Страница:
Напротив — в этом случае требовалось, чтобы православные, не важно муж или жена, отказывались от своей церкви, переходя в латынскую ересь. Еще какие (и многие!) запреты и утеснения выдумали досужие францисканцы, празднующие свою победу над правой верою в многострадальной Литве! И что возможет содеять здесь он, Киприан, наблюдая, как закрываются одна за другой святые обители, как выкидывают из них православных иноков, места которых нагло захватывают францисканские и доминиканские монахи! Как жгут книги со славянскими литерами, даже не поинтересовавшись, что написано в них?
Творение ли святых отцов, хронографы ли, гимны Дамаскина или соборные уложения? С горем приходило признать, что церковь не живет без защиты власти, а власть, ежели она враждебна православию, губит живую церковь!
Разрушает храмы, запрещает богослужения, и все это в угоду своей, иной, чужой и чуждой церкви, которую иначе, чем еретической — не можно назвать…
Вот он умрет, думал теперь Киприан, он умрет и ни во что же станет все его церковное устроение на землях великой Литвы! А ежели и град Константин упадет под ударами неверных, как это уже едва не совершилось днесь? Долго ли просуществует василевс Мануил и тем паче его потомки в великом городе, со всех сторон одержимом и утесненном иноверцами?
Там, во Владимирской Руси, он мог воззвать к великому князю, его почитали и слушались, но здесь, в Литве, он нынче почти никто. Как кричал на него Витовт, у которого по-собачьи тряслись от злости полные щеки, как топал ногами, как угрожал! И ведь знал Киприан, что все то вымыслы, что епископ Туровский Антоний не виноват ни в чем, что он не посылал тайных писем в Орду и не приглашал на Волынь и в Киев самого Шадибека. Да и как епископ, лицо духовное, мог бы пригласить своею волей иноверную военную власть?! Мог бы сказать Киприан и другое, что Орда уже не способна, как некогда, дойти до Кракова, затопив всю Подолию, Волынь и Галич беспощадным топотом копыт. Многое мог бы сказать Киприан, но Витовта трясло от гнева, у него прыгали щеки, и Киприану приходилось молчать, молчать и покоряться, и верить наружно, что гнев Витовта справедлив, и что столь небывалое дело возможно, и что он примет меры. Немедленно сместит и накажет Антония (Антоний был смещен и лишен сана, тотчас услан в Москву в келью Симонова монастыря, что спасло его от дальнейших расправ и возможной смерти). Но он, Киприан, уступил! Едва ли не впервые откровенно и прямо уступил власти иноверца и, по сути, язычника. Уступил, потому что, увы, должен был уступить.
Он зябко поежился, пряча морщинистые, в выступающих венах и пятнах старости длани в широкие рукава дорожного охабня и с острою безнадежною болью почуял сухость старого тела, дряблость кожи, остроту локтей и колен — все, чего не чуял досель, занятый многоразличными делами русской церкви.
Три года назад он получил от великого князя Василия грамоту, подтверждающую уставы Владимира и Ярослава о судах церковных и права владенья имениями, принадлежащими митрополичьей кафедре. Русская церковь укреплялась, росла, приобретала все больший вес в гражданской жизни, а он, Киприан, старел. И сейчас он мечтал лишь о возвращении в любимое село Голенищево близ Москвы, с домашнею церковью Трех Святителей, в безмолвном месте между двух рек Сетуни и Раменки, окруженном зелеными рощами и тишиною, где он работал, уходя от суеты в ученые труды свои, переводил с греческого, сам писал жития святых, и где он нынче намерил закончить духовное завещание свое, заполненное благочестивыми мыслями и поучениями во след идущим. Он понимал, что едет к себе, возможно, умирать, не намного пережив разгромленную турками Болгарию и, слава Богу, не доживши до сходной судьбы города Константина, когда-то столицы Великой империи, сократившейся ныне почти до размера городских стен Феодосия, возведенных великими василевсами Востока, еще в те гордые времена, накануне конечной гибели Римской империи, после которых Византия прожила еще тысячу лет. То были века славы и позора, побед и поражений, углубленной христианской культуры, века, украшенные именами великих праведников, великих проповедников и святых, имена коих не прейдут даже и после крушения империи: Василия Великого, обоих Григориев, Иоанна Дамаскина, Синессия, Златоуста, Прокопия Кесарийского Агафия, Амартола и Малалы, Феодора Студита, Константина Порфирогенета, Симеона Нового Богослова, Пселла, Продрома, Вриенния Георгия Акрополита, Григория Паламы, Фотия и Симеона Метафраста, не говоря уже о безымянных творцах Синайского и Египетского Патериков, донесших до нас драгоценные памяти первых веков некогда гонимого язычниками Христова учения!
Империя Величайшей духовной культуры! Империя великого зодчества, оплодотворившего весь славянский, и не только славянский, мир! Сколь величественен был твой восход и сколь горестен закат! И ежели гибнешь даже ты, то на что прочное возможно указать в этом временном тварном мире, где временно все, и все преходяще, кроме единой души человеческой!
Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей — помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли.
Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном:
«Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг — зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею… Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти…
Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, — так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает» — отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: «Токмо любовь!»
Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании.
Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. «Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти!
Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества — плач! И что меж ними?
Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!»
Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха — как все пишущие — своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная.
И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром — награду за беспорочную службу.
Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте.
— Книги чтет и греческую молвь учит! — сказал, волнуясь, Иван.
— А какого возрастия? — вопросил Киприан.
— Семнадцать летов! — обрадованно отозвался Иван, обминая в руках давеча снятую шапку.
Киприан задумался, прикрывши вежды. «Учит греческий?»
— Плотским раззожением не смущен? — вновь вопросил Киприан.
— Женить предлагали, не хочет! — отмолвил Иван.
— В иноки… — думал меж тем Киприан. — В иноки он возможет вступить и сам. А там и еще к кому попадет. Вьюноша наверняка способен к большему!
Впрочем…
— Пусть завтра придет ко мне! — твердо вымолвил Киприан. — Проверю, насколько сей исхитрен в книжном научении!
Иван обрадованно склонил голову. Дома Федоровы до позднего вечера судили и рядили. Наталья ходила, поджимая губы, заботно поглядывая на внука:
— Не ошибись, Сережа! — высказала наконец. — В ченцы пойдешь, ни жены, ни детей тебе уже не видать!
— Ведаю, бабушка, — отмолвил рослый бледный отрок с первым пухом темно-русой бороды на щеках и подбородке и не домолвил, что, мол, детей старший брат Иван нарожает, а ему блазнит иной путь, которому семейные радости токмо помеха.
— Сама приучала к чтению! — думала меж тем Наталья, не ведая, ругать ей себя за это или хвалить. — Может, и достигнет высот каких! — подумалось. — Вон иные и в епископы выходят, из простого-то звания, а мы, чать, и не крестьяне, ратный род!
Назавтра отец с сыном отправились во владычное сельцо. Киприан долго беседовал с Сергеем, удалив предварительно отца, дабы не мешал. Иван Никитич сидел на лавке, краем уха слушая из-за неплотно прикрытой двери глаголы слов и мало что понимая в мудрых речениях ученой беседы. Наконец Серега вышел, счастливый, с пылающим лицом, а Киприан сам проводил его до порога, еще раз благословил юношу, опустившегося на колени. Благословил и отца, примолвив: «Чадо твое угодно Господу!» И, уже внизу, на дворе, когда садились на коней, Серега вымолвил гордо: «Он меня в книжарню берет! И греческому станет учить! Я и жить буду на владычном дворе!»
Иван ехал задумчив, хмур. Он увидал то, чего не мог еще увидеть Серега, и гадал теперь: «Долго ли еще проживет Киприан и что будет с Сергеем после его смерти?»
Ехал, изредка взглядывая на сына, с тем легким удивлением, с каким отцы встречают первые проявления отличного от родительского норова в своих детях. И благо тому отцу, который поймет, примет и не будет стараться поиначить по-своему грядущую жизнь потомка!
Киприан все-таки прожил, или заставил себя прожить еще год. Он посвящал в сан. Освятил завершенную наконец на деньги великого князя церковь в Симонове. И умер только в сентябре следующего года, когда уже Василий Дмитрич повел войска встречу Витовту.
Умер, едва ли не торжественно подготовясь к смерти своей.
Грамоту-отпуст, которую зачитывал в церкви по его поручению архиепископ Ростова Григорий, Киприан написал всего за четыре дня до смерти, двенадцатого октября. В своей загородной обители Трех Святителей, пролежав там еще несколько дней, так и преставился, заповедав епископам и игуменам сущим близь: «Егда мя во гроб вкладающе, тогда сию грамоту прочтите надо мною вслух людем» — тем положив начало обряда, который отныне повторяли все митрополиты.
Хоронили Киприана архиепископ Ростовский Григорий, Митрофан; епископ Суздальский, Илларион, епископ Коломенский, со всем синклитом Москвы: архимандриты, игумены, со всем священным собором, иноки, простые попы, бояре, воеводы — кто не ушел в поход, и многое множество москвичей.
Григорий вышел на амвон с грамотою в руках. Читал без надрыва, без придыхания, буднично и просто, но тем значительнее и строже казалось написанное. Многие утирали глаза.
— Во имя Святыя и живоначальная Троица, аз грешный и смиренный Киприан, — читал Григорий, — митрополит Киевский и всея Руси, смотря, яко настигла мя старость, впадох бо, в частыя и различные болезни, ими же ныне одержим есмь (он еще не вполне верил, когда писал, что непременно умрет!).
Человеколюбие от Бога казним грехов моих ради, болезнем на мя умножившимся ныне, яко же иногда никогда же и ничто же ми возвещающи ино, разве смерть и страшный Спасов суд, достойно рассудих, яко же в завещании некая потребная мне от части писанием сим изъявити.
— Первое, — ростовский архиепископ возвысил голос и обвел храм требовательным взором, — ибо исповедую Святую Богопреданную апостольскую Веру и православия истинное благочестие во святую Троицу и прочая апостольская священная повеления, святыя Божия церкве предания цело и не подвижимо. Того благодатию соблюдати, яко же исповеданием моим написано, то и предах, внегда вначале Святитель рукополагался по обычаю и уставу апостольскому и святых Отец божественных и священных повелений, яко убо апостолы от Бога поставлени суще, и святители, от апостол поставлени апостольская наследницы суще, и по тех святителей поставляху по Богопреданному апостольскому уставу, сице же и мене грешнаго Духа Святого благодать по уставу святых апостол и священных правил святым своим священным архиереем, патриархом вселенским, и при благочестивейшем царе Констянтиноградском православнейшем…
Слушал посад, купцы и ремесленники, слушали боярыни и бояре, слушала великая княгиня Софья. У нее действительно был мальчик, как она и предрекала Василию, даже и наименованный Симеоном, но — родился и умер. И она стояла теперь строгая и прямая, не в силах решить: за какой грех казнит ее Господь? Не за то ли тайное небрежение святоотческой верою, какое время от времени охватывает ее еще и поднесь.
«Верую, Господи!» — хотелось ей воззвать в голос, и покойный Киприан минутами виделся живым, только хитро сокрывшимся, дабы испытать и укорить ее за хладкость к вере, и, казнясь в душе, давала она сейчас молчаливый обет каждогодне на Троицу совершать паломничество в обитель преподобного Сергия. Неужели он не простит, не защитит ее от этих укоризн?
Иван Федоров, затиснутый в толпе, слушал не так внимательно. Слышать Киприана приходило ему не раз, и сейчас его то и дело отвлекали мысли о доме, ибо мать, бессмертная и сухая Наталья, с обостренным подбородком, с пугающе большими глазами, обведенными черною тенью, его мать, без которой он, муж, отец и воин, как-то не мог помыслить своей жизни, надумала умирать. Лежала, не принимала пищи и к нынешней службе заупокойной прямо-таки прогнала Ивана:
— Поди на последний погляд! Проводи, не гребуй!
И теперь он, поминутно раздваиваясь мыслью, слушал прощальные слова Киприана, благословляющего паству свою:
— …И елици отъидоша от жития сего по моем поставлении, и елици еще живы суть, всем вкупе подаю еже о Святом Дусе, чистое прощение. К сим же и святейшим и вселенским сущим патриархом, иже преже преставльшимся, и еще живущим, такожде и священнейшим митрополитом всем, преставльшимся и еще живым, даю обычную любовь и последнее и конечное целование и прощение, и сам того же прошу от них получити.
Иван Федоров, доныне внимавший не вдумываясь в сказанное, вдруг подивил тому, что Киприан, как равным и даже как бы ниже его стоящим, дарует прощение, при этом — и живым и мертвым. Или он так, не называя того поименно, прощается с патриархом Филофеем? Или то загробная гордость покойного? Или твердое упование, что «там» все они будут и есть равны между собой?
— …Благородному же и христолюбивому, о Святом Дусе возлюбленному сыну моему, великому князю Василию Дмитриевичу всея Руси, даю мир и благословение и последнее целование, и с его матерью, и с его братьею, и с его княгинею, и с его детьми, и с их княгинями, и с их детьми. Тако же и всем великим князем русским даю мир и благословение и последнее целование, и с их княгинями, и с их детьми, тако же и всем князем местным с княгинями и с детьми, оставляю мир и благословение. Тако же и боголюбивым епископом, сущим под пределом нашея церкви в Русской митрополии, преже преставльшимся и еще живым сущим, даю им благословение и прощение и любовь, а от них того же прошу и сам получити. Священноинокам же и всему священническому чину, и елици у престола Господня служат, всем даю прощение и благословение и любовь. Благочестивым же князем малым и великим и всем прочим, преже преставльшимся в летах наших, тако же даю прощение и благословение, и молюся Господу Богу, да простит им вся согрешения елико и ти, яко человеци согрешиша. Бояром же великим и меньшим и з женами, и з детьми их, и всему христианскому народу оставляю мир и благословение им. Иноком же всем вкупе, елици в различных местех живут, и всему причту церковному такожде мир и благословение оставляю.
Аще ли же буду кого в епитемью вложил, или невниманием, или паки благословную виною, а не будет поискал разрешения, и в том забытьи учинилася смерть, или кого учил буду, а он ослушался, всех имею о Святом Дусе разрешены, прощены и благословены и молюся человеколюбцу Богу да отпустит им.
А понеже сочтох лета своя, отнеле же в митрополиты поставлен бых, и обретеся числом яко тридесято лето течет к приходящему месяцу Декамврию, во второй день, и толиким летом прошедшим аще кто будет пороптал на мя, или паки явно восстал, от епископского сану, или от иноческого, еще же и священнического, или кто и от мирских совокупился будет с ними, поелици от них не зналися, и пришедши ко мне исповедаша и прияша прощение и разрешение, прощены суть и благословение от того часа, и да не вменит им Господь в грех, но да отпустит им. А елици, или стыдяся меня, или в забытьи приидоша, или в небрежение положиша или опасаяся мене, или за скудость им ума, или ожесточившиеся вражьим наветом, всяк иже есть от священницы или от инок, или мирский мужеск пол и женеск, да будут прощены и благословены и да не вменится им во грех, зане то мое есть, и в мене преткнушася, и моея области то разрешити.
Он говорил как церкви, как сам патриарх, как Папа Римский. Но он и был равен тем, названным, ибо был духовным главою Руси — грядущего Третьего Рима, преемницы Византии, противостоящей всему латинскому Западу вкупе как иной мир, как земля многих племен и вер, осененная, однако, православным восьмиконечным крестом. Понимал ли это Киприан? Мог ли он духовно предвидеть Русь, простертую от моря до моря через всю Евразию? Не знаем! И, наверное, коли не состоялась бы Русь, — смешны и тщеславны показались бы теперь Киприановы посмертные прощения.
Далее Киприан благословлял всех на путях сущих, вельмож и простецов, мирян и духовных, возлагая печалование о сих на князя и сына своего духовного Василия Дмитрича.
Летописец прибавляет к сему: «По отшествии же сего митрополита и прочие митрополиты русские и доныне прописывающи сию грамоту, повелевают в преставление свое во гроб вкладающася, такоже прочитать во услышание всем».
Творение ли святых отцов, хронографы ли, гимны Дамаскина или соборные уложения? С горем приходило признать, что церковь не живет без защиты власти, а власть, ежели она враждебна православию, губит живую церковь!
Разрушает храмы, запрещает богослужения, и все это в угоду своей, иной, чужой и чуждой церкви, которую иначе, чем еретической — не можно назвать…
Вот он умрет, думал теперь Киприан, он умрет и ни во что же станет все его церковное устроение на землях великой Литвы! А ежели и град Константин упадет под ударами неверных, как это уже едва не совершилось днесь? Долго ли просуществует василевс Мануил и тем паче его потомки в великом городе, со всех сторон одержимом и утесненном иноверцами?
Там, во Владимирской Руси, он мог воззвать к великому князю, его почитали и слушались, но здесь, в Литве, он нынче почти никто. Как кричал на него Витовт, у которого по-собачьи тряслись от злости полные щеки, как топал ногами, как угрожал! И ведь знал Киприан, что все то вымыслы, что епископ Туровский Антоний не виноват ни в чем, что он не посылал тайных писем в Орду и не приглашал на Волынь и в Киев самого Шадибека. Да и как епископ, лицо духовное, мог бы пригласить своею волей иноверную военную власть?! Мог бы сказать Киприан и другое, что Орда уже не способна, как некогда, дойти до Кракова, затопив всю Подолию, Волынь и Галич беспощадным топотом копыт. Многое мог бы сказать Киприан, но Витовта трясло от гнева, у него прыгали щеки, и Киприану приходилось молчать, молчать и покоряться, и верить наружно, что гнев Витовта справедлив, и что столь небывалое дело возможно, и что он примет меры. Немедленно сместит и накажет Антония (Антоний был смещен и лишен сана, тотчас услан в Москву в келью Симонова монастыря, что спасло его от дальнейших расправ и возможной смерти). Но он, Киприан, уступил! Едва ли не впервые откровенно и прямо уступил власти иноверца и, по сути, язычника. Уступил, потому что, увы, должен был уступить.
Он зябко поежился, пряча морщинистые, в выступающих венах и пятнах старости длани в широкие рукава дорожного охабня и с острою безнадежною болью почуял сухость старого тела, дряблость кожи, остроту локтей и колен — все, чего не чуял досель, занятый многоразличными делами русской церкви.
Три года назад он получил от великого князя Василия грамоту, подтверждающую уставы Владимира и Ярослава о судах церковных и права владенья имениями, принадлежащими митрополичьей кафедре. Русская церковь укреплялась, росла, приобретала все больший вес в гражданской жизни, а он, Киприан, старел. И сейчас он мечтал лишь о возвращении в любимое село Голенищево близ Москвы, с домашнею церковью Трех Святителей, в безмолвном месте между двух рек Сетуни и Раменки, окруженном зелеными рощами и тишиною, где он работал, уходя от суеты в ученые труды свои, переводил с греческого, сам писал жития святых, и где он нынче намерил закончить духовное завещание свое, заполненное благочестивыми мыслями и поучениями во след идущим. Он понимал, что едет к себе, возможно, умирать, не намного пережив разгромленную турками Болгарию и, слава Богу, не доживши до сходной судьбы города Константина, когда-то столицы Великой империи, сократившейся ныне почти до размера городских стен Феодосия, возведенных великими василевсами Востока, еще в те гордые времена, накануне конечной гибели Римской империи, после которых Византия прожила еще тысячу лет. То были века славы и позора, побед и поражений, углубленной христианской культуры, века, украшенные именами великих праведников, великих проповедников и святых, имена коих не прейдут даже и после крушения империи: Василия Великого, обоих Григориев, Иоанна Дамаскина, Синессия, Златоуста, Прокопия Кесарийского Агафия, Амартола и Малалы, Феодора Студита, Константина Порфирогенета, Симеона Нового Богослова, Пселла, Продрома, Вриенния Георгия Акрополита, Григория Паламы, Фотия и Симеона Метафраста, не говоря уже о безымянных творцах Синайского и Египетского Патериков, донесших до нас драгоценные памяти первых веков некогда гонимого язычниками Христова учения!
Империя Величайшей духовной культуры! Империя великого зодчества, оплодотворившего весь славянский, и не только славянский, мир! Сколь величественен был твой восход и сколь горестен закат! И ежели гибнешь даже ты, то на что прочное возможно указать в этом временном тварном мире, где временно все, и все преходяще, кроме единой души человеческой!
Воротившийся на Москву, хоть и смертно устав, Киприан нашел в себе силы отслужить торжественную литургию, благословить княжескую семью, мягко пожурив Софью за недостаточную покорность супругу своему. Нашел в себе силы освятить церковь Успения Богородицы в Симонове, принял отчет по управлению церковною волостью и только после того удалился в свое пригородное сельцо на стечке Раменки и Сетуни, где уже, почти возрыдав и запретив кому-либо, кроме келейника, тревожить себя, сперва неподвижно замер на ложе, а потом, медленно приходя в себя, обратился к той тихой письменной работе своей, которую любил больше всего. И теперь, казалось ему, что ничего серьезнее этих вот сочинений и переводов нет и не было в его жизни, жизни многотрудной и беспокойной со скорбями великими, от которых потомкам останет только вот это: сии строки, сии листы! Пройти сейчас в свою нарочито выстроенную церковь Трех Святителей — помолиться в одиночестве, от души, с увлажненным взором, и сюда, к аналою, с которого сходили и затем перебеливались секретарем его трактаты, поучения, послания епископам, в коих он наставлял на путь истинный и призывал к должному смирению иерархов русской земли.
Он наудачу достал из поставца со свитками противень одного из посланий к игумену Афанасию, развернул свиток. В очи бросились слова, когда-то написанные им, Киприаном:
«Горе нам, что мы оставили путь правый! Все хотим повелевать, все тщимся быть учители, не быв ученицы! Новоначальные хотят властвовать над убеленными опытом и долготою лет и высокоумствуют над ними. Особенно скорблю и плачу о лжи, господствующей между людьми. Ни Бога не боясь, ни людей не стыдясь, сплетаем мы ложь на ближнего, увлекаемые завистью. Лютый недуг — зависть! Много убийств совершено в мире, много стран опустошено ею… Самого Господа нашего Исуса Христа распяли жиды по зависти…
Приобретем братолюбие и сострадание. Нет иного пути к спасению, кроме любви, хотя бы кто измождал тело свое подвигами, — так говорит великий учитель Павел. Кто достиг любви, достиг Бога и в нем почивает» — отложил грамоту, вздохнул, подумал, повторил тихо: «Токмо любовь!»
Назавтра должен был прибыть к нему с отчетом даньщик по Селецкой владычной волости Иван Федоров, и Киприан впервые подумал, что этого кметя следует обязательно наградить за его многолетние успешные труды и не позабыть о нем в завещании.
Шел снег. Страшась себя самого, Киприан достал из поставца иную грамоту, написанную им в минуту жестокой скорой и очень редко с тех пор извлекаемую на свет. «Все мы, все пришедшее на землю человеческое множество! Общее наше естество оплачем, иже злочастие обогощаемся! О, како честнейшее Божиих созданий, по образу и подобию Его сотворенное, без дыхания зрится и мертво, увы, и мерзко, полно червей нечистых, объятое смрадом? Куда исчезнет мудрование, куда скроется смолкшее слово како распадется сугубое, како утаится вскоре тричастное, погибнет четвертое, растлится пятое, исчезнет сугубая связь телесная и духовная? Увы, страсти!
Увы, сугубая десятерица погибнет к седьмому дню и восьмой уже являет нам начало будущего растворения естества. Из праха создан, с землею смешан и земным прахом покровен. Из земли восстав, паки землею станет. Увы, страсти, увы мне! Наг явился на плач и скорби младенцем сущим, и паки наг отходишь света сего! Всуе трудился, и жаждал и смущался духом. Всуе! Нагим рожден и нагим отходишь света сего. Ведая конец жития? Дивно, како приходим вси равным образом из тьмы на свет, и паки от света во тьму. От чрева материна с плачем выходим в мир, и от мира печального с плачем ложимся во гроб. Начало и конец нашего естества — плач! И что меж ними?
Сон, сень, мечтание, красота житейская? Увы, увы, страсти! Много сплетенным жития яко цвет, яко прах, яко непрочная сень проходит!»
Назавтра, отоспавшись и отдохнув, Киприан чувствовал себя много лучше, он уже не полагал, вопреки написанному накануне, что жизнь есть сплошной плач от начала ее до конца и дела человеческие лишь тень, сон и прельщение бесовское (он бы даже отрекся теперь от написанного давеча, кабы не любил излиха — как все пишущие — своих сочинений). Но убыль сил и ясное сознание близкого конца заставило его строго подумать о том, как ему надлежит встретить неизбежный рубеж, за которым начнется для него жизнь вечная.
И когда прибыл владычный даньщик, Киприан даже не враз и не вдруг сумел восчувствовать, понять и возвратиться на время к суетным заботам днешнего бытия. Проверя отчет Федорова и выслушавши его изустные объяснения, Киприан помавал головой и знаком велел келейнику вынести и вручить даньщику мешочек с серебром — награду за беспорочную службу.
Однако Иван Федоров, принявши кошель, медлил и не уходил. Наконец, когда удивленный Киприан вопросил, какая иная нужда есть у него, Федоров высказал, сперва путано, а затем все яснее несколько необычную просьбу: оказывается, у этого даньщика был младший сын, Сергей, желающий посвятить себя духовному труду, и уже зело навычный к грамоте.
— Книги чтет и греческую молвь учит! — сказал, волнуясь, Иван.
— А какого возрастия? — вопросил Киприан.
— Семнадцать летов! — обрадованно отозвался Иван, обминая в руках давеча снятую шапку.
Киприан задумался, прикрывши вежды. «Учит греческий?»
— Плотским раззожением не смущен? — вновь вопросил Киприан.
— Женить предлагали, не хочет! — отмолвил Иван.
— В иноки… — думал меж тем Киприан. — В иноки он возможет вступить и сам. А там и еще к кому попадет. Вьюноша наверняка способен к большему!
Впрочем…
— Пусть завтра придет ко мне! — твердо вымолвил Киприан. — Проверю, насколько сей исхитрен в книжном научении!
Иван обрадованно склонил голову. Дома Федоровы до позднего вечера судили и рядили. Наталья ходила, поджимая губы, заботно поглядывая на внука:
— Не ошибись, Сережа! — высказала наконец. — В ченцы пойдешь, ни жены, ни детей тебе уже не видать!
— Ведаю, бабушка, — отмолвил рослый бледный отрок с первым пухом темно-русой бороды на щеках и подбородке и не домолвил, что, мол, детей старший брат Иван нарожает, а ему блазнит иной путь, которому семейные радости токмо помеха.
— Сама приучала к чтению! — думала меж тем Наталья, не ведая, ругать ей себя за это или хвалить. — Может, и достигнет высот каких! — подумалось. — Вон иные и в епископы выходят, из простого-то звания, а мы, чать, и не крестьяне, ратный род!
Назавтра отец с сыном отправились во владычное сельцо. Киприан долго беседовал с Сергеем, удалив предварительно отца, дабы не мешал. Иван Никитич сидел на лавке, краем уха слушая из-за неплотно прикрытой двери глаголы слов и мало что понимая в мудрых речениях ученой беседы. Наконец Серега вышел, счастливый, с пылающим лицом, а Киприан сам проводил его до порога, еще раз благословил юношу, опустившегося на колени. Благословил и отца, примолвив: «Чадо твое угодно Господу!» И, уже внизу, на дворе, когда садились на коней, Серега вымолвил гордо: «Он меня в книжарню берет! И греческому станет учить! Я и жить буду на владычном дворе!»
Иван ехал задумчив, хмур. Он увидал то, чего не мог еще увидеть Серега, и гадал теперь: «Долго ли еще проживет Киприан и что будет с Сергеем после его смерти?»
Ехал, изредка взглядывая на сына, с тем легким удивлением, с каким отцы встречают первые проявления отличного от родительского норова в своих детях. И благо тому отцу, который поймет, примет и не будет стараться поиначить по-своему грядущую жизнь потомка!
Киприан все-таки прожил, или заставил себя прожить еще год. Он посвящал в сан. Освятил завершенную наконец на деньги великого князя церковь в Симонове. И умер только в сентябре следующего года, когда уже Василий Дмитрич повел войска встречу Витовту.
Умер, едва ли не торжественно подготовясь к смерти своей.
Грамоту-отпуст, которую зачитывал в церкви по его поручению архиепископ Ростова Григорий, Киприан написал всего за четыре дня до смерти, двенадцатого октября. В своей загородной обители Трех Святителей, пролежав там еще несколько дней, так и преставился, заповедав епископам и игуменам сущим близь: «Егда мя во гроб вкладающе, тогда сию грамоту прочтите надо мною вслух людем» — тем положив начало обряда, который отныне повторяли все митрополиты.
Хоронили Киприана архиепископ Ростовский Григорий, Митрофан; епископ Суздальский, Илларион, епископ Коломенский, со всем синклитом Москвы: архимандриты, игумены, со всем священным собором, иноки, простые попы, бояре, воеводы — кто не ушел в поход, и многое множество москвичей.
Григорий вышел на амвон с грамотою в руках. Читал без надрыва, без придыхания, буднично и просто, но тем значительнее и строже казалось написанное. Многие утирали глаза.
— Во имя Святыя и живоначальная Троица, аз грешный и смиренный Киприан, — читал Григорий, — митрополит Киевский и всея Руси, смотря, яко настигла мя старость, впадох бо, в частыя и различные болезни, ими же ныне одержим есмь (он еще не вполне верил, когда писал, что непременно умрет!).
Человеколюбие от Бога казним грехов моих ради, болезнем на мя умножившимся ныне, яко же иногда никогда же и ничто же ми возвещающи ино, разве смерть и страшный Спасов суд, достойно рассудих, яко же в завещании некая потребная мне от части писанием сим изъявити.
— Первое, — ростовский архиепископ возвысил голос и обвел храм требовательным взором, — ибо исповедую Святую Богопреданную апостольскую Веру и православия истинное благочестие во святую Троицу и прочая апостольская священная повеления, святыя Божия церкве предания цело и не подвижимо. Того благодатию соблюдати, яко же исповеданием моим написано, то и предах, внегда вначале Святитель рукополагался по обычаю и уставу апостольскому и святых Отец божественных и священных повелений, яко убо апостолы от Бога поставлени суще, и святители, от апостол поставлени апостольская наследницы суще, и по тех святителей поставляху по Богопреданному апостольскому уставу, сице же и мене грешнаго Духа Святого благодать по уставу святых апостол и священных правил святым своим священным архиереем, патриархом вселенским, и при благочестивейшем царе Констянтиноградском православнейшем…
Слушал посад, купцы и ремесленники, слушали боярыни и бояре, слушала великая княгиня Софья. У нее действительно был мальчик, как она и предрекала Василию, даже и наименованный Симеоном, но — родился и умер. И она стояла теперь строгая и прямая, не в силах решить: за какой грех казнит ее Господь? Не за то ли тайное небрежение святоотческой верою, какое время от времени охватывает ее еще и поднесь.
«Верую, Господи!» — хотелось ей воззвать в голос, и покойный Киприан минутами виделся живым, только хитро сокрывшимся, дабы испытать и укорить ее за хладкость к вере, и, казнясь в душе, давала она сейчас молчаливый обет каждогодне на Троицу совершать паломничество в обитель преподобного Сергия. Неужели он не простит, не защитит ее от этих укоризн?
Иван Федоров, затиснутый в толпе, слушал не так внимательно. Слышать Киприана приходило ему не раз, и сейчас его то и дело отвлекали мысли о доме, ибо мать, бессмертная и сухая Наталья, с обостренным подбородком, с пугающе большими глазами, обведенными черною тенью, его мать, без которой он, муж, отец и воин, как-то не мог помыслить своей жизни, надумала умирать. Лежала, не принимала пищи и к нынешней службе заупокойной прямо-таки прогнала Ивана:
— Поди на последний погляд! Проводи, не гребуй!
И теперь он, поминутно раздваиваясь мыслью, слушал прощальные слова Киприана, благословляющего паству свою:
— …И елици отъидоша от жития сего по моем поставлении, и елици еще живы суть, всем вкупе подаю еже о Святом Дусе, чистое прощение. К сим же и святейшим и вселенским сущим патриархом, иже преже преставльшимся, и еще живущим, такожде и священнейшим митрополитом всем, преставльшимся и еще живым, даю обычную любовь и последнее и конечное целование и прощение, и сам того же прошу от них получити.
Иван Федоров, доныне внимавший не вдумываясь в сказанное, вдруг подивил тому, что Киприан, как равным и даже как бы ниже его стоящим, дарует прощение, при этом — и живым и мертвым. Или он так, не называя того поименно, прощается с патриархом Филофеем? Или то загробная гордость покойного? Или твердое упование, что «там» все они будут и есть равны между собой?
— …Благородному же и христолюбивому, о Святом Дусе возлюбленному сыну моему, великому князю Василию Дмитриевичу всея Руси, даю мир и благословение и последнее целование, и с его матерью, и с его братьею, и с его княгинею, и с его детьми, и с их княгинями, и с их детьми. Тако же и всем великим князем русским даю мир и благословение и последнее целование, и с их княгинями, и с их детьми, тако же и всем князем местным с княгинями и с детьми, оставляю мир и благословение. Тако же и боголюбивым епископом, сущим под пределом нашея церкви в Русской митрополии, преже преставльшимся и еще живым сущим, даю им благословение и прощение и любовь, а от них того же прошу и сам получити. Священноинокам же и всему священническому чину, и елици у престола Господня служат, всем даю прощение и благословение и любовь. Благочестивым же князем малым и великим и всем прочим, преже преставльшимся в летах наших, тако же даю прощение и благословение, и молюся Господу Богу, да простит им вся согрешения елико и ти, яко человеци согрешиша. Бояром же великим и меньшим и з женами, и з детьми их, и всему христианскому народу оставляю мир и благословение им. Иноком же всем вкупе, елици в различных местех живут, и всему причту церковному такожде мир и благословение оставляю.
Аще ли же буду кого в епитемью вложил, или невниманием, или паки благословную виною, а не будет поискал разрешения, и в том забытьи учинилася смерть, или кого учил буду, а он ослушался, всех имею о Святом Дусе разрешены, прощены и благословены и молюся человеколюбцу Богу да отпустит им.
А понеже сочтох лета своя, отнеле же в митрополиты поставлен бых, и обретеся числом яко тридесято лето течет к приходящему месяцу Декамврию, во второй день, и толиким летом прошедшим аще кто будет пороптал на мя, или паки явно восстал, от епископского сану, или от иноческого, еще же и священнического, или кто и от мирских совокупился будет с ними, поелици от них не зналися, и пришедши ко мне исповедаша и прияша прощение и разрешение, прощены суть и благословение от того часа, и да не вменит им Господь в грех, но да отпустит им. А елици, или стыдяся меня, или в забытьи приидоша, или в небрежение положиша или опасаяся мене, или за скудость им ума, или ожесточившиеся вражьим наветом, всяк иже есть от священницы или от инок, или мирский мужеск пол и женеск, да будут прощены и благословены и да не вменится им во грех, зане то мое есть, и в мене преткнушася, и моея области то разрешити.
Он говорил как церкви, как сам патриарх, как Папа Римский. Но он и был равен тем, названным, ибо был духовным главою Руси — грядущего Третьего Рима, преемницы Византии, противостоящей всему латинскому Западу вкупе как иной мир, как земля многих племен и вер, осененная, однако, православным восьмиконечным крестом. Понимал ли это Киприан? Мог ли он духовно предвидеть Русь, простертую от моря до моря через всю Евразию? Не знаем! И, наверное, коли не состоялась бы Русь, — смешны и тщеславны показались бы теперь Киприановы посмертные прощения.
Далее Киприан благословлял всех на путях сущих, вельмож и простецов, мирян и духовных, возлагая печалование о сих на князя и сына своего духовного Василия Дмитрича.
Летописец прибавляет к сему: «По отшествии же сего митрополита и прочие митрополиты русские и доныне прописывающи сию грамоту, повелевают в преставление свое во гроб вкладающася, такоже прочитать во услышание всем».
Глава 23
Киприан был еще жив и только-только воротился из Киева, когда Витовт взял псковский пригород Коложу и осадил Воронач.
На этот раз все пятеро Дмитриевичей, сыновья Донского, собрались вместе, оставя на время глухие и явные споры, взаимные обиды и вожделения.
Пятеро князей — одна семья. Василий, ставший великим князем по решению, начертанному покойным владыкой Руси Алексием.
Его брат Юрий Галицкий и Звенигородский. Ему уже за тридцать, он всего четырьмя годами моложе Василия и уже прославлен удачными походами на Казань и Булгар. Красавец, выше Василия, сухо-поджар, строен, прям станом, русая борода и усы, слитые с бородою, подчеркивают мужественность гордого лица. Он женат на дочери Юрия Святославича Смоленского, уже принесшей ему двух наследников: Василия Косого и Дмитрия Шемяку, родившихся один за другим. Он ненавидит Витовта и на дух не переносит братнюю жену, великую княгиню Софью, которая, впрочем, отвечает ему тем же. Юрий не подписал отказной грамоты в пользу Василия, а это значит, что ежели у Василия не останет прямых потомков, то Юрий станет в черед великим князем Владимирским. Софья рожает мальчиков, которые упорно мрут, уже трое отправились на тот свет, и живет один Иван, которому не так давно справили постриги, и на которого не надышатся мать с отцом, ибо это пока единственный наследник престола! Глухая вражда меж братьями тлеет не первый год, но ныне Юрий готов помириться с братом: общая беда спаяла братьев-князей, и общий враг означен — враг и тому, и другому, враг всей Руси — Витовт, за спиною которого католический Запад, латиняне, тщащиеся покорить Русь, уничтожив схизму, как говорят они, или освященное православие, как говорят здесь и в южных славянских землях.
Тут же, в совете, и трое младших, да уже и каких младших! Андрею Можайско-Верейскому двадцать пять — взрослый муж! Женат на дочери стародубского князя. Петру Дмитровскому — двадцать два, он вскоре женится на дочери покойного Полукта Вельяминова. И даже семнадцатилетний Константин Углицкий, едва ли не впервые участвующий в совете князей, — здесь.
Потревоженное княжеское гнездо, орлиное, или, скорее, соколиное гнездо, съедененное общею государственною бедою.
С опозданием в палату пролез тяжелый, большой Владимир Андреич Серпуховский: «Не опоздал?» На правах старшего дяди расцеловался с Василием и Юрием (тот только приложился щекой, чего Владимир Андреич предпочел не заметить), иным братьям подмигнул дружески. Уселся в распахнутой бобровой шубе, цветным тафтяным платом отер пот и снег с чела.
— Ну, — вопросил, — плесковичи прибыли?
— И с новогородцами вместях! — подсказал Юрий.
— Софьюшка што? — хитровато сощурясь, вопросил Владимир Андреич. — Здорова ли?
Василий нахмурился: «Все еще недужна!» — отмолвил. Вопрос был не о здоровье великой княгини, то понимали все, но вопросить мог один Серпуховский володетель на правах старшего в роде.
— С Витовтом у нас ряд! — возразил Василий, порешив говорить прямо о том, о чем другие лишь подумали, блюдя его великокняжеское достоинство. — Но я и по ряду не уступал тестю псковских земель! Ни земель Великого Новгорода, ни Ржевы, и никаких иных!
Высказал, и разом опростело. Младшие расхмылили во весь рот, а Юрий улыбнулся медленно, оттаивая, и, благодарно глянув на брата, согласно склонил голову.
— Кто поедет к плесковичам? — вопросил Владимир Андреич и, прищурясь, глянул на Василия, досказавши:
— Могу и я!
— Ты, дядя, надобен здесь, — отмолвил Василий. — Надобно полки собирать, к тому еще уведать, как Иван Михалыч думат? Нам еще вдобавок и с Тверью ратитьце вовсе ни к чему!
Продумали. Согласно склонили головы.
— А во Псков поедет Петр! — досказал Василий. — С ратною силой и боярами. (И внятно стало, что он это продумал уже наперед.) Иван Кошкин просунул голову в дверь, хотел вопросить, но Василий опередил его:
— Веди плесковичей! И бояр созови!
Иван кивнул понятливо, исчез.
Рассказ псковского посадника Панкрата был страшен. Витовт взял Коложе о Великом Заговеньи и, ограбив окрестные селения, набрал одиннадцать тысяч полону. Гнали всех подряд: женщин, детей, стариков. Зима в этом году стояла на диво студеная, еще и теперь, в марте, держались морозы, и лишь к полудню, под прямыми лучами весеннего солнца начинало капать с крыш.
— Когды стал под Вороначом, дак и полон погнал туда с собою! — сказывал Панкрат. — Одежонка худа, что получше, литвины отобрали, спали у костров кучами, с каждого ночлега мертвяки оставались в снегу. А под Вороначом… — Панкрат замолк, проглотил ком, ставший в горле, потом, невидяще уставясь в пространство перед собой, хрипло произнес:
На этот раз все пятеро Дмитриевичей, сыновья Донского, собрались вместе, оставя на время глухие и явные споры, взаимные обиды и вожделения.
Пятеро князей — одна семья. Василий, ставший великим князем по решению, начертанному покойным владыкой Руси Алексием.
Его брат Юрий Галицкий и Звенигородский. Ему уже за тридцать, он всего четырьмя годами моложе Василия и уже прославлен удачными походами на Казань и Булгар. Красавец, выше Василия, сухо-поджар, строен, прям станом, русая борода и усы, слитые с бородою, подчеркивают мужественность гордого лица. Он женат на дочери Юрия Святославича Смоленского, уже принесшей ему двух наследников: Василия Косого и Дмитрия Шемяку, родившихся один за другим. Он ненавидит Витовта и на дух не переносит братнюю жену, великую княгиню Софью, которая, впрочем, отвечает ему тем же. Юрий не подписал отказной грамоты в пользу Василия, а это значит, что ежели у Василия не останет прямых потомков, то Юрий станет в черед великим князем Владимирским. Софья рожает мальчиков, которые упорно мрут, уже трое отправились на тот свет, и живет один Иван, которому не так давно справили постриги, и на которого не надышатся мать с отцом, ибо это пока единственный наследник престола! Глухая вражда меж братьями тлеет не первый год, но ныне Юрий готов помириться с братом: общая беда спаяла братьев-князей, и общий враг означен — враг и тому, и другому, враг всей Руси — Витовт, за спиною которого католический Запад, латиняне, тщащиеся покорить Русь, уничтожив схизму, как говорят они, или освященное православие, как говорят здесь и в южных славянских землях.
Тут же, в совете, и трое младших, да уже и каких младших! Андрею Можайско-Верейскому двадцать пять — взрослый муж! Женат на дочери стародубского князя. Петру Дмитровскому — двадцать два, он вскоре женится на дочери покойного Полукта Вельяминова. И даже семнадцатилетний Константин Углицкий, едва ли не впервые участвующий в совете князей, — здесь.
Потревоженное княжеское гнездо, орлиное, или, скорее, соколиное гнездо, съедененное общею государственною бедою.
С опозданием в палату пролез тяжелый, большой Владимир Андреич Серпуховский: «Не опоздал?» На правах старшего дяди расцеловался с Василием и Юрием (тот только приложился щекой, чего Владимир Андреич предпочел не заметить), иным братьям подмигнул дружески. Уселся в распахнутой бобровой шубе, цветным тафтяным платом отер пот и снег с чела.
— Ну, — вопросил, — плесковичи прибыли?
— И с новогородцами вместях! — подсказал Юрий.
— Софьюшка што? — хитровато сощурясь, вопросил Владимир Андреич. — Здорова ли?
Василий нахмурился: «Все еще недужна!» — отмолвил. Вопрос был не о здоровье великой княгини, то понимали все, но вопросить мог один Серпуховский володетель на правах старшего в роде.
— С Витовтом у нас ряд! — возразил Василий, порешив говорить прямо о том, о чем другие лишь подумали, блюдя его великокняжеское достоинство. — Но я и по ряду не уступал тестю псковских земель! Ни земель Великого Новгорода, ни Ржевы, и никаких иных!
Высказал, и разом опростело. Младшие расхмылили во весь рот, а Юрий улыбнулся медленно, оттаивая, и, благодарно глянув на брата, согласно склонил голову.
— Кто поедет к плесковичам? — вопросил Владимир Андреич и, прищурясь, глянул на Василия, досказавши:
— Могу и я!
— Ты, дядя, надобен здесь, — отмолвил Василий. — Надобно полки собирать, к тому еще уведать, как Иван Михалыч думат? Нам еще вдобавок и с Тверью ратитьце вовсе ни к чему!
Продумали. Согласно склонили головы.
— А во Псков поедет Петр! — досказал Василий. — С ратною силой и боярами. (И внятно стало, что он это продумал уже наперед.) Иван Кошкин просунул голову в дверь, хотел вопросить, но Василий опередил его:
— Веди плесковичей! И бояр созови!
Иван кивнул понятливо, исчез.
Рассказ псковского посадника Панкрата был страшен. Витовт взял Коложе о Великом Заговеньи и, ограбив окрестные селения, набрал одиннадцать тысяч полону. Гнали всех подряд: женщин, детей, стариков. Зима в этом году стояла на диво студеная, еще и теперь, в марте, держались морозы, и лишь к полудню, под прямыми лучами весеннего солнца начинало капать с крыш.
— Когды стал под Вороначом, дак и полон погнал туда с собою! — сказывал Панкрат. — Одежонка худа, что получше, литвины отобрали, спали у костров кучами, с каждого ночлега мертвяки оставались в снегу. А под Вороначом… — Панкрат замолк, проглотил ком, ставший в горле, потом, невидяще уставясь в пространство перед собой, хрипло произнес: