Такой же прием был оказан и герцогу д'Эгийону, которого инстинктивно отвергала толпа отчасти после парламентских дебатов. Король притворялся спокойным. Однако он был встревожен. Но видно было, как ему нравится его великолепный королевский наряд; он полагал, что ничто не может так защитить, как величие.
   Он мог бы прибавить: «И любовь подданных». Но эти слова ему часто повторяли в Меце во время его болезни, и он решил, что если скажет так, то его обвинят в плагиате.
   Для ее высочества это зрелище было внове, и она в глубине души, может быть, желала его увидеть. Однако, когда наступило утро, она с грустным видом отправилась на церемонию и не меняла во все ее продолжение выражения лица, и это способствовало тому, что о ней сложилось благоприятное мнение.
   Графиня Дю Барри была отважная дама. Она верила в свою судьбу, потому что была молода и хороша собой. И потом, разве о ней не все уже было сказано? Что нового можно было прибавить? Казалось, она сияла, освещенная отблеском величия своего возлюбленного — короля.
   Герцог д'Эгийон отважно вышагивал среди шедших впереди короля пэров. Его благородное, выразительное лицо не выдавало ни малейшего огорчения или неудовольствия. В то же время он и не задирал нос, чувствуя себя победителем. При виде того, как он шел, никто не догадался бы о том, какую битву затеяли из-за него король и Парламент.
   В толпе на него показывали друг другу пальцем; члены Парламента бросали на него испепеляющие взгляды — и только!
   Большая зала Дворца была набита битком, собралось более трех тысяч человек.
   А вокруг Дворца толпа, сдерживаемая хлыстами судебных исполнителей и палками лучников, глухо гудела; не было слышно ни отдельных голосов, ни выкриков, однако по звуку можно было догадаться, что собралась огромная масса народу.
   В большой зале установилась тишина; когда стихли шаги, каждый занял свое место, и величавый монарх мрачно повелел канцлеру начинать.
   Члены Парламента знали заранее, что Королевское кресло не обещает им ничего хорошего. Они понимали, зачем их созвали. Они справедливо полагали, что король собирается объявить им свою волю; однако они знали, что король кроток, чтобы не сказать — труслив, и если им и суждено было испугаться, то лишь последствий церемонии, а не самого заседания.
   Канцлер взял слово. Он был большой говорун. Начало его речи было многословным, и любители выразительного стиля нашли его многообещающим.
   Однако сама речь превратилась постепенно в столь сильный разнос, что вызвала у знатных господ улыбку, а члены Парламента почувствовали себя не в своей тарелке Устами канцлера король приказывал немедленно прекратить всякие отношения с Англией, от которой он устал. Он приказывал Парламенту помириться с герцогом д'Эгийоном, услуги которого были ему приятны. За это он обещал, что жизнь потечет, как в счастливые времена золотого века, когда текли ручейки, нашептывая краткие и миролюбивые выступления из пяти пунктов; когда на деревьях росли папки с делами о пределах досягаемости господ адвокатов или прокуроров, имевших право их срывать, так как плоды принадлежали им.
   Эти сладкие речи не примирили Парламент с де Монеу, так же как не заставили помириться и с герцогом д'Эгийоном. Впрочем, речь была произнесена, и на нее нельзя было ответить.
   Члены Парламента к вящей досаде короля приняли все как один — что само по себе придает силы — спокойный и безразличный вид, не понравившийся его величеству и занимавшим трибуны аристократам.
   Ее высочество побледнела от ярости. Она впервые явилась свидетельницей неповиновения толпы. Она собиралась хладнокровно прикинуть его возможности.
   Отправляясь на церемонию «Королевского креслам, она намеревалась хотя бы внешне проявить несогласие с решением, которое должно было приниматься или быть официально объявлено. Однако мало-помалу она почувствовала себя втянутой в борьбу, причем была на стороне равных ей по крови и по положению. По мере того как канцлер вгрызался в парламентскую плоть, юная гордячка все сильнее возмущалась тем, что его зубы недостаточно остры. Ей казалось, что она могла бы найти такие слова, которые заставили бы дрогнуть сборище, как стадо быков под палкой погонщика. Короче говоря, она нашла, что канцлер слишком слаб, а члены Парламента — очень сильны.
   Людовик XV был великолепным физиономистом, как все эгоисты, если только они не были лентяями. Он огляделся, желая увидеть, как встречена его воля, выраженная, как ему казалось, достаточно красноречиво.
   Побелевшие закушенные губы ее высочества сказали ему о том, что творится в ее душе.
   Он перевел взгляд на графиню Дю Барри, уверенный в том, что увидит нечто противоположное, но вместо победоносной улыбки он заметил лишь страстное желание привлечь к себе взгляд короля, словно для того, чтобы узнать, что он думает.
   Ничто так не смущает слабые умы, как мысль о том, что их опередят ум и воля другого человека. Если они замечают на себе решительные взгляды, они заключают, что сами они действовали недостаточно смело и теперь будут выглядеть или уже выглядят смешными; что с них потребуют больше того, что они сделали.
   Тогда они бросаются в другую крайность; робость переходит в раж, неожиданный взрыв дает выход опасениям, оказавшимся сильнее их прежних страхов.
   Королю не было нужды прибавлять ни одного слова к выступлению канцлера — кстати, это противоречило бы этикету. Однако его словно одолел бес болтливости: он махнул рукой, показывая, что желает говорить.
   На сей раз присутствующие оцепенели.
   Головы всех членов Парламента повернулись, словно по команде, к Королевскому креслу.
   Аристократы, пэры, офицеры — все взволновались. Было не исключено, что после стольких хороших слов его величество Людовик Благочестивый возьмет да и скажет ненужную грубость, а их благоговение перед его величеством не позволяло им прервать короля.
   Кое-кто заметил, что герцог де Ришелье, делавший вид, что держится на приличном расстоянии от племянника, неожиданно приблизился к нему, словно притянутый взглядом и таинственным совпадением мыслей.
   Однако его взгляд, уже готовый выразить возмущение, встретился с взглядом графини Дю Барри. Ришелье, как никто, обладал бесценным даром перевоплощения: он перешел от насмешливого тона к восхищению и выбрал прекрасную графиню точкой пересечения между этими крайностями.
   Итак, он послал на ходу приветственную и любезную улыбку графине Дю Барри; однако она была не так глупа, тем более что старый маршал, пытавшийся поддакивать и членам Парламента, и аристократам, вынужден был очень скоро снова продолжить свой маневр, дабы никто не заметил, что он представляет собой на самом деле.
   Сколько возможностей в капле воды! Это целый океан для наблюдательного человека! Как много веков спрессовано в одной секунде! Неописуемая вечность! Все, о чем мы рассказываем, произошло за то короткое время, пока его величество Людовик XV, собираясь заговорить, раскрывал рот.
   — Вы слышали от канцлера, — решительно начал он, — какова моя воля. Подумайте же о том, как ее исполнить, потому что я не собираюсь менять свои намерения!
   Не успел Людовик XV закончить, как раздался оглушительный грохот.
   Все собрание было буквально потрясено.
   Члены Парламента затрепетали от ужаса, немедленно передавшегося толпе со скоростью искры. Такой же трепет охватил и сторонников короля. Удивление и восхищение были написаны на всех лицах, отдались в каждом сердце.
   Ее высочество, сама того не желая, благодарно взглянула на короля своими прекрасными глазами.
   Взвинченная графиня Дю Барри вскочила и захлопала в ладоши, нисколько не боясь того, что ее забросают при выходе камнями или что на следующий день она получит сотню куплетов, один отвратительнее другого.
   С этой минуты Людовик XV наслаждался своим триумфом.
   Члены Парламента покорно склонили головы, не сдавая, однако, своих позиций.
   Король привстал с расшитых лилиями подушек.
   Сейчас же вслед за ним поднялись капитан гвардейцев, командующий свитскими офицерами и все дворяне.
   С улицы послышалась барабанная дробь, заиграли трубы. Король гордо прошел через залу сквозь строй склоненных голов. Почти неуловимый на слух гул толпы при появлении короля обратился в завывание, оно волной прокатилось от первых рядов до последних; толпу едва сдерживали солдаты и лучники.
   Герцог д'Эгийон шел по-прежнему впереди короля, не выказывая своего торжества.
   Подойдя к двери, ведущей на улицу, канцлер ужаснулся при виде людского моря, волнение которого он почувствовал на расстоянии. Он приказал лучникам:
   — Сомкнитесь вокруг меня!
   Низко кланяясь герцогу д'Эгийону, маршал де Ришелье сказал племяннику:
   — Обратите внимание, герцог, на эти склоненные головы: примет день, и они чертовски высоко поднимутся. Вот тогда надо будет поберечься!
   Графиня Дю Барри проходила в эту минуту вместе со своим братом, г-жой де Мирпуа и некоторыми придворными дамами. Она услыхала предостережение старого маршала и, не столько желая возразить ему, сколько стремясь блеснуть своим остроумием, заметила:
   — Да что вы, маршал! По-моему, бояться нечего! Вы же слышали, что сказал его величество? Если не ошибаюсь, он объявил, что ничего не собирается менять?
   — Слова его величества в самом деле производят сильное впечатление, графиня, — с улыбкой отвечал старый маршал. — Однако эти несносные члены Парламента не видели, к счастью для вас, что, когда король говорил, что ничего не собирается менять, он смотрел на вас!
   Он заключил этот мадригал одним из тех неподражаемых реверансов, какие в наши дни не умеют делать даже на сцене.
   Графиня Дю Барри была прежде всего женщина, а никак не политик. Она увидела лишь комплимент там, где д'Эгийон почуял эпиграмму и вместе с тем угрозу.
   Вот почему она ответила улыбкой, тогда как ее союзник закусил губу и побледнел. Он понял, что маршал его не простил.
   Последствия церемонии «Королевского кресла» не замедлили сказаться. Они были благоприятны для короля. Но, как часто случается, сильное потрясение ошеломляет. Зато после него кровь скорее течет в жилах, она словно очищается.
   Так, во всяком случае, думали люди, собравшиеся небольшой группкой на углу набережной О'Флер и улицы Барийри, наблюдая за отъездом короля и его пышного кортежа.
   Группа состояла из трех человек… Случай соединил их на этом углу, откуда они, как казалось, с любопытством смотрели на толпу. Не будучи знакомы между собой, они, однако, обменялись несколькими словами и стали держаться вместе. Еще раньше, чем кончилось заседание Парламента, они уже сделали заключение.
   — Ну что же, страсти разгорелись! — заговорил один из них, старик со сверкавшими глазами и добрым, благородным лицом. — «Королевское кресло»
   — великая вещь!
   — Да! — с горькой улыбкой подхватил молодой человек. — Да, если бы слова подтверждались делами…
   — Сударь, кажется, я вас знаю… — проговорил старик, повернувшись к юноше. — Где я мог вас видеть?
   — Ночью тридцать первого мая. Вы не ошиблись, господин Руссо.
   — А-а, вы тот самый молодой хирург, мой соотечественник, господин Марат?
   — Да, сударь, к вашим услугам.
   Они обменялись поклонами.
   Третий еще не проронил ни слова. Это был приятный молодой человек. Во все время церемонии он не сводил взгляда с толпы, внимательно наблюдая за борьбой ее страстей.
   Юный хирург ушел первым. Он отважно ринулся в самою гущу людей, не столь благодарных, как Руссо, и уже позабывших, с какой самоотверженностью он спасал пострадавших во время давки. Но он надеялся, что придет день, и его имя всплывет в памяти народной.
   Другой молодой человек подождал, пока он уйдет, и обратился к Руссо:
   — А вы не ухолите, сударь?
   — Я слишком стар, чтобы рисковать жизнью в такой давке.
   — В таком случае, — понизив голос, продолжал незнакомец, — до встречи на улице Платриер сегодня вечером, господин Руссо… Непременно приходите!
   Философ вздрогнул так, словно перед ним встал призрак. Бледный от природы, он еще сильнее побледнел и стал похож на мертвеца. Пока он собирался с духом, чтобы ответить незнакомцу, тот исчез.

Глава 30. О ВПЕЧАТЛЕНИИ, ПРОИЗВЕДЕННОМ СЛОВАМИ НЕЗНАКОМЦА НА ЖАН-ЖАКА РУССО

   Услыхав необычные слова, произнесенные незнакомым господином, несчастный Руссо задрожал и пошел сквозь толпу, позабыв о том, что он стар и что боялся давки; наконец он вырвался на свободу. Он дошел до моста Нотр-Дам и, погруженный в задумчивость, прошел черва Гревский квартал, выбрав самый короткий путь к дому.
   «Оказывается, что тайна, которую каждый посвященный хранит с риском для жизни, доступна первому встречному, — рассуждал он. — Вот что происходит с тайными обществами, когда они становятся массовыми… Какой-то человек меня знает, он понимает, что я скоро буду его товарищем, а возможно, и сообщником. Нет, такой порядок вещей абсурден и невыносим».
   Эти мысли заставили Руссо зашагать быстрее, хотя обыкновенно он передвигался с большой осторожностью, особенно с тех пор, как его постигло несчастье на улице Менилмонтан.
   «Таким образом, — продолжал философ, — пожелав поближе познакомиться с будущим вырождением человечества, о котором якобы известно так называемым „ясновидцам“, я едва не сделал глупости, поверив в то, что дельные мысли к нам могут прийти из Германии, страны любителей пива и туманов; я опорочил бы свое имя, связавшись с дураками или интриганами, а они прикрывали бы им свои глупости. Нет, не бывать этому! Нет, словно при вспышке молнии мне открылась бездна, и я не собираюсь туда бросаться за здорово живешь!»
   Отдыхая, Руссо остановился на минуту посреди улицы, опираясь на палку.
   «А красивая была химера! — продолжал философ. — Свобода в лоне рабства; будущее, завоеванное без потрясений и без всякого шума; сеть организации, таинственным образом распространяющаяся в то время, пока тираны всего мира дремлют… Это было чересчур красиво; с моей стороны было глупо в это поверить… Не нужно ни опасений, ни подозрений, ни сомнений: все это недостойно свободомыслящего и независимого человека».
   Он пошел дальше и вдруг заметил ищеек де Сартина, шаривших всюду глазами. Они так напугали свободомыслящего и независимого человека, что он отскочил в тень от столба, мимо которого в эту минуту он проходил.
   От этих столбов уже недалеко было и до улицы Платриер. Руссо скорым шагом прошел это расстояние, поднялся по лестнице, задыхаясь, словно загнанная лань, и упал на стул в своей комнате, не в силах отвечать на расспросы Терезы.
   Немного погодя он объяснил ей причину своего волнения: он бежал, было жарко, его поразила новость: король разгневался на церемонии «Королевского кресла»; народ потрясен произошедшими событиями.
   Тереза в ответ проворчала, что все это не убедительная причина для того, чтобы опаздывать к обеду, и что мужчине не пристало шарахаться от малейшего шума, подобно мокрой курице.
   Руссо не нашелся, что ответить на последнее замечание: он много раз говорил о том же — правда, в других выражениях, Тереза прибавила, что философы, вообще люди с богатым воображением, все одним миром мазаны… В своих книгах они только и делают, что трубят в фанфары и утверждают, что ничего не боятся, что им плевать и на Бога, и на людей. Однако стоит тявкнуть собачонке, как они кричат: «На помощь!», а раз чихнув, готовы завопить:
   «Ах, Боже мой, я умираю!»
   Это была одна из излюбленных тем Терезы, она давала волю своему красноречию, на которое робкий от природы Руссо не находил, что ответить. И потому под звуки ее пронзительного голоса Руссо вынашивал свою мысль, представлявшую не меньшую ценность, чем мысли Терезы, несмотря на обидные слова, которыми награждала его жена.
   «Счастье состоит из запахов и звуков, — думал он, — а запах и звук — вещи условные… Кто сказал, что лук пахнет хуже розы, а павлин поет хуже соловья?»
   Установив эту аксиому, которую можно было принять за чистейший парадокс, он сел за стол и стал обедать.
   После обеда Руссо против обыкновения не пошел к клавесину. Он двадцать раз прошелся по комнате и раз сто выглянул в окно, изучая улицу Платриер.
   У Терезы начался один из приступов ревности, которые обычно возникают из духа противоречия у людей задиристых, то есть наименее подверженных ревности.
   Добро бы еще, если бы он подчеркивал свои хорошие качества! Неприятно было то, что он выставлял напоказ свой недостаток!
   Тереза испытывала глубокое отвращение к внешности своего мужа, к его телосложению, уму и привычкам; Тереза считала, что он стар, болен и некрасив, не боялась, что у нее уведут мужа; она не могла даже предположить, что какая-нибудь женщина способна взглянуть на него иначе, чем она сама. Однако самая сладкая мука для женщины — ревность. Вот почему Тереза позволяла себе порой это удовольствие.
   Видя, что Руссо так часто в задумчивости подходит к окну, что ему не сидится на месте, она проговорила:
   — Теперь я понимаю ваше беспокойство… Должно быть, вы недавно кое с кем расстались?..
   Руссо посмотрел на нее с испугом, что явилось для нее лишним доказательством ее правоты.
   — ..кое с кем, кого вы хотели бы еще раз увидеть, — продолжала она.
   — Вы так думаете? — сказал Руссо.
   — Похоже, мы стали бегать на свидания?
   — На свидания? — переспросил Руссо, до которого наконец дошло, что она его ревнует. — Вы с ума сошли, Тереза!
   — Я прекрасно понимаю, что это было бы безумием, — сказала она. — Впрочем, вы на все способны. Бегайте, бегайте! С вашей физиономией цвета папье-маше, с вашей аритмией, дурацким покашливанием ступайте, завоевывайте сердца! Самый лучший способ, чтобы прославиться!
   — Тереза! Вы сами прекрасно знаете, что ничего нет! — с раздражением заметил Руссо. — Дайте мне спокойно подумать!
   — Вы — распутник! — с самым серьезным видом выпалила Тереза.
   Руссо покраснел так, словно это была правда или он услышал комплимент.
   Тогда Тереза сочла себя вправе разгневаться, перевернуть все вверх дном, хлопнуть дверью, испытывая терпение Руссо, — так ребенок, играющий металлическим колечком, кладет его в коробочку и гремит им изо всех сил.
   Руссо укрылся в кабинете. Крики Терезы расстроили его мысли.
   Он решил, что, вне всякого сомнения, было бы не совсем безопасно не пойти на таинственную церемонию, о которой ему говорил незнакомец на углу набережной.
   «Если уж они преследуют предателей, то наверняка это распространяется на колеблющихся и безразличных, — подумал он. — Я давно заметил, что большая опасность — ничто, как и серьезная угроза, потому что в подобных случаях дело редко доходит до приведения угрозы в исполнение. Но вот когда речь идет о мелкой мести, ударах исподтишка, мистификации и других мелочах, тут надо держать ухо востро. В один прекрасный день братья-масоны отплатят мне за мое презрение, натянув веревку у меня на лестнице, я сломаю ногу и растеряю последние десять зубов.., или, пожалуй, уронят мне на голову камень, когда я буду проходить мимо какой-нибудь стройки… А еще лучше, если у них в братстве найдется какой-нибудь памфлетист, живущий у меня под боком, может быть, на одной со мной лестнице, и лазающий ко мне через окно. В этом нет ничего невозможного, раз собрания проходят на улице Платриер… Ну вот, этот бездельник напишет обо мне всякие глупости, осмеет меня на весь Париж… Ведь у меня всюду враги!»
   Спустя мгновение Руссо думал уже о другом.
   «Ну что же! — говорил он себе. — Где моя смелость? Где моя честь? Разве я испугался наедине с самим собой?
   Неужели, взглянув в зеркало, я увидел бы только труса и негодяя? Нет, это не так… Пускай хоть весь свет против меня сговорится, пусть потолок этого погреба обрушится на мою голову, я все равно туда пойду… Кстати, все красивые рассуждения порождают страх. С того времени, как, встретившись с незнакомцем, я вернулся домой, я все время топчусь на одном месте из трусости. Я сомневаюсь во всех и в себе самом! Это нелогично… Я себя знаю, меня нельзя обвинить в восторженности: если я увидал в будущей ассоциации что-то необычайное, значит, оно в ней есть. Кто осмелится мне сказать, что я не окажусь тем, кто восстановит род человеческий? Меня так долго искали, таинственные посланцы безгранично могущественной организации прибыли для выяснения того, можно ли доверять моим книгам. Так вот, я готов отступить, когда речь идет о том, чтобы, следуя моим советам, перейти от слов к делу и от изложенной мною теории к практике!» Руссо все более оживлялся.
   «Чего еще и желать! Время идет… Народы перестают быть забитыми, они идут друг за другом в темноте на ощупь; они образуют огромную пирамиду, которую будущие столетия увенчают бюстом Руссо, женевского гражданина. Стремясь жить так, чтобы слова его не расходились с делом, он рисковал свободой, жизнью, то есть оставался верен своему девизу: „Vitam impendere vero“.
   Увлекшись, Руссо сел за клавесин и окончательно забылся, извлекая из инструмента громкие, шумные, воинственные звуки.
   Стемнело. Терезе надоело мучить своего пленника, и она заснула, сидя на стуле. Руссо с сильно бьющимся сердцем надел новый сюртук, словно собирался на любовное свидание. Он некоторое время наблюдал в зеркале за игрой своих черных глаз и нашел, что они у него живые и выразительные. Он остался доволен собой.
   Он взял трость и, стараясь не разбудить Терезу, улизнул.
   Спустившись по лестнице и открыв потайной замок входной двери, Руссо выглянул наружу, желая убедиться в том, что вокруг все тихо.
   Не видно было ни одной кареты; на улице, по обыкновению, было много гуляющих; одни из них глазели на прохожих, как это принято и в наши дни; другие останавливались у окон лавчонок, разглядывая в лорнет хорошеньких продавщиц за прилавком.
   В таком водовороте новый человек вряд ли привлек бы к себе внимание. Руссо торопливо шагнул на улицу; путь ему предстоял недолгий.
   У двери, которую указали Руссо, стоял уличный музыкант. Пронзительные звуки скрипки, к которым так чувствителен каждый истинный парижанин, разносились на всю улицу, эхо отвечало издалека последними тактами куплета, пропетого скрипкой или музыкантом.
   Трудно было вообразить что-либо более неблагоприятное для уличного движения, чем пробка, образовавшаяся из-за скопления слушателей. Прохожие вынуждены были обходить собравшихся либо слева, либо справа; те, кто сворачивал налево, шли потом по улице, те же, кто обходил толпу справа, следовали затем вдоль указанного дома.
   Руссо обратил внимание, что некоторые прохожие словно терялись по дороге, будто попадали в ловушку. Он понял, что эти люди подходили к дому с тою же целью, что и он, и решился последовать их примеру: это было нетрудно.
   Подойдя к кучке собравшихся, будто он тоже хотел послушать, он стал поджидать первого попавшегося господина, чтобы понаблюдать, как он будет проходить к дому. У него, разумеется, было более оснований для опасения, потому что он рисковал более других; он все не раз взвесил, прежде чем решил, что представился благоприятный случай Впрочем, ему не пришлось долго ждать. Ехавший по улице кабриолет рассек кружок слушателей надвое, прижав их к стенам домов. Ему оставалось сделать последний шаг… Наш философ убедился в том, что глаза любопытных заняты кабриолетом; он воспользовался тем, что все отвернулись от дома, и исчез в глубине подъезда.
   Через несколько секунд он заметил лампу, под ней мирно сидел какой-то человек, по виду — отдыхавший после трудового дня лавочник, который читал или притворялся, что читает газету.
   Услыхав шаги Руссо, человек поднял голову и выразительным жестом прижал палец к груди, освещенной лампой, Руссо ответил на условный знак, прижав палец к губам.
   Человек быстро встал и толкнул находившуюся справа от него и невидимую в деревянной каркасной стенке дверь, которую он до этого закрывал спиной. Он указал Руссо на крутую лестницу, уходившую под землю.
   Руссо вошел, дверь бесшумно и быстро за ним затворилась.
   Опираясь на трость, Руссо стал спускаться. Ему не понравилось, что члены тайного общества заставляют его в качестве первого испытания спускаться с риском свернуть себе шею и переломать ноги.
   Впрочем, лестница скоро кончилась. Руссо насчитал семнадцать ступенек, после этого его лицо опахнул горячий воздух.
   Эта влажная духота была следствием того, что в погребе собралось довольно много народу.
   Руссо увидал на стенах белые и красные гобелены, изображавшие разного рода рабочие инструменты, скорее символические, чем настоящие. Со сводчатого потолка спускалась одна-единственная лампа, отбрасывавшая зловещие отблески на честные лица собравшихся, сидевших на деревянных скамьях и мирно между собою беседовавших.
   На полу не было ни паркета, ни ковра. Он был покрыт толстой тростниковой циновкой, заглушавшей шум шагов.
   Появление Руссо не вызвало никакой сенсации. Казалось, никто не заметил, как он вошел.
   Еще пять минут назад Руссо страстно желал такого приема. Однако теперь он был взбешен невниманием.
   Найдя свободное место на одной из задних скамеек, он сел там как мог скромнее, позади всех.
   Он насчитал тридцать три человека. Стол, находившийся на некотором возвышении, ожидал председателя.

Глава 31. ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР

   Руссо обратил внимание на то, что присутствовавшие разговаривали несмело и сдержанно. Многие вообще не разжимали рта. И только три или четыре пары обменивались словами.