— Вовсе не платить!
   — Вовсе нельзя!
   — Ну, из добычи часть давать какую, из обчего!
   — На што те пенязи, скажи, Анфал! Молви! Выскажи, не таи, Анфал Никитич!
   — О том и речь! — дождав относительной тишины, заговорил Анфал, веско отделяя слова друг от друга:
   — Попа оплачивать нать? Безо церквы святой мы-ста тута совсем озвереем! Хрест-от у кажного ли есть на шее?
   — Крестов ищо не пропили! — ворчливо хохотнул кто-то из председящих.
   — Тихо! Тише! Анфал Никитич говорит!
   — Дак того мало, ватажники! — продолжил Анфал. — Кто из вас грамоте разумеет? — вздынулось несколько десятков рук, но иные сидели, свеся головы и брусвянея.
   — То-то, мужики! В войске нашем грамоту разуметь должны вси! Дабы не уступать вятшим! Тут о боярской господе говоря была, дак безо грамоты нам не уступить вятшим не мочно! Без того ни памяти не сохранить, и никакого приказного дела вести не мочно, и даже на кругу баять нельзя! Должон есаул записи иметь с собою, как там и что, с кого взято, куда истрачено. И кажный должен уметь прочесть грамоту ту! А потому надобно нам училище, яко в Нове Городе Великом, на общинные деньги цьтоб, а за научение никому не платить! Круг должон содержать училище то! Так, други! И на оружие нам надобно серебро. И по тому всему и говорю я: треть от любого заработка! А что твоя треть, Онфим, — оборотил он строгий взор в сторону Лыка, — поболе хошь еговой трети, дак то иная печаль. Завтра тебе не повезет, изувечат тя бесермены, постареешь, опять иное что, какая напасть: мор, пожар, ворог — и станет твоя треть меньше воробьиного носа! Ты вперед думай, Лыко, не утыкайся в един нынешний день! И пойдет твоя треть опять же на дела общинные, на то, что надобно всем нам! И еще с тех пенязей…
   — Тихо, тихо! Досказывай, Анфал!
   — И ишо с тех денег круг должен помогать убогим, увечным, сирым, старикам. Неможно казаку милостыню сбирать! Позор! Погиб в бою казак, дети — малы, кто поможет? Круг! А вырастут — свое дадут миру, ту же треть. Так вот и не будет барства промеж нас, и той не правоты, от которой ныне бегут из Нова Города на Вятку!
   И загомонили вновь, и зашумели одобрительно. И хоть кто и пробовал толковать, что, мол, многовато, треть-то с заработанного, да как воспомнили о школе, о том, что опосле училища кажный из них станет грамотен, подняли на голоса: «Треть! Треть!»
   — Пущай миром решают, соборно! — изрек Анфал.
   — Цьтобы никоторого противу не было, перемолвите друг с другом, мужики, не на день, на век решаем!
   Спорили. Убеждали друг друга. В конце концов и самые упорные, тот же Лыко, сдались. Треть так треть. И быть по сему!
   — А кому помогать, ето как? Кто-то решат? — вновь вставился въедливый Онфим Лыко. — Войсковой атаман, цьто ли? Ты, Анфал?
   — Круг! — твердо отверг Анфал. — Со стариками решать, и кто там обделен, кого атаман позабудет, тоже жалобу приносить на круг! Иного атамана, что позабудет поддержать семью знатного воина, что на рати пал, и наказать мочно, и сместить, не дожидая года.. Тут уж пущай в колокол ударят да круг созовут! И о том поспорили вдосталь, в каких случаях, как да почему возможно, не дожидая года, атамана сместить. И о том, как на кругу баять, и что в случае согласия шапки кидать вверх, а не согласны, дак кричать: «Не по совести судишь, атаман!»
   И о том порешили, что круг мог поучить и простить, тогда «ученый» благодарил и кланял миру. А могли и забить до смерти или не простить вовсе. И тогда такого казака мог убить любой и каждый безо всякого суда.
   Вырабатывалось, яснело понемногу устроение, которое, где раньше, где позже, стало всеобщим устроением казачьих дружин, возрождалось раз за разом и в сибирских ватагах, и в войске Игната Некрасова. И все та же называлась треть заработка, что шла на общинные нужды, и те же наказания провинившихся плетью на кругу, после чего «ученый» должен был кланяться и благодарить мир, и то же почтение к старшине, к бывалым, в походах поседевшим старикам. И та же строгая власть атамана — велит, сделай! Хоть на смерть посылают. И так же по воле круга, неугодного атамана отрешали от власти, лишали всех должностей и даже наказывали, пороли, ежели заслужил.
   На окраинах великой страны, укрепленной высшею властью единого наследственного правителя, возникал и упорно жил демократический навычай выборной народной власти, власти народа-войска, благодаря которому и росла неодолимо, и ширилась с окраин великая страна.
***
   Уже все устали, и Анфал объявил перерыв. Раздавали хлеб и куски жареного мяса, разливали квас. На кругу требовались ясные головы.
   — О чем еще гуторить? — вопрошали, запивая квасом холодную снедь.
   — О самом важном! — отвечал Анфал. — Мы главного еще не решили, как жить, как строить семью, чтоб корень наш не исчез, не исшаял в веках!
   — Ишь ты, главного! — удивлялись иные. — А ето все что же, не главное пока?
   Но когда, отъев, заговорили снова, оказалось, что прав был Анфал: тут-то и подступила главная труднота!
   Семья! У многих атаманов было по несколько жен, набранных из мариек, удмурток, веси. Малые дети зачастую и по-русски не говорили почти. А уж о мужской верности женам тут, на Вятке, лучше было не вспоминать. Но Анфал заговорил и заставил себя слушать.
   Утишив шумные разговоры и пересмехи, оборотил взор к Ивану Паленому, вопросивши о том, о чем его доселе стыдились выспрашивать:
   — Скажи, Иван, почто тебя, с такой-то рожей, женка не бросила твоя?
   Замерли. Иному отмолвил бы Иван Паленый, ежели не руганью, то скоромно: мол, пото, что кое-что не обгорело, мол, у меня! Ну не Анфалу же эдакое говорить? Призадумался едва ли не впервые и смолчал, удивленно соображая, что он, когда-то гулявший напропалую, а и ныне не отказывающий себе поиметь какую бабу, не подумал досель о том простом, о чем вопросил его нынче Анфал. И ведал ведь, что не гуляет от него хозяйка, не гуляла и прежде того, стоически вынося все причуды своего супруга.
   — Я вот о чем скажу! — продолжал Анфал, оставя Паленому самому додумывать спрошенное. — Пока мы молоды, да и кровь играет, и думы нет у нас о том, что ся совершит впредь! А кто из вас не лежал на ложе скорби, в болезни ли, в ранах гниющих, и за кем не ухаживала, не обмывала, не одевала, не кормила, слезами уливаясь, женка его?
   — Тише, там! Не о гулящих бабах говорю! Не о тех, что за медное пуло, где хошь под тебя лягут! О венчаных женках, что дадены единый раз и на всю жисть! О матерях ваших детей! О самом корени вашем! Ну, отгуляете, молодцы, отпируете, а старость прийдет? И узрит иной из вас, что и любил, и насилил, и бражничал — а корени своего на земли не оставил, и что ему при смерти некому и глаза те закрыть, не то цьто похоронить и оплакать! Не на один день творим! Не на час! Не телесной истомы ради! Творим, чтобы корень наш не пропал на земле! И женка у кажного из вас, пущай и чужого племени — должна быть крещена в православную веру! И баять по-русски уметь, и весь поряд познать переже, чем от нее рожать невесть кого и неведомо зачем! Мы не тевтоны там, не брезгуем никем, да не должно и себя терять! А тут — женка всему голова, она вырастит казака, она и научит, и на ум наставит! Пото и молимся Богоматери, без которой и самого Спасителя не стало бы на Земли.
   — От Бога… — начал кто-то. — Да, от Бога! От Духа Свята! А Бог-то не дурак, тоже ведал, от коей женки Господа нашего выродить! Тут уж предназначено было! Ее ишо, когда токо в храм привели, уже ведомо стало, что Бога родит! Дак вот, должно и нам всем иметь жену единую, венчанную.
   Не унимаю, Вышата! Ведаю, что ты до женок яровит, так ведь не о том речь!
   О матери твоих чад сущих!
   — А ежели женка от мужа своего блядит? — вопросил спокойно Ноздря.
   — Казнить! Прогнать! Выпороть! — раздались сразу многие голоса.
   Анфал спокойно отмолвил, пожавши плечами:
   — На Москвы эдаких, быват, и в землю зарывают по шею, а у нас… — он помолчал, и высказал строго:
   — В куль, да в воду!
   Двигнулись. Загомонили.
   — А казака, что сблодил? — раздался тот же въедливый голос.
   — А казака, коли женка на кругу пожалитце на его, на кругу и пороть!
   И вновь замолчали, обмысливая.
   — А дале что? — вопросил Гриша Лях.
   — А дале женке, коли захочет, воля: пущай иного берет себе мужика! — высказал Анфал спокойно, как о решенном (хотя об этом давеча спорили до хрипоты в узком кругу. Зазорно казало многим женок выслушивать по такому делу, да еще на кругу!) — А иначе, — домолвил Анфал, — сами себя не сохраним! Помыслите о грядущем! Вперед помыслите, други! Не на один день, на век! Женок бить да гулять — весело, а увечных да мертвых младеней примать потом у женки той?
   А без сыновей остать? Без кореня своего?
   — Ну, а…
   И тут Анфал даже не дал договорить: «А кто мужнюю жену понасилит — убить! Гулящих женок и без того есть, коли невтерпеж, али там полонянки.
   Ето уж по обычаю. А токо мы вси должны ведать, что наши жены и дочери под защитою круга, что малые дети без батьки, погинувшего в бою, не станут куски собирать.
   — И вот еще! — высказал доныне молчавший Нездило Седой, поседевший не от возраста, а когда ждал в литовском плену, что посадят на кол в черед после товарищей, что уже корчились, оплывали, сцепивши зубы, на смертном стержне, что буровил плоть, сжигая огнем пропоротую брюшину. Уже и ждал, когда стянут и с него порты да усадят, заголив… Но что-то не свершилось, какая-то выпала колгота, неподобь. В сумятице попытался, разорвавши вервия окровавленными руками, сорвать с кола друга своего, Олфоромея Роготина, да тот уже закатывал глаза, прохрипел: «Брось! Все пропорото у меня! Дай умереть! Беги!» — Роготин на глазах оплывал кровью, кончался, и Нездило ударил в бег, и уцелел, ушел. Двое, не то трое ден просидел в днепровских плавнях. Потом, шатаясь от голода, брел степью, падая ничью в траву при всяком маячившем вдалеке всаднике. Ел полунасиженные птичьи яйца; и добрел-таки, дополз до первой рязанской слободы, где его приняли и выходили, и откуда он подался в заволжские Палестины, крепко положивши оставить меж собою и смертью на колу возможно больше поприщ пути.
   — Круг поможет, вестимо! — продолжал Нездило. — А и милостыню надобно творить в укромности! В тамошних местах, — он кивнул головою куда-то вбок, но все поняли, — там, на Рязани, в задней стене избы окошко поделано, и туда ставят кринку молока и кладут ломоть хлеба. Кому стыдно просить — подходит и сам берет. И нам надобно так: хочешь помочь женке какой с детями али увечному, положи на оконце али на порог, али на дворе где, на видное место, не срамить штоб людина того! Гордости не рушить! — и то приняли.
   — И еще, — подал голос Тимоха Лось, — коли детки таковы, што на родителя свово или на родительницу руку подымут… — — Убить! — высказали сразу несколько голосов, а прочие согласно склонили головы.
   Слепленное Анфалом множество зримо приобретало строгие осязаемые черты.
   — И что ж ты, Анфал, думашь, — уже когда задвигались, завставали из-за столов, высказал Жирослав, — так-то по всей стране, по всему языку сотворить? Как там и города, и гости торговы, и люд церковный?
   — О всей земле не мыслю пока, Жирослав! — серьезно и устало отмолвил Анфал. — Нам бы преже тута навести хоть какой поряд!
   Расходились уже в потемнях. Там и тут вспыхивала говоря, смех, шутки.
   Женки, толпою сожидавшие своих мужиков на улице, тут подхватывая под руки, на удивленье тверезых, выспрашивали опрятно, что вырешили атаманы на кругу насчет ихней, бабьей участи?
   — Теперя тебе, Микита, край! — говорил кто-то, посмеиваясь и толкая приятеля в бок. — Кого из своих баб к венцу поведешь? Настюху, поди? А иные твои прочие тебе муди не оторвут той поры? — дружно захохотали, удаляясь.
   Пока еще не дошло. И взаболь не думали о том, и еще не вдруг и не враз все сказанное и вырешенное здесь станет для них непреложным законом!


Глава 19


   Когда сейчас начинаешь изучать карту Тверской земли, отыскивая все эти древние города, видишь, что большей частью они исчезли без остатка или превратились в скромные села: Микулин, Холм, Дорогобуж, Зубцов, Новый Городок. Старицу и отдаленные от них и Твери Кашин, Кснятин, Белгородок и другие, а ведь все названные города были центрами удельных княжеств Тверской земли, за них спорили, их осаждали, тягались о них… И все они расположены в основном меж Ржевой (точнее Зубцовым) и Тверью, на площади, не превышающей четверти современной Тверской области. Как же густо были заселены в те времена верховья Волги, ежели из них выходила и на них опиралась нешуточная сила Тверской земли! Как же богаты были эти места!
   Тверь уже век-полтора после присоединения к Москве считалась всеми иностранцами, приезжавшими в Россию, все еще крупнейшим городом страны, обгоняя Москву и не уступая Нову Городу! И опять же, ежели, невзирая на «рать без перерыву», вражду и погромы, Михайло Александрович рубил и ставил новые города, как и его сын Иван, значит, их было кем заселять?
   Значит, население росло и множилось! Да ведь и литейное дело, и прочая тогдашняя техника, и многоразличные художества — иконная живопись, музыка церковная, летописание — по качеству своему превосходили то, что творилось в столице Руси Владимирской! Воистину, победа московских господарей над тверскими подчас становит непонятна уму, учитывая безусловные государственные и полководческие таланты обоих Михаилов, Ярославича и Александровича, гордое мужество Александра и Всеволода, как и приверженность простых тверичей к своему княжескому дому, размах торговли, да и само географическое положение Тверского княжества, наконец!
   Непонятно! Возможно — роковую роль сыграл тут господин Новгород, тогда еще сильный, способный противустать тверской княжеской власти. Возможно и то, что тверичам не удалось посадить митрополита из своей руки на Владимирский престол Руси, и духовные владыки страны перебрались в Москву. Возможно, роковые споры с Ордою в те века и года, когда подобный спор был равен политическому самоубийству, погубили Тверь. Возможно и то, что со всех сторон окруженная сильными соседями, Тверская земля не имела места куда ей расти и расширяться: Литва, Смоленск, Москва, Новгород, Ярославль и Ростов окружали и запирали Тверскую волость в узкой полосе верхней Волги, Вазузы и Шоши.
   Так или иначе, ежели XIV век являет нам бешеную борьбу Твери с Москвою за первенство во Владимирской земле, то с рубежа веков, со смерти Михаила Тверского начинается иной процесс. Старший сын Михайлы Александровича, Иван, возможно травмированный тем давним ордынским, а после московским пленом и тяжким выкупом, потребовавшимся, чтобы выручить его из плена, только-только похоронив отца, начинает утеснять свою родню: братьев и племянников. Ради чего? Сосредоточить власть в одних своих руках? А для чего?! Впрочем, когда начинается борьба родичей друг с другом, о далеких последствиях этой вражды мало кто из них думает!
   Ордынские казни и чума изрядно проредили шумное гнездо — многочисленную семью потомков Михайлы Святого — что, однако, не помешало кашинским Василиям умудриться рассориться с родною братией. На Москве, несмотря на вражду Василия с Юрием, было все-таки лучше.
   После казней в Орде Михаила Ярославича и его сыновей Дмитрия Грозные Очи и Александра с сыном Федором, после чумы, унесшей Константина Михалыча и Всеволода Александровича Холмского, после смерти Семена и Еремея Дорогобужских, Ивана Всеволодича (завещавшего свой удел не брату Юрию, а сыну великого князя Тверского Ивана Михалыча Александру), после того, как за бездетностью Василия Михалыча Второго угас род князей Кашинских, то есть когда от ветви холмских князей остался один Юрий Всеволодич, от дорогобужских потомков Константина — сыновья Еремея: бездетный Иван и Дмитрий, когда из братьев Ивана Михалыча, великого князя Тверского наконец остались только Василий с Федором, да еще доживала Евдокия, вдова Михаила, их мать — можно было успокоиться и не затевать семейной которы?!
   Нет! В октябре 1403 года Иван Михалыч посылает рать к Кашину на родного брата Василия, и тот бежит в Москву за судом и исправой. И Василий Дмитрич на правах великого князя Владимирского «смиряет» братьев.
   В Твери льют большой колокол к соборной церкви Преображения Господня.
   Значит, город растет, развивается и культура, и техника Твери: литейное дело тогда — это не только колокола, это — несколько позже — и пушки. Это общий подъем того, что мы называем тяжелой промышленностью и металлургией и что определяет уровень развития данной цивилизации точнее всего.
   В земле — покой. Василий отпускает захваченных в Торжке новгородских бояр. Торговые гости Великого Нова Города ставят каменную церковь Бориса и Глеба в Русе. На следующий год Киприан отпустил плененного им архиепископа Новгородского Ивана, и весь город торжественно встречал и чествовал своего владыку на Ярославле Дворе, у Николы Святого.
   А в Твери осенью 1404 года умирает супруга Ивана Михалыча, Марья, дочь Кейстута (сестра Витовта), и тою же зимой Иван хватает брата Василия, приехавшего в Тверь, и его бояр, держит в нятьи. От него в ужасе бежит на Москву Юрий Всеволодич, последний оставшийся в живых холмский князь.
   Вмешивается мать Евдокия, пытаясь помирить братьев, — все напрасно! Как будто Василий с Иваном Михалычем заразились прежнею враждой городов — Кашина и Твери — и заразились так, что и братня любовь стала ни во что меж ними.
   Весною 1405 года 17 апреля Иван Михалыч Тверской мирится с братом Василием. Выпустил брата из нятья, целовали крест, и через три месяца Василий бежит в Москву. Иван посылает в Кашин своих наместников, те грабят город — все начинается по новой.
   Осенью 1 ноября умирает вдова Михаила Александровича Тверского, Евдокия, на ложе смерти заклиная Ивана помириться с Василием. Весною следующего года братья мирятся. Но вражда в тверском дому не утихает.
   Теперь Юрий Всеволодич начинает искать великого княжества Тверского под двоюродным братом Иваном. Оба братанича судятся в Орде перед Шадибеком. В Орде — очередной переворот, Шадибека сменяет Булат-Салтан, но Иван Михалыч сумел-таки отстоять свои права и, воротясь из Орды, уже в 1408 году женится на своей троюродной племяннице, дочери Дмитрия Еремеевича Дорогобужского Евдокии.
   И уже строительство страны, борьба с Литвою, сложные дела ордынские как бы текут мимо, перекатываясь волнами через семейную грызню тверских володетелей, и Тверь незримо сползает в ничто, угасает, готовая уже без боя-драки-кроволития влиться в ширящийсяпотокмосковской государственности. А до этого оставалось уже чуть более полувека. Еще умрет в обманчивом величии великий князь Тверской Иван. Еще тверской купец Афанасий Никитин совершит свое «хождение» в Индию, еще откняжат сыны и внуки Ивана, еще княжны тверского дома будут выходить замуж за великих князей московских и иных, еще храня отблеск былого величия Тверской земли, но и все это — уже закат, неизбывный конец, и как капля падает в океан, сливаясь с его водами и растворяясь в них, так и Тверская земля влилась в возникающее на холмистой равнине, простертой от границ Польши до Камня гор Уральских («Рифейских верхов» Державина) великое государство, перед закатом (или новым подъемом?!) которого стоим мы теперь.


Глава 20


   Что поражает в Витовте, так это настойчивость, с какою он добивался исполнения своих замыслов. Софья не зря и не попусту гордилась своим отцом, тем паче Василий Дмитриевич по сравнению с тестем явно проигрывал: менял свои решения, зачастую впадал в унынье от неудач, как было с Новгородом, уступал тому же Витовту… и, как знать, прояви он больше настойчивости и мужества, не пришлось бы российским государям два столетья подряд отвоевывать потом Смоленск у Литвы с Польшей!
   Но настойчивости в смоленских делах Василий как раз и не явил.
   Проявил ее Витовт. Летом 1403 года князь Лугвень с сильною ратью занял Вязьму, пленивши князей Ивана Святославича и Александра Михалыча.
   Достаточно взглянуть на карту, чтобы понять, что же произошло: Вязьма находится почти на полдороге между Смоленском и Москвой. Таким образом город Юрия Святославича оказался в окружении литовских войск и сдача его Витовту стала вопросом ближайших ежели не дней, то месяцев, надежда была только, что Василий вмешается.
   Василий не вмешался. Мирил тверских князей, торчал в Переяславле, где по его приказу заново рубили городские стены. Тысячи мужиков, собранных со всей волости, возили землю, заново углубляли ров, по валу ставили и рубили ряжи, засыпая их утолоченной глиной, с заборолами поверху. Подымали костры, заново перекрывая их островерхими кровлями, и Василий с удовольствием глядел на это кишение человечьего множества, готовясь невесть к какой ратной беде, ибо и после того Переяславль становился не раз легкой добычей вражеских ратей. А на Москве, возвращаясь, вникал в дела святительские, с тайным удовольствием узнал о смерти в Городце (наконец-то!) Василия Кирдяпы. Вместе с Софьей и тысячами москвичей дивился тройному солнцу, испускающему синие, зеленые и багряные лучи, что предвещало, разумеется, грядущие неведомые беды.
   Зима была морозной, жестокой в этом году, а весна — сухой, во рвах высохла вода. Толковали о грядущем неурожае.
   С Новгородом шли, не кончаясь, мирные переговоры. Купцы торопливо (успеть до ратной поры!) везли товар. Софья снова ходила непраздной.
   Осенью женился брат Василия Андрей Дмитрич Можайский и Верейский на Аграфене, дочери Александра Патрикеевича Стародубского, русско-литовского князя. Свадьбу справляли 8 октября на Москве.
   В черед собрали урожай. В черед сожидали морозов, но зима выдалась на диво теплая — разводье стояло до Великого Заговенья, а раскалье (распута и грязь) не кончались еще и на Масляной неделе… И как-то не ждалось весеннего нахождения Витовта на Смоленск!
   Иван Никитич Федоров, посланный в Смоленск Киприаном по служебной владычной надобности, подъезжая к городу, услышал звуки, которые сперва принял за то, как на реке весною лопается лед, и удивил тому: ледоходу на Днепре, тем паче нынешней мягкой зимой, быть не должно, да и поздно! Лед уже весь прошел, даже в верховьях рек. Дорога вилась перелесками, то подступая к реке, то отходя от нее. Гул то доносился отчетливо, то стихал, и только когда уже дорога выбежала на бугор, с которого виден стал город, звуки донеслись совершенно отчетливо, и Иван понял, что то бьют пушки, а вскоре и завидел массы конного войска, что медленно перемещались, словно оползая кольцо городских валов и стен и там, вдали, подымались белые облачка порохового дыма, а потом, с отстоянием, долетал гулкий удар выстрела. Пока Иван раздумывал, что делать, к нему подскакали двое оружных кметей в остроконечных литовских шапках, заранее хозяйственно озревших его сряду, оружие и коня, намеревая обобрать и спешить неведомого всадника.
   — Москва! — поднял руку предостерегающим жестом Иван, и добавил веско:
   — Гонец митрополита русского Киприана!
   Всадники остановились, озадаченно глядя на Федорова. От первоначального замысла ограбить комонного кметя им явно отказываться не хотелось.
   — Покажи фирман! — наконец выговорил один в распахнутом вотоле и с кривою татарскою саблей на боку, недовольно щурясь. Иван неторопливо достал владычную грамоту. Те повертели ее в руках, сославшись глазами.
   Видимо, оба были неграмотны. Отдали наконец, приказав;
   — Вертай за нами!
   Иван молил в душе встретить поскорей какого ни на есть боярина, не то заведут в кусты и убьют! Они уже въезжали в воинский стан. Промежду шатров в разных направлениях разъезжали посыльные. Пушечная пальба отсюда казалась вовсе близкой, от каждого удара закладывало уши.
   Проскакал, мельком, без интереса взглянувший на них кто-то в шишаке и броне. Наконец остановили у чьего-то шатра. Невдолге вышел молодой боярин в русском платье и летнике с висячими рукавами. Смешно сморщив нос, глянул на Ивана. Прочитал про себя, шевеля губами, владычную грамоту, подал Ивану опять, вымолвил, подумав:
   — Вали к Лугвению! Пущай он разберет! Я тебя в город пустить не могу, да и смоляне не пустят, убьют! Тута и самому владыке не пройти будет!
   Слышишь, пушки палят? Не глухой, поди!
   Князя Лугвеня, что объезжал рогатки, выставленные против каждых ворот, в береженье от нежданных вылазок смоленской рати, нашли только к полудню. Тот тоже не мог ничего вершить. Пожал плечами, глянул рассеянно, но предложил попытаться вызвать кого из духовных из города на говорю, для чего послать стрелу с привязанной к ней грамотою поверх заборол.
   Пушки продолжали с тупым упорством бить и бить, всаживая в бревна городень круглые ядра и круша дощатые свесы крыш на кострах. Духовный, дьякон княжеской церкви, появился токмо к вечеру, когда уже Иван отчаялся ждать. Разумеется, ничего из того, о чем просил Киприан, содеять было нельзя, пока шла осада, и Ивану ничего не оставалось деять, как попросить смоленского дьякона написать ответную грамоту Киприану, удостоверяющую, что он, Иван, по крайности не пренебрег наказом, и хоть не побывал в городе, но передал послание Киприана в надежные руки и получил рекомый ответ.
   Иван выпросился ночевать в стане, опасаясь, что ночью его попросту убьют, чтобы попользоваться срядою и конем. Литовский стан шумел разноголосо, наряду с русской слышалась и польская, и литовская речь.
   Витовт, как выяснилось, привел под Смоленск мало не все свои наличные силы: рати Корибута и Лугвеня Ольгердовичей, рать Швидригайло, полки брянцев и полочан. Поздно вечером в сгущающейся тьме узрел Иван самого князя Витовта. Владыка Литвы ехал шагом на богато убранном коне, сгорбясь, и его расплывшееся котиное лицо брюзгливо кривилось. По сторонам и сзади скакала охрана, обнажив оружие. И Иван, отступивший посторонь, не посмел напомнить Витовту о давнем краковском знакомстве своем. Да и помнит ли?