Полон булгарским гостям боярин продавал сам. Вертел постанывающих, многажды понасиленных баб так и сяк, орал: «Да ты погляди, какая жопа!
   Ноги какие, погляди! И зубы все целы! Ты в Кафе за такую кралю целый кошель кораблеников возьмешь!»
   — До Кафы, бачка, еще добратьце надоть! — тонким голосом, улыбаясь так, что глаза почти прятались в хитрых щелках, вещал купец, и качал головою:
   — Ай, ай!
   — Ну, не хошь, другой кто возьмет! Еще пожалеешь! — Глеб Семеныч решительно бросал женку обратно, в толпу рабынь, отворачиваясь от покупщика.
   — Ай, ай, бачка! Нельзя так! Скажи цену, истинную цену скажи! — возражал булгарин. Начинался торг.
   Бабы, голодные, немытые, которым уже стало все равно, лишь бы куда-нибудь, лишь к кому-нибудь, лишь бы не стоять на стыдном базаре, где тебе каждый задирает подол, и любой пьяный ватажник может рубануть, отделяя голову от тела, просто так, потехи и пьяной удали ради! В серо-голубых глазах, светлых, промытых несказанной красою северных небес — редкие слезы. Что будет там, впереди? Бают, жара там и холод зимой, а еще есть южное море, по которому приплывают гости из западных земель. Пройдут года, у колен появятся, цепляясь за шальвары, черномазые дети иной орды, иной земли. Станешь забывать родную речь, станешь собирать оливки и виноград, и лишь накатит глухое отчаяние: так бы и повесилась на пороге чужого дома, где ты для всех — не человек, не женка даже, а рабыня, обязанная трудиться день за днем, ночами принимая в постель господина — татарина ли, жирного носатого грека али мосластого фрязина, который, слезши с тебя, через минуту забудет, с кем из рабынь поимел дело… Редко какая русская рабыня найдет мужа и обеспеченный дом, где станет хозяйкой и госпожой.
   Анфал сидел дома, почти не показываясь. Все его устроение, воля, казацкий круг, выборы атаманов и прочее — все рухнуло, обратилось дымом, марой, мечтой, какой и было до того, как Анфал попытался сплотить ватажников в единое казачье войско. И трое лучших «ватаманов», опора Анфала на Вятке — Онфим Лыко, Гриша Лях и Жирослав Лютич — легли костьми в этом походе. Случай? Или чья-то злая воля?!
   Надобно было расспросить станичников, которые не просыхали вот уже второй месяц, расспросить того низовского купца с бегающими глазками, который знал, ведал! Как и почему произошла та, давняя катастрофа на Каме, ведал, но не говорил.
   Жена подходила опрятно уже не раз, прошала, о чем тяжкая дума? Сын — подросший ражий мужик, смотрел преданно: прикажи отец, возьмет оружие и пойдет мстить Анфаловы обиды. Как-то раз, всмотревшись в сыновьи черты, Анфал почувствовал боль, что-то было в лице Нестора, какая-то неясная обреченность, что отец, многажды видевший и смерть, и своих товарищей перед смертью, вдруг глухо ужаснулся за него.
   Рекомого купца-булгарина в конце концов привели к Анфалу. Тот елозил, скверновато хихикал, бросая косые взгляды по сторонам, вздумал отшучиваться, и только, когда Анфал, почти за шиворот подняв, увел его в верхнюю горницу, запер дверь, и оборотясь, поглядел тяжело и мрачно, и тронул саблю на поясе, а тот с остановившимся взором следил, не вылетит ли сабля из ножон, и не покатится ли его голова по полу горницы, тогда лишь заговорил он прямо и только попросил, жалобно глядя Анфалу в глаза, не сказывать о нем и его откровениях никому в Хлынове: «Мне тогда тотчас секир-башка!» Анфал пасмурно качнул головою, утверждая.
   Оказалось, что торговый гость видел еще там, у себя, этого самого посла Семена Жадовского, едущим прямиком к хану, ну и все прочее — тотчас начавшиеся сборы войска, торопливые сборы, боялись не успеть. Так не торопятся в заказной поход, а лишь когда подступает нежданная беда ратная…
   — Так! — сказал Анфал, и протянул. — Та-а-а-к! Не врешь, татарская морда?
   — вопросил грозно, взявши булгарина за плеча и придвинув к своему лицу. И по бегающему в глазах страху, по-собачьей истоме понял — не врет!
   — Ну, ты иди! Буду молчать! — произнес. Провожая, с отвращением сунул соглядатаю связку соболей. Не приходило доселе Анфалу платить доносителям, ни своим, ни иноземным. И уже проводив, повторил с отстоянием:
   «Та-а-а-а-ак!»
   Ночь не спал. Ворочался. Чуял, как за прошедшие годы отяжелело тело.
   Нет уже той игры в мускулах, того проворства в сабельном ударе. Рассохин ныне на коне, после Двинского похода за им свои ватажники толпой ходят…
   Шевельнулось: не трогать, смолчать. Но не смог переломить себя, вызвал бывшего друга к серьезному разговору. Жене, отводя глаза, ворчливо наказал:
   — Ежели что… неровен час… вси под Богом ходим… Несторка тебе опора уже, да и Филька с Нечкой Локтевым… Те-то жалимые мужики… Ну ты!
   — возвысил голос. — Тотчас в рев! Коли что, баю, какая беда там…
   Знал, что надобно было бы до разговора с Рассохиным послать в Никулицын рядок к Жирославу Лютичу с Неврюем и, быть может, послал бы, ежели по-другому дело пошло. Но внутренняя темная ярость не дала пождать ни дня, ни часу. Ведал не ведал Анфал, чем окончит трудный разговор?
   Может, и ведал! На Вятке редко кто доживал до преклонных лет, а двинскому воеводе уже переплеснуло на шестой десяток. И ведь мог собрать казачий круг, и на кругу объявить рассохинские вины. Да ить на кругу того не выскажешь, что промеж четырех глаз говорится, мог и уйти от ответа на кругу-то Михайло Рассохин!
   Михайло явился, как и предполагал Анфал, не один, а с холуями, что после двинского похода носили его, почитай, на руках. И Анфалу с трудом удалось удалить их из горницы, и то, когда сам Рассохин мигнул молодцам:
   «Пождите, мол, тамо!»
   — Сказывали мне! — начал смело и прямо. — Гостя к тебе приволокли, булгарина! Все о том Камском походе забыть не можешь?
   — Не могу, Рассохин! — угрюмо ответил Анфал. — Садись! Што стоять-то передо мной?! Погуторим хоша на последях! — И Михайло Рассохин, не выпуская из рук рукояти сабли, присел-таки на краешек скамьи, глядя на Анфала желтым, остановившимся кошачьим взглядом.
   — Почто ты меня предал тогда, Михайло, изъясни! Мы ить с тобою вместе дрались на Двине, вместе в полон угодили. Сам ты с Герасимом Расстригою из Нова Города утек! Что же, все было ничевухою, служил ты прушанам и до и после?
   — Не прушанам служил я, князю великому на Москве! — твердо отмолвил Михайло, и глаза его сверкнули опасным огнем.
   — И Алаяр-беку! — домолвил Анфал. — За серебро татарское продался, собака, и ватажников погубил, братию свою смерти предал, за них же тебе ответ держать на Страшном суде! Казачьему кругу изменил, гад!
   — А ты чего хотел? — оскалив зубы, шипя, произнес Рассохин. — Русь и так была пограблена Едигеем, а ты в ту же пору Булгар и Казань собрался громить?
   — Да! — яростно вскричал Анфал. — Да! И не было бы Орды, развалилась в крохи говенные, и мои бы молодцы из той камки иноземной портянки крутили себе, и откатилась Орда, и отпала, как короста, и Волга стала бы наконец русской рекой! И двинули бы наши молодцы на «низ», на Кафу! И Крым стал бы наш, и торговля сурожская пошла бы без сбиров и даруг, без поборов татарских, как было при первых великих князьях киевских, и путь был бы чист от Ледовитого моря до Греческого и до Хвалынского! Мало того похода, другой бы собрал! Поверили ить в меня! И сил хватало! И московит не возразил бы на то, победителей не судят, сам ведашь! Вот на пути чего ты стал, вот что порушил, покорыстовавшись на иудины сребреники! И Русь была бы свободна, а моим молодцам открылась дорога в Сибирь, к тамошнему серебру да мехам, да китайским товарам! Вятские бабы в китайских шелках ходили бы да в персидской парче!
   — А мужики пили бы с утра до вечера! — скривясь, домолвил Рассохин. — А Прокопьев поход позабыл? Ить до Хаджи-Тархана дошли, все города пограбили, все земли разорили, а чем окончило? Подпоил их тамошний князек, да пьяных и вырезал всих! И где те камки да аксамиты, где то злато-серебро, где лалы и яхонты многоценные, где бирюза и ясписы, где драгие шемширы, где сукна и паволоки, и тафты? Где оружие аланское, седла бухарские, бирюзою украшенные, колонтари, байданы, мисюрки, дамасские сабли, где восточные девки раскосые, где кони, верблюды где? Где все то добро, что собрал и награбил Прокоп? Вас на то токмо и хватает, чтобы пройти Волгу нежданным пожаром, залить кровью вымола и погибнуть потом! А платить кому опосле пришло? За тот же Прокопьев поход? Великому князю Московскому! С разоренных земель, с пустых деревень, с понасиленных женок да с детей малых, у коих отцы костью легли на дорогах, вьюгою заволочены, волками отпеты!
   — А сказать, сесть за стол, глаза в глаза, как теперь, как ныне все сущее высказать не мог?
   — А ты бы меня послушал, Анфал? А ватажники взяли бы в слух? Я по крайности, волжские насады спас от разгрома!
   — И все одно, ты — предатель, Рассохин! Ты и под Устюгом пытался меня предать!
   — Под Устюгом предать тебя недорого стоило! Догнать того мужичонку да стрелу ему в спину пустить, и сгибли бы вы все на Медвежьей горе!
   — Пусть так! Но ты казачий круг порушил, вольную Вятку подвел московитам в руки. У тебя тут уже не казачий круг, а московский воевода, холоп князя Юрия, всем заправляет! Кончилась воля, кончилась надея на мужицкое царство, Рассохин!
   — А вопросил ты, Анфал, станичников, надобна им али нет та воля, те утеснения, что ты им предложил по первости? Такая жисть, чтобы и баба одна, и треть добычи в казну обчу, и порка на кругу за провинности да воровство… Кому ты все это предлагал? Да они все, наши станичники, воры!
   Иной и не может без того, чтоб чего-либо не украсть, хошь у закадычного дружка своего! А опосле, с тем же дружком и пропить вместях! Ведь они это твое устроение могут терпеть, коли враг у ворот, коли вокруг югра да лопь, да самоядь, да вогуличи, а пуще того — татары! А дай ты им полную волю! И, думашь, других кого не почнут утеснять? Как бы не так! Воспомни Новгород Великий! Отбери у тамошних бояр, да цьто бояр, у холопов-сбоев, у шильников, ухорезов, отбери лишний кус! Свое! И никаких! Да без княжнеской власти нам не ужить, все и погинем, раздеремси тою порой! Плесков на Новый Город, Новый Город на Ладогу, двиняне на Вятку! Вот тебе и вольная воля твоя!
   — Дак и что, Михайло, думашь, на таких, как ты, на людях, что способны друга своего ворогам заложить, вырастет что доброе на Москвы? Ну хорошо, будете вы все в одну дуду дудеть, одну власть слушать, а какова та власть? А ежели тот же Василий Дмитрич, или хоть сын еговый, Софьей роженный, захочет Русскую землю со всеми вами Литве подарить? И цьто тогда? Завтра, скажет, переходите на польскую мову да вместо зипунов кунтуши поодевайте литовски! Да ето еще хорошо, а иным свободным людинам, смердам нашим, черному народу — хлопами стать? Порка там да виселицы в кажном панском замке! В шляхту-то не кажный из вас, дураков, попадет! А и не будет того! Кто тебе, Рассохин, тебе и Сеньке Жадовскому заможет обещать, что вы будете набольшими среди протчих? Так же вон, пролезет кто проворый, набает с три короба: мол, тот же Михайло Рассохин с отметником Анфалом дружбу вел, что его для ради опасу, сохватать надобно да в железа, в яму! А в яме, Михайло, ты не сидел, и не ведашь, цьто ето такое! На моем-то месте ты бы трижды руки на себя наложил, Рассохин! И не будет тебе спокойной жизни, хоша и меня убьешь! Не будет! Всю жисть тебе бояться да думать — кто другорядный? Кто на тебя руку вздынет, как ты на меня? Не завидую тебе, Рассохин, даже ежели и убьешь ты меня — не завидую!
   Рассохин сидел мрачный, слушал Анфала, не перебивая. Потом поднял тяжелый обрекающий взгляд.
   — Ты об одном не помыслил, Анфал! О стране! Мы с тобою оба смертны, и наши грехи на Страшном суде будут разбирать! И пусть я предатель, пусть ватажники погинули из-за меня! Но без вятших не стоять земле, и ты это ведашь лучше меня! Сам ты — боярин и воевода двинский, и какой-ни-то Вышата али Жирослав тебя не заменит, а заменит не преже того, как сам станет боярином! И эта вот бражка, что уже который месяц колобродит по Хлынову. Она, што ль, заможет мудрые книги писать, храмы и города строить, прехитрость всякую иноземную перенимать? На все то нужно научение книжное, то, что с детских, отроческих лет дается людину в вятшей семье! Согласен с тобою, роскошей великих не надобно, быть может, да ведь без роскоши и храмы не растут и земля не полнится! Гляди! Твои-то станичники пока всего не пропьют, не утихнут, а князь Юрий каменную церкву на то же серебро мыслит созидать! Чуешь разницу?!
   — А ежели…
   — А «ежели», то и погибнет земля! Тут ты прав, Анфал! Но до «ежели» еще дожить надобно! Чаю, те, что во главе земли, не предадут врагу родовое достояние свое!
   — Как Новгород?
   — Да, как Новгород! Токмо законы и власть надобно обча, на всю землю.
   Не то — не стоять Руси!
   — Верю тебе, Рассохин, и не верю вовсе! В чем ты прав, в чем не прав — решать будем на казачьем кругу! По мне, дак коли не будет на низу, в черном народе, своей воли, коли все учнут жить токмо по указу свыше — беда придет, и не встанет, и не шевельнется земля! Смотреть будет на вятших своих, а вятшие на набольшего, а тот… как Василий твой, женку али наушника своего, нового Рассохина, послушает, и исчезнет земля! Без бою-драки-кроволития исчезнет!
   Анфал тяжело встал. Встал, вернее, вскочил и Рассохин:
   — Не будет круга, Анфал! — твердо выговорил он.
   Две сабли, одна враз, вторая — помедлив, вылезли из ножон. Два человека, которые могли много лет тому назад стать друзьями, стояли, глядя один другому в глаза и молча прощаясь с тем, что их когда-то съединяло.
   Длились мгновения, пересыпались незримые песочные часы, из которых вместе с песком уходила жизнь. Но вот Рассохин сделал неуловимое движение, метнулся к двери, и тотчас Анфал рванул вслед — но не успел. Дверь с треском, срываясь с подпятников, отлетела посторонь. Глухо и страшно проскрежетало железо по железу. В дверь лезли с копьями, саблями, топорами в руках рассохинские «лбы» с тупыми, бычьими мордами, с глазами убийц.
   Сабельный переплеск вновь взвился и повис в сгустившемся воздухе. Анфал, сметя силы, отступал, опрокинув стол как преграду меж ним и убийцами. Он был без кольчатой рубахи, и почуял промашку свою почти что сразу. Его достали и раз, и другой, и третий. Резня еще шла на равных — ибо набившиеся в горницу убийцы попросту мешали друг другу, но тут на крутой лестнице восстал вопль, рухнуло с треском вниз чье-то тело, и Анфал с падающим сердцем узнал голос сына: Нестор ворвался в горницу. Яростный, бледный, кажется, уже раненный, едва не зарубил Рассохина, отпрыгнувшего в сторону, вонзил короткий охотничий меч по рукоять в чье-то могутное тело, и тот по-кабаньи хрюкнул, оседая, и тотчас несколько сабель и топоров обрушились на Нестора. «А-а-а-а-а! Несте-е-е-е-е-ра!» — страшно закричал Анфал (не на помочь отцу, на улицу надо было бежать, созывать помогу!) и ринул вперед, рубя крест-накрест с дикою проснувшейся силой, и уже над телом сына стоючи, почуял, как чье-то холодное лезвие (то был Рассохин) вошло ему в бок и, пронзив грудь, достало сердце. Анфал еще раз взмахнул саблей, еще раз рубанул и пал плашью, раскинутыми руками прикрывая труп Нестора… Убийцы расступились, потрясенные. Трое зарубленных валялись по сторонам, один, с отрубленною рукою, медленно оплывал по стене, бледнея и теряя сознание. Хлещущая из отрубленной у самого плеча руки кровь заливала горницу. На него никто не обращал внимания. Ватажники вдруг ужаснулись тому, что совершили. Даже в их неразвитых, замутненных хмелем головах начинала поворачиваться злая мысль: чего же они сотворили? Это же Анфал, Анфал Никитин! И кто-то в изодранном малахае медленно потянул шапку с головы.
   Весть о смерти Анфала, вернее, об убийстве новгородским беглецом Рассохиным Анфала вместе с сыном Нестором скоро дошла до Нового Города и была занесена в летописи. Редкий случай, когда величие личности, не облаченной ни княжеским, ни каким иным знатным именем, признают даже враги!
   Но кто отметил, кто заметил хотя, неизбывное горе маленькой, совершенно седой старушки. Которая обмывала и укладывала в домовины того и другого, долго плакала на погосте, уже схоронив мужа и сына, и невестимо исчезла потом, ушла с дорожным посохом и торбою. Куда? Мы не ведаем. По Руси гулял мор, и множество заболевших да попросту замерзших на путях странников и странниц (зима та была зело студеной) оставалось на дорогах, объеденные зверьем и расклеванные птицами… Мир безвестному праху ее!


Глава 49


   То, что Великую Орду, от стен Китая до Днепра, уже не собрать, не бросить на врага сотни тысяч копыт знаменитой степной конницы, что бы там ни говорили огланы и беки, старый Идигу понимал слишком хорошо.
   Да, он одолел Джелаль эд-Дина, изгнал из Сарая Кепека, уничтожил Иерем-Фердена, посаженных Витовтом. Но теперь подымается новый ставленник литвина Кадыр-Берды, и подымается отсюда, из Крыма, многажды завоеванного, но так и не покоренного до конца. И опять в движение приходит вся Орда, вплоть до Тюмени, опять льется кровь, ненужная кровь!
   Когда-то здесь, в Крыму, он, Идигу, брал штурмом древние стены Херсонеса. Было это почти двадцать лет назад. И помнил доселе, как плясало над крышами яркое, ярое пламя, восставал ор и плач жителей, выбегающих из своих, объятых пожаром, жилищ… Фряги вовремя заплатили ему отступное, но и без того губить Кафу, разоряя торговлю этого приморского города, не стоило. Города, сперва поднявшего, а затем предавшего Мамая, уцелевшего при Тохтамыше, поддержавшего Джелаль эд-Дина против него, Идигу! Как он ненавидел их; этих хитрых фрягов! Но где он будет иначе обращать в звонкий металл, в шелка, украшения и оружие плоды грабежа и собранных даней: кожи, скот, восточные ткани, рыбью икру и рабов!
   Он шагом ехал вдоль берега по мощенной каменными плитами дороге, поглядывая на лежащую в отдалении Генуэзскую крепость, башни и черепичную коросту крыш. Синее море плескалось вдали, и с чадом человечьих жилищ мешался чистый и влажный запах морской стихии. И виделись в отдалении уходящие в туманное марево корабли.
   По дороге гнали толпы связанных кожаными арканами аланских и черкасских рабов и рабынь. Чумазые дети испуганно бежали рядом, цепляясь за подолы матерей. Какая-то старуха из полона, в черном одеянии, выбежав из толпы пленных, стала неразборчиво выкрикивать горские проклятия, обратясь в сторону Едигея. Видимо, признала в конном старике главного начальника. Идигу глянул на нее молча, махнул рукой, и тотчас ближайший воин, вытянув саблю, рубанул скоса так, что голова и рука старухи отвалились, съехали на землю, а тулово, лишенное головы, рухнуло в пыль.
   Прочие продолжали бежать мимо, пугливо взглядывая на труп. Он даже не будет брать за них выкуп, а всех попродаст кафинцам! Нужны брони, сабли, арбалеты фряжской работы, надобно серебро, но прежде всего оружие. Идигу не собирался отдавать Крым ни Кадыр-Берды, ни Витовту. Когда-то Джелаль эд-Дин, которого безуспешно искали на Руси, сделав нежданный набег на Сарай, скрылся у Витовта. С тех пор, через год-два, Витовт упорно возводит на престол Орды своих ханов, а Идигу свергает их, ставя своих. И уже нет ни времени, ни сил руководить всею Ордой.
   Не надо было свергать Булат-Салтана — запоздало подумал он. Все равно! Осильнев, Булат-Салтан сам бы зарезал его, Едигея! Такова жизнь!
   Змеился дым костров и, ежели прикрыть вежды, можно было представить себе ту, давнюю, осаду греческого Херсонеса, города, которого уже нету теперь. Как врывались в улицы, и запаленные кони пили из священных, облицованных камнем, водоемов. Идигу тогда, минуя пожарища, выехал к побережью и остановился на высоком каменистом урезе берега, на краю уже полуобрушенной, подымающейся от самой воды древней городской стены. Воины разбивали греческие каменные амбары, волочили добро. Идигу шагом ехал вдоль берега, где морской ветер отдувал дым и горечь пожарищ и можно было дышать полною грудью. Он знал, не раз бывавши в Крыму, всю эту изломанную, изрытую морем гряду гор от Чембало до самой Кафы. Конечно, ему и тогда и теперь неведомо было, что означают мраморные столбы и ступени разрушенного греческого форума, застроенные христианскими храмами. Столбы, продольно прорезанные каменными бороздками — каннелюрами. Его не трогали ни выщербленные мозаики, ни полукруглые купола христианских церквей, ни эти портики и колоннады — неведомая, древняя, довизантийская, дохристианская даже, старина Херсонеса Таврического. Он и не подозревал, что походя уничтожил город, просуществовавший почти две тысячи лет и переживший смену великих цивилизаций: древнегреческой, скифской, византийской и римской.
   Носатые греки и гречанки в их развевающихся хламидах не казались ему посланцами далекого прошлого, а лишь крикливою городскою толпой одного из многих взятых его воинами городов. Голубовато-белые колоннады из проконесского мрамора, остатки базилик и языческих храмов оставляли его равнодушным.
   Идигу был стар. Умные глаза на его плосковатом лице в сетке морщин и со старческими мешками подглазий бесстрастно смотрели на погромы чужих городов. Конь нюхал запах гари и тихо ржал, скребя копытом камень древней мостовой Херсонеса. Внизу плескалось, облизывая камни, буйное море. Море съедало берег, и когда-нибудь — о, очень нескоро еще! — весь этот погубленный им город будет источен водой и исчезнет с лица земли. А похожие на космы темных волос водоросли и раковины, застрявшие меж камнями, будут жить, цепляясь за обрушенные колонны, за куски капителий, украшенных причудливою резьбой.
   — Все проходит! — думал Идигу, трогая коня. — Все проходит!
   Воспомня Херсонес, подумал, что фрягов надобно обложить новым налогом и заставить привозить доброе оружие, а не эту дрянь, годную лишь для выхвалы, что они постоянно подсовывают его воинам, пользуясь их простотой!
   Ему вновь захотелось, как некогда Херсонес, взять и разорить Кафу. Нельзя!
   Он потеряет больше, чем приобретет. Тем паче через Кафу идет вся южная торговля далекой Московии.
   Когда-то на Ворскле он в прах разгромил Витовта. Интересно, сумел бы он это повторить теперь, когда за его спиною лишь один, и то мятежный, Крым, а в Орде, после гибели Дервиш-хана, вновь наступило безвременье?
   Здешняя столица его, Старый Крым, основанная Мамаем, даже не обнесена стенами. Нет! С Витовтом нынче нельзя, неможно воевать! — решил он, уже спешиваясь перед своим дворцом, которого не любил. Давил камень стен, в переходах чудились прячущиеся убийцы. Больше времени проводил в саду, где была расставлена для него белая юрта, или перед нею, сидя или лежа на ковре. Сюда приводили ему наложниц и зурначей, когда одолевала тоска, здесь расстилали дастархан, здесь он принимал жену и сына, и послов из чужих земель. Здесь терпеливо выслушивал хитрых фрягов, расстилающихся перед ним на брюхе и каждогодно возводящих в Кафе и Солдайе все новые боевые башни против возможной татарской грозы.
   Витовт, конечно, может в поддержку Кадыр-Берды пойти походом на него, Едигея. Но захочет ли он? Витовту надобно предложить вечный мир. В конце концов, они оба устали, а судьба Руси уже давно не зависит от Идигу!
   Быть может, так и родилось это знаменитое, сохранившееся в древних хартиях, послание великого полководца своему великому литовскому сопернику, с которым странно сроднила их пролитая кровь.
   — Князь светлый! В трудах и подвигах славы застигла нас с тобою унылая старость. Посвятим миру остаток наших дней! Пролитая кровь давно всосалась в землю, слова злобы и обид унесены ветром, пламя войны выжгло горечь в наших сердцах, а годы погасили пламя. Пусть же водами мира зальет пожары наших будущих войн!
   Идигу открывает глаза, смотрит вдаль. Медлит. Писец с каламом в руках преданно глядит в глаза своему государю.
   — Достаточно! — говорит, помедлив, Идигу. — Отошли это моему брату Витовту!
   Литвин должен понять его правильно. В конце концов, у Витовта хватает дел на Западе, а Крым ему не завоевать все равно.
   Идигу сидит на ковре, не открывая глаз. Совсем недалеко от него греческая Феодосия, а ныне фряжская Кафа. Века и века степные завоеватели приходили в Крым, веками приплывали сюда, гнездясь в скалах обережья, народы Запада. Пришельцы: эллины, ромеи, римляне, фряги — воздвигали каменные твердыни, торговали вином, керамикой, тканями и оружием западных стран, сами растили виноград, давили вино. Кочевники: киммерийцы, тавры, скифы, готы, авары, гунны, сарматы, кипчаки, ордынцы, наконец — продавали им шкуры и скот, меха и рабов, пшеницу и полотно, товары восточных земель и земель полуночных — рыбий зуб, серебро и мед, подчас разоряя местные города.