Страница:
Но к ханскому дворцу было не пробиться: тут теснились и свои, и чужие, где-то там, внутри, шла яростная рубка. Видимо, Шадибек сопротивлялся из последних сил, сожидая помощи от Идигу, и еще не понимая, что Идигу ему изменил, и что именно он привел из Заволжья Булат-Салтана.
— Русич! Великого князя киличей! — выкрикнул по-татарски Василий в направленное на него копье. Копье опустилось в растерянности. Кругом вязали, выводя из дворца, раненых и пленных. Всюду валялись трупы зарубленных ратников Шадибека.
— Какой-такой русич, куда? — к нему пробивались, кто-то уже схватил за повод его коня.
— Пулад! — выкрикнул Василий, признав враз прежнего соратника своего.
Пулад, не понимая еще, приблизил, вчуже озирая всадника и коня, так некстати выросшего перед ним.
— Пулад, это я, Васька! Ай, не узнал? — требовательно повторил Василий, с падающим сердцем начав понимать, что ежели Пулад не захочет его признать, ему — лежать тут обезглавлену, среди этих трупов, и никто его не признает уже, и никто не вступится.
— Юзбаши?! — веря и не веря вопросил Пулад, подъезжая вплоть. — Оставь! — недовольно бросил он воину, ухватившему за повод Васильева коня, и тот без слова отпустил, отступя посторонь.
— Идигу? — вопросом на вопрос отмолвил Пуладу Василий. Тот молча кивнул.
— Керима помнишь?! — Василий решил тотчас перейти в наступление, без долгих подходов. — Спасай! Он у Шадибека; быть может, еще не убит!
Пулад тянул молча и мрачно: «Во дворец не пробиться!» — отверг. — Там режут всех! Только ежели повязан…
— Пошли кого! — перебил Василий. — Али со мной поезжай! Я тут от великого князя Московского послан! — прибавил, чтобы Пуладу стало вразумительно, кто перед ним. Пулад глянул на него уважительно.
— Не врешь, сотник? — вопросил, и тут же повинился:
— Прости! Кровь очи застит!
В это время в палатах дворца раздался дикий, душераздирающий крик многих голосов и женский визг.
— До гарема добрались! — сказал Пулад. — Верно, и Шадибека уже кончили!
Визг прекратился, перейдя в жалобный плач и стон. Из дворца начали выводить перевязанных полоняников.
— Керим! — вдруг выкрикнул Василий, признав сотника в связанном окровавленном пленнике.
— Ну же Пулад! — требовательно выкрикнул он, и тот, подчиняясь по старой привычке железному голосу своего бывшего командира, поскакал следом.
— Этого — мне! — воин, растерянно глянув на Василия и Пулада и признав, видно, в последнем своего начальника, шатнувшись, отпустил конец аркана, которым был связан Керим, и его тотчас подхватил Василий. Кметь, видно, хотел поспорить. Но в этот миг на площади показался сам Идигу со своими нукерами, а Василий, дабы не спорить, сунул ратному в руку серебряный даргем, и тот отстал.
Идигу ехал, сутулясь, глядя перед собой. Морщинистое лицо его было сурово и недвижно, в глазах вспыхивали и гасли искры невольного торжества.
Он поднял руку, повелел негромко: «Кричите: Слава Булат-Салтан-хану!» К нему подошел перевязанный незнакомый бек, протягивая какой-то тяжелый сверток, с которого капала кровь. — Голова Шадибека! — догадал Василий, и вчуже испугался этого старого эмира, который доселе держал в своих руках трон Большой Орды и распоряжался жизнью ее ханов.
«Вот также он говорил с Витовтом накануне сражения на Ворскле!» — подумалось.
Ничего не понимая, Керим с глазами, залепленными кровью, молча прижимался к его стремени, не ведая еще, смерть или спасение ему предстоят.
— Прощай, Пулад! — вымолвил Василий. — Надеюсь, когда схлынет эта беда, ты навестишь старых друзей.
Он дернул за веревку, заставив Керима бежать вслед за лошадью, а в ближайшем переулке остановил и помог взобраться на круп коня.
— Ты, Васька? — вымолвил Керим, начиная понимать, что остался жив и спасен.
— Я! Держись! Поскачем! — примолвил Василий, и почуя, что Керим прочно ухватился за его пояс, погнал в опор. Все мнилось, что вот-вот догонят и убьют! Назади все еще кого-то имали, били, раздавались жалкие крики, там и сям вспыхивали пожары. Он петлял по улицам, увертываясь от мест, где его могли бы схватить, и уже к закату вымчал наконец в степь.
Было еще опасение, что и юрты Шадибековых нукеров пограблены, и увидя кучку верхоконных, так и подумал было, но оказались свои — убеглые, что ждали тут, не ведая еще, какая и чья настала власть и кому надобно приносить присягу. Только переговорив с ними, Василий понял, что они с Керимом спасены. В черевах, как отпустило, и с облегчением пьяная усталость подошла. Едва доехал, едва сумел помочь занести в юрту Керима — женка которого, мгновенно уняв поднявшийся было плач, тотчас распорядила греть воду, готовить травы и ветошь. Видимо, не впервой выхаживала раненого мужа, не растерялась и в этот раз.
К ночи, вымытый и перевязанный, Керим лежал в кошмах, благодарно взглядывая на Василия. В котле доваривалась шурпа, а женщины уже по-деловому суетились, доставая то и другое. И чья-то прохладная юная рука коснулась его щеки: то Кевсарья молча благодарила Василия за спасение ее отца.
Пулад приехал на другой день, к вечеру. Сидел, долго глядя на Керима.
Сказал:
— Идигу велел разыскать всех, кто защищал Шадибека и убить. Я сказал, что ты помогал нашим! Пусть Васька подтвердит! Не то убьют нас обоих!
— Самому Идигу сказать? — вопросил Василий, вставая и застегивая пояс. — Едем!
Пулад угрюмо взглянул на него, потом медленно улыбнулся:
— А ты все такой же, юзбаши! Не изменился совсем!
Ехали степью, конь о конь, и Пулад, оттаивая, сказывал о себе, о том, как чуть не погибли, пробираясь к дому, о том, как пошел служить к Идигу, поминая завет Василия — служить сильному. Был и в Заволжье, и в Крыму, с письмом Идигу ездил к Железному хромцу в Самарканд и видел там испанских послов, а было то перед самою смертью Тимура. И опять чудом выбирался обратно, едва не угодивши в полон.
— Я тебя-то не враз признал! — повинился Василию. — А как ты приказал… тогда и воспомнил, словом!
Была уже глубокая ночь, но Идигу не спал, и скоро привял своего сотника с его русским спутником. Остро взглядывая в лица, выслушал обоих.
— Ты дрался в войске Витовта, против меня, Пулад! — сказал Идигу, и в голосе прозвучало не то предостережение, не то угроза.
— И я дрался против тебя, повелитель! — смело возразил Василий, глядя в глаза Идигу. — И я же посоветовал Пуладу бросить бездарного Тохтамыша и служить тебе!
Тень довольной улыбки тронула лицо старого волка.
— А ты, русич, — высказал он, — передай своему коназу, что его заждались в Орде!
Сказал, и у Василия по спине поползли холодные мураши, столько было во вроде бы добродушных словах Идигу скрытой жестокой угрозы.
— Ты от кого прибыл?
— От боярина Федора Андреича Кошки! — отмолвил Василий. — С его сыном Никифором.
— Что ж сам-то он не прискакал?
— Недужен. Не встает!
Идигу покивал головой, пожевал губами, подумал, высказал:
— Идите. Вашего Керима не трону. Пусть верно служит новому хану Большой Орды!
Над степью волоклись низкие серые тучи. Волга засинела и потемнела, начиная выходить из берегов. Где-то в верховьях шли непрестанные дожди.
Подходила осень. Теперь, когда Василий приезжал к другу, Кевсарья выбегала навстречу гостю, убирала его коня, подавала воду для рук и наливала кумыс за едой. Керим уже начал вставать, садиться в седло. Раны его понемногу затягивались.
Как-то уже настойчиво засиверило, подступали холода, и белесое небо готово было вот-вот просыпаться снежною крупой, — они стояли вдвоем у коновязей, беседуя о делах тверского великого князя Ивана Михайловича, который, кажется, одолевал двоюродника, перевесив его серебром, и невдолге должен был получить у Булат-Салтана ярлык на свою вотчину и спорные с Юрием Всеволодичем Холмским земли. Дул ветер. Кевсарья выглянула из юрты, созывая их к выти.
— Женись! — сказал Керим спокойно и просто. — Любит тебя!
— Стар я! — отмолвил наконец Василий, оглушенно перемолчав.
— Не стар. Ты воин! — отверг Керим. Да для Орды он, Василий, был еще не стар. — Женись! Она заменит тебе Фатиму! — повторил Керим. — Мужу плохо быть без жены. Русский поп окрестит ее и перевенчает вас тут, в Сарае. А я буду знать, что отдал дочь в хорошие руки, в руки того, кто спасал меня от смерти прежде, и спас теперь!
Василий молчал.
— Иди, поговори с ней! — подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. — Выйди, Кевсарья! — попросил он девушку.
Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала.
— Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, — трудно начал Василий.
— Я знаю! — перебила Кевсарья. — Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? — спросила она, заглядывая ему в лицо.
— Не часто, — возразил Василий. — Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее…
— Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима!
— Да.
Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж.
Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими.
Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись.
Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь.
Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром.
В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы.
— Ты живи! — как-то сказал Керим. — Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут…
О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут.
— Они хорошие! — отвечал Василий. — Примут с любовью! — Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом.
Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум.
Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди.
— Худо тебе? Худо?! — выспрашивал Василий испуганно.
— Нет. Нет, не то! — она, отрицая, судорожно потрясла головой. — Кажись, беременна я. — Выговорила, отчаянно краснея в темноте. — Сына тебе рожу! Батыра!
Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал — довезет.
Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал.
И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один!
— Русич! Великого князя киличей! — выкрикнул по-татарски Василий в направленное на него копье. Копье опустилось в растерянности. Кругом вязали, выводя из дворца, раненых и пленных. Всюду валялись трупы зарубленных ратников Шадибека.
— Какой-такой русич, куда? — к нему пробивались, кто-то уже схватил за повод его коня.
— Пулад! — выкрикнул Василий, признав враз прежнего соратника своего.
Пулад, не понимая еще, приблизил, вчуже озирая всадника и коня, так некстати выросшего перед ним.
— Пулад, это я, Васька! Ай, не узнал? — требовательно повторил Василий, с падающим сердцем начав понимать, что ежели Пулад не захочет его признать, ему — лежать тут обезглавлену, среди этих трупов, и никто его не признает уже, и никто не вступится.
— Юзбаши?! — веря и не веря вопросил Пулад, подъезжая вплоть. — Оставь! — недовольно бросил он воину, ухватившему за повод Васильева коня, и тот без слова отпустил, отступя посторонь.
— Идигу? — вопросом на вопрос отмолвил Пуладу Василий. Тот молча кивнул.
— Керима помнишь?! — Василий решил тотчас перейти в наступление, без долгих подходов. — Спасай! Он у Шадибека; быть может, еще не убит!
Пулад тянул молча и мрачно: «Во дворец не пробиться!» — отверг. — Там режут всех! Только ежели повязан…
— Пошли кого! — перебил Василий. — Али со мной поезжай! Я тут от великого князя Московского послан! — прибавил, чтобы Пуладу стало вразумительно, кто перед ним. Пулад глянул на него уважительно.
— Не врешь, сотник? — вопросил, и тут же повинился:
— Прости! Кровь очи застит!
В это время в палатах дворца раздался дикий, душераздирающий крик многих голосов и женский визг.
— До гарема добрались! — сказал Пулад. — Верно, и Шадибека уже кончили!
Визг прекратился, перейдя в жалобный плач и стон. Из дворца начали выводить перевязанных полоняников.
— Керим! — вдруг выкрикнул Василий, признав сотника в связанном окровавленном пленнике.
— Ну же Пулад! — требовательно выкрикнул он, и тот, подчиняясь по старой привычке железному голосу своего бывшего командира, поскакал следом.
— Этого — мне! — воин, растерянно глянув на Василия и Пулада и признав, видно, в последнем своего начальника, шатнувшись, отпустил конец аркана, которым был связан Керим, и его тотчас подхватил Василий. Кметь, видно, хотел поспорить. Но в этот миг на площади показался сам Идигу со своими нукерами, а Василий, дабы не спорить, сунул ратному в руку серебряный даргем, и тот отстал.
Идигу ехал, сутулясь, глядя перед собой. Морщинистое лицо его было сурово и недвижно, в глазах вспыхивали и гасли искры невольного торжества.
Он поднял руку, повелел негромко: «Кричите: Слава Булат-Салтан-хану!» К нему подошел перевязанный незнакомый бек, протягивая какой-то тяжелый сверток, с которого капала кровь. — Голова Шадибека! — догадал Василий, и вчуже испугался этого старого эмира, который доселе держал в своих руках трон Большой Орды и распоряжался жизнью ее ханов.
«Вот также он говорил с Витовтом накануне сражения на Ворскле!» — подумалось.
Ничего не понимая, Керим с глазами, залепленными кровью, молча прижимался к его стремени, не ведая еще, смерть или спасение ему предстоят.
— Прощай, Пулад! — вымолвил Василий. — Надеюсь, когда схлынет эта беда, ты навестишь старых друзей.
Он дернул за веревку, заставив Керима бежать вслед за лошадью, а в ближайшем переулке остановил и помог взобраться на круп коня.
— Ты, Васька? — вымолвил Керим, начиная понимать, что остался жив и спасен.
— Я! Держись! Поскачем! — примолвил Василий, и почуя, что Керим прочно ухватился за его пояс, погнал в опор. Все мнилось, что вот-вот догонят и убьют! Назади все еще кого-то имали, били, раздавались жалкие крики, там и сям вспыхивали пожары. Он петлял по улицам, увертываясь от мест, где его могли бы схватить, и уже к закату вымчал наконец в степь.
Было еще опасение, что и юрты Шадибековых нукеров пограблены, и увидя кучку верхоконных, так и подумал было, но оказались свои — убеглые, что ждали тут, не ведая еще, какая и чья настала власть и кому надобно приносить присягу. Только переговорив с ними, Василий понял, что они с Керимом спасены. В черевах, как отпустило, и с облегчением пьяная усталость подошла. Едва доехал, едва сумел помочь занести в юрту Керима — женка которого, мгновенно уняв поднявшийся было плач, тотчас распорядила греть воду, готовить травы и ветошь. Видимо, не впервой выхаживала раненого мужа, не растерялась и в этот раз.
К ночи, вымытый и перевязанный, Керим лежал в кошмах, благодарно взглядывая на Василия. В котле доваривалась шурпа, а женщины уже по-деловому суетились, доставая то и другое. И чья-то прохладная юная рука коснулась его щеки: то Кевсарья молча благодарила Василия за спасение ее отца.
Пулад приехал на другой день, к вечеру. Сидел, долго глядя на Керима.
Сказал:
— Идигу велел разыскать всех, кто защищал Шадибека и убить. Я сказал, что ты помогал нашим! Пусть Васька подтвердит! Не то убьют нас обоих!
— Самому Идигу сказать? — вопросил Василий, вставая и застегивая пояс. — Едем!
Пулад угрюмо взглянул на него, потом медленно улыбнулся:
— А ты все такой же, юзбаши! Не изменился совсем!
Ехали степью, конь о конь, и Пулад, оттаивая, сказывал о себе, о том, как чуть не погибли, пробираясь к дому, о том, как пошел служить к Идигу, поминая завет Василия — служить сильному. Был и в Заволжье, и в Крыму, с письмом Идигу ездил к Железному хромцу в Самарканд и видел там испанских послов, а было то перед самою смертью Тимура. И опять чудом выбирался обратно, едва не угодивши в полон.
— Я тебя-то не враз признал! — повинился Василию. — А как ты приказал… тогда и воспомнил, словом!
Была уже глубокая ночь, но Идигу не спал, и скоро привял своего сотника с его русским спутником. Остро взглядывая в лица, выслушал обоих.
— Ты дрался в войске Витовта, против меня, Пулад! — сказал Идигу, и в голосе прозвучало не то предостережение, не то угроза.
— И я дрался против тебя, повелитель! — смело возразил Василий, глядя в глаза Идигу. — И я же посоветовал Пуладу бросить бездарного Тохтамыша и служить тебе!
Тень довольной улыбки тронула лицо старого волка.
— А ты, русич, — высказал он, — передай своему коназу, что его заждались в Орде!
Сказал, и у Василия по спине поползли холодные мураши, столько было во вроде бы добродушных словах Идигу скрытой жестокой угрозы.
— Ты от кого прибыл?
— От боярина Федора Андреича Кошки! — отмолвил Василий. — С его сыном Никифором.
— Что ж сам-то он не прискакал?
— Недужен. Не встает!
Идигу покивал головой, пожевал губами, подумал, высказал:
— Идите. Вашего Керима не трону. Пусть верно служит новому хану Большой Орды!
Над степью волоклись низкие серые тучи. Волга засинела и потемнела, начиная выходить из берегов. Где-то в верховьях шли непрестанные дожди.
Подходила осень. Теперь, когда Василий приезжал к другу, Кевсарья выбегала навстречу гостю, убирала его коня, подавала воду для рук и наливала кумыс за едой. Керим уже начал вставать, садиться в седло. Раны его понемногу затягивались.
Как-то уже настойчиво засиверило, подступали холода, и белесое небо готово было вот-вот просыпаться снежною крупой, — они стояли вдвоем у коновязей, беседуя о делах тверского великого князя Ивана Михайловича, который, кажется, одолевал двоюродника, перевесив его серебром, и невдолге должен был получить у Булат-Салтана ярлык на свою вотчину и спорные с Юрием Всеволодичем Холмским земли. Дул ветер. Кевсарья выглянула из юрты, созывая их к выти.
— Женись! — сказал Керим спокойно и просто. — Любит тебя!
— Стар я! — отмолвил наконец Василий, оглушенно перемолчав.
— Не стар. Ты воин! — отверг Керим. Да для Орды он, Василий, был еще не стар. — Женись! Она заменит тебе Фатиму! — повторил Керим. — Мужу плохо быть без жены. Русский поп окрестит ее и перевенчает вас тут, в Сарае. А я буду знать, что отдал дочь в хорошие руки, в руки того, кто спасал меня от смерти прежде, и спас теперь!
Василий молчал.
— Иди, поговори с ней! — подсказал Керим, и Василий, деревянно переставляя ноги, двинулся к юрте. — Выйди, Кевсарья! — попросил он девушку.
Она готовно, накинув на плеча чапан, вышла к нему. В степи не в городе: тут женщины, да и девушки, не прятали лиц, и это не считалось грехом. Отворачиваясь от ветра, девушка косо взглядывала на него, ждала.
— Когда-то я любил девушку, ее звали Фатима, — трудно начал Василий.
— Я знаю! — перебила Кевсарья. — Она стала твоей женой и ее увели гулямы Тимура! Ты часто ее вспоминаешь? — спросила она, заглядывая ему в лицо.
— Не часто, — возразил Василий. — Но жениться больше не смог. А ты похожа на нее…
— Знаю, ты воскликнул тогда: Фатима!
— Да.
Они молчали. Дул ветер. Девушка подошла к нему вплоть. Губы у нее были, как у молодого жеребенка, нежные, Фатимины губы. И руки молодые и упругие, что он почувствовал, когда она обнимала его. И пахло от нее юртой, спелым яблоком и молодостью. И не нужно было уже спрашивать, пойдет ли она или нет за него замуж.
Свадьбу справили тихо, по степному обряду. Кевсарья, нареченная Агафьей, с гордостью показывала маленький серебряный крестик у себя на груди. Крестили ее и перевенчали с Василием в один день. С русской стороны присутствовали только двое знакомых киличеев: Прохор да Митя Хрен, да еще русский поп пришел поздравить молодых, но гостей все одно набралась полная юрта. Были Керимовы ратники, была родня, Пулад тоже явился со своими.
Много пили, пели, плясали, выводили невесту гостям, мешая русский и татарские обряды. Уже поздно ночью расходились, разъезжались, кто и уснул тут же, упившись.
Кевсарья, нынешняя Агаша, уснула у него в объятиях, доверчиво прижавшись к Василию. Он не стал трогать ее в первую ночь.
Жили они после того в Керимовой юрте. Тащить молодую к себе на подворье, в невесть какие хоромы, Василий не стал. Задувала метель. Шел мелкий колючий снег, от которого слезились глаза, и его разносило ветром.
В юрте было тепло. Агаша, познав наконец супружеские радости, преданно смотрела ему в глаза и стерегла каждое его движение, тотчас готовно кидаясь исполнить его желание, а Василий с удивлением чуял в себе порою взрывы какого-то давнего сумасшедшего счастья, столь схожего с молодым, что и не верилось, что он уже сед, уже на шестом десятке, и невесть, как повернет его новая семейная жизнь, когда он постареет совсем и потеряет жизненные силы.
— Ты живи! — как-то сказал Керим. — Я всегда жил так! Смерти не ждал, смерть сама тебя найдет! Живи, пока живешь, а молодая жена будет тебе в старости опорой! Да и дети пойдут…
О детях Василий подумывал с легким страхом. Временем сомневался и в том, будут ли дети у него. Не устарел ли он для этого? Только Кевсарья-Агафья ничего не страшилась, по-видимому. Пела, весело готовила ему вкусный плов и была, по всему, чрезвычайно довольна своей семейной жизнью, выспрашивая порой и о далекой русской родне, и о том, как ее там примут.
— Они хорошие! — отвечал Василий. — Примут с любовью! — Кевсарья молча кивала в ответ, не поднимая глаз. Видимо, опасалась все же. Тем паче что русская молвь, которой понемногу учил жену Василий, давалась ей с трудом.
Выезжали из Орды обозом вместе с тверским великим князем в самые Крещенские морозы. Зима была снежной, вьялица переметала пути, кони проваливались по грудь и не шли. Передовые то и дело менялись, проминая снег. На дневках, ежели не достигали какого жилья, ставили в кружок сани, клали коней на снег, а сами размещались меж ними вповалку, затягиваясь с головою попонами. Василий молча прижимал Агафью к себе, согревал холодные руки и ноги. И казалось, исчезни весь мир в метельном свисте и вое, и все равно он будет согревать ее дыханием своим, пока сам не умрет! И такое приходило на ум.
Караван русичей полз, как издыхающая змея. Не хватало хлеба, кончалось вяленое мясо, которое жевали сырым, не разжигая костра, отрезая по куску ножом у самых губ. Слава Богу, Кевсарья была привычна и к седлу, и к ночлегам в снегу, и к долгим перекочевкам, но что-то разладилось в ней самой: когда снимал с седла, бессильно обвисала на руках, и раз, когда лежали все в куче, согревая друг друга, заплакала у него на груди.
— Худо тебе? Худо?! — выспрашивал Василий испуганно.
— Нет. Нет, не то! — она, отрицая, судорожно потрясла головой. — Кажись, беременна я. — Выговорила, отчаянно краснея в темноте. — Сына тебе рожу! Батыра!
Василий замер, крепко, до боли, прижимая к себе жену. Не ждал, не верил, думал, что стар, ан и подступило! Наверху по-прежнему выла и плакала вьялица, кружил снег, и кони, положенные близь, отфыркивали лед из ноздрей, и еще так было далеко до Родины! Но теперь он знал — довезет.
Чтобы не совершилось, довезет все равно! И жену, и сына. Почему-то верилось, что будет сын. Бесилась метель, Кевсарья-Агаша, выплакавшись и согревшись, уснула у него на груди. А он не мог уснуть, все думал и думал.
И жизнь уже не казалась пустой или прожитой даром, жизнь наполнилась, и он уже был не один!
Глава 29
Лето было дождливым, вымокали плохо созревавшие хлеба, огороды стояли, полные воды, и разноличная овощь сгнивала прямо в земле или, наоборот, пускалась в буйный рост, на капусте начинали расти добавочные кочанчики, листья скручивались в какие-то неведомые вавилоны, словом, дельной капусты, основного овоща русских огородов, тугой и плотной, годной и в солку, и в лежку, нынче можно было не ждать. «Жидкая» редька, едва собранная, грозила прорасти и загнить в первые же недели, лук чуть не весь пошел в стрелку, сверх того, с Востока прилетел тучею крылатый червь и поел все деревья. Яблони в садах стояли, лишенные листвы и обмотанные паутиной, будто стеклянные.
Да тут еще умерла мать, Евдокия. Да у псковичей разворачивалась целая война с немцами и Литвой. Началось с удачных походов под Ржеву и Полоцк, едва не взятый плесковичами, с удачного, опять же, набега брата Константина на немецкие земли. Сам Василий вновь ходил на Витовта, к Вязьме, взял городок Дмитровец (и радостно было зреть, как пылают деревянные городни, а литвины отступают в беспорядке перед московитами).
Но у Вязьмы встречу московскому войску выступил сам Витовт с полками и, сметя силы, воеводы решили не рисковать. Остановили войско, начались пересылы, и дело опять кончилось перемирием. (Никоновская летопись, кажется, по этому случаю замечает, что Василий Дмитриевич ходил к Серпейску и Вязьме и не успел ничтоже.) Все это было еще до переворота в Сарае. Орда казалась не страшна, а Шадибек, дружественный Руси хан, крепок на троне. Гораздо более тревожили бои на западных рубежах, а также дела нижегородские.
В августе плесковичи отправились в злосчастный поход на немцев, результаты которого Псковская летопись потом сравнивала со сраженьями более чем вековой давности у Раковора и Ледовым побоищем.
С немцами столкнулись на броде в Туховитичах. Броды были заграждены заранее, так что бились через реку, долго и бестолково перестреливаясь из луков, самострелов и пищалей. В конце концов, немцы отступили, а плесковичи, вся псковская рать, пошли в сугон, не выяснивши разведкою размер немецких сил. Что против них выступил едва ли не весь Орден с немецкой и литовской помочью, которой командовал Румбольд, соратник Витовта, выяснилось только на Лозоговицком поле, когда ничего уже сделать было нельзя и отступить — значило потерять рать.
Закованный в железо рыцарский строй «клином» врезался в пешие ряды плесковичей, сбоку ударила легкая литовская конница, и уже через несколько мгновений были потеряны связь и строй. Рубились, падали, устилая трупами землю. Мужики, озверев, стаскивали крючьями с коней рыцарей. Вопль и стон харалуга вздымались до небес. Трижды разбитая псковская рать трижды восставала из небытия. Ополоумевших, с белыми глазами мужиков, останавливал и поворачивал посадник Ефрем Кортач. Мужики, опомнясь, пошли с рогатинами встречу железной рыцарской коннице. Железо пробивало железо, раненые хватали за ноги коней, валили на землю. Ефрем был убит в сече, поваливши троих рыцарей. Посадник Леонтий Лубка дважды отразил напуск литовской конницы и пал, пронзенный железной стрелою из немецкого самострела. В это время Панкрат плетью гнал в бой вспятивших слобожан.
Устилая поле телами, они пошли, вновь заколебались, ринули было в бег, снова пошли, и вот оно, остервенение боя! В последнем отчаянном напуске уже убитого Панкратия понесли с собою на руках, едва ли не впереди полка, и уже не могли отступить. В конце концов, рыцари оставили бранное поле, а плесковичи, подобрав своих раненых и поймав разбежавшихся немецких коней, глубокою ночью отступили тоже, потерявши в этом бою павшими семьсот человек и трех посадников, тела которых забрали с собой, дабы с честью похоронить в городе.
Василий, узнавши об этом погроме от псковского нарочитого посольства, спешно послал псковичам на помощь брата Константина с полками, тем паче что немцы теперь сами уже угрожали Плескову.
Как было при всем при том поверить в какую-ни-то грядущую ордынскую опасность!
Иван Кошкин (отец его, старик Федор, умер еще до возвращения посольства зимой) попросту отмел предупреждения нового киличея Василия:
— Им-де хватит досыти нынешних забот ордынских! И полный выход Булат-Салтану посылать не будем! Напишу — червь поел дерева, да вымокло, да мор по Руси, — с кого и брать серебро?
Дума собралась, и Дума порешила то же самое: главный ворог теперь — немцы и Литва!
А Василий Дмитрич, выслушавши настырного киличея, лишь покивал (у него в руках было только что прочтенное ласковое письмо Едигея, называвшего московского князя сыном своим и обещавшего помочь противу Витовта), но тоже не поверил. Сощурясь, обозрел киличея, вопросил, отмахиваясь от главного:
— Иван Федоров бает, ты жену молодую привез из Орды?
— Привез, — понурясь, ответил Васька, понимая уже, что его предсказаниям на Москве не поверит никто.
— Не печалуй, кметь! — высказал Василий Дмитрич и хлопнул в ладоши:
— На, возьми, — сказал, когда придверник вынес дорогую серебряную чару с красным камнем, вделанным в ее донышко, — Федор Андреич, царство ему небесное, сказывают, хвалил тебя? А про Едигея, спасибо, что упредил, почнем следить!
Ничего не стоили слова князя, и убеждать его далее было бесполезно.
Был бы жив старик Кошка, как еще и повернулось бы дело то!
Не хватило у Василия братней настырности: ходить по всем великим боярам и уговаривать каждого. Да и кто он такой? Ордынский беглец, не более! Разве что не лазутчик! Временем захотелось все бросить и возвернуться в степь!
Отчитавшись перед теперешним начальством своим и никого ни в чем не убедив, Василий, накоротке перевидавшись с Федоровыми, отправился в деревню к брату. Повез казать Лутоне с Мотей молодую жену.
Ехали верхами. Стоял ослепительный март. Синие тени на голубом снегу, напряженно розовые и сиреневые тела молодых берез и зеленые стволы осин, краснеющий, готовый взорваться почками тальник, огромные, в рост коня, но уже готовые начать оседать сугробы, обрызганные золотом солнца, промытое голубое небо, тощий клокастый лось, шатнувшийся с едва промятой тропы в ельник, и следы волчьих лап… И во всем, и всюду скрытое до времени, молчаливое, но готовое прорваться криком и щебетом птиц, звоном ручьев, трубным гласом оленей безумие новой весны.
Василий то и дело оглядывался назад. Кевсарья-Агаша отвечала ему неизменной улыбкой. Третий поводной конь был нагружен ордынскими и московскими подарками. У Кевсарьи замирало сердце, почти с отчаянием повторяла она про себя затверженные русские слова, было нехорошо в черевах, но она продолжала улыбаться, дабы не прогневить мужа. А он, видно, не замечал ничего, вдыхал терпкий лесной дух дремлющего бора, озирал, сощурясь, когда выезжали на утор, лесную холмистую даль, и только уже когда приблизили вплоть, когда начались росчисти, подумал о том, каково станет его молодой жене, почти не знающей по-русски, с его деревенской родней? Однако тревожиться уже было поздно. С последнего взлобка дороги открылась деревня: раскиданные там и сям избы, и бело-розовые столбы дыма над каждой из них. Василий придержал коня.
— Смотри! — показал. — Вон наш дом! Брат и горницу для нас с тобой приготовил!
— Как на русском подворье, да? — спросила она, робея.
— Узришь сама!
Шагом — кони были порядком измотаны начавшей раскисать и проваливать дорогой, спустились под угор. На пологом спуске к озерцу малышня с визгом и криками каталась на санках. Съезжали с горы, нарочно переворачиваясь, и хохотали, возясь в снегу.
— Деинька Лутоня, гости к вам! — раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони — мешал ослепительный снег — разглядывая подъезжавших. Никак, деверь пожаловал? — И, уже узнавая, осклабясь, радостно:
— Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови!
Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам.
— Ну, в горницу, в горницу! — подогнала Матрена. — Услюм! — крикнула, заставив Василия вздрогнуть. — Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет!
Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво:
— А и красавицу взял!
Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись, и долго держали в объятиях друг друга, целовались, и вновь прижимали один другого к груди.
— Ну, — опомнился первым Лутоня, — показывай, кого привез? Агафья?
Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей.
Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить — те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети — третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих, и будет также жить и работать на Русской земле.
Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты ордынской работы. Горница наполнялась сябрами и родичами.
Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар.
Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая.
Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы, и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски, или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж — «баня, как баня!».
После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом, и, временем, выбегая, дабы окунуться в сугроб.
Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога).
В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей.
Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы.
(Мотя уже прошала шепотом у Василия: «Крещена?!» — и удоволенно кивнула головою.) — На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор — славили молодую и молодого в черед:
А кто у нас молод, А кто не женатой?
Василий-от молод, Услюмыч неженатой!
На коня садится, Под ним конь бодрится, К дому подъезжает, Девицу встречает…
Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом — словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И «Налетали, налетали ясны сокола…» спели и «Что в поле пыль, пыль курева стоит?..» и «Выбегали, выплывали три кораблика…». А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем…
Да тут еще умерла мать, Евдокия. Да у псковичей разворачивалась целая война с немцами и Литвой. Началось с удачных походов под Ржеву и Полоцк, едва не взятый плесковичами, с удачного, опять же, набега брата Константина на немецкие земли. Сам Василий вновь ходил на Витовта, к Вязьме, взял городок Дмитровец (и радостно было зреть, как пылают деревянные городни, а литвины отступают в беспорядке перед московитами).
Но у Вязьмы встречу московскому войску выступил сам Витовт с полками и, сметя силы, воеводы решили не рисковать. Остановили войско, начались пересылы, и дело опять кончилось перемирием. (Никоновская летопись, кажется, по этому случаю замечает, что Василий Дмитриевич ходил к Серпейску и Вязьме и не успел ничтоже.) Все это было еще до переворота в Сарае. Орда казалась не страшна, а Шадибек, дружественный Руси хан, крепок на троне. Гораздо более тревожили бои на западных рубежах, а также дела нижегородские.
В августе плесковичи отправились в злосчастный поход на немцев, результаты которого Псковская летопись потом сравнивала со сраженьями более чем вековой давности у Раковора и Ледовым побоищем.
С немцами столкнулись на броде в Туховитичах. Броды были заграждены заранее, так что бились через реку, долго и бестолково перестреливаясь из луков, самострелов и пищалей. В конце концов, немцы отступили, а плесковичи, вся псковская рать, пошли в сугон, не выяснивши разведкою размер немецких сил. Что против них выступил едва ли не весь Орден с немецкой и литовской помочью, которой командовал Румбольд, соратник Витовта, выяснилось только на Лозоговицком поле, когда ничего уже сделать было нельзя и отступить — значило потерять рать.
Закованный в железо рыцарский строй «клином» врезался в пешие ряды плесковичей, сбоку ударила легкая литовская конница, и уже через несколько мгновений были потеряны связь и строй. Рубились, падали, устилая трупами землю. Мужики, озверев, стаскивали крючьями с коней рыцарей. Вопль и стон харалуга вздымались до небес. Трижды разбитая псковская рать трижды восставала из небытия. Ополоумевших, с белыми глазами мужиков, останавливал и поворачивал посадник Ефрем Кортач. Мужики, опомнясь, пошли с рогатинами встречу железной рыцарской коннице. Железо пробивало железо, раненые хватали за ноги коней, валили на землю. Ефрем был убит в сече, поваливши троих рыцарей. Посадник Леонтий Лубка дважды отразил напуск литовской конницы и пал, пронзенный железной стрелою из немецкого самострела. В это время Панкрат плетью гнал в бой вспятивших слобожан.
Устилая поле телами, они пошли, вновь заколебались, ринули было в бег, снова пошли, и вот оно, остервенение боя! В последнем отчаянном напуске уже убитого Панкратия понесли с собою на руках, едва ли не впереди полка, и уже не могли отступить. В конце концов, рыцари оставили бранное поле, а плесковичи, подобрав своих раненых и поймав разбежавшихся немецких коней, глубокою ночью отступили тоже, потерявши в этом бою павшими семьсот человек и трех посадников, тела которых забрали с собой, дабы с честью похоронить в городе.
Василий, узнавши об этом погроме от псковского нарочитого посольства, спешно послал псковичам на помощь брата Константина с полками, тем паче что немцы теперь сами уже угрожали Плескову.
Как было при всем при том поверить в какую-ни-то грядущую ордынскую опасность!
Иван Кошкин (отец его, старик Федор, умер еще до возвращения посольства зимой) попросту отмел предупреждения нового киличея Василия:
— Им-де хватит досыти нынешних забот ордынских! И полный выход Булат-Салтану посылать не будем! Напишу — червь поел дерева, да вымокло, да мор по Руси, — с кого и брать серебро?
Дума собралась, и Дума порешила то же самое: главный ворог теперь — немцы и Литва!
А Василий Дмитрич, выслушавши настырного киличея, лишь покивал (у него в руках было только что прочтенное ласковое письмо Едигея, называвшего московского князя сыном своим и обещавшего помочь противу Витовта), но тоже не поверил. Сощурясь, обозрел киличея, вопросил, отмахиваясь от главного:
— Иван Федоров бает, ты жену молодую привез из Орды?
— Привез, — понурясь, ответил Васька, понимая уже, что его предсказаниям на Москве не поверит никто.
— Не печалуй, кметь! — высказал Василий Дмитрич и хлопнул в ладоши:
— На, возьми, — сказал, когда придверник вынес дорогую серебряную чару с красным камнем, вделанным в ее донышко, — Федор Андреич, царство ему небесное, сказывают, хвалил тебя? А про Едигея, спасибо, что упредил, почнем следить!
Ничего не стоили слова князя, и убеждать его далее было бесполезно.
Был бы жив старик Кошка, как еще и повернулось бы дело то!
Не хватило у Василия братней настырности: ходить по всем великим боярам и уговаривать каждого. Да и кто он такой? Ордынский беглец, не более! Разве что не лазутчик! Временем захотелось все бросить и возвернуться в степь!
Отчитавшись перед теперешним начальством своим и никого ни в чем не убедив, Василий, накоротке перевидавшись с Федоровыми, отправился в деревню к брату. Повез казать Лутоне с Мотей молодую жену.
Ехали верхами. Стоял ослепительный март. Синие тени на голубом снегу, напряженно розовые и сиреневые тела молодых берез и зеленые стволы осин, краснеющий, готовый взорваться почками тальник, огромные, в рост коня, но уже готовые начать оседать сугробы, обрызганные золотом солнца, промытое голубое небо, тощий клокастый лось, шатнувшийся с едва промятой тропы в ельник, и следы волчьих лап… И во всем, и всюду скрытое до времени, молчаливое, но готовое прорваться криком и щебетом птиц, звоном ручьев, трубным гласом оленей безумие новой весны.
Василий то и дело оглядывался назад. Кевсарья-Агаша отвечала ему неизменной улыбкой. Третий поводной конь был нагружен ордынскими и московскими подарками. У Кевсарьи замирало сердце, почти с отчаянием повторяла она про себя затверженные русские слова, было нехорошо в черевах, но она продолжала улыбаться, дабы не прогневить мужа. А он, видно, не замечал ничего, вдыхал терпкий лесной дух дремлющего бора, озирал, сощурясь, когда выезжали на утор, лесную холмистую даль, и только уже когда приблизили вплоть, когда начались росчисти, подумал о том, каково станет его молодой жене, почти не знающей по-русски, с его деревенской родней? Однако тревожиться уже было поздно. С последнего взлобка дороги открылась деревня: раскиданные там и сям избы, и бело-розовые столбы дыма над каждой из них. Василий придержал коня.
— Смотри! — показал. — Вон наш дом! Брат и горницу для нас с тобой приготовил!
— Как на русском подворье, да? — спросила она, робея.
— Узришь сама!
Шагом — кони были порядком измотаны начавшей раскисать и проваливать дорогой, спустились под угор. На пологом спуске к озерцу малышня с визгом и криками каталась на санках. Съезжали с горы, нарочно переворачиваясь, и хохотали, возясь в снегу.
— Деинька Лутоня, гости к вам! — раздался чей-то торжествующий, режущий уши вопль. Хлопнула дверь. Мотя показалась на крыльце, взяв руку лодочкой, из-под ладони — мешал ослепительный снег — разглядывая подъезжавших. Никак, деверь пожаловал? — И, уже узнавая, осклабясь, радостно:
— Смотри-ко, кто к нам! Гость дорогой! Луша, Луша! Отца созови!
Застенчивая красавица показалась из дверей, стрельнув глазами разбойно и кутая плечи в пуховой плат, пробежала двором в холодную клеть, где Лутоня тесал полозья для новых саней. Вышел незнакомый мужик (после узналось, что муж Забавы), улыбаясь, молча принял коня. Василий сам помог Агаше спуститься с седла. Она стояла растерянно, хлопая глазами, пока спохватившийся Василий не начал ее представлять собиравшимся родичам.
— Ну, в горницу, в горницу! — подогнала Матрена. — Услюм! — крикнула, заставив Василия вздрогнуть. — Баню затопи! А это, значит, жена твоя молодая? Как звать-то? Агашей? Ну, проходи, проходи! Батько наш сейчас выйдет!
Пролезли в жило, в горьковатое хоромное тепло, под полог дыма от топящейся русской печи. Мотя, не чинясь, смачно расцеловала Кевсарью и тем обрушила невольный лед первой встречи. Пропела лукаво:
— А и красавицу взял!
Лутоня вступил в избу, помотал головою, со свету показалось темно, и не вдруг узрел брата с молодою женой. Обнялись, и долго держали в объятиях друг друга, целовались, и вновь прижимали один другого к груди.
— Ну, — опомнился первым Лутоня, — показывай, кого привез? Агафья?
Кевсарья, зардевшись, приняла поцелуи деверя и в черед его невесток и дочерей.
Пришел уже женатый Обакун, Забава с мужем, Игнатий тоже с молодою женой, послано было за Павлом. Одну Неонилу не могли пригласить — те далеко жили, а нынче и переехали в самый Звенигород. По полу ползали и пищали малыши, Игнашины, Забавины и Обакуновы дети — третье поколение, которое когда-то сменит устаревших родителей и дедов своих, и будет также жить и работать на Русской земле.
Женщины повели Кевсарью показывать то и другое, напоили парным молоком. Уже замешивалось тесто для пирогов, уже резали овцу, и уже внесли в горницу мороженого осетра, и пошли по рукам бухарские платки, серебряные серьги и колты ордынской работы. Горница наполнялась сябрами и родичами.
Уже поспевала баня, и бабы весело потащили испуганную Кевсарью в первый пар.
Все шло ладом, своим чередом, по неписаному обычаю русских гостеваний. Агаша воротилась из бани вся красная, распаренная и сияющая.
Бабы тотчас разобрали, что Васина женка на сносях, и даже прикинули, сколько времени будущему дитенку. Отмыли и отскоблили ее дочиста, вычесали волосы, и уже начинали легко понимать друг друга, хотя эти тараторили по-русски, а та отвечала по-татарски, или на таком русском, что бабы оногды начинали хохотать, держась за бока, и тут же поили ее квасом, чтобы уж — «баня, как баня!».
После парились мужики. Отца и дядю охаживал веником Услюм, на правах самого молодого. Беседовали мало, больше охали, поддавая на каменку квасом, и, временем, выбегая, дабы окунуться в сугроб.
Воротясь в избу, нашли стол уже накрытым, а печь выпаханной и задвинутой деревянною заслонкой (и по горнице тек запах поспевающего пирога).
В избу набралось тем часом более тридцати человек, родни и гостей.
Сели за три стола, молодых усадили в красный угол под иконы.
(Мотя уже прошала шепотом у Василия: «Крещена?!» — и удоволенно кивнула головою.) — На столах уже стояло заливное, капуста, огурцы, рыжики, горками нарезанный хлеб. Высили бутыли с творенным медом и брагою. Мотя готовилась разливать мясную уху, но грянул хор — славили молодую и молодого в черед:
А кто у нас молод, А кто не женатой?
Василий-от молод, Услюмыч неженатой!
На коня садится, Под ним конь бодрится, К дому подъезжает, Девицу встречает…
Притащили баранью шкуру, посадили на нее Василья с Агашей, осыпали хмелем. Агашу бабы сперва даже и занавесили платом — словом, почти что справили свадьбу по русскому обряду. И «Налетали, налетали ясны сокола…» спели и «Что в поле пыль, пыль курева стоит?..» и «Выбегали, выплывали три кораблика…». А потом ели уху, холодец, поспевший пирог, жареную зайчатину, деревенские заедки, запивая все это медом и пивом, и снова славили молодую, и Кевсарья уже вставала и кланялась, заливаясь каждый раз темным румянцем…