряды запоказывались из кустов,
достаточно стало крика: "Обходят!" - как начался пополох. Лев Морозов,
пытавшийся остановить бегущую рать, был сбит с коня и убит, едва ли не
своими же кметями.
Справедливости ради надо сказать, что бежали не все. Но фланг был
открыт. Ратники рассыпались по полю, и началась та беспорядочная
битва-погоня, которая обычно предшествует разгрому. Там кучка пешцев,
оступив, тыкала копьями в вертящегося на коне окольчуженного всадника, там
трое татар гнались за русским боярином, там кто-то уже лупил доспехи с
мертвого, не видя, что к нему скачут, сматывая арканы на руки, двое
татарских богатуров, там пеший ратник в доспехах бешено отбивался от
четверых комонных, оступивших его и машущих саблями... Кмети брели и бежали
по полю, кто падал, притворяясь мертвым, и, дождав, когда пролетит мимо
конная татарская лава, подымался вновь. Рубили и вязали бегущих, отбивались,
становясь спинами друг к другу, "ежом", недоступным напуску конницы.
Отбившись, разбредались вновь в поисках своего боярина, своей дружины или
собирались опять кучками и шли куда-то, уставя рогатины... И уже в эту
человеческую кашу, в эту мятущуюся толпу трудно было, да и невозможно, и
незачем бросать какие-то свежие рати. Да и кого бросать, да и кому? Пал
московский воевода левой руки, а ярославские князья, оба, едва удерживали
вокруг себя охвостья своих рассыпавшихся по всему полю дружин.
Но битва шла, шла с прежнею яростью, ибо и татары, одолевавшие тут, не
могли устроить должного поряда и собрать воедино свои наступавшие - все-таки
наступавшие! - полки. И все новые и новые разноплеменные ватаги устремлялись
сюда обходом, мимо яростно гнущегося, но пока еще не сбитого со своих
рубежей большого полка, где стон стоял и скрежет от копейного и сабельного
скепания, ржали кони, кричали яростно кмети, поломавши копья, рубясь уже
топорами, залитые своей и чужою кровью, теснились, падали, устилая землю
трупами, и все еще бились, бились, не уступая, ибо настал тот час, когда
даже и молодые воины в ярости боя начинают забывать о смерти и павший,
умирая, зубами грызет врага, меж тем как слабеющие пальцы уже выпустили
засапожник и очи замглило смертною пеленой.
Правое крыло рати стояло прочно. Тут и татар было помене, и
окольчуженные новогородские удальцы бились насмерть; да и Ольгердовичи, оба,
бросившие кованую рать лоб в лоб наступавшей татарской коннице (тут были
крымчаки, караимы да касоги), сумели разом остановить катящий на них
вражеский вал, а там пошла уже работа рогатин и долгих копий, работа сабель
и сулиц, и ордынцы, не выдержав, скоро покатили назад. Еще и еще приступ,
ратники уже рвались вперед - бить, догонять и лупить доспехи с побежденных.
Но там, слева, шел бой, и неясно было - кто побеждает. А потому воеводы
правого крыла удерживали своих от напуска, сожидая хотя каких вестей из
большого полка и от князя.
А в четырех верстах отсюда татары уже прорубались к знамени, и Миша
Бренко, прошептав побледневшими губами: "В руце твоя предаю дух свой!"
(смерть уже реяла над ним, и он чуял, что смерть), поднял княжеский
шестопер и опустил его куда-то в сабельный блеск, в визг, в яростные,
оступившие его конские морды и бил вновь, вновь и вновь, пока от ударов
копейных не прорвалась кольчуга под панцирем, покуда не грянулся конь,
покуда (и это понял последнее) жадные руки не сорвали с него княжеский алый
охабень и серебряную гривну, что, балуясь, носил он старинным побытом на шее
вместо ожерелия... Рухнуло подсеченное червленое знамя, не стало княжого
стяга над полками, по бранному полю скакали вразброд, то догоняя, то рубясь,
то уходя от погони, останние воины боярских дружин, и уже всяк дрался за
себя, спасая жизнь и не думая теперь о большем.
Ванята поначалу не чаял беды, и даже когда татары, выныривая из кустов
обережья, стали обходить полк, и даже, когда побежала городовая московская
рать, чаял, что все еще можно поправить, а потому, прикрикнув на своих
перепавших кметей, устремил вперед, вослед за старшим. И вправду, когда они,
вырвавшись, не без потерь, из толпы беглецов, ринули в сабли и Ивану удалось
сбить с коня и ошеломить татарина, показалось: все еще будет спасено. Что
воевода Лев Морозов убит, они не ведали, и рубились яростно, продвигаясь
вперед, веруя в победу русских ратей и потому сами непобедимые. Но вот
одесную и ошую не оказалось никого и кони сами, взмывая на дыбы, остановили
свой бег - и ярость битвы переломилась в стыд отступления. Последний раз
мелькнул перед ним старшой, падая с перерубленным горлом, и Ванята,
прижмурясь, ринул коня и рубанул вкось, отмщая убийце. Но тут, словно глыбы
камней, повалились на него сабельные удары татарские, проминая шелом, уродуя
кольчугу. Он отбивался, крутя коня, и конь был в крови, раненый, с
отрубленным ухом; отбивался, потерявши копье, одною саблею отцовой (не
подвела!), и конь вынес, и уже скакал на хрипящем и храпящем скакуне один, и
злые слезы застилали глаза - как же так? Его догоняли. Он развернул коня, с
криком: "Мамо!" ринул его в напуск и, уже плача, рыдая уже, а зубами сжимая
поводья, обеими руками вздынул и опустил саблю. Метил в голову, но татарин
отклонился, и сабля вошла в шею, почти отрубив тому башку. Хлынула кровь,
голова отвалилась в сторону, и второй из догонявших Ваняту, увидя это,
поднял коня на дыбы и с орлиным клекочущим криком отпрянул в сторону.
- Мамо, мамо, маменька! - повторял Иван в забытьи, крутя саблей и вновь
и вновь погоняя шатающегося коня. Но, видимо, и у того кончались последние
силы. Грянулся конь, Ванята пал, вылетев из седла. Добро, ноги не запутались
в стременах. Он встал сперва на четвереньки, он плакал и, плача, искал
уроненную саблю. Над ним остановился кто-то. Он поднял голову, думая, что
враг, но это был один из его кметей, последний, что скакал всугон. И Иван,
тотчас устыдясь, утих, размазав грязь и кровь по лицу, вытер слезы, а,
оглянув, узрел и саблю свою. Но только поднял, вновь набежали татары, и они
рубились, конный и пеший, рубились уже в забытьи, уже безнадежно, ожидая,
что их вот-вот повяжут арканами. Но кто-то, видно, из своих, скакал по полю,
и кучка татар рассыпалась. Кметь спешился, ему пробило бок копьем, и Иван
неумело перевязал рану. Израненные воины, цепляясь с двух сторон за седло и
стремена раненого коня, побрели по полю невесть куда и зачем - не то искать
своих, не то сдаваться в полон. Им казалось, что они уже бьются неведомо
сколько времени, что минула вечность, что прошла вся жизнь, и прошлое - дом,
семья, мама, - виделось в бесконечном, уже почти небылом отдалении.
- Ты, Володь...
- Костюк я...
- Ты откуда, Костюк?
- С Пахры. Двое нас братьев... А ты?
- С Москвы... Один у матери.
- Стой, Иван! Идти не могу боле!
Воин покачнулся. Смертная бледнота обняла чело, видно, рана была
нешуточной.
- Давай подсажу в седло?
- Не... Невмочь! Ты... Возьми коня... Я лягу...
Иван оглянул поле. Думал, вечер уже, но вдали и вблизи все еще скакали,
бежали и рубились. Дернув за повод, заставил скакуна лечь. Оба повалились,
прижимаясь к теплым бокам лошади.
- Скачи, Иван! Може, доскачешь, а меня оставь! - просил кметь.
- Молчи, Костюк! - возможно суровее отозвался Иван и вновь безнадежным
взором окинул поле. Татары одолевали, и им самим остало недолго ждать:
первая же ватага заберет их, раненых, в полон. "С Васькой свижусь!" - горько
пошутил сам над собою Иван, и сердце заныло: неужто в полон? А родина? Русь?
Он еще мог драться! Вот сейчас вздынет саблю, подымет коня... Костюк лежал
на спине, суровый и бледный, шептал что-то, видно, молился. Иван поискал
солнце - думал, дело к ночи, но солнце стояло еще высоко. Бой зачинался в
шестом часу утра, а сейчас был, судя по солнцу, едва девятый. "Неужто всего
два часа бьемся?" - удивился Иван. Он вновь внимательно оглядел Костюка. Тот
продолжал шептать, прикрывши глаза, бредил. Трогать его было бесполезно, да
и незачем: кметь умирал. Вспомнив про плетеную баклажку на поясе, Иван
напоил Костюка водою. Тот глубоко вздохнул. "Спаси Бог!" - сказал и замер,
редко и неровно дыша.
- Костюк! - позвал Иван, - Костюк! Костюк!
- А? Чево? - отозвался тот, наконец.
- Татары близ! Я поеду, Костюк?
- Езжай! - разрешил тот. - Мне уже не поможешь... Ничем... А, даст Бог,
после боя, коли одолеют наши... Може и доживу?! Воду оставь...
Иван вложил в руки Костюка баклажку, рывком поднял коня, взмыл в седло.
Татары рысили россыпью, иные на арканах волочили пленных. "Не дамся!" -
подумал Иван.
Костюков конь уперся было, не хотел уходить от хозяина. Но Иван удилами
поднял коня на дыбы, заставив заплясать, ринул в скок. За ним гнались, мимо
уха просвистел аркан. "Псы!" - подумал и, углядевши, что преследователи
растянулись долгою цепью, круто поворотив коня, пошел наметом встречу
ближайшему. Он ли плакал полчаса назад и кричал "Мамо"?
Теперь, смертно усталый, в крови, раздумавший умирать, он содеялся
взаправдашним воином.
Сабли проскрежетали друг по другу. Как бы не так! Еще удар, еще... И
вдруг татарин, заворотя коня, стремглав помчал по полю, уходя от Ивана, а
другие двое тоже остановились в недоумении. Такое чуют издали, потому, когда
Иван устремил на них, оба не медля заворотили коней. Иван не стал
преследовать, тронул шагом, все еще отходя, не веря своей нежданной удаче.
Глянул зачем-то вверх, где реяли над полем внимательные коршуны,
сожидая, когда можно будет ринуть вниз, за добычею. Со всех сторон неслись
клики боя, вдали, где, верно, погибал большой полк, слышались аркебузные
выстрелы, ржанье, стон и звяк харалуга. Там еще рубились, там были воеводы и
князь - ежели князь не убит! - и Иван поскакал туда. Теплый ветер,
переменясь, дул ему в лицо, и он еще не знал, что в этом ветре спасение. И
сначала даже не понял, что это за рать валит там, вдалеке, и откуда доносит
к нему смутное "Уррра!" наступавших.
В эти часы Сергий в своем монастыре на горе Маковец стоял на молитве.
Шла праздничная литургия в честь Успения Богоматери, вечной заступницы
и покровительницы монастыря и града Московского, являвшейся некогда в келью
преподобного, дабы ободрить молитвенника своего. И сейчас, произнося
священные слова, приготовляя причастную трапезу и закрывая платом чашу с
дарами, Сергий чуял за спиною своей как бы дуновение, как бы веяние
божественных крыл. Незримая, она была рядом. Иноки, взглядывая порою на
своего игумена, тихо ужасались непривычно-остраненному, неземному и вместе
полному настороженной муки лицу преподобного. Длится служба, поет хор.
Там, за бревенчатою стеною церкви, - лесные далекие осенние дали,
курятся мирные дымы деревень, тускло желтеют сжатые нивы, легкими всплесками
золота обрызгала осень темные разливы боров. Покоем и миром дышит земля,
внимающая сейчас стройному монашескому пению.
Мы промчимся сквозь холод и время туда, где нас еще нет, станем,
незримые, за спинами монашеской братии в душной толпе прихожан, узрим лица,
полные любовью и верой, обращенные туда, где великий старец в простых, едва
ли не убогих ризах служит литургию, весь сосредоточенный на едином
богослужении, подымающий очеса горе, проникнем в алтарь, увидим, как его
рука бережно переставляет потир с вином и хлебом с жертвенника на престол,
как он приостанавливает длань, замирая на мгновение, как вздрагивают его
брови и едва приметная складка печали прорезает лоб.
Он спрашивает о чем-то, неслышимый нами, канонарха, и тот, вздрогнув,
подает преподобному свечу. Сергий отсылает единого из братии отнести ее к
иконе Спаса, туда, где ставят поминальные свечи и горит уже целый жаркий
золотой костер. Произносит:
- Помяни, Господи, новопреставленного раба твоего, Микулу Василича! - И
крестится. И вскоре:
- Помяни, Господи, раб твоих, князя белозерского Федора с сыном Иваном!
Длится служба. Чередою подходят к причастию иноки и миряне. Сергий
причащает, протягивая крест для поцелуя. Он внешне спокоен, миряне не
замечают ничего, но иноки, изучившие игумена своего, в великом трепете.
Таким отрешенным и строгим Сергий не был, кажется, никогда. Они
беспрекословно ставят все новые свечи, называя новопочивших: Льва Морозова,
Михайлу Иваныча Акинфова, Андрея Серкиза - всех тех, кто приезжал к нему
накануне битвы вместе с великим князем и чьи судьбы взял в ум и в душу свою
преподобный, и сейчас по нездешним толчкам в груди (словно обрываются тонкие
натянутые незримые струны) он не догадывает, нет, он знает, кто из них в
этот вот именно миг убит и чья душа отлетела к Господу.
- Запиши в Синодик, - говорит он негромко канонарху, как только
последние причащающиеся отходят, - Михайлу Бренка и инока Александра
Пересвета!
Канонарх беспрекословно записывает, ставит свечи. Крупный пот каплет у
него с чела. Он верит и не верит, точнее, верит, но ужасается верованию
своему. Преподобный Сергий знает и это! Ведает о сражении, которое идет за
сотни поприщ отсюдова, именно в этот день! Ведает, как оно идет, ведает и о
тех, кто погибает в битве - возможно ли сие?! А ежели возможно, то кто же
тогда ихний игумен, ежели не святой, отмеченный и избранный Господом уже при
своей жизни!
- Запиши еще: Семен Мелик и Тимофей Волуй! - строго говорит Сергий.
- Многие убиты? - робко, со страхом и надеждою ошибиться,
переспрашивает канонарх.
- Многие! - возражает Сергий. - Но великий князь Дмитрий уцелеет! - И
на немой рвущийся крик, на незаданный вопрос об исходе сражения отвечает:
- Не страшись! Заступница с нами!
Видение гаснет. Мы уже не видим лиц, не слышим сдержанного шепота
голосов, и мерцающие свечи претворяются в золото осенних берез. Иные шумы,
шумы сражения на Дону, слышатся окрест. Длится бой.
Князь Дмитрий, добравшись до рядов большого полка, нос к носу
столкнулся с воеводою Иваном Родионычем Квашней. Боярин аж замахал руками:
- Нельзя, княже, туда!
- Миша Бренко у знамени! - возразил Дмитрий. - Я веду кметей на бой и
смерть, и я должен быть впереди!
- Не оберечь мне тебя, княже! - опасливо вымолвил Иван Родионыч в спину
Дмитрию.
- Рать береги! - бросил через плечо Дмитрий, и такое холодное упорство
послышалось в голосе великого князя, что боярин, тихо ругнувшись про себя,
отступил. Боброк ушел, а без него тут... Не за руки же имать великого князя
владимирского! Да и не до того стало! Почти тотчас запели рожки, грянули
цимбалы, и уже, прорвавшись сквозь ряды передового полка и в обход,
устремили на них первые ордынские всадники...
Бой не бой. Скорее ряд коротких приступов, тотчас и с уроном для врага
отбиваемых. Бой шел там, впереди, где стоял, умирая, пеший передовой полк,
и, кабы выстоял, двинуть вперед, обнять неприятеля крыльями войска... Кабы
выстоял!.. Три захлебнувшиеся атаки - конницы и роковой натиск генуэзской
пехоты - все это заняло меньше часа, и в час тот уложились тысячи жизней
огромное войско, стесненное на семи верстах пространства, наступая, вовсе
теряло свободу маневра, ибо задние давили на передних, с каждым шагом все
теснее смыкая ряды и превращаясь в неповоротливую и непроворотную толщу
людей и коней, где уже нельзя было повернуть или даже замедлить ход и
приходило переть вперед, мешая друг другу, кучей, толщей проламывая русский
строй. Множественность в этих условиях теряла цену, становясь из достоинства
недостатком.
Ну, а сколько было русичей - вряд ли о том кто и ведал доподлинно. По
тем временам по тогдашнему населению городов огромная то была рать! И
мужикам, сошедшим из укромных маленьких деревень, вообще казавшаяся
безмерной! Впервые со времен уделов, со времен Мономаха почитай, впервые
собиралась на Руси воедино такая громада войска! Тут, как ни считай, и
двести, и четыреста тысяч сказать мочно - глазом не обозреть!
И маленьким, совсем малым показался поединок Пересвета с Челубеем в
начале сражения, не всеми и увиденный даже, и только после уж, припоминая и
прославляя, и его вознесли: чернеца-воина, бывшего брянского боярина,
посланного, вернее, благословленного Сергием на брань. А так - что видно,
что слышно простому-то ратнику, тем паче пешцу, коего привели и ткнули: вот
здеся стой! И мужики тотчас, подстелив армяки, уселись на землю, жевали
хлеб, не выпуская из рук оружия, ждали, когда прокинет туман.
Ватага, к которой пристали плотники, отец с сыном, оказалась в самом
челе передового полка. Ратник, что вел ватагу, уже не балагурил больше -
посвистывая и хмуро взглядывая в туман, подтачивал наконечники стрел.
Крестьянин-богатырь, уложив в траву свою безмерную рогатину, медленно,
истово жевал краюху хлеба с крупной очищенной луковицей, которую, откусывая,
макал в серую крупную соль. Кто молился в голос, кто про себя, беззвучно
повторяя святые слова. Отец-плотник тихо выговаривал сыну, дабы не лез
вперед, но и не бежал, а стоял у него за плечом. Сын почти не слушал
родителя. Оттуда, из тумана, доносило глухой ропот и ржанье татарских коней.
И сейчас так ему чаялось удрать, забиться куды в овин, затянуться под снопы
- авось не найдут! Такой страх объял - воздохнуть, и то трудно становило.
Сырой, настоянный на травах туман забивал горло, казался горьким дымом...
Меж тем розовело. Неживою рукой принял он от отца баклажку с теплым квасом,
отпил, стало легче. "Господи! - шептали уста. - Господи! Пошли, как всем,
так и мне!"
Боярин подъехал. Кусая ус, стал обочь. Умный боярин: не кричал, не
махал шестопером. Дождав, когда мужики сами, завидев его, начали вставать,
наклонил голову и, больше руками, чем словом, подъезжая вплоть, начал
ровнять ряды.
- Плотней, плотней станови! - приговаривал. Рогатину в руках у парня,
взявши за древко, утвердил, положив на плечо родителя.
- Так держи! - сказал. - И сам уцелеешь, и батьку свово спасешь!
Мужики отаптывали лаптями травы вокруг себя - не запутаться бы
невзначай! Кто еще торопливо дожевывал, кто отпивал последний глоток, но уже
туман прокинулся, и запоказывались бесчисленные татарские ряды, и крик
донесло сюда, горловой, далекий. И тут многие поднялись руки, сотворяя
крестное знамение, и уже после того, поплевав на ладони, крепко брались за
оружие, ощетиненным ежом готовясь встретить скачущих татарских кметей.
И что тут, как тут? Парень прикрыл глаза - теперь уже и желанья бежать
не стало! По сторонам падали стрелы, охнул рядом, схватясь за предплечье,
мужик, пал на колени второй, и вот уже близ оскаленные конские морды и
режущий уши свист, и только вымолвить остало вдругорядь:
"Господи!", как мужики пошли, пятясь, назад, и он пошел неволею вместе
со всеми, и в эту пятящуюся плотную толпу русичей врезалась ясская
конница...
Побежали бы, но уж и некуда стало бежать! Задние не бежали тоже, а лишь
уплотнялись. Старик плотник, ринув рогатиною, попал в коня, но тотчас
непослушное древко вырвалось у него из рук вместе с промчавшейся лошадью.
Он наклонился и чуть не погиб, но сын спас: слепо, не разжимая глаз,
ткнул перед собою, и всадник, с гортанным горским криком, проскакал мимо,
рубанув кого-то другого. Великан, что тоже отступил вместе со всеми, уставя
свою рогатину, тут глухо крянул, отемнев ликом, и поднял, поддев, комонного
над седлом. Подержал дрыгающее тело, стряхнул под копыта другорядного
скачущего коня и пошел работать, словно бы на покосе копны метал,
расшвыривая вспятивших всадников. Одного, настырного, рыкнув, когда тот
поднял скакуна на дыбы, пронзил рогатиною вместе с конем и на затрещавшей
рогатине, с малиновой от натуги шеей, поднял дико взоржавшего коня вместях
со всадником и бросил позадь себя, едва не придавив соседнего мужика. Ихний
старшой меж тем опорожнял колчан, пуская стрелу за стрелою в скачущих на
него комонных. Потерявши половину ватаги, отбились. Яссы отхлынули, но и
тотчас ринула на них теперь уже татарская конница.
Там, в глубине рядов, люди стонали, падали, задыхались, давя друг
друга. Тут, впереди, обломивши рогатины, мужики взялись за топоры. Великан
все так же без устали работал рогатиною, снопами раскидывая ратных, но вот и
его застигла чья-то сталь, и, постояв, точно дуб, на раскоряченных толстых
ногах, он пошатнулся и рухнул, еще не понимая совсем, что убит.
Лишь перед глазами, уже застилая их красною пеленой, пронеслось
видение: его Глаха, веселая, хохочущая, на стогу, вся в сене, и он силится
докинуть, закинуть ее новою копной и не может - не здынуть рук, а хохот - не
то ржанье - все громче, громче... Тише...
Парня срубил татарин на глазах у отца. "Ону-у-фрий!" - дико выкрикнул
плотник, завидя падающего сына. ("Как матери, матери как скажу, что не
уберег!") - тенью пронеслось в голове!). И отчаянно кинулся вперед, уже без
рогатины, без топора, даже и без шелома, и не почуял, как татарская сабля
смахнула ему пол-лица, - только дорваться бы! И дорвался, и цепкими руками
плотника сорвал убийцу сына с седла, сверкая обнаженными зубами и костью,
поливая противника кровью, добрался-таки до горла и начал душить.
Татарин был дюж и грузен, но узрев над собою это наполовину срубленное
лицо, обнаженный череп и зубы под сумасшедшими бешеными глазами, перепал,
отпустил повод и сейчас толстыми слабеющими пальцами рвал и царапал и не мог
оторвать от горла когтистых рук старика. Так и свалились оба в месиво, в
кашу из земли и крови, и чьи-то кованые копыта докончили жизни этих двоих,
так и закостеневших в смертельном объятии... Такое творилось там, в
передовом полку.
Ото всей ихней ватаги оставалось двое: кметь, уже опустошивший колчан и
теперь отбивающийся саблей, и чернобородый мужик с топором. Осталось всего
двое, когда - после дымного залпа из аркебуз и ливня железных стрел,
скосивших поределые ряды русичей, - в разрыве мятущихся конских крупов и
морд показалась идущая вперед, уставя алебарды, в сверкающих литых панцирях,
генуэзская пехота.
Ратник пал, дважды взмахнувши саблей. Тот, что с топором, изловчась,
свалил одного фрязина, но тут и сам, раненный в бок, начал заваливать под
ноги идущим. А там, назади, кто-то визжал надрывно, полузадохнувшись от
тесноты, выдираясь из гущи тел, кто-то крестил топором, и пятились, и
падали, падали под железными стрелами гуще и гуще, и все не хотели бежать.
Били наотмашь, отплевывая кровь и пену, сами валились на фряжские
долгие копья-топорики, пригибая оружие к земле, и умирали, не отступая.
Стремительное поначалу движение татарских ратей замедлилось. Кони,
горбатясь и храпя, лезли по трупам. Копыта, выше бабок замаранные кровью,
проваливали в скользкое месиво тел. Весь передовой полк "пал костью", так и
не отступив. И это было еще только самое начало сражения!
Микула Василич и князь Федор Романович Белозерский, воеводы передового
полка, сделали что могли, отбив три конных приступа и порядком-таки измотав
латную генуэзскую пехоту. Но ордынцы валили кучей.
Все новые и новые ряды словно бы выходили из небытия, как в сказке той,
где герой рубит и рубит, а вражеские воины, вместо того, чтобы падать,
только умножаются в числе.
Федор Романыч уже был убит, когда Микула почуял, понял вдруг, что полк
погибает. Он сжал зубы, поднял отяжелевшую руку с саблей, по локоть залитую
кровью. (Под ним ранили уже третьего коня.) Скользом прошло в сознании:
отступить? уйти? Не мог оставить умирать свою погибающую пехоту!
Этих вот мужиков, что задыхались от тесноты, но бежать не хотели! А из
всей дружины комонной осталось всего четверо или пятеро детских, да
израненный стремянный еще чудом держался в седле.
- Уходи, господине! - крикнул ему слуга.
Микула кивнул и, поднявши саблю, поскакал вперед. Жизнь надо было
продать как можно дороже. Еще и то помыслилось скользом, что сегодня он,
наконец, уравняет себя с казненным братом Иваном, и не станет этого вечного
молчаливого укора совести. "Ты веси, Господи!" - прошептал. Конь скоро
грянул о землю. Стремянного арбалетною стрелою сбили с коня. Двое оставшихся
детских яростно рубились с целою толпою татар. Микула с трудом выпростал
ногу из-под конской туши, хромая, пошел встречь. Кинувши щит, взял саблю в
левую, а в правую свой шестопер воеводский. На него двигались фряги с
алебардами наперевес. "Эти еще чего тут?!" - бледно усмехнул он и, дождав,
когда латинское оружие проскрежетало по кольчуге, ударом в висок свалил
первого фрязина, отбив саблею новое острие, оглушил второго. Фряги испуганно
раздались в стороны, и он вновь очутился пеший в толпе комонных татар...
Кажется, с него сбили шелом. Больше Микула ничего не помнил.
Истребив передовой полк, чему очень помогла латная генуэзская пехота,
впрочем, и сама потерявшая многих бойцов, ордынцы обрушились на строй
большого полка и, обходя его берегом Непрядвы, одновременно на полк левой
руки.
Кто тут был виноват? Первою побежала московская городовая рать,
"ненавычная к бою", по словам летописца, - ополчение, составленное из
необстрелянных ремесленников, мелких купцов, уличных разносчиков да боярской
челяди, привыкшей хватать куски с господского стола, из того разнообразного
люда, что наполняет столичные города и почти всегда бывает нестоек в бою и
легко подвержен панике, в чем была беда и позднего Рима, и Константинополя
и, увы, Москвы уже в XIV столетии! Почему побежали? Те татары, что брели
правым берегом Непрядвы, тут, ближе к устью, стали переплывать на левый
берег, где начинался бой, и когда их ряды запоказывались из кустов,
достаточно стало крика: "Обходят!" - как начался пополох. Лев Морозов,
пытавшийся остановить бегущую рать, был сбит с коня и убит, едва ли не
своими же кметями.
Справедливости ради надо сказать, что бежали не все. Но фланг был
открыт. Ратники рассыпались по полю, и началась та беспорядочная
битва-погоня, которая обычно предшествует разгрому. Там кучка пешцев,
оступив, тыкала копьями в вертящегося на коне окольчуженного всадника, там
трое татар гнались за русским боярином, там кто-то уже лупил доспехи с
мертвого, не видя, что к нему скачут, сматывая арканы на руки, двое
татарских богатуров, там пеший ратник в доспехах бешено отбивался от
четверых комонных, оступивших его и машущих саблями... Кмети брели и бежали
по полю, кто падал, притворяясь мертвым, и, дождав, когда пролетит мимо
конная татарская лава, подымался вновь. Рубили и вязали бегущих, отбивались,
становясь спинами друг к другу, "ежом", недоступным напуску конницы.
Отбившись, разбредались вновь в поисках своего боярина, своей дружины или
собирались опять кучками и шли куда-то, уставя рогатины... И уже в эту
человеческую кашу, в эту мятущуюся толпу трудно было, да и невозможно, и
незачем бросать какие-то свежие рати. Да и кого бросать, да и кому? Пал
московский воевода левой руки, а ярославские князья, оба, едва удерживали
вокруг себя охвостья своих рассыпавшихся по всему полю дружин.
Но битва шла, шла с прежнею яростью, ибо и татары, одолевавшие тут, не
могли устроить должного поряда и собрать воедино свои наступавшие - все-таки
наступавшие! - полки. И все новые и новые разноплеменные ватаги устремлялись
сюда обходом, мимо яростно гнущегося, но пока еще не сбитого со своих
рубежей большого полка, где стон стоял и скрежет от копейного и сабельного
скепания, ржали кони, кричали яростно кмети, поломавши копья, рубясь уже
топорами, залитые своей и чужою кровью, теснились, падали, устилая землю
трупами, и все еще бились, бились, не уступая, ибо настал тот час, когда
даже и молодые воины в ярости боя начинают забывать о смерти и павший,
умирая, зубами грызет врага, меж тем как слабеющие пальцы уже выпустили
засапожник и очи замглило смертною пеленой.
Правое крыло рати стояло прочно. Тут и татар было помене, и
окольчуженные новогородские удальцы бились насмерть; да и Ольгердовичи, оба,
бросившие кованую рать лоб в лоб наступавшей татарской коннице (тут были
крымчаки, караимы да касоги), сумели разом остановить катящий на них
вражеский вал, а там пошла уже работа рогатин и долгих копий, работа сабель
и сулиц, и ордынцы, не выдержав, скоро покатили назад. Еще и еще приступ,
ратники уже рвались вперед - бить, догонять и лупить доспехи с побежденных.
Но там, слева, шел бой, и неясно было - кто побеждает. А потому воеводы
правого крыла удерживали своих от напуска, сожидая хотя каких вестей из
большого полка и от князя.
А в четырех верстах отсюда татары уже прорубались к знамени, и Миша
Бренко, прошептав побледневшими губами: "В руце твоя предаю дух свой!"
(смерть уже реяла над ним, и он чуял, что смерть), поднял княжеский
шестопер и опустил его куда-то в сабельный блеск, в визг, в яростные,
оступившие его конские морды и бил вновь, вновь и вновь, пока от ударов
копейных не прорвалась кольчуга под панцирем, покуда не грянулся конь,
покуда (и это понял последнее) жадные руки не сорвали с него княжеский алый
охабень и серебряную гривну, что, балуясь, носил он старинным побытом на шее
вместо ожерелия... Рухнуло подсеченное червленое знамя, не стало княжого
стяга над полками, по бранному полю скакали вразброд, то догоняя, то рубясь,
то уходя от погони, останние воины боярских дружин, и уже всяк дрался за
себя, спасая жизнь и не думая теперь о большем.
Ванята поначалу не чаял беды, и даже когда татары, выныривая из кустов
обережья, стали обходить полк, и даже, когда побежала городовая московская
рать, чаял, что все еще можно поправить, а потому, прикрикнув на своих
перепавших кметей, устремил вперед, вослед за старшим. И вправду, когда они,
вырвавшись, не без потерь, из толпы беглецов, ринули в сабли и Ивану удалось
сбить с коня и ошеломить татарина, показалось: все еще будет спасено. Что
воевода Лев Морозов убит, они не ведали, и рубились яростно, продвигаясь
вперед, веруя в победу русских ратей и потому сами непобедимые. Но вот
одесную и ошую не оказалось никого и кони сами, взмывая на дыбы, остановили
свой бег - и ярость битвы переломилась в стыд отступления. Последний раз
мелькнул перед ним старшой, падая с перерубленным горлом, и Ванята,
прижмурясь, ринул коня и рубанул вкось, отмщая убийце. Но тут, словно глыбы
камней, повалились на него сабельные удары татарские, проминая шелом, уродуя
кольчугу. Он отбивался, крутя коня, и конь был в крови, раненый, с
отрубленным ухом; отбивался, потерявши копье, одною саблею отцовой (не
подвела!), и конь вынес, и уже скакал на хрипящем и храпящем скакуне один, и
злые слезы застилали глаза - как же так? Его догоняли. Он развернул коня, с
криком: "Мамо!" ринул его в напуск и, уже плача, рыдая уже, а зубами сжимая
поводья, обеими руками вздынул и опустил саблю. Метил в голову, но татарин
отклонился, и сабля вошла в шею, почти отрубив тому башку. Хлынула кровь,
голова отвалилась в сторону, и второй из догонявших Ваняту, увидя это,
поднял коня на дыбы и с орлиным клекочущим криком отпрянул в сторону.
- Мамо, мамо, маменька! - повторял Иван в забытьи, крутя саблей и вновь
и вновь погоняя шатающегося коня. Но, видимо, и у того кончались последние
силы. Грянулся конь, Ванята пал, вылетев из седла. Добро, ноги не запутались
в стременах. Он встал сперва на четвереньки, он плакал и, плача, искал
уроненную саблю. Над ним остановился кто-то. Он поднял голову, думая, что
враг, но это был один из его кметей, последний, что скакал всугон. И Иван,
тотчас устыдясь, утих, размазав грязь и кровь по лицу, вытер слезы, а,
оглянув, узрел и саблю свою. Но только поднял, вновь набежали татары, и они
рубились, конный и пеший, рубились уже в забытьи, уже безнадежно, ожидая,
что их вот-вот повяжут арканами. Но кто-то, видно, из своих, скакал по полю,
и кучка татар рассыпалась. Кметь спешился, ему пробило бок копьем, и Иван
неумело перевязал рану. Израненные воины, цепляясь с двух сторон за седло и
стремена раненого коня, побрели по полю невесть куда и зачем - не то искать
своих, не то сдаваться в полон. Им казалось, что они уже бьются неведомо
сколько времени, что минула вечность, что прошла вся жизнь, и прошлое - дом,
семья, мама, - виделось в бесконечном, уже почти небылом отдалении.
- Ты, Володь...
- Костюк я...
- Ты откуда, Костюк?
- С Пахры. Двое нас братьев... А ты?
- С Москвы... Один у матери.
- Стой, Иван! Идти не могу боле!
Воин покачнулся. Смертная бледнота обняла чело, видно, рана была
нешуточной.
- Давай подсажу в седло?
- Не... Невмочь! Ты... Возьми коня... Я лягу...
Иван оглянул поле. Думал, вечер уже, но вдали и вблизи все еще скакали,
бежали и рубились. Дернув за повод, заставил скакуна лечь. Оба повалились,
прижимаясь к теплым бокам лошади.
- Скачи, Иван! Може, доскачешь, а меня оставь! - просил кметь.
- Молчи, Костюк! - возможно суровее отозвался Иван и вновь безнадежным
взором окинул поле. Татары одолевали, и им самим остало недолго ждать:
первая же ватага заберет их, раненых, в полон. "С Васькой свижусь!" - горько
пошутил сам над собою Иван, и сердце заныло: неужто в полон? А родина? Русь?
Он еще мог драться! Вот сейчас вздынет саблю, подымет коня... Костюк лежал
на спине, суровый и бледный, шептал что-то, видно, молился. Иван поискал
солнце - думал, дело к ночи, но солнце стояло еще высоко. Бой зачинался в
шестом часу утра, а сейчас был, судя по солнцу, едва девятый. "Неужто всего
два часа бьемся?" - удивился Иван. Он вновь внимательно оглядел Костюка. Тот
продолжал шептать, прикрывши глаза, бредил. Трогать его было бесполезно, да
и незачем: кметь умирал. Вспомнив про плетеную баклажку на поясе, Иван
напоил Костюка водою. Тот глубоко вздохнул. "Спаси Бог!" - сказал и замер,
редко и неровно дыша.
- Костюк! - позвал Иван, - Костюк! Костюк!
- А? Чево? - отозвался тот, наконец.
- Татары близ! Я поеду, Костюк?
- Езжай! - разрешил тот. - Мне уже не поможешь... Ничем... А, даст Бог,
после боя, коли одолеют наши... Може и доживу?! Воду оставь...
Иван вложил в руки Костюка баклажку, рывком поднял коня, взмыл в седло.
Татары рысили россыпью, иные на арканах волочили пленных. "Не дамся!" -
подумал Иван.
Костюков конь уперся было, не хотел уходить от хозяина. Но Иван удилами
поднял коня на дыбы, заставив заплясать, ринул в скок. За ним гнались, мимо
уха просвистел аркан. "Псы!" - подумал и, углядевши, что преследователи
растянулись долгою цепью, круто поворотив коня, пошел наметом встречу
ближайшему. Он ли плакал полчаса назад и кричал "Мамо"?
Теперь, смертно усталый, в крови, раздумавший умирать, он содеялся
взаправдашним воином.
Сабли проскрежетали друг по другу. Как бы не так! Еще удар, еще... И
вдруг татарин, заворотя коня, стремглав помчал по полю, уходя от Ивана, а
другие двое тоже остановились в недоумении. Такое чуют издали, потому, когда
Иван устремил на них, оба не медля заворотили коней. Иван не стал
преследовать, тронул шагом, все еще отходя, не веря своей нежданной удаче.
Глянул зачем-то вверх, где реяли над полем внимательные коршуны,
сожидая, когда можно будет ринуть вниз, за добычею. Со всех сторон неслись
клики боя, вдали, где, верно, погибал большой полк, слышались аркебузные
выстрелы, ржанье, стон и звяк харалуга. Там еще рубились, там были воеводы и
князь - ежели князь не убит! - и Иван поскакал туда. Теплый ветер,
переменясь, дул ему в лицо, и он еще не знал, что в этом ветре спасение. И
сначала даже не понял, что это за рать валит там, вдалеке, и откуда доносит
к нему смутное "Уррра!" наступавших.
В эти часы Сергий в своем монастыре на горе Маковец стоял на молитве.
Шла праздничная литургия в честь Успения Богоматери, вечной заступницы
и покровительницы монастыря и града Московского, являвшейся некогда в келью
преподобного, дабы ободрить молитвенника своего. И сейчас, произнося
священные слова, приготовляя причастную трапезу и закрывая платом чашу с
дарами, Сергий чуял за спиною своей как бы дуновение, как бы веяние
божественных крыл. Незримая, она была рядом. Иноки, взглядывая порою на
своего игумена, тихо ужасались непривычно-остраненному, неземному и вместе
полному настороженной муки лицу преподобного. Длится служба, поет хор.
Там, за бревенчатою стеною церкви, - лесные далекие осенние дали,
курятся мирные дымы деревень, тускло желтеют сжатые нивы, легкими всплесками
золота обрызгала осень темные разливы боров. Покоем и миром дышит земля,
внимающая сейчас стройному монашескому пению.
Мы промчимся сквозь холод и время туда, где нас еще нет, станем,
незримые, за спинами монашеской братии в душной толпе прихожан, узрим лица,
полные любовью и верой, обращенные туда, где великий старец в простых, едва
ли не убогих ризах служит литургию, весь сосредоточенный на едином
богослужении, подымающий очеса горе, проникнем в алтарь, увидим, как его
рука бережно переставляет потир с вином и хлебом с жертвенника на престол,
как он приостанавливает длань, замирая на мгновение, как вздрагивают его
брови и едва приметная складка печали прорезает лоб.
Он спрашивает о чем-то, неслышимый нами, канонарха, и тот, вздрогнув,
подает преподобному свечу. Сергий отсылает единого из братии отнести ее к
иконе Спаса, туда, где ставят поминальные свечи и горит уже целый жаркий
золотой костер. Произносит:
- Помяни, Господи, новопреставленного раба твоего, Микулу Василича! - И
крестится. И вскоре:
- Помяни, Господи, раб твоих, князя белозерского Федора с сыном Иваном!
Длится служба. Чередою подходят к причастию иноки и миряне. Сергий
причащает, протягивая крест для поцелуя. Он внешне спокоен, миряне не
замечают ничего, но иноки, изучившие игумена своего, в великом трепете.
Таким отрешенным и строгим Сергий не был, кажется, никогда. Они
беспрекословно ставят все новые свечи, называя новопочивших: Льва Морозова,
Михайлу Иваныча Акинфова, Андрея Серкиза - всех тех, кто приезжал к нему
накануне битвы вместе с великим князем и чьи судьбы взял в ум и в душу свою
преподобный, и сейчас по нездешним толчкам в груди (словно обрываются тонкие
натянутые незримые струны) он не догадывает, нет, он знает, кто из них в
этот вот именно миг убит и чья душа отлетела к Господу.
- Запиши в Синодик, - говорит он негромко канонарху, как только
последние причащающиеся отходят, - Михайлу Бренка и инока Александра
Пересвета!
Канонарх беспрекословно записывает, ставит свечи. Крупный пот каплет у
него с чела. Он верит и не верит, точнее, верит, но ужасается верованию
своему. Преподобный Сергий знает и это! Ведает о сражении, которое идет за
сотни поприщ отсюдова, именно в этот день! Ведает, как оно идет, ведает и о
тех, кто погибает в битве - возможно ли сие?! А ежели возможно, то кто же
тогда ихний игумен, ежели не святой, отмеченный и избранный Господом уже при
своей жизни!
- Запиши еще: Семен Мелик и Тимофей Волуй! - строго говорит Сергий.
- Многие убиты? - робко, со страхом и надеждою ошибиться,
переспрашивает канонарх.
- Многие! - возражает Сергий. - Но великий князь Дмитрий уцелеет! - И
на немой рвущийся крик, на незаданный вопрос об исходе сражения отвечает:
- Не страшись! Заступница с нами!
Видение гаснет. Мы уже не видим лиц, не слышим сдержанного шепота
голосов, и мерцающие свечи претворяются в золото осенних берез. Иные шумы,
шумы сражения на Дону, слышатся окрест. Длится бой.
Князь Дмитрий, добравшись до рядов большого полка, нос к носу
столкнулся с воеводою Иваном Родионычем Квашней. Боярин аж замахал руками:
- Нельзя, княже, туда!
- Миша Бренко у знамени! - возразил Дмитрий. - Я веду кметей на бой и
смерть, и я должен быть впереди!
- Не оберечь мне тебя, княже! - опасливо вымолвил Иван Родионыч в спину
Дмитрию.
- Рать береги! - бросил через плечо Дмитрий, и такое холодное упорство
послышалось в голосе великого князя, что боярин, тихо ругнувшись про себя,
отступил. Боброк ушел, а без него тут... Не за руки же имать великого князя
владимирского! Да и не до того стало! Почти тотчас запели рожки, грянули
цимбалы, и уже, прорвавшись сквозь ряды передового полка и в обход,
устремили на них первые ордынские всадники...
Бой не бой. Скорее ряд коротких приступов, тотчас и с уроном для врага
отбиваемых. Бой шел там, впереди, где стоял, умирая, пеший передовой полк,
и, кабы выстоял, двинуть вперед, обнять неприятеля крыльями войска... Кабы
выстоял!.. Три захлебнувшиеся атаки - конницы и роковой натиск генуэзской
пехоты - все это заняло меньше часа, и в час тот уложились тысячи жизней