— Ее душу следовало бы вылечить, — возразил Бальзамо, — она погибла потому, что рядом не оказалось единственно необходимого врача: врачевателя души.
   — Учитель! Это только ваша теория. Врачи существуют для того, чтобы лечить тело, — горько усмехнувшись, сказал Марат. — У вас, учитель, едва не сорвалось сейчас с губ одно слово, которое Мольер часто вставлял в свои комедии. Это оно заставило вас улыбнуться.
   — Нет, — возразил Бальзамо, — вы ошибаетесь и не можете знать, чему я улыбаюсь. Итак, мы пришли к выводу, что в мертвых телах ничего нет?
   — Да, и они ничего не чувствуют, — проговорил Марат, приподняв голову молодой женщины и отпустив ее так, что она со стуком ударилась о мрамор; тело при этом не только не двинулось, но и не дрогнуло.
   — Прекрасно! — воскликнул Бальзамо. — Теперь пойдемте в больницу.
   — Одну минуту, учитель. Если позволите, я сначала отрежу ей голову. У меня большое желание в ней покопаться: в ней гнездилась ужасно любопытная болезнь.
   — Я вас не совсем понимаю, — молвил Бальзамо.
   Марат раскрыл сумку с инструментами, вынул скальпель и взял в углу огромный деревянный молоток, забрызганный кровью.
   Опытной рукой он сделал круговой надрез, рассекая кожу и мышцы шеи. Добравшись до кости, он вставил скальпель между двумя позвонками и резко и энергично ударил по нему деревянным молотком.
   Голова покатилась по столу, со стола на пол. Марат подхватил ее влажными руками.
   Бальзамо отвернулся, не желая доставлять радость победителю.
   — Придет день, — заговорил Марат, полагавший, что нащупал слабое место учителя, — когда какой-нибудь филантроп займется изучением смерти, как другие занимаются жизнью. Он изобретет машину, которая отделяла бы одним махом голову от тела и производила бы мгновенное уничтожение, что недоступно никакому другому орудию смерти; колесование, четвертование и повешение — это пытки, достойные варваров, а не цивилизованных людей. Просвещенная нация вроде французской должна наказывать, но не мстить; общество, которое колесует, вешает или четвертует, мстит преступнику мучением, прежде чем наказать его смертью, а это, как мне кажется, в корне неверно.
   — Я с вами согласен. А как вы представляете себе этот инструмент?
   — Я полагаю, что это должна быть машина, столь же холодная и бесстрастная, как сам закон. Человек, в чьи обязанности входит наказание, начинает волноваться при виде себе подобного и порой промахивается, как было с Шале и герцогом де Монмаутом. Этого не может случиться с машиной, которая состояла бы, например, из двух дубовых лап, взмахивающих огромным тесаком.
   — А вы думаете, что если тесак молниеносно скользнет между основанием затылка и трапециевидными мышцами, то смерть будет мгновенной, а страдание — недолгим?
   — Смерть будет мгновенной, это бесспорно, потому что железо разом отсечет нервы, сообщающие телу движение. Страдание будет недолгим, потому что железо отделит мозг, в котором собраны все чувства, от сердца, в котором бьется жизнь.
   — Смерть через обезглавливание уже существует в Германии, — заметил Бальзамо.
   — Да, но там голову отсекают шпагой, а я уже сказал вам, что человеческая рука может дрогнуть.
   — Подобная машина есть в Италии. Ее приводит в движение дубовый корпус, она называется mannaya.
   — Ну и что же?
   — Я видел, как преступники, обезглавленные палачом, поднимались на ноги, уходили, покачиваясь, и падали в десяти шагах от места казни. Мне случалось поднимать головы, скатывавшиеся к подножию mannaya, точно так же, как бы держите за волосы голову, скатившуюся с мраморного стола; стоило шепнуть этой голове имя, данное ей при крещении, как глаза приоткрывались и поворачивались в орбитах, желая увидеть того, кто ее окликнул с земли в тот момент, когда она переходила в мир иной.
   — Это всего-навсего движение нервов.
   — Разве нервы — не органы чувств? Я полагаю, что вместо того, чтобы изобретать машину, убивающую ради наказания, человеку следовало бы найти способ наказания без умерщвления. Поверьте, что общество, которому удалось бы найти такой способ, стало бы лучшим и самым просвещенным на земле.
   — Опять утопия! Все время какие-нибудь утопии! — проворчал Марат.
   — На этот раз вы скорее всего правы, — согласился Бальзамо. — Время покажет… Впрочем, вы, кажется, говорили о больнице… Идемте же!
   — Пожалуй.
   Марат завернул голову женщины в носовой платок, аккуратно связав все четыре уголка.
   — Теперь я по крайней мере уверен, — проговорил, выходя, Марат, — что моим товарищам достанется только то, что будет не нужно мне.
   Они отправились в Отель-Дье. Мыслитель и практик шагали рядом.
   — Вы очень хладнокровно и ловко отрезали эту голову, — сказал Бальзаме. — Когда вы меньше волнуетесь: имея дело с живыми или с мертвыми? Что более вас трогает: страдание или неподвижность? Кого вам больше жаль: живое тело или покойника?
   — Слабость была бы недостатком, таким же, как для палача, позволяющего себе жалеть жертву. Человеку делают зло, если плохо отрезают ему ногу, точно так же, если плохо отрезают ему голову. Хороший хирург должен оперировать руками, а не сердцем, хотя он сердцем прекрасно понимает, что минутное страдание принесет целые годы жизни и здоровья. В этом — красота нашей профессии, учитель!
   — Да. Однако я надеюсь, что у живых вы встречаете душу?
   — Да, если вы согласитесь со мной, что душа — это движение или чувствительность. Да, разумеется, я встречаю душу, и она мне мешает, потому что убивает больше больных, чем мой скальпель.
   Они подошли к Отель-Дье и поднялись на порог больницы для хронических больных.
   Марат пошел вперед, не расставаясь со своей жуткой ношей. Бальзаме вошел вслед за ним в операционный зал, где собрались главный хирург и его ученики.
   Санитары только что внесли молодого человека, сбитого на прошлой неделе тяжелой каретой, раздробившей ему ногу колесом. Первая проведенная в спешке операция на сведенной от боли ноге оказалась недостаточной. Болезнь стремительно развивалась, стала необходима неотложная ампутация.
   Несчастный извивался от боли и следил с застывшим в глазах ужасом, способным разжалобить тигров, за бандой хищников, выжидавших той минуты, когда начнутся его мучения, его агония, может быть, только ради того, чтобы изучать чудесное явление, называемое жизнью, за которым скрывается другое, еще менее познаваемое явление, зовущееся смертью.
   Казалось, он просил у каждого из хирургов, учеников, санитаров утешения, улыбки, ласкового слова, однако встречал только безразличие и холодность.
   Остатки мужества и гордости повелевали ему молчать. Он приберегал последние силы для крика, который очень скоро должна была вырвать из его груди боль.
   Однако, когда он почувствовал на плече тяжелую руку снисходительного сторожа, когда он увидал, как руки санитаров стискивают его подобно змеям Лаокоона, когда он услыхал голос хирурга, обратившегося к нему со словом: «Мужайтесь!», несчастный осмелился нарушить молчание и жалобно спросил:
   — Мне будет очень больно?
   — Да нет, успокойтесь! — ответил ему Марат с кривой усмешкой на устах, успокоившей больного, но показавшейся Бальзамо издевательской.
   Марат увидел, что Бальзамо его раскусил; он подошел к нему и тихо сказал:
   — Это страшная операция. Кость вся в трещинах и ужасно чувствительна. Он умрет не от болезни, а от боли: вот чего ему будет стоить его душа, этому живому!
   — Зачем же вы его оперируете? Отчего не дать ему спокойно умереть?
   — Потому что долг хирурга — сделать все возможное для спасения, даже когда выздоровление представляется ему невозможным.
   — Так вы говорите, он будет мучиться?
   — Его ждут ужасные мучения.
   — Из-за того, что есть душа?
   — Да, и она очень жалеет его тело.
   — Тогда почему вы не оперируете душу? Спокойствие души было бы, несомненно, гарантией выздоровления тела.
   — Это как раз то, что я сейчас сделал… — проговорил Марат в то время, как больного продолжали связывать.
   — Вы приготовили его душу?
   — Да.
   — Каким образом?
   — Как это принято, словами. Я воззвал к душе, к разуму, к чувственности, к тому, что заставляло греческого философа говорить: «Страдание! Ты не есть зло!» — теми словами, которые подходят к случаю. Я ему сказал: «Вам не будет больно». Теперь душе остается лишь не страдать, это уж ее дело. Вот средство, которое употребляется по сию пору. Что же касается души — все ложь! Какого черта эта душа будет делать в теле? Когда я не так давно отрезал вот эту голову, тело ничего мне не сказало. Однако операция была серьезная. Но что вы хотите? Движение прекратилось, чувствительность угасла, душа отлетела, как говорите вы, спириты. Вот почему голова, которую я отрезал, ничего не сказала. Вот почему тело, которого я лишал головы, мне не помешало. А вот тело, в котором еще живет душа, будет минуту спустя кричать истошным голосом. Хорошенько заткните уши, учитель! Ведь вы так чувствительны к этой связи душ и тел, а она сейчас разобьет вашу теорию! И это будет продолжаться вплоть до дня, когда ваша теория не догадается отделить тело от души.
   — Вы полагаете, что такое разделение никогда не станет возможным?
   — Попытайтесь это сделать, — предложил Марат, — вот прекрасный случай.
   — Вы правы, да, случай действительно удобный, я попробую.
   — Попробуете?
   — Да.
   — Каким образом?
   — Я не хочу, чтобы этот молодой человек страдал, мне жаль его.
   — Вы — прославленный вождь, — проговорил Марат, — но вы все-таки не Бог-отец, не Бог-сын и не сможете избавить этого парня от страданий.
   — А если он не будет мучиться, то можно будет надеяться на выздоровление, как вы думаете?
   — Выздоровление стало бы более вероятным, но с полной уверенностью утверждать это нельзя.
   Бальзамо бросил на Марата торжествующий взгляд и, встав перед молодым больным, он встретился глазами с испуганным и встревоженным взглядом больного.
   — Усните! — приказал он не столько губами, сколько взглядом, вложив в это слово всю силу своего желания.
   В эту минуту главный хирург начал ощупывать больное бедро и показывать ученикам, как далеко зашла болезнь.
   Молодой человек, приподнявшийся было на своем ложе и задрожавший в руках санитаров, подчинился приказанию Бальзамо: его голова повисла, глаза закрылись.
   — Ему плохо, — сказал Марат.
   — Нет.
   — Разве вы не видите, что он потерял сознание?
   — Нет, он спит.
   — Как спит?
   — Да, спит.
   Все обернулись и посмотрели на странного доктора, которого они приняли за сумасшедшего.
   Недоверчивая улыбка заиграла на губах Марата.
   — Скажите, во время обморока люди имеют обыкновение разговаривать? — спросил Бальзамо.
   — Нет.
   — В таком случае спросите его о чем-нибудь, и он вам ответит.
   — Молодой человек! — крикнул Марат.
   — Незачем кричать так громко, — сказал Бальзамо, — говорите как обычно.
   — Расскажите о том, что с вами.
   — Мне приказали спать, и я сплю, — отвечал больной. Его голос был совершенно спокоен и не похож на тот, который все слышали несколько минут назад, Присутствующие переглянулись.
   — А теперь развяжите его, — попросил Бальзамо.
   — Это невозможно, — возразил главный хирург. — Одно-единственное движение, и операция будет сорвана.
   — Он не будет двигаться.
   — Кто мне это может обещать?
   — Я и он. Да спросите его сами!
   — Можно вас развязать, друг мой?
   — Можно.
   — Вы обещаете не шевелиться?
   — Обещаю, если вы мне это прикажете.
   — Приказываю.
   — Признаться, вы говорите так уверенно, что мне очень хочется попробовать.
   — Попробуйте и ничего не бойтесь.
   — Развяжите его, — приказал хирург.
   Санитары повиновались.
   Бальзамо перешел к изголовью больного.
   — Теперь не двигайтесь, пока я не прикажу. Статуя в могиле не могла бы лежать неподвижнее, нежели больной, застывший после этого приказания.
   — Можете оперировать, — предложил Бальзамо, — больной готов.
   Хирург взялся за скальпель, но в решительную минуту заколебался.
   — Режьте, сударь, режьте, говорят вам! — проговорил Бальзаме голосом вдохновенного пророка.
   Поддавшись, как Марат, как больной, как все бывшие в операционной, его силе, хирург поднес сталь к плоти.
   Плоть захрустела, однако у больного не вырвалось ни единого вздоха, он не шевельнулся.
   — Откуда вы родом? — спросил Бальзамо.
   — Я — бретонец, — с улыбкой отвечал больной, — Вы любите родину?
   — Да, у нас так красиво!
   Хирург в это время делал круговые надрезы, с помощью которых при ампутациях обнажают кость.
   — Давно вы покинули родину? — продолжал Бальзамо.
   — Десяти лет.
   Покончив с надрезами, хирург взялся за пилу.
   — Друг мой, — сказал Бальзамо, — спойте мне песню, которую поют по вечерам солевары Баца, возвращаясь после работы. Я помню только первую строчку:
   От пены влажный берег мой морской…
   Пила врезалась в кость.
   Однако больной с улыбкой выслушал просьбу Бальзамо и запел медленно, с воодушевлением, как влюбленный или поэт:
   От пены влажный берег мой морской И синева озер с их гладью тихой, Очаг мой дымный, дом родимый мой И поле с медоносною гречихой,
   Отец мой старый, верная жена, Мои столь дорогие сердцу дети, Клен, под которым мать погребена, И у двора развешанные сети, -
   Привет вам! Наступает день и час, Когда, вернувшись, вас увижу вновь я.
   Окончены труды. Ждет праздник нас, Чтобы разлуку возместить любовью.
   Нога упала на кровать, а больной еще продолжал петь.

Глава 34. ДУША И ТЕЛО

   Все с удивлением смотрели на больного, а доктор не скрывал восхищения.
   Многие подумали, что и доктор, и больной просто сошли с ума.
   Марат сказал об этом на ухо Бальзамо.
   — Ужас заставил малого потерять голову, — прошептал Марат, — вот почему он не чувствует боли.
   — Я так не думаю, — возразил Бальзамо, — и я далек от мысли, что он потерял сознание. В этом я просто уверен, и ежели я его спрошу, то он нам скажет, должен ли он умереть. Если же ему суждено жить, он ответит, сколько времени займет выздоровление.
   Марат был близок к тому, чтобы разделить общее мнение, то есть поверить в то, что Бальзамо безумен так же, как и больной.
   В это время хирург торопливо ушивал артерии, из которых так и хлестала кровь.
   Бальзамо вынул из кармана флакон, смочил корпию содержавшейся в нем жидкостью и попросил приложить корпию к ране.
   Тот повиновался не без некоторого любопытства.
   Это был один из известнейших докторов того времени, человек, по-настоящему влюбленный в науку, не отвергавший никаких средств, лишь бы облегчить больному страдания.
   Он приложил тампон к артерии: кровь вспенилась и начала вытекать из раны по капле.
   С этой минуты хирургу стало значительно легче шить артерию.
   На этот раз Бальзамо покорил всех, каждый расспрашивал его, где он изучал медицину и к какой школе принадлежит.
   — Я — немецкий врач школы Гетшинга, — отвечал он — я сделал открытие, которому вы являетесь свидетелями. Впрочем, мне бы хотелось, дорогие собратья, чтобы это открытие оставалось в тайне, потому что я очень боюсь костра, а парижский Парламент не откажется еще раз собраться ради удовольствия приговорить колдуна к костру.
   Главный хирург задумался.
   Марат напряженно думал.
   Он первый вышел из этого состояния.
   — Вы недавно утверждали, что если вы станете расспрашивать этого человека о результатах операции, то он уверенно вам ответит, словно этот результат не является пока тайной.
   — Я утверждаю это по-прежнему, — сказал Бальзамо.
   — Ну что ж, посмотрим!
   — Как зовут этого несчастного?
   — Гавард, — ответил Марат.
   Бальзамо повернулся к больному, на губах которого еще дрожали последние ноты жалобного припева.
   — Ну, дружок, что вы можете сказать о состоянии бедняги Гаварда? — спросил у него Бальзамо.
   — Вы спрашиваете, что предвещает его состояние? — переспросил больной. — Подождите, я должен вернуться из Бретани, где только что был, к нему в Отель-Дье.
   — Да, да, войдите в больницу, взгляните на него и скажите мне про него всю правду.
   — Он болен, очень болен: ему отрезали ногу.
   — Неужели? — переспросил Бальзамо.
   — Да.
   — Операция прошла успешно?
   — Превосходно! Однако… Лицо больного омрачилось.
   — Однако?.. — подхватил Бальзамо.
   — Однако ему предстоит ужасное испытание, — продолжал больной, — у него будет сильный жар.
   — Когда он наступит?
   — Сегодня в семь вечера. Присутствовавшие переглянулись.
   — Ну и что же этот жар?
   — Больной почувствует себя еще хуже. Но он переживет первый приступ горячки.
   — Вы в этом уверены?
   — Да!
   — Ну, а после этого приступа он будет вне опасности?
   — Нет, — со вздохом отвечал тот.
   — Горячка возобновится?
   — Да, и еще более страшная. Бедный Гавард! — продолжал он. — Ведь у него жена и дети! На глазах у него показались слезы.
   — Так его жене суждено стать вдовой, а дети останутся сиротами?
   — Погодите, погодите!
   Он благоговейно сложил руки.
   — Нет, нет, — продолжал он. Лицо его все так и засветилось.
   — Нет, его жена и дети горячо молились, и Господь сжалился над ним.
   — Так он поправится?
   — Да.
   — Слышите, господа? — повторил Бальзамо. — Он поправится.
   — Спросите у него, через сколько дней, — попросил Марат.
   — Через сколько дней?
   — Да, вы сказали, что он сам укажет фазы и окончание выздоровления.
   — Я с удовольствием его об этом расспрошу.
   — Ну так спрашивайте!
   — Когда Гавард поправится, как вы думаете? — спросил Бальзамо.
   — Выздоровеет он нескоро. Погодите… Месяц, полтора, два. Он поступил сюда пять дней назад, а выйдет через два с половиной месяца.
   — Он будет здоров?
   — Да.
   — Но он не сможет работать, — вмешался Марат, — и, значит, некому будет кормить его жену и детей.
   — Господь добр и позаботится о них.
   — Как же Господь поможет? — спросил Марат. — Раз уж я сегодня узнал столько необыкновенного, мне бы хотелось услышать и об этом.
   — Господь послал к нему одного доброго человека. Он пожалел Гаварда и сказал про себя: «Я хочу, чтобы у бедного Гаварда ни в чем не было недостатка».
   Присутствовавшие при этой сцене переглянулись, Бальзамо улыбнулся.
   — Да, мы и в самом деле являемся свидетелями странных явлений, — проговорил главный хирург, пощупав пульс больного, послушав сердце и потрогав лоб. — Этот человек бредит.
   — Выдумаете? — спросил Бальзамо.
   Властно взглянув на больного, Бальзамо приказал:
   — Проснитесь, Гавард!
   Молодой человек с трудом открыл глаза и с изумлением оглядел присутствовавших, которые уже не смотрели на него так грозно.
   — Так меня еще не оперировали? — с ужасом спросил он. — Мне сейчас будет больно?
   Бальзамо поспешил заговорить. Он боялся, как бы больной не разволновался. Однако напрасно он торопился. Никто не собирался его перебивать: удивление присутствовавших было слишком велико.
   — Друг мой, — сказал Бальзамо, — успокойтесь. Господин главный хирург по всем правилам прооперировал вашу ногу. Мне показалось, что вы слабонервный человек: вы потеряли сознание при первом же прикосновении скальпеля.
   — Ну и хорошо, — весело отвечал бретонец, — я ничего не почувствовал. Я, наоборот, отдохнул и окреп во сне. Какое счастье, что мне не отрежут ногу!
   В ту же минуту несчастный опустил глаза и увидел, что его кровать залита кровью, а нога искалечена.
   Он закричал и на сей раз в самом деле потерял сознание.
   — Попробуйте теперь расспросить его, — холодно проговорил Бальзамо, обратившись к Марату, — и посмотрите, ответит ли он вам.
   Затем он отвел главного хирурга в сторону, и, пока санитары переносили несчастного молодого мужчину в кровать, Бальзамо спросил:
   — Вы слышали, о чем рассказывал ваш бедный больной?
   — Да, он сказал, что поправится.
   — Он сказал еще и другое: Бог сжалится над ним и пошлет пропитание его жене и детям.
   — Так что же?
   — Он сказал правду. Вот только я хотел бы просить вас быть посредником между вашим больным и Богом. Вот вам брильянт стоимостью около двадцати тысяч ливров. Когда вы убедитесь, что ваш больной здоров, продайте этот камень и передайте ему деньги. А пока, так как душа — как совершенно справедливо утверждал ваш ученик господин Марат — имеет большое влияние на тело, скажите Гаварду, когда он придет в себя, что его будущее и будущее его детей обеспечено.
   — А если он не поправится? — спросил хирург, не решаясь взять перстень, который ему предлагал Бальзамо — Он поправится!
   — Я должен дать вам расписку.
   — Да что вы!
   — Я только с этим условием возьму у вас эту драгоценность.
   — Поступайте, как вам будет угодно.
   — Скажите, пожалуйста, как вас зовут.
   — Граф Феникс.
   Хирург прошел в соседнюю комнату, а растерянный, подавленный Марат направился к Бальзамо.
   Через пять минут хирург возвратился с листком бумаги в руках и вручил его Бальзамо.
   Расписка была составлена в следующих выражениях:
   «Я получил от его сиятельства графа Феникса брильянт, который, по его утверждению, стоит двадцать тысяч ливров, и обязуюсь передать его господину по имени Гавард в день его выписки из Отель-Дье.
   Доктор медицины Гильотен.
   15 сентября 1771 года.»
   Бальзамо поклонился доктору, взял расписку и вышел вместе с Маратом.
   — Вы забыли вашу голову, — заметил Бальзамо, которого развеселила растерянность молодого студента.
   — Вы правы, — сказал тот и подобрал свой страшный узелок.
   Выйдя на улицу, оба зашагали молча и быстро. Придя на улицу Корделье, они поднялись по крутой лестнице, ведущей в мансарду.
   Марат остановился перед комнаткой консьержки, если, конечно, дыра, в которой она проживала, заслуживала того, чтобы называться комнатой, Марат не забыл о пропаже часов; он остановился и позвал Гриветту.
   Мальчик лет восьми, худой, тщедушный, слабый, крикнул:
   — А мама ушла! Она велела передать вам письмо, когда вы вернетесь.
   — Нет, дружок, — отвечал Марат, — скажи ей, чтобы она сама мне его принесла.
   — Хорошо, сударь.
   Марат и Бальзамо пришли в комнату молодого человека.
   — Я вижу, что учитель владеет большими тайнами, — проговорил Марат, указав Бальзамо на стул, а сам уселся на табурете.
   — Я просто-напросто раньше других был допущен в святая святых природы.
   — Наука лишний раз доказывает всемогущество человека! Как я горжусь тем, что я — человек! — воскликнул Марат.
   — Да, верно; вам следовало бы прибавить: «…и врач».
   — И еще я горжусь вами, учитель, — продолжал Марат.
   — А ведь я только жалкий врачеватель душ, — заметил Бальзамо.
   — Не будем об этом говорить! Ведь вы остановили кровь вполне материальным способом.
   — А я полагал, что истинная поэзия моего лечения заключается в том, что я не дал больному страдать. Правда, вы меня уверяли, что он сумасшедший.
   — Несомненно, в какой-то момент у него наступило помрачение ума.
   — А что вы называете помрачением ума? Ведь это не более чем отвлечение души, не так ли?
   — Или рассудка, — сказал Марат.
   — Оставим эту тему. Слово «душа» очень хорошо выражает то, что я имею в виду. Если именуемая этим вещь найдена, то неважно, как вы ее назовете.
   — Вот здесь мы расходимся. Вы утверждаете, что обнаружили вещь и только подбираете ей название; я же придерживаюсь того мнения, что вы еще не нашли ни этой вещи, ни верного для нее наименования.
   — Мы еще к этому вернемся. Итак, вы говорили, что безумие — это временное помрачение ума?
   — Совершенно справедливо.
   — Невольное помрачение?
   — Да… Я видел одного сумасшедшего в Бисетре, он бросался на железные решетки с криком: «Повар! Фазаны прекрасные, только неправильно приготовлены».
   — Допускаете ли вы, что безумие проходит, как облако, застлавшее на время разум, а потом рассеивается, и снова наступает просветление?
   — Этого почти никогда не случается.
   — Но вы же сами видели нашего больного в здравом уме после его безумного бреда во сне.
   — Да, я видел, но, стало быть, не понял того, что видел. Это какой-то небывалый случай, одна из тех странностей, которые древние евреи называли чудесами.
   — Нет, — возразил Бальзамо. — Это чистейшей воды отделение души, полное разъединение материи и духа: материи — неподвижного, состоящего из мельчайших частиц вещества, и души — искры Божьей, заключенной на время в тусклый фонарь в виде человеческого тела; искра эта — дочь Небес — после гибели тела возвращается на Небо.
   — Так вы ненадолго вынули у Гаварда душу из тела?
   — Да, я ей приказал покинуть недостойное место, в котором она находилась; я извлек ее из бездны страданий, в которой ее удерживала боль. Я отправил ее в свободное странствие. Что оставалось хирургу? Не что иное, как инертная масса, вещество, глина. То есть то, что сделали вы своим скальпелем, отрезая у мертвой женщины вот эту голову, которая у вас в руках.
   — От чьего имени вы распоряжались этой душой?