Под белой громадой Троицкого храма, на тесовой скамье, устроенной на двух пнях, оставшихся от тех незапамятных времен, когда здесь еще шумел бор, и мощные ели склоняли мохнатые лапы свои над келейным убожеством крохотной, затерянной в лесах пустыньки, сидели пятеро немолодых уже мужей, зде и инде прославленных, которые обсуждали сейчас, как простую работу, труд, долженствующий прославить их на века и века. Иконописцы Данило Черный и Андрей Рублев готовились к росписи Троицкого храма. Князь Юрий Дмитрич, чьим серебром творилось все это устроение, прикидывал, по сказкам изографов, чего и сколько надобно достать. После росписей Успенского собора во Владимире, недавно поновленных после того памятного пожара, ему уже были не внове запросы изографов, и он только кивал писцу заносить то или иное в вощаницы. Писец сидел, впрочем, не на скамье с сильными мира сего, а в стороне, на сложенной вчетверо суконной свите. А на скамье рядом с князем Юрием примостились седой как лунь игумен обители Никон и Епифаний — художник-агиограф, на днях закончивший наконец свою рукопись «Жития преподобного Сергия», ставшую, нежданно для самого Епифания, главным и основным делом всей его жизни.
   Обсудили росписи храма, заказавши князю твореную известь для обмазки стен, фаски, клей, кисти и массу всего прочего, потребного в мастерстве художественном и иконном, — ибо не только стены и своды нового храма брались расписывать они с артелью подмастерьев своих, но и создавать иконостас нового храма, с храмовою иконой Святой Троицы, с той самой…
   Ну, в общем, с той самой, без которой богатейшая древняя живопись наша так же не полна, как русская поэзия не полна без Пушкина.
   Обсудивши и порешив все это, перешли они в новорубленную келью преподобного Никона, и там, усевшись впятером и поставя на стол братину кислого монастырского кваса, на лесных листочках содеянного, и блюдо с печеною репой, обратили лица молча к пятому из них, к Епифанию, который, ощутив мгновенную сухость во рту и судорожно глотнув квасу, начал читать свое сочинение, где-то подрагивая голосом, где-то и утирая украдкою концом долгого рукава увлажненные глаза. Ибо писатель, читая произведение свое, порою заново переживает написанное, и даже не написанное, а те чувства и думы, которые посещали его в момент творчества.
   Никон слушал, откинувшись в кресле, измысленном для него нарочито одним из братий. Изографы, оба, сидели важно-нахохленные, и лишь изредка, и то молчаливым мановением пальца указуя друг другу особо показавшиеся им места. Юрий Дмитрич, тяжело поставя локти на стол и утопив пальцы в буйных до сих пор кудрях сивой своей шевелюры, глядел в стол и не пошевелился ни разу во все время чтения, так что порою казалось, что князь попросту спит.
   Так проходило первое чтение бессмертного сочинения, исправленного несколько позже Пахомием Сербом, к хорошу или к худу — не ведаем, ибо Епифаниева подлинника не сохранилось до нашего времени — но сохранившееся обессмертило подвиг великого подвижника земли Русской Сергия Радонежского, и
   — скажем уж, не страшась подвергнуться многоразличным хулам и даже обвинениям в не православности — не имея его, мы почти ничего не знали бы о нашем величайшем святом, и вся жизнь нашей страны, возможно, пошла бы вкось и иначе…
   Чтение закончилось. Присутствующие забыли о времени, и кроме Епифания, которому попросту надо было смочить горло, никто не притронулся даже ни к квасу, ни к хлебу, ни к горке репы на блюде посреди стола.
   Князь Юрий поднял голову. Хотел что-то сказать, очень многое, но вымолвил только одно: «Хорошо!»
   Иконописцы разом склонили головы, а Андрей Рублев глянул куда-то вдаль, в ничто, как умел только он, и как глядел перед большою работой.
   Да! Не скоро строится каменный храм, рассчитанный на века. Обровнять плиты, промерить, вмазать в раствор, соединенный для прочности с растертым яйцом — все это делается многими днями. Многими днями готовят сухой, провяленный на солнце и вольном ветру лес. Непросто и соединить доски, и подогнать шпонки, что должны держать их при любых капризах погоды, в холоде и духоте плотно набитого храма. Особое искусство — наклеить паволоку, навести алебастровый, нетрескающийся левкас. Но и после того (а это все лишь подготовка поверхности), когда левкас будет выглажен и отполирован медвежьим зубом, но и после того… А после того потребовалась вся жизнь, жизнь без остатка, отданная труду, жизнь, заполненная работой и постом, и молитвенными бдениями, и созерцаниями шедевров древних мастеров, жизнь, заполненная учебой, и учебой для того, чтобы на склоне дней своих написать задуманную еще в детские годы «Троицу», навеянную Сергием Радонежским: не явление трех ангелов Аврааму, а «Троицу», олицетворяющую троичность православного Божества, троичность нераздельности в едином, соборное начало высших сил, не внятное никому иному, и никаким представителям иных религий или, скорее, ересей, отделившихся и продолжающих отделяться от единого ствола вселенской христианской церкви, основные принципы которой заповедал сам Иисус Христос, сын Божий, явившийся в мир, дабы муками своими искупить наши грехи и содеять нас годными ко спасению, предвечно рождаемый, единый из трех, неразличимый в божественной триаде христианского Божества.
   Андрей писал эту икону быстро, почти не задумываясь и не останавливая бега кисти. Пока писал, не произнес ни единого слова, и только окончив, отступив, без сил опустился на груду каких-то обломков и произнес: «Ну, вот!»
   И Данило Черный, долго-долго простоявший перед творением Рублева, тоже молча сел, наконец встряхнулся, как мокрая собака, вылезающая из воды, и закрыл лицо ладонями. И долго так сидел недвижимо. Данило был художник до мозга костей и потому понял, постиг, что сотворил сейчас его младший сотоварищ.
   Потом приходили многие. Смотрели, дивились, осуждали, находили не правильности в позе руки, в ликах, даже в форме чаши, поставленной на столе. Наивно спрашивали, а где же хозяева — Авраам с Саррой?
   Но князь Юрий опять собрал их всех, пятерых, да были еще лишь два старших инока, разом понявшие, что сотворил Рублев, да был княжой боярин, прискакавший из Москвы, из рода Кобылиных, который как только ее узрел, упал перед иконою Рублева на колени.
   Рака с мощами преподобного уже была перенесена в каменный храм. На столе, помимо обычных монастырских закусок, красовалась тонко нарезанная севрюга, блюдо лесной земляники, мягкий печеный хлеб и гречневая разварная каша.
   После того как Никон прочел молитву, слово взял Юрий. Он встал, высокий, прямой, держа в слегка подрагивающей руке серебряную чару с монастырскою медовухой:
   — Три дела совершили мы, угодные Господу! — начал он твердо и властно. — Созиждили храм, достойный создателя места сего! — он приодержался, отвергнув кивком головы готовые сорваться с уст похвалы его княжеской щедрости. — Во-вторых, мы, вернее единый из нас, создал икону, в коей запечатлен весь смысл нашего православного постижения Господа! И ныне каждый из малых сих, посетив сей храм, сумеет постичь высокие тайны православия и не соблазниться впредь лукавствующей католической ересью! И в-третьих, опять же единый из нас, но вдохновленный всеми присными его, сумел написать «Житие» преподобного, которое навеки, на премногие грядущие века, пока не кончится сама земля Русская, а быть может, и долее того, запечатлело для потомков образ того, кому мы все обязаны духовною жизнью своей, тем самым ценным, что есть в нас, что вложено в нас Богом!
   Восемь чаш, наполненных медовухою, согласно и стройно были поднесены к устам восемью председящими за этим скромным праздничным столом в тесной тесовой келье, так подходившей к памяти того, о ком вспоминали сейчас, и о ком будут впредь слагать легенды на Руси Великой — на Святой Руси, как можно было сказать теперь уже с полным правом после подвига Радонежского игумена и иных многих русских подвижников и святых.


Глава 55


   «Царь Куидат паки прииде ратью к Одоеву на князя Юрья Романовича Одоевского». На Руси продолжался мор. «Железою и охрак кровию и умираху человеци и бысть туга и скорбь велия по всей земле».
   Но что-то подломилось уже, где-то окончилось терпение, и Витовт, помня разговоры с дочерью, послал Василию Дмитричу помощь на царя Куидата, а сам выслал князей Андрея Михайловича и Андрея Всеволодича, и Григорья Протасьевича, воеводу Мценского. Войско, соединившись с полками Юрия Романыча Одоевского, ударило на татар кучно. Куидат попросту не ожидал, когда вдруг русские полки старым монгольским обычаем стали вываливаться из перелесья один за другим, и с глухим утробным ревом вгрызались в татарские порядки, обходя их со всех сторон. В бою был убит татарский богатырь Кача, великан и размером и силою, и воины толпами ходили потом смотреть на павшего героя. Все было кончено за какие-то два часа. Не то что полон, собственный гарем Куидата попал в руки врагу. Цариц, увешанных золотыми и серебряными монетами, в дутых золотых индийских украшениях, в китайском шелку, долгих платьях «дэли», расписанных ткаными драконами, выволакивали из шатра, и под вой и плач служанок и рабынь — которых тут же, задирая подолы, насиловали на траве дорвавшиеся до ханского угощения воины — взгромоздили на красные с исподу монгольские седла, связавши той и другой ноги под брюхом коня и отослали, одну в Киев, великому князю Витовту Кейстутьевичу, а другую — в Москву, к Василью Дмитричу Московскому. Судьба московской пленницы, кажется, оказалась получше литовской. Во всяком случае, ее не растерзали, не пустили по рукам молодшей дружины, а выдали замуж, предварительно окрестив, за холостого ратника младшей дружины княжеской. В третьем, не то четвертом, поколении этой семьи рассказывали уже о царице, влюбившейся в русского послужильца и бежавшей с ним на Русь, тщательно избегая поминать, как оно было на деле, как пропахшую конем и мочой женщину сволакивали с коня, как она кричала, первый раз попавши в русскую баню, подумав, что ее привели туда, чтобы сжечь заживо, как плакала, глядя на своего будущего суженого, с удивлением и тихою радостью узнавая, что будет не третьей, не четвертой женою русского молодца, а первою и даже единственной. И только высокие скулы да монгольский разрез глаз, проглядывавший еще и в начале восемнадцатого столетия, не давал забыть родовичам о далекой татарской царице, некогда вошедшей на правах жены в их русскую воинскую семью.
   Мор то утихал, то возбуждался вновь. В северной Руси продолжалось то, что мы назвали бы борьбой с инфляцией. Псковичи во след Новгороду тоже отказались от западных монет, которые почему-то очень дорого было купить, и очень мало они начинали стоить при обращении с ними в торгу. Так же, как и новгородцы, плесковичи сковали серебряные деньги, разом прекратив тайное ограбление Руси с помощью «артугов», «грошей» и «кораблеников».
   В Орде уже не было Едигея, не было гениального полководца, заставлявшего бояться себя и Литву и Русь, и медленно, но неуклонно, мало понимая, что происходит, Орда начинала разваливать, терять свое былое единство, и могущество, последний раз предсмертным огнем вспыхнувшее при Тохтамыше — увы, бездарном полководце, сотнике, посаженном на ханский трон.
   И чего не произошло, и что могло, должно было произойти на Руси в эти неуверенные неустойчивые годы, в эти последние три года власти Василия Дмитрича, что должно было содеять, чтобы заложить истинное величие страны, и заложить именно теперь, в самом начале, вернее, в первой четверти пятнадцатого столетия, и с чем мы отстали на два столетия с лишком, вынужденные догонять тех, кто при ином раскладе судьбы сам бы догонял и догонял Россию, — не создали университетов. Ни в Москве, где он, как в столичном городе, был сурово и крайне необходим, ни в Твери, где он мог бы возникнуть, сообрази Михаил Александрович надобность дела сего, ни во Владимире, где университет мог бы устроить сам Фотий, ни в Ростове Великом, ни во всех названных градах единовременно… Почему так произошло? Почему и три столетия спустя наука была на Руси все еще «ободрана, в лохмотьях обшита, из всех почти домов с ругательством посбита»? Почему и наши западничающие «демократы» и теперь, в конце двадцатого столетия, обезьянничая перед Западом, изо всех сил сокращают расходы именно на образование и культуру, хотя даже на опыте первых десятилетий Советской власти (не говорю уже про девятнадцатый век!) ясно должно было быть, к каким космическим высотам, и в прямом и в переносном смысле, способна рвануться наша страна при обычном регулярном и бесплатном школьном и университетском образовании! Почему? Что мешало тем же нашим монастырям стать рассадниками культуры, и богословской и светской: медицины, астрономии, филологии, знания языков? В Монголии, в единственном оставленном в доперестроечные времена буддистском духовном училище пять языков изучали будущие ламы! Пять языков как минимум! Почему наши монастыри и сейчас, в эти годы освобождения, не становятся хранилищами книг, библиотеками всемирного значения, где могли бы заниматься приезжие научные сотрудники и студенты, где могли бы проходить научные конференции, как это я сам видел в Венеции, в католическом монастыре? Что мешает нашей церкви подняться к вершинам мировой культуры? Что мешает нашему, потерявшему всякое уважение народа, правительству, обратить наконец должное внимание на высшее, в особенности высшее, образование, ибо еще Чехов сказал: «Нам не школы, а университеты нужны!» А начальное образование я бы и вовсе передал в руки церкви, токмо, разумеется, в руки Русской церкви, а не еврейской, не баптистской, адвентистской, иеговистской, евангелической и иже с ними, ибо имя им легион и изгнать их всех из нашей страны — это насущная необходимость нового времени.
   Почему все-таки в России в начале пятнадцатого столетия не возникли университеты? Это трудно понять. Тем более трудно понять, зная, какое огромное значение имела для нас открытая наконец в Москве славяно-греко-латинская академия? Почему же это не было сделано еще два-три столетья назад? Перед этим вопросом я лично замираю в какой-то неизбывной растерянности, тем паче ведая о талантах нашего народа, об огромных результатах образования и образованности в нашей стране! Почему?
   И не нахожу ответа. Чума? Да и чума-то к нам с Запада пришла! Внутренние гражданские войны? Но ни гуситов, ни Реформации у нас все-таки не было!
   Нехватка средств? Но при всегдашней твердой центральной власти в стране средства могли найтись даже в большей мере, чем это было в разорванном на графства и герцогства Западе!
   Почему Иван III, покорив Новгород, уничтожил бесплатное городское образование, серию училищ, существовавшую на вечевые деньги, и через двадцать лет в этом, не столь давно культурнейшем городе Руси, уже не из кого стало набирать священников? Почему наши образовательные начинания — школа Ярослава Мудрого в Киеве, выпустившая целую плеяду замечательных переводчиков, ораторов, просветителей, христианских подвижников; «Григорьевский затвор» в Ростове Великом, откуда вышел целый ряд выдающихся деятелей нашей культуры, вышли Кирилловичи, Стефан и Варфоломей, будущий Сергий Радонежский, вышел Епифаний Премудрый, вышел Стефан Пермский, креститель зырян — почему эти замечательные духовно-образовательные твердыни не породили твердого непрерывного наследка своего, не превратились в то, во что должны были превратиться?
   Почему так захирела и угасла славяно-греко-латинская академия в Москве, начальное (и не плохое!) образование в которой получил сам Ломоносов?
   Почему так выродился Пушкинский лицей, так и не ставший новой Платоновской академией? Почему заведенная у нас с трудами великими и с опозданием на три сотни лет академия наук так и осталась какою-то полузападною, о чем писал еще великий Менделеев в конце прошлого века? Почему? Почему? Почему?
   Почему мы отстали в одной из корневых духовных наук, в богословии, хотя и утверждаем, что именно мы — хранители заветов вселенского православия, истинных заветов Христа? Да, конечно, Советская власть и вся мощь напора, направленного на уничтожение Русской православной церкви… Кстати, эта вся мощь с «перестройкой» обратилась самым фантастическим образом прямо в противоположную сторону: прежние гонители православия заполняют наши монастыри и церкви, и даже епископат оказался в руках экуменистов… И опять почему? Почему? Почему?!
   И опять возвращаемся туда, откуда следовало начинать регулярное школьное, так сказать, просвещение России — к началу пятнадцатого века. И вот прогремел первый, пока едва слышный звоночек — Констанцский Собор, куда русские иерархи попросту не могли представить солидную делегацию богословов, способных поспорить с римскими прелатами и французскими выучениками Сорбонны. Были ли мы в ту пору столь уж дики и грубы? Ежели вспомнить, что Нил Сорский отлично разбирался в астрономии, ведая, что Земля, как некое яйцо, окруженное атмосферой, кружится в мировом пространстве! Не были мы отнюдь лесными медведями! И староверы наши, не принявшие никоновских церковных реформ — троеперстия и прочего, заимствованных у народов, находившихся под турецким игом, да и до сей поры не отвоеванных, не включенных в состав России — трегубую аллилуйю, еще ряд перемен, непереносных для верующего человека, привыкшего к тому, что именно церковь держит и сохраняет национальную традицию, дает человеку меру повторяемости, которая как раз и приобщает смертного к вечности и бессмертию бытия — именно староверы учили всех детей сплошняком грамоте, не уступая в этом Западу с его обязательным обрядом конфирмации, и именно они-то и подверглись диким и нелепым, по сути своей, гонениям, когда уничтожались и жглись старинные иконы и книги, то есть изничтожалась культура самой церкви, ее традиции, наследование ее. Спросим, кстати, покушались ли католики, любители, вообще говоря, сжигать не понравившиеся им сочинения (целый университетский город в Мексике, целую и великую! индейскую культуру сожгли, да и все славянские книги в западной Руси), а на Ватиканскую библиотеку покушались они хоть при одном из своих Пап, самом, как говорится, крутом и твердолобом? И ведь русскую промышленность XVIII — начала XIX века именно староверы подняли и поставили вровень с европейской! Не немецкие казнокрады Шумахеры, а именно эти бородатые «раскольники», ревнители древлего благочестия, о которых ни один русский писатель XIX столетия истинно доброго слова не сказал!
   Да, все у нас было! Был талантливейший народ, терпеливый в труде и храбрый в битвах, было серьезное литейное дело (пушки при Стефане Батории были дальнобойнее и мощнее западных), была замечательная фортификация — русскую крепость при должной обороне было невозможно взять, одно наличие подошвенного боя исключало правильные штурмы русских крепостей. Были праведники, способные вдохновить целый народ, был народ, крепкий в вере и в верности своим стратилатам… Не было одного — регулярного высшего образования, и, как ни странно сказать, не хватает его и сейчас. Филолог прошлого, XIX столетия, кончая гимназию, знал пять-шесть языков (церковнославянский, греческий, латынь, немецкий, французский и английский, последний — по желанию). Это при тех же двух уроках в неделю.
   И не надо говорить, что современные «новые русские» ведают, хотя бы более или менее прилично, американское наречие английского языка. Знаю, как они ведают! Проверял. А отдельные особи — не в счет. Отдельные особи и в XV веке по пять-шесть языков знали. Только не государственная власть была виновата в этом, отнюдь. Ну, и — что говорить? Возникни высшие учебные заведения в России в XV веке, не потребовались бы ни реформы Петра, да и революция 1917 года, наверное. И гнусного разговора о рекомых западных технологиях не подымалось бы вовсе. Ни теперь, и никогда. И не было бы легенды о русских самородках, что приходили в лаптях, одолевали все на свете и становились Ломоносовыми. Не было этих самородков и быть не могло.
   В биографии каждого из них видишь прежде всего школу — серьезнейшее образование, к которому уже и прибавлялся личный талант. Многажды я проверял эти вреднейшие русские легенды и каждый раз (каждый!) обнаруживалось одно и то же: за плечами «самородка» то приличный техникум, то Горный институт в Петербурге, то целая традиция мастеров и мастерства, и, кстати, очень редко, почти никогда, западная европейская школа, а ежели и была такая, то после солидной подготовки в домашних условиях. У «архангельского мужика» Ломоносова дома были учебники, изданные в петровское время крайне ограниченным тиражом (один на десять дворянских семей!). Папаша гонял корабли в Норвегию и уж мог, разумеется, сына навигации научить, а славяно-греко-латинская академия дала юноше знание той самой латыни, на которой преподавали во всей тогдашней Европе. Так что «своя и Божья воля» архангельского мужика из богатой и высококультурной семьи северных поморов дополнялась солидным национальным образованием. Ну, а — возникни университеты у нас в XV-том столетии — то и с немецкими буршами пиво пить не было бы у того же Ломоносова крайней нужды. Еще бы, поди, оттоле к нам приезжали слушать лекции знаменитого русского ученого…
***
   Мор продолжался на Руси несколько лет, и мы так и не узнаем, от какой хворобы умер в 1425 году 27 февраля в 3 часа ночи пятидесятичетырехлетний, еще не такой уж и старый, московский князь. Может быть, моровая беда зацепила хозяина Московской Руси, а может, отказало сердце. Жизнь была трудна, напряжена до предела, и разве в монашеском уединении мог человек дожить положенные ему долгие лета, переваливая иногда аж за сто годов. Во всяком случае, князь умер, оставив присоединенным к великому княжению Нижний Новгород, умер, заключив наконец ряд с Новгородом Великим, подчинив младших братьев, кроме Юрия, своему десятилетнему сыну, яко «старейшему брату». Умер, повелев прочесть составленное за два года до того третье свое завещание, где наказывалось сыну Василию слушать во всем свою мать, где давалась ему треть Москвы с путьми, с жеребьями, Дебрятинским селом и бортью, с Васильцевым стом, и третью численных людей, с Коломною, волостьми и путьми. Из московских сел сыну выделялось Малаховское, да Жирошкины деревни, да село Копотинское, да Хвостовское, да Великий луг за рекою, да Ходынская мельница, да двор у Боровицких ворот, а другой, что за Михаилом за Вяжем, да за городом новый двор у святого Владимира, да примыслы в Юрьеве, да коломенские села, да Гжель.
   С дьяком Олексеем Стромиловым над грамотою этой сидели, когда уже все было собрано и учтено, часа три без перерыву, подкрепляя себя лишь крепким хлебным квасом. Перечислялись села, отходящие Софье, прикупы и примыслы, да села, отобранные когда-то у отцова возлюбленника Федора Свибла, села в Юрьеве, села под Ростовом Великим и под Владимиром, луга, починки, борти, рыбные ловища, села, выкупленные у татар, и те, которые должны были достаться великому князю «оже переменит Бог Орду» (в ту пору в это уже настолько верили, что включали подобную возможность в духовные грамоты).
   Перечислялись владения на Белоозере, на Вологде, прикупы на Устюге и на Тошне. Перечислялись бобровники, варницы. Нижний Новгород твердо вручался Василию, как и Муром, — примыслы великого князя, за которые плачено было и кровью, и годами борьбы.
   Долго обсуждали и осторожно вписывали статьи о татарской дани, и опять звучало: «А переменит Бог Орду, и княгиня моя емлет ту дань себе, а сын мой, князь Василий, не вступается. А волостели свои, и тиуны, и доводщики судит сама. А сыну моему, князю Василью, в ее волости, ни в села не всылати ни по что. А те волости и села княгине моей до ее живота, опроче Гжели да Семциньского села, да ее прикупа и примысла, а по ее животе — ино сыну моему, князю Василью».
   И была в грамоте духовной одна строка, которую Василий записал, помнится, с болью и гневом, строка, вызванная отсутствием ряда с Юрием, который, по лествичному праву, мог и должен был наследовать брату Василию.
   И строка эта была такова: «А даст Бог сыну моему великое княжение, ино и яз сына своего благословляю им, князя Василия». Даст Бог! Это значило, ежели уступит престол десятилетнему племяннику своему Юрий, никакими иными свойствами, кроме припадков дикой беспричинной злобы, доселе себя не прославившему…
   Ну, и конечно, сыну оставлялись добро и округа, животворящий патриарший Филофеевский крест, пресловутая, переходящая из поколения в поколение икона Парамшина дела, да кресчатая цепь, да пояс золот с каменьем, подарок отца, да другой «на чепех, с каменьем же», да третий, на синем ремени. И конечно, та самая сардоничная коробка, по преданию принадлежавшая когда-то римскому цесарю Августу, да золотой ковш, да окованное золотом судно — материн дар, каменная великая чаша, подарок Витовта, да хрустальный кубок, дар короля Сигизмунда. Конинные стада делились пополам между женою и сыном. Замужним дочерям передавались в дар по пять семей холопов с холопками. И заключительные строки духовной звучали так:
   «А приказываю сына своего, князя Василья, и свою княгиню, и свои дети, своему брату и тестю, великому князю Витовту, как ми рекл, на бозе и на нем, как ся имет печаловати, и своей братьи молодшей, князю Ондрею Дмитриевичу, и князю Петру Дмитриевичу, и князю Семену Владимировичу, и князю Ярославу Владимировичу и их братьи по их докончанию, как и мы рекли.