Страница:
Уже на расставании, под Владимиром, спасенный пленник, стиснув руку Василия, выговорил:
— Анфал я, Никитин! Може, слыхал? С Вятки! А сам с Двины! Боярин был!
— он усмехнулся криво, обнажив неровную преграду желтых зубов с дырами там и сям. Лик его был все еще диковат, но уже не так страшен, как поначалу, и кости начали помаленьку обрастать мясом.
— Тот самый Анфал?! — воскликнул Василий, вспомнив-таки наконец рассказы про легендарного двинского воеводу. — Ишь, укатало мужика! — приужахнулся Василий, глядя в этот костистый лик, на эти темные руки с бугристыми, скорее когтями, чем ногтями… И ведь жив! Что его ожидает на Вятке? Сказать, что нынче и там московская власть? Нет, не стоит, пущай сам уведает о том, а не через меня!
Расстались. И больше Василий не встречал Анфала. И только много позже услышал о смерти двинянина.
— Анфал я, Никитин! Може, слыхал? С Вятки! А сам с Двины! Боярин был!
— он усмехнулся криво, обнажив неровную преграду желтых зубов с дырами там и сям. Лик его был все еще диковат, но уже не так страшен, как поначалу, и кости начали помаленьку обрастать мясом.
— Тот самый Анфал?! — воскликнул Василий, вспомнив-таки наконец рассказы про легендарного двинского воеводу. — Ишь, укатало мужика! — приужахнулся Василий, глядя в этот костистый лик, на эти темные руки с бугристыми, скорее когтями, чем ногтями… И ведь жив! Что его ожидает на Вятке? Сказать, что нынче и там московская власть? Нет, не стоит, пущай сам уведает о том, а не через меня!
Расстались. И больше Василий не встречал Анфала. И только много позже услышал о смерти двинянина.
Глава 42
Восьмого декабря Василий Михалыч Кашинский, брат тверского великого князя Ивана, был в своем селе Стражкове на вечерне и пел в хоре (навычай, заповеданный еще великим Михайлой Ярославичем в начале прошлого столетия:
— святой князь сам пел в созданном им церковном хоре, — все не кончался и не кончался в Тверской земле). Выйдя из церкви, на темном зимнем небе, усеянном каплями звезд, он узрел чудо: среди звезд явился, идущий от Востока к Западу, к озеру, светясь, аки заря, змей, велик и страшен.
Служба прервалась. Все выбежали из церкви без шапок на мороз. Светящийся змей был виден на небе около часу, потом все окончило. Видеть звездного змея всегда не к добру! Тем же летом братья Михайловичи рассорились снова, и не последнее значение для ссоры имели перемены в Орде.
Несчастная судьба Тверской земли среди прочего заключалась еще и в том, что кашинский князь всегда, в конце концов, рассоривал с тверским, своим ближайшим родичем. Это продолжалось при всех кашинских Василиях, продолжалось и при Михаиле Александровиче, и теперь при его сыновьях. Так что казалось, какой-то рок живет в самом владении Кашинским уделом и нудит сидящего тут князя обязательно которовать с Тверью. Перемена в Орде могла сказаться на судьбе тверского княжеского дома самым гибельным образом.
Если бы возродилось старинное нелюбие ордынцев к тверскому князю, то те могли вмешаться в вечный спор тверского князя с кашинским, и что воспоследовало бы с того, что похотел бы содеять Зелени-Салтан, — было неведомо.
Иван Михалыч содеял все, что мог. Сын Александр не даром был им послан к Витовту в Киев, и там «приял великую честь» от Витовта. Приходило искать союзников, и чтобы не потерять Кашин, и чтобы не потерять само Тверское княжество, которое очень и очень могло тогда отойти к Москве.
Иван Михайлыч, взъярясь, решился на отчаянную меру, повелевши в самом конце июня «поймать» брата Василия на миру. Схваченного Василия повезли на Новый Городок. Но на Переволоке, по дороге, когда сошли с коней отдохнуть и напиться воды, князь вскочил в седло, в одном терлике, без шапки и верхнего платья, перебрел Тьмаку и погнал раменьем и лесом, уходя от погони. Нашелся людин, скрывший у себя беглого князя Василия и ушедший вместе с ним к Москве. В Тверь меж тем пожаловал от Зелени-Салтана «посол лют», вызывая тверского князя на суд в Орду. Иван Михалыч тогда, упреждая ханский суд, заключил союз с Витовтом, надеясь, что уж тот-то удержит Зелени-Салтана от нового Щелканова разоренья Тверского княжества! Сам Иван Михалыч помчался в Орду, к хану, и Василию Дмитричу ничего не оставалось делать, как, собрав богатые поминки и дары, в августе отправиться туда же.
Год был трудным. Стояла меженина, сухмень. В Нижнем кадь ржи на рынке доходила до сорока четырех алтын старыми деньгами, в Новом Городе, где только-только перешли на западную монету, разом обесценились деньги, и пришлось горько пожалеть о привычных кунах и гривнах — весовом серебре, мало подверженном скачкам рыночных цен.
В засуху особенно трудно бывает собирать налоги. Стон стоял по деревням. И все-таки это было лучше, лучше откупиться, чем накликать себе на голову новый татарский набег. От Едигеева нахожденья еще не опомнились!
С Васильем Дмитричем в Орду отправлялись бояре. Ехали Иван Дмитрич Всеволожский, Федор Морозов, Иван Кошкин со слугами, челядью, дружиной, приставшими к княжескому каравану купеческими ватагами — сотни людей, среди которых находился и Василий Услюмов, прихвативший в этот поход Лутонина сына Услюма и молодую жену Кевсарью-Агашу с дитем, — благо ехали водой, не горой
— чтобы как-то порадовать ордынского приятеля.
Туда же в Орду, в Сарай, устремились и нижегородские князья Борисовичи, пожалованные Зелени-Салтаном своею Нижегородскою отчиной: не хотел Тохтамышев сын и союзник Витовта услужать московскому великому князю! «Каждый да держит отчину свою», — было сказано враждующим русским князьям, и дело Москвы, дело собирания русских земель, опять отчаянно зависло в воздухе.
Вечером, после ханского приема, сидели у себя на подворье. Усталый князь Василий гневал на хана, хотя и понимал, что гневать было глупо. Да, Джелаль эд-Дин — враг Идигу, но отнюдь не друг ему, Василию. Скорее друг Витовту, как и его отец, Тохтамыш. Оставалось надеяться… Да! Темная мысль, поворачиваясь в голове, яснела все более: Керим Берды! Брат и соперник Джелаль эд-Дина!
Сидели вчетвером: князь, Иван Кошкин, Иван Дмитрич Всеволожский, коего пригласили уже потому, что в делах, требующих извилистых действий, мог подать дельный совет, к тому же татарский язык Иван Всеволожский начал учить еще в прежний приезд в Орду (смолянину легко давались языки!) и теперь уже прилично толмачил по-татарски. Вызван был и Василий Услюмов, единственный из киличеев, кому Иван Кошкин, по слову покойного родителя, мог довериться полностью, и ведал, что тот не предаст. И хотя Иван Всеволожский был себе на уме и вряд ли питал любовь к Ивану Кошкину, хотя каждый из них, служа князю, не забывал и свою корысть, но нынешнее дело, от которого зависела сама судьба земли, связывало их накрепко, заставляло помогать друг другу и князю.
Итак, сидели вчетвером. Морозов отсутствовал, объезжал эмиров, уряжал с дарами, следил за братьями Борисовичами, не сблодили бы чего тут, в Орде. Да и не годился Федор Морозов на такие-то дела, о коих шла речь.
Тесная боковуша в невеликой избе русского подворья. Слуги удалены, подслушивать (проверили!) некому и неможно. Иван Всеволожский сам обошел хоромину, постоял у двери и окна. И никто из председящих тому не усмехнул.
Василий сам расспросил киличея, кто да что. Прослышав про Федоровых (вспомнил своего послужильца!), удоволенно покивал головой:
— Даньщиком, баешь, у Фотия? Ну, и тогда был, при Киприане… А ты сам? Служил Тохтамышу?
— Я и Железному хромцу служил, да утек… Кому я, как литвины меня продали, не служил только! Был в подручных у греческого изографа Феофана, на Пьяне был, там меня и забрали второй-то раз, в Хорезме сидел в плену…
— Ургенч?! — перебил Иван Всеволожский, остро взглядывая на киличея.
— И там был. Где ныне Идигу сидит! — отмолвил Василий.
— Не предашь Русь? — высказал-таки Василий Дмитрич. Киличей только глянул на него укоризненно, смолчал.
— Прости на худом слове! — повинился князь. — Мы, ить…
— Ведаю! — обрезал Василий Услюмов, не давши князю договорить. — Друга моего тутошнего и родича, почитай, едва не убили, дочь понасилили, ограбили донага. Того николи не прощу. Да и родитель… Трусом был ихний великий Тохтамыш! И пакостником! Грабил токмо. А сей сын весь в отца.
— Прости, Василий! — подал голос Иван Кошкин. — Созвали тебя на совет, стало — верим.
Они опять помолчали, все четверо: два Ивана и два Василия, князь и ратник страшились начать, и наконец Кошкин первый разлепил уста.
— Сумеешь повестить Едигеевым любезникам, ну и… самому Идигу, коли…
— Сумею! — просто отмолвил Василий. — Дружка своего навещу, а там и соберем по человеку… Сотников нать, которые недовольны. Амиров ты сам уж… Да вот, хошь с Иваном Дмитричем! Кого нать — подскажу!
Василий Дмитрич молчал, слушал, смотрел, как зримо начинает раскручиваться перед ним и с ним заговор против нынешнего хана Большой Орды, ставленного тестем, Витовтом, и заговор в пользу вчерашнего врага Руси, Едигея, ставшего, неволею, ныне союзником Москвы. Заговор! А что было делать? Дело всей Руси зависло тут, и могло повернуть в любую сторону. Ибо самое страшное и поднесь была не Орда, и даже не Литва, не Польша, не рыцари сами по себе, — самое страшное для Руси был союз латинского Запада с бесерменами Востока, тот союз, который едва не удалось организовать Мамаю. (И что содеялось бы, приди Ягайло на Куликово поле?) Тот союз, который хитрый Запад пытался создать, посылая послов за послами в Каракарум, на Волгу, в Самарканд к Тимуру, и теперь — в Большую Орду.
Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него — русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт — это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все…
Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника?
— Серебро я дам! — говорит Василий Дмитрич. — Дам, сколько надобно.
Не хватит — займем у купцов.
Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом — о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно — о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане).
— Где Пулад?
— Служит хану! — коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он — служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай.
— Не ушел в Ургенч? — не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает:
— Придет?
Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд.
Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: «Ты позовешь
— придет». — О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа:
— Русский князь дает серебро!
Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся.
— Пуладу можно верить? — вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся.
Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали.
Бабы наперебой тискали «татарчонка» — как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы.
Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, — ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, — был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром,
— все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства…
— Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? — спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову:
— Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый — не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь — молодой Керим и старый Керим! — Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей.
Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов, мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей!
На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато «татарчонок» — сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова.
«Толмачом растет! — посмеиваясь, говорил Василий. — Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!»
С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец.
Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс.
Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих «многих», а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой.
К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня.
С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: «Поедешь в Хорезм, в Ургенч?» Тот аж подпрыгнул:
«Вестимо, дядя!» — Василий бледно усмехнул: «Тогда собирайся враз и не говори никому о том!»
…Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь!
Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах…
Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, «блюдет себя», не позволяет расслабиться, и не поймешь — то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь!
Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет — пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и — наконец! Вдали — желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною — Ургенч!
И кто мог предположить тогда, что всего через полвека с небольшим, Русь подымется к вершинам мировой славы и дерзко расширит свои рубежи, сплотившись наконец с Нижним и с Новгородом Великим, и властно остановит дальнейшее движение на Восток католических Польши и Литвы? И кто вспомнит, что это слепительное «завтра» слагалось из непрестанных усилий зачастую безымянных русичей, упорно помогавших своим князьям собирать землю страны!
— святой князь сам пел в созданном им церковном хоре, — все не кончался и не кончался в Тверской земле). Выйдя из церкви, на темном зимнем небе, усеянном каплями звезд, он узрел чудо: среди звезд явился, идущий от Востока к Западу, к озеру, светясь, аки заря, змей, велик и страшен.
Служба прервалась. Все выбежали из церкви без шапок на мороз. Светящийся змей был виден на небе около часу, потом все окончило. Видеть звездного змея всегда не к добру! Тем же летом братья Михайловичи рассорились снова, и не последнее значение для ссоры имели перемены в Орде.
Несчастная судьба Тверской земли среди прочего заключалась еще и в том, что кашинский князь всегда, в конце концов, рассоривал с тверским, своим ближайшим родичем. Это продолжалось при всех кашинских Василиях, продолжалось и при Михаиле Александровиче, и теперь при его сыновьях. Так что казалось, какой-то рок живет в самом владении Кашинским уделом и нудит сидящего тут князя обязательно которовать с Тверью. Перемена в Орде могла сказаться на судьбе тверского княжеского дома самым гибельным образом.
Если бы возродилось старинное нелюбие ордынцев к тверскому князю, то те могли вмешаться в вечный спор тверского князя с кашинским, и что воспоследовало бы с того, что похотел бы содеять Зелени-Салтан, — было неведомо.
Иван Михалыч содеял все, что мог. Сын Александр не даром был им послан к Витовту в Киев, и там «приял великую честь» от Витовта. Приходило искать союзников, и чтобы не потерять Кашин, и чтобы не потерять само Тверское княжество, которое очень и очень могло тогда отойти к Москве.
Иван Михайлыч, взъярясь, решился на отчаянную меру, повелевши в самом конце июня «поймать» брата Василия на миру. Схваченного Василия повезли на Новый Городок. Но на Переволоке, по дороге, когда сошли с коней отдохнуть и напиться воды, князь вскочил в седло, в одном терлике, без шапки и верхнего платья, перебрел Тьмаку и погнал раменьем и лесом, уходя от погони. Нашелся людин, скрывший у себя беглого князя Василия и ушедший вместе с ним к Москве. В Тверь меж тем пожаловал от Зелени-Салтана «посол лют», вызывая тверского князя на суд в Орду. Иван Михалыч тогда, упреждая ханский суд, заключил союз с Витовтом, надеясь, что уж тот-то удержит Зелени-Салтана от нового Щелканова разоренья Тверского княжества! Сам Иван Михалыч помчался в Орду, к хану, и Василию Дмитричу ничего не оставалось делать, как, собрав богатые поминки и дары, в августе отправиться туда же.
Год был трудным. Стояла меженина, сухмень. В Нижнем кадь ржи на рынке доходила до сорока четырех алтын старыми деньгами, в Новом Городе, где только-только перешли на западную монету, разом обесценились деньги, и пришлось горько пожалеть о привычных кунах и гривнах — весовом серебре, мало подверженном скачкам рыночных цен.
В засуху особенно трудно бывает собирать налоги. Стон стоял по деревням. И все-таки это было лучше, лучше откупиться, чем накликать себе на голову новый татарский набег. От Едигеева нахожденья еще не опомнились!
С Васильем Дмитричем в Орду отправлялись бояре. Ехали Иван Дмитрич Всеволожский, Федор Морозов, Иван Кошкин со слугами, челядью, дружиной, приставшими к княжескому каравану купеческими ватагами — сотни людей, среди которых находился и Василий Услюмов, прихвативший в этот поход Лутонина сына Услюма и молодую жену Кевсарью-Агашу с дитем, — благо ехали водой, не горой
— чтобы как-то порадовать ордынского приятеля.
Туда же в Орду, в Сарай, устремились и нижегородские князья Борисовичи, пожалованные Зелени-Салтаном своею Нижегородскою отчиной: не хотел Тохтамышев сын и союзник Витовта услужать московскому великому князю! «Каждый да держит отчину свою», — было сказано враждующим русским князьям, и дело Москвы, дело собирания русских земель, опять отчаянно зависло в воздухе.
Вечером, после ханского приема, сидели у себя на подворье. Усталый князь Василий гневал на хана, хотя и понимал, что гневать было глупо. Да, Джелаль эд-Дин — враг Идигу, но отнюдь не друг ему, Василию. Скорее друг Витовту, как и его отец, Тохтамыш. Оставалось надеяться… Да! Темная мысль, поворачиваясь в голове, яснела все более: Керим Берды! Брат и соперник Джелаль эд-Дина!
Сидели вчетвером: князь, Иван Кошкин, Иван Дмитрич Всеволожский, коего пригласили уже потому, что в делах, требующих извилистых действий, мог подать дельный совет, к тому же татарский язык Иван Всеволожский начал учить еще в прежний приезд в Орду (смолянину легко давались языки!) и теперь уже прилично толмачил по-татарски. Вызван был и Василий Услюмов, единственный из киличеев, кому Иван Кошкин, по слову покойного родителя, мог довериться полностью, и ведал, что тот не предаст. И хотя Иван Всеволожский был себе на уме и вряд ли питал любовь к Ивану Кошкину, хотя каждый из них, служа князю, не забывал и свою корысть, но нынешнее дело, от которого зависела сама судьба земли, связывало их накрепко, заставляло помогать друг другу и князю.
Итак, сидели вчетвером. Морозов отсутствовал, объезжал эмиров, уряжал с дарами, следил за братьями Борисовичами, не сблодили бы чего тут, в Орде. Да и не годился Федор Морозов на такие-то дела, о коих шла речь.
Тесная боковуша в невеликой избе русского подворья. Слуги удалены, подслушивать (проверили!) некому и неможно. Иван Всеволожский сам обошел хоромину, постоял у двери и окна. И никто из председящих тому не усмехнул.
Василий сам расспросил киличея, кто да что. Прослышав про Федоровых (вспомнил своего послужильца!), удоволенно покивал головой:
— Даньщиком, баешь, у Фотия? Ну, и тогда был, при Киприане… А ты сам? Служил Тохтамышу?
— Я и Железному хромцу служил, да утек… Кому я, как литвины меня продали, не служил только! Был в подручных у греческого изографа Феофана, на Пьяне был, там меня и забрали второй-то раз, в Хорезме сидел в плену…
— Ургенч?! — перебил Иван Всеволожский, остро взглядывая на киличея.
— И там был. Где ныне Идигу сидит! — отмолвил Василий.
— Не предашь Русь? — высказал-таки Василий Дмитрич. Киличей только глянул на него укоризненно, смолчал.
— Прости на худом слове! — повинился князь. — Мы, ить…
— Ведаю! — обрезал Василий Услюмов, не давши князю договорить. — Друга моего тутошнего и родича, почитай, едва не убили, дочь понасилили, ограбили донага. Того николи не прощу. Да и родитель… Трусом был ихний великий Тохтамыш! И пакостником! Грабил токмо. А сей сын весь в отца.
— Прости, Василий! — подал голос Иван Кошкин. — Созвали тебя на совет, стало — верим.
Они опять помолчали, все четверо: два Ивана и два Василия, князь и ратник страшились начать, и наконец Кошкин первый разлепил уста.
— Сумеешь повестить Едигеевым любезникам, ну и… самому Идигу, коли…
— Сумею! — просто отмолвил Василий. — Дружка своего навещу, а там и соберем по человеку… Сотников нать, которые недовольны. Амиров ты сам уж… Да вот, хошь с Иваном Дмитричем! Кого нать — подскажу!
Василий Дмитрич молчал, слушал, смотрел, как зримо начинает раскручиваться перед ним и с ним заговор против нынешнего хана Большой Орды, ставленного тестем, Витовтом, и заговор в пользу вчерашнего врага Руси, Едигея, ставшего, неволею, ныне союзником Москвы. Заговор! А что было делать? Дело всей Руси зависло тут, и могло повернуть в любую сторону. Ибо самое страшное и поднесь была не Орда, и даже не Литва, не Польша, не рыцари сами по себе, — самое страшное для Руси был союз латинского Запада с бесерменами Востока, тот союз, который едва не удалось организовать Мамаю. (И что содеялось бы, приди Ягайло на Куликово поле?) Тот союз, который хитрый Запад пытался создать, посылая послов за послами в Каракарум, на Волгу, в Самарканд к Тимуру, и теперь — в Большую Орду.
Витовт, разбитый Едигеем, мыслит теперь через Тохтамышевых потомков добиться-таки своего, а Едигей? Понял ли наконец, что Витовт ему не союзник, что, погромивши русский улус, он только расчистил дорогу своим недругам, тому же Джелаль эд-Дину?! Что в Орде, в нынешней рассыпающейся Орде, где каждый оглан хочет быть ханом, единственно твердое для него — русский улус? И великий князь Московский в борьбе за Нижний Новгород мыслит свергнуть Джелаль эд-Дина и посадить на ордынский престол его брата, Керим Берды, и ждет, что старый Идигу поддержит его притязания! А согласен ли старый Идигу на подобный обмен? Хотя его ставленник, Темир-Салтан, сам пошел против Идигу, заставив его бежать в Хорезм! Кто же ныне является действительным хозяином Большой Орды? Уже не Идигу? А тогда Витовт? Но ежели Витовт — это смерть. Русь оказывается в кольце, а там отпадают Новгород Великий, за ним Псков, и торговый путь, серебряная река, текущая от Новгорода Великого до Нижнего Новгорода, река, питающая московского володетеля, иссякает, и кончается все…
Или ты еще в силах, старый Идигу, спасший Русь на Ворскле и разгромивший ее пять лет назад, вновь спасти свой русский улус, сокрушив Джелаль эд-Дина, этого Витовтова ставленника?
— Серебро я дам! — говорит Василий Дмитрич. — Дам, сколько надобно.
Не хватит — займем у купцов.
***
Василий Услюмов нашел Керима все еще недужным и в нищете. Ордынские родичи Василия едва только не голодали.Сидели в юрте за скудным дастарханом, толковали о делах, с оглядом — о Идигу, который, слышно, отай собирал своих доброхотов в Орде, осторожно — о жестоко-своенравном Джелаль эд-Дине (Зелени-Салтане).
— Где Пулад?
— Служит хану! — коротко отвечает Керим, и в голосе ни осуждения, ни горечи, просто повестил об удачливом соратнике (я вот не служу, не удалось, а он — служит) и молчит. Пьет монгольский зеленый с молоком и жиром, слегка солоноватый чай.
— Не ушел в Ургенч? — не столько спрашивая, сколько утверждая, говорит Василий, и тоже молчит, и много после прошает:
— Придет?
Керим подымает на бывшего сотника нарочито безразличный взгляд.
Опрокидывает пустую чашку донышком кверху. Отвечает коротко: «Ты позовешь
— придет». — О деле больше ни слова. Только молча глянут в глаза один другому, да Василий пробормочет вполгласа:
— Русский князь дает серебро!
Керим склоняет голову, как о само собой разумеющемся.
— Пуладу можно верить? — вопрошает Василий, когда уже выпит чай. На Востоке в разговорах о серьезных вещах никогда не торопятся.
Юлдуз не было. Керим сумел отдать ее третьей женой в богатую юрту старого юзбаши, ныне откочевавшего к Аралу, и, опять же по слухам, в Ургенч, к самому Идигу. Повспоминали, поплакали.
Бабы наперебой тискали «татарчонка» — как завели прозывать на Руси Васильева сына. Кевсарья-Агаша ходила счастливая. Василий, отчаянно торгуясь, купил-таки тестю, выпросив деньги у Кошкина, на рынке жеребую кобылу и два десятка овец, на развод. Больше пока не мог. Хоть и ценил Иван Кошкин нового русского киличея своего и доверял ему паче других, но мог лишь за дело платить. А дела пока не было, а нынешняя скудота задела и его посольские доходы.
Меж тем Лутонин младший отпрыск, названный по деду Услюмом, — ражий мужик, на двадцать седьмом году, красавец, кровь с молоком, успевший уже и жениться, и двоих детей сотворить, — был наверху счастья. После лесной глухомани шумная Москва, еще более шумный разноязыкий Нижний, плосколицые кочевники, невиданные доселе верблюды, огромные стада скота, роскошь глазури, покрывавшей ханские дворцы, юрты, всадники в остроконечных шапках, на мохнатых двужильных степных лошадях, горцы в оружии, отделанном серебром,
— все было внове, все привлекало взор. Похудел, почернел, многажды обгорал на солнце, восторженными глазами озирал людское скопище, и Василий радовался счастью племянника, и тихо грустил, как давно это было, когда и ему так вот, внове и ярко, бросались в очи чудеса иных земель! И как теперь подчас долили его и усталь, и пыль, и натужные старания бедного Керима и ему подобных выбраться из нищеты, поправить свои рассыпающиеся хозяйства…
— Хочешь, возьму тебя на Русь, Керим? — спросил как-то Василий своего бывшего нукера. Тот глянул увлажненными глазами, свесил голову:
— Спасибо, сотник! А только кому я такой нужен? Хворый — не воин. Да уже и стар! И русской работы я не разумею, все одно. И вера не та! Тут хоть дочери когда навестят, да вот сынишка растет, последыш, тоже назвали Керимом, в отца, так и зовем теперь — молодой Керим и старый Керим! — Он поерошил черную головенку прильнувшего к нему худенького большеглазого мальчишки в латанном-перелатанном полосатом халате и кожаных ичигах на босу ногу. И Василий поскорей отвел глаза, так жаль стало этого татарчонка, который, когда и ежели вырастет, уже не узрит его, Василия, и станет ходить в походы на Русь за полоном, и зорить, и сиротить таких же, как он теперь, только русоголовых отроча-русичей.
Зелени-Салтан был страшен и непредставим, как и его отец, великий Тохтамыш. В Орде покойного Тохтамыша упорно считали великим, связывая с этим несостоявшимся Батыем мечту о древней державе Чингизидов, мечту, изменившую им всем и уже невосстановимую в нынешней суете и которах, степную мечту. С Зелени-Салтаном надо было кончать, и поскорей!
На несколько дней, пока творились посольские дела, Василий оставил Кевсарью-Агашу у отца с матерью. Очень той хотелось повидать Юлдуз, но так и не смогла, так и расстались, не повидавшись, зато «татарчонок» — сын, которого с трудом оторвали от тещи, обливавшейся слезами на расставании, очаровал всех. Он уже бойко произносил выученные им татарские слова.
«Толмачом растет! — посмеиваясь, говорил Василий. — Гляди, Керим, опосле меня будет к вам в гости наезжать!»
С Пуладом и еще с тремя сотниками удалось встретиться, наконец.
Собрались в юрте Керима. Сидели на кошмах, скрестив ноги, пили кумыс.
Выяснилось, что Джелаль эд-Дином недовольны многие, и также многие ждут Идигу. Следовало навестить и известить этих «многих», а тем часом прояснело, что и беки недовольны самоуправством этого Тохтамышева сына, всерьез поверившего в свою исключительность. Даже те, кто привел его к власти, начинали роптать. От наследника великого Тохтамыша ждали даров и наград, ждали послаблений своему самоуправству и не желали терпеть самоуправств поставленного ими нового хана. Повторялось все то, что и предвидел (всегда предвидел!) мудрый Идигу, и не хватало только единой воли, дабы совокупить недовольных и повести за собой.
К отъезду Василия Дмитрича Василий Услюмов и Иван Кошкин могли повестить ему, что все готово, что надобно только серебро, а Иван Всеволожский по пальцам перечислял эмиров и беков, кто, по его мнению, будет драться за Джелаль эд-Дина, кто против, и кто начнет выжидать, чем кончится очередная ордынская замятня.
С клевретами Идигу уже встречались, уже нашли общий язык, и теперь следовало вызывать Идигу, к которому намерил ехать вместе с Василием Услюмовым сам Всеволожский. Накануне Василий вызвал Услюма, Лутонина сына, спросил безразлично: «Поедешь в Хорезм, в Ургенч?» Тот аж подпрыгнул:
«Вестимо, дядя!» — Василий бледно усмехнул: «Тогда собирайся враз и не говори никому о том!»
…Пустыня. Пыль. Изредка по окоему пронесется летучее стадо джейранов. Редкие юрты по дороге. Василий помогает парню, что еще не обык ездить верхом сутками, день за днем, и при этом отчаянно краснеет, и боится, что его отправят назад, но держится, храбрится, очень хочет угодить дяде и не ударить лицом в грязь!
Почему Василий забрал именно этого, младшего племянника, он и сам не знал толком. Верно, почуял в мужике ту каплю неуемности, которая не позволяет сидеть дома, в спокойной, извечно повторяемой смене работ и деревенских празднеств. Да, и семью создал, и детей нарожал, а как рад сейчас! Как горят глаза, хотя и изнемог, и пот заливает глаза, и порою худо становит от расплавленного диска солнца над самою головою, да и на что, навроде, тут смотреть? Пустыня! Кустики саксаула, ящерки, мгновенно исчезающие в песке, соленая вода в редких, пересыхающих озерах…
Боярин Иван Всеволожский сидит в седле прямо, «блюдет себя», не позволяет расслабиться, и не поймешь — то ли ему все нипочем, то ли он на последнем пределе, но даже и тогда, умирая от жары и безводья, не забудет боярского, княжеского достоинства своего. И Василий, изредка бросая на него косые взгляды, думает, что невесть какой благостыни надобно ждать от этого ражего, по-княжески красивого мужа, который и в далекий Хорезм поехал не без тайного умысла какого: не хочет ли Кошкина передолить в ордынских делах? Иван Федорыч и нравен, и груб порою, а все как-то ближе этого вельможи, в котором так и не умерла смоленская княжеская спесь!
Немногие всадники рысят следом и посторонь. Давеча добыли джейрана, обжарили над дымным костром из саксаула и сухих кизяков, наелись свежатины. Вода в бурдюках кончается, а обещанного колодца все нет — пустыня! Степной неоглядный простор, день за днем, и — наконец! Вдали — желто-серые минареты над глиняной серо-желтой, под цвет песка, зубчатой стеною — Ургенч!
***
Джелаль эд-Дин был убит в сражении своим братом, Керим-Бердеем, который в гневе на Витовта, сев на ордынский стол, стал другом московского великого князя, упорного собирателя русских земель. Беки и простые ратники Джелаль эд-Дина перешли на сторону победителя. Нижегородские князья, получившие ярлык от свергнутого хана, остались ни с чем. Московская рать не пустила их дальше Засурья.И кто мог предположить тогда, что всего через полвека с небольшим, Русь подымется к вершинам мировой славы и дерзко расширит свои рубежи, сплотившись наконец с Нижним и с Новгородом Великим, и властно остановит дальнейшее движение на Восток католических Польши и Литвы? И кто вспомнит, что это слепительное «завтра» слагалось из непрестанных усилий зачастую безымянных русичей, упорно помогавших своим князьям собирать землю страны!
Глава 43
— Вот, владыко, та грамота! Не она сама, противень. — Иван Никитич Федоров положил пергамен на аналой и отодвинулся.
— Чти! — тихо попросил Фотий келейника. Грамота удостоверяла, что Ягайло с Витовтом прошедшим летом подписали соглашение, подтверждающее права латинского духовенства в ущерб православному. По тому же соглашению панские привилегии признавались только за землевладельцами католиками, и дополнительно, запрещались браки католиков с православными.
— Мы точно собаки! — присовокупил Иван, отступая. Его дело было достать, привезти, а дальше — дело самого преосвященного.
— Князь ведает? — вопросил Фотий и понял, что вопросил зря. Князю повестить должен был он. Сам. И решив так, Фотий сразу помыслил о духовной подопечной своей — великой княгине Софье, Витовтовой дочери. Князь, — и княгиня тоже! — должны стоять на страже истинного православия, навычаев вселенской церкви Христовой, от которой нагло отступили католики, сотворив Папу едва ли не наместником Бога на земле. Уже и англяне высказываются против власти пап, которых нынче уже целых три, и все которуют друг с другом. Уже и в чехах идут споры о том, достойно ли причащать мирян одною просфорою, телом, но не кровью Христовой… А тут, в Литве, католики, нагло попирая все прежние соглашения, стремятся уничтожить истинную церковь Христову!
Скользом прошло сожаление о том, что в Московии нет высших школ, где готовили бы грамотных иерархов церковных, таких, как в Париже, в Болонье, даже в Чехии, в Праге, и от того — умаление веры и ересь стригольническая от того же!
— Ты ступай! — обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. — Ступай… Вот тебе! — с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском.
Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву.
«Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!» — думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности.
Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: «Ведаю!» — скажет тот и… И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя?
— Ведаю! — сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. — Но не ведаю, что вершить!
Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! — повестил без выражения, как о грозе или снегопаде.
Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу… Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет… Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг?
От отца не бежали! Впрочем, — кроме Ивана Вельяминова…
О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу.
Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней — единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, — но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: «Поедешь со мной? — и домолвил:
— Я не приказываю, прошу! Нынче…»
— Ведаю! — прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте.
Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, — и ведь даже сам не явился великий литовский князь! — их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей!
Отвертывая рожи — все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, — велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
— Стервь! — кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. — Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет!
— На том свете и поглядим! — усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. — Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты
— свою!
— А Русь?
— Што Русь, — несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. — Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! — он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались!
— Оружие отдай! — вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси!
Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! — подумалось Ивану. — Ну, да изменники завсегда трусы!) Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин.
(«Прятался! — сообразил Иван, — ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?») В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха.
— Чти! — тихо попросил Фотий келейника. Грамота удостоверяла, что Ягайло с Витовтом прошедшим летом подписали соглашение, подтверждающее права латинского духовенства в ущерб православному. По тому же соглашению панские привилегии признавались только за землевладельцами католиками, и дополнительно, запрещались браки католиков с православными.
— Мы точно собаки! — присовокупил Иван, отступая. Его дело было достать, привезти, а дальше — дело самого преосвященного.
— Князь ведает? — вопросил Фотий и понял, что вопросил зря. Князю повестить должен был он. Сам. И решив так, Фотий сразу помыслил о духовной подопечной своей — великой княгине Софье, Витовтовой дочери. Князь, — и княгиня тоже! — должны стоять на страже истинного православия, навычаев вселенской церкви Христовой, от которой нагло отступили католики, сотворив Папу едва ли не наместником Бога на земле. Уже и англяне высказываются против власти пап, которых нынче уже целых три, и все которуют друг с другом. Уже и в чехах идут споры о том, достойно ли причащать мирян одною просфорою, телом, но не кровью Христовой… А тут, в Литве, католики, нагло попирая все прежние соглашения, стремятся уничтожить истинную церковь Христову!
Скользом прошло сожаление о том, что в Московии нет высших школ, где готовили бы грамотных иерархов церковных, таких, как в Париже, в Болонье, даже в Чехии, в Праге, и от того — умаление веры и ересь стригольническая от того же!
— Ты ступай! — обратил Фотий хмурый и какой-то растерянный лик к Федорову. — Ступай… Вот тебе! — с запозданием вспомнив о том, протянул даньщику кошель с серебром. Тот принял, не чванясь. Дорога была трудна, дважды едва головы не потерял в путях. Выручили сметка и дорожные доброхоты. Грамоту достал виленский православный архимандрит, тоже рисковавший головою, хотя о соглашении ведали все, и решения литовского князя и польского короля уже стали законом в великом княжестве Литовском.
Витовт, по слухам, уже собирал епископов, мысля поставить своего митрополита на Литву.
«Надо ехать в Царьград, надо говорить со святейшим патриархом!» — думал меж тем Фотий. И сколько же подымется против него воплей, доносов, клевет! И от вдовых священников, отрешаемых от служб, и от привыкших к безделью синклитиков, и от землевладельцев, не желающих отдавать захваченное ими церковное имущество! Клеветники бежали в Чернигов, оттуда в Киев, добавляя Витовту куража и уверенности.
Сейчас Фотий опять почувствовал себя греком, инородцем и чужаком в этой стране, которую вчера еще почитал родной, второю родиной, и внутренне страшил предстоящего разговора с Василием: «Ведаю!» — скажет тот и… И ничего не сделает? А что он может содеять противу тестя?
— Ведаю! — сказал Василий Дмитрич, опуская грамоту на колени и глядя в лицо своему митрополиту обрезанным взором. — Но не ведаю, что вершить!
Давеча князь Ярослав Владимирович отъехал в Литву! — повестил без выражения, как о грозе или снегопаде.
Сын Владимира Андреича волен был выбирать себе князя и сам Василий то и дело принимал литвинов в службу… Но когда отъезжают свои, бросая поместья и земли, места в Думе государевой, честь и почет… Так ли плохо стало на Москве? Или он, князь, не умеет привлечь и удоволить верных слуг?
От отца не бежали! Впрочем, — кроме Ивана Вельяминова…
О поезде в Царьград решилось безо спору. Князь давал и провожатых, и снедь, и справу.
Иван Никитич готовил возы, завертки, гужи, упряжь, перековывал коней — единый дух паленого конского копыта после преследовал его даже за едой, — но кони были осмотрены, перекованы все. Готовилась справа, увязывались в торока дорогие церковные сосуды и облачения из византийского аксамита шелков и рытого бархата. До самого последнего мига не ведал Федоров, что владыка, вызвавший его к себе в верхний покой, не прикажет, как мог бы, нет, а именно попросит с незнакомо-беззащитным выражением обычно строгого лица: «Поедешь со мной? — и домолвил:
— Я не приказываю, прошу! Нынче…»
— Ведаю! — прервал его Иван Никитич, и тоже не домолвил: оба подумали враз о Витовте.
Отправились в путь раннею весной еще непротаявшими дорогами, и уже миновали Брянск, и приближались к Чернигову, когда совершилась вся эта пакость. По наказу Витовта, — и ведь даже сам не явился великий литовский князь! — их окружила вооруженная толпа, и не литвинов, своих же, русичей!
Отвертывая рожи — все же стыдновато было заворачивать поезд самого владыки, — велели от имени Витовта ехать назад, и тут же, в драку, начали незастенчиво грабить владычный обоз.
— Стервь! — кричал Иван, получив увесистый удар по скуле, от которого, чуял, начал заплывать правый глаз. — Кого грабите! Русичи, мать вашу! Католикам служите! Немцам! На самого владыку руку вздынули! На самого! Попомните, мужики, не на этом, так на том свете мало вам не будет!
— На том свете и поглядим! — усмехаясь, отвечал бритоголовый хохол с казацким чубом и серьгой в ухе. — Приказано, дак! Я свою службу сполняю, ты
— свою!
— А Русь?
— Што Русь, — несколько смутясь, отвечал тот, потроша жилистыми руками возы. — Мы своего батьку поставим, и вся недолга! Ваш-то заворовалси больно! Из Киева, вишь, и серебро и золото на Москву переволок! Кормим вас, владимирцев, мать вашу! — он бессовестным, белым, бешеным взглядом глянул на Ивана, и Федоров, обезоруженный, отступил, понял, что тут ни стыда, ни разумения нет и не было. Дорвались!
— Оружие отдай! — вдруг вскрикнул он, вскипев, и вырвал у зазевавшегося хохла свою саблю. Вырвал и тут же обнажил клинок. Те прянули врозь, а свои, ратные, малою кучкою кинулись к Ивану, сгрудясь у него за спиной. Витовтовых холуев было раз в двадцать больше, но Иван в этот миг одного хотел: дорваться, и смахнуть голову тому, бритоголовому. Смахнуть не за этот грабеж, не за останов владычного поезда, смахнуть за измену самому дорогому, что есть в жизни, за измену Святой Руси!
Фотий сам кинулся впереймы. Утишил, остановил. Бритый хотел было вновь отобрать оружие у Ивана, но, глянув тому в глаза, вдруг понял что-то и отступил. (Ты же еще и трус! — подумалось Ивану. — Ну, да изменники завсегда трусы!) Начался долгий спор. Те извлекли грамоту, подъехал какой-то боярин.
(«Прятался! — сообразил Иван, — ждал, как повернет дело, тоже шухло вонючее! Куда и люди подевались в здешней Руси?») В конце концов, ограбленного Фотия завернули назад, так и не пустив в Киев. Витовт, как стало ясно уже теперь, порешил разорвать митрополию надвое, поставив на Литву угодного себе иерарха.