Филипп смотрел на сестру, и взгляд его словно говорил:
   «Можете делать все, что вам заблагорассудится, доктор; никакие ваши заключения мне теперь не страшны».
   — Ну что, доктор? — с торжествующим видом спросил он.
   — Господин шевалье! Соблаговолите оставить меня с вашей сестрой наедине, — проговорил доктор Луи.
   Эти простые слова задели молодого человека за живое.
   — Как? Опять? — воскликнул он. Доктор кивнул.
   — Ну хорошо, я вас оставляю, — мрачно проговорил Филипп и, обращаясь к сестре, прибавил:
   — Андре! Можешь доверять доктору, будь с ним откровенна!
   Девушка пожала плечами, словно не понимая, о чем он говорит.
   Филипп продолжал:
   — Пока он будет расспрашивать тебя о твоем самочувствии, я пойду пройдусь по парку. Я приказал оседлать мне коня на более позднее время и еще успею зайти к тебе перед отъездом и поговорить.
   Он пожал руку Андре и попытался улыбнуться.
   Однако девушка почувствовала, что улыбка у брата получилась натянутой, а пожатие — слишком порывистое.
   Доктор с важным видом проводил Филиппа до входной двери и прикрыл ее.
   Затем он сел на софу рядом с Андре.

Глава 28. КОНСУЛЬТАЦИЯ

   С улицы не доносилось ни звука.
   Воздух был неподвижен; не было слышно человеческих голосов; природа безмолвствовала.
   Дневная служба в Трианоне была окончена; конюхи и каретники разошлись по своим комнатам; малый двор обезлюдел.
   Андре в глубине души была взволнована тем, что Филипп и доктор придавали ее болезни не понятное для нее самой значение.
   Она была несколько удивлена тем обстоятельством, что доктор Луи пришел опять, хотя еще утром объявил болезнь пустячной, а лекарства — ненужными. Однако благодаря ее простодушию в ее сердце не закралось подозрение.
   Вдруг доктор, не сводивший с нее глаз, направил на нее свет лампы и взял ее руку не как доктор, щупающий пульс, а как друг или исповедник.
   Его жест поразил впечатлительную Андре. Она уже готова была вырвать свою руку.
   — Мадмуазель! Вы сами захотели меня видеть или я, придя сюда, уступил желанию вашего брата? — спросил доктор.
   — Сударь! Когда брат вернулся, он сообщил мне, что вы придете еще раз: ведь принимая во внимание то, что я имела честь услышать от вас нынче утром о незначительности моего недомогания, я сама не осмелилась бы беспокоить вас вновь, — отвечала Андре.
   Доктор поклонился.
   — Ваш брат, — продолжал он, — показался мне человеком, который очень дорожит своей честью и весьма ревностно к ней относится; есть вещи, о которых с ним просто невозможно говорить. Вот, очевидно, почему вы не пожелали ему открыться?
   Андре с тем же непонимающим видом взглянула на доктора, как перед тем — на Филиппа.
   — И вы, сударь? — высокомерно молвила она.
   — Прошу прощения, мадмуазель, позвольте мне договорить.
   Андре жестом показала, что готова терпеливо, вернее смиренно, слушать.
   — Вполне естественно, — продолжал доктор, — что, видя страдание и предчувствуя гнев этого молодого человека, вы упорно храните молчание. Однако со мной, мадмуазель, вам не следует хитрить: я, можете мне поверить, являюсь более врачевателем душ, нежели лекарем физических недугов; я все вижу и все знаю; я снимаю с вас половину тяжкого груза на пути признаний, — я вправе ожидать, что со мной вы будете откровеннее.
   — Сударь! — отвечала Андре. — Если бы я не видела, как омрачилось лицо моего брата и как он страдает, если бы я не доверяла вашей благородной внешности и репутации серьезного человека, которой вы пользуетесь, я бы подумала, что вы сговорились сыграть со мной шутку и теперь пугаете меня расспросами, чтобы потом заставить выпить горькое лекарство. Доктор нахмурился.
   — Мадмуазель! — проговорил он. — Умоляю вас прекратить запирательства.
   — Запирательства? — вскричала Андре.
   — Может быть, вы предпочитаете, чтобы я назвал это лицемерием?
   — Сударь, да ведь вы меня оскорбляете! — воскликнула девушка.
   — Скажите лучше, что я вас разгадал.
   — Сударь!
   Андре встала, однако доктор мягко, но настойчиво попросил ее снова сесть.
   — Нет, — продолжал он, — нет, дитя мое, я вас не оскорбляю, я пытаюсь вам помочь, и если мне удастся вас убедить, то я вас тем самым спасу!.. Итак, ни ваш гневный взгляд, ни притворное возмущение не заставят меня изменить свое мнение.
   — Боже мой! Да что вам угодно? Чего вы от меня требуете?
   — Я жду признания. В противном случае, клянусь честью, у меня может сложиться о вас дурное мнение.
   — Сударь! К сожалению, здесь нет моего брата, а я вам повторяю, что вы меня оскорбляете. Я ничего не понимаю и прошу вас, наконец, объясниться по поводу этой пресловутой болезни.
   — Я в последний раз, мадмуазель, прошу вас избавить меня от неприятности заставить вас покраснеть, — произнес крайне удивленный доктор.
   — Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! Я вас не понимаю! — трижды повторила Андре с угрозой в голосе, устремив на доктора взгляд, полный недоумения и презрения.
   — Зато я понимаю вас, мадмуазель: вы сомневаетесь в возможностях науки и надеетесь скрыть от всех свое положение. Однако перестаньте заблуждаться! Я одним словом сломлю вашу гордыню: вы беременны!..
   Андре издала душераздирающий крик и повалилась на софу.
   Сейчас же дверь с шумом распахнулась и в комнату ворвался Филипп, сжимая в руке шпагу: глаза его налились кровью, губы тряслись.
   — Презренный! — бросил он доктору. — Вы лжете! Доктор медленно повернулся к молодому человеку, не выпуская руки Андре и пытаясь нащупать пульс.
   — Я сказал то, что есть, сударь, — презрительно поморщившись, возразил доктор, — и уж, во всяком случае, ваша шпага, будь она обнажена или спрятана в ножны, не заставит меня солгать.
   — Доктор!.. — прошептал Филипп, выпуская шпагу из рук.
   — Вы пожелали, чтобы я провел повторный осмотр и убедился, что не ошибся; я это и сделал Теперь у меня есть все основания для уверенности и ничто не заставит меня отказаться от своего мнения. Я весьма сожалею, молодой человек, потому что вы внушили мне столь же сильную симпатию, сколь велико мое отвращение к этой юной особе, упорствующей во лжи.
   Андре была по-прежнему неподвижна; Филипп сделал нетерпеливое движение.
   — Я сам — отец, сударь, — продолжал доктор, — и понимаю все, что вы должны сейчас переживать. Я всегда к вашим услугам и, разумеется, обещаю молчать. Мое слово свято, сударь; любой вам скажет, что я дорожу своим словом больше, чем жизнью.
   — Да ведь это невозможно!
   — Не знаю, возможно это или нет, но это правда. Прощайте, господин де Таверне.
   С сочувствием посмотрев на молодого человека, невозмутимый доктор неторопливо вышел из комнаты. Сердце Филиппа разрывалось от боли, и, как только захлопнулась дверь, он без сил рухнул в кресло в двух шагах от Андре.
   Потом Филипп поднялся, запер сначала дверь, выходившую в коридор, потом — ту, что вела в комнату, затем — окна и подошел к Андре, с изумлением следившей за всеми этими ужасными приготовлениями.
   — Ты поступила подло и глупо, надеясь меня обмануть, — проговорил он, скрестив на груди руки, — подло — потому что я тебе брат и еще потому, что я имел наивность тебя любить и всем жертвовать ради тебя, почитать тебя выше всего на свете; мое доверие должно было, по меньшей мере, вызвать с твоей стороны подобное, если не более нежное, чувство, а глупо — потому, что постыдной и обесчестившей нас тайной владеет третье лицо, а также потому, что, несмотря на твою скрытность, тайна эта, возможно, достигла и еще чьих-нибудь ушей, и, наконец, потому, что, если бы ты с самого начала призналась мне, что ты в таком положении, я спас бы тебя от позора, если не из любви к тебе, то из самолюбия, так как, спасая тебя, я заботился бы и о своем добром имени. Вот в чем, главным образом, заключалась твоя ошибка. Твоя честь, пока ты не замужем, принадлежит всем, чье имя ты носишь, вернее, позоришь. Ну, а теперь я тебе больше не брат, потому что ты отказала мне в этом звании. Отныне Я человек, заинтересованный в том, чтобы любым способом вырвать у тебя всю тайну и этим признанием восполнить хотя бы отчасти мою утрату. Итак, вот я перед тобою, полный гнева и решимости, и я говорю тебе: раз ты оказалась столь малодушна, надеясь на спасительный обман, то будешь наказана так, как наказывают подлых людей. Итак, признайся в совершенном преступлении, иначе…
   — Угрозы? — горделиво воскликнула Андре — Ты угрожаешь женщине?
   Побледнев, она поднялась с таким же угрожающим видом.
   — Да, я угрожаю, но не женщине, а ничтожеству без чести и совести!
   — Угрозы!.. — повторила Андре, мало-помалу приходя в отчаяние. — И ты угрожаешь той, которая ничего не знает, ничего не понимает и смотрит на всех вас, как на кровожадных безумцев, объединившихся для того, чтобы заставить меня умереть — если не от стыда, то от горя!
   — Да, да! — вскричал Филипп. — Умри же! Умри, раз не желаешь признаться! Умри сию же минуту! Бог тебе судья, а я тебя сейчас убью!
   Молодой человек судорожно схватился за шпагу и, сверкнув ею в воздухе, приставил ее к груди сестры.
   — Хорошо! Хорошо! Убей меня! — вскричала Андре, ничуть не испугавшись блеснувшей стали и не пытаясь избежать боли от укола шпагой Она подалась вперед, потеряв голову от боли. Ее порыв был столь стремителен, что шпага проткнула бы ей грудь, если бы Филиппа не охватил внезапный ужас при виде нескольких капель крови, окрасивших ее муслиновый шарфик.
   Силы оставили Филиппа, злоба его утихла: он отступил, выронил шпагу и с рыданиями пал на колени, прижимаясь к ногам девушки.
   — Андре! Андре! — причитал он. — Нет! Нет! Умру я! Ты меня не любишь, не хочешь меня знать, мне нечего больше делать в этом мире. Неужели ты любишь кого-то так сильно, что готова скорее умереть, чем открыться мне? Андре! Не ты должна умереть, а я!
   Он поднялся и хотел было бежать прочь, однако Андре обняла его за шею и, забывшись, стала осыпать его поцелуями и омывать слезами.
   — Нет, нет, — говорила она, — ты был прав. Убей меня, Филипп, раз все говорят, что я виновна! А ты, такой благородный, чистый, добрый, безупречный — ты живи, только пожалей меня вместо того, чтобы проклинать.
   — Сестра! — перебил ее молодой человек. — Во имя Неба, во имя нашей былой дружбы, не бойся ничего: ни за себя, ни за того, кого ты любишь. Кто бы он ни был, его имя будет для меня свято, будь он хоть самым ярым моим врагом или последним негодяем. Но у меня ведь нет врагов, Андре, а ты чиста сердцем и душой, значит и возлюбленного должна была выбрать по себе. Я готов пойти к твоему избраннику, я назову его своим братом… Ты молчишь. Может быть, ваш брак невозможен? Ты это хочешь сказать? Хорошо, пусть так! Я готов смириться, я схороню боль в сердце, я заставлю замолчать требовательный голос чести, жаждущей отмщения. Я от тебя больше ничего не требую, даже имени этого человека. Раз ты полюбила этого человека, он дорог и мне… Только давай вместе уедем из Франции. Король подарил тебе дорогое ожерелье, как мне говорили; мы продадим его, отошлем половину вырученных денег отцу, а на оставшиеся деньги будем жить в безвестности; я всем буду для тебя, Андре, а ты заменишь всех мне. Я ведь никого не люблю; ты видишь, как я тебе предан. Андре! Ты видишь, что я на все готов; ты видишь, что можешь рассчитывать на мою дружбу. Неужели ты и после этого откажешь мне в доверии? Тогда не называй меня братом.
   Андре в полном молчании выслушала все, что сказал ей потерявший голову юноша.
   Только биение ее сердца свидетельствовало о том, что она еще жива; лишь взгляд ее говорил о том, что она не потеряла рассудка.
   — Филипп! — заговорила она наконец после долгого молчания. — И ты, несчастный, мог подумать, что я тебя больше не люблю? Ты подумал, что я полюбила другого человека, что я забыла закон чести — я, благородная девица, понимающая, к чему меня обязывает мое звание!.. Друг мой, я тебя прощаю. Да, да, напрасно ты считал меня бесчестной, напрасно ты называл меня малодушной. Да, да, я тебя прощаю, но не прощу тебя, если ты будешь считать меня столь нечестивой, столь подлой, чтобы солгать тебе. Я тебе клянусь, Филипп, Богом, который меня слышит, именем моей матери, которая, увы, меня, кажется, не уберегла, клянусь своей любовью к тебе в том, что мне пока неведомо чувство, что никто еще не говорил мне:
   «Я люблю тебя», — что ничьи уста не касались даже моей руки, что разум мой чист, что желания мои столь же невинны, как в тот день, когда я появилась на свет. А теперь, Филипп, душа моя принадлежит Богу, а тело — в твоей власти.
   — Ну что же, — помолчав, молвил Филипп, — благодарю тебя, Андре. Теперь я читаю ясно в твоем сердце. Да, ты чиста, невинна, дорогая моя, ты стала чьей-то жертвой. Существуют же колдовские, приворотные зелья. Какой-то подлец расставил тебе западню. То, что никто не мог бы вырвать у тебя, будь ты в здравом уме, он.., он.., верно, украл у тебя, когда ты была в беспамятстве. Ты попалась в ловушку, Андре. Но теперь мы вместе и, значит, мы сильны. Позволь мне позаботиться о твоем добром имени и отомстить за тебя!
   — Да, да, — поспешно проговорила Андре, мрачно сверкнув глазами. — Да, потому что если ты берешься отомстить за меня, значит, ты убьешь преступника.
   — В таком случае, — продолжал Филипп, — помоги мне, постарайся вспомнить. Давай подумаем вместе, час за часом переберем прошлое. Давай потянем за спасительную нить воспоминаний и при первом же узелке на этой нити…
   — С радостью! Я этого очень хочу! — отвечала Андре. — Давай поищем!
   — Итак, не замечала ли ты, чтобы кто-то за тобой следил, подстерегал тебя?
   — Нет.
   — Никто к тебе не писал?
   — Никто.
   — Никто тебе не говорил, что любит тебя?
   — Нет.
   — У женщин на такие вещи прекрасное чутье. Раз не было ни писем, ни признаний, то, может быть, ты замечала, что.., нравишься кому-нибудь?
   — Ничего подобного я никогда не замечала.
   — Дорогая сестра! Попытайся припомнить некоторые обстоятельства своей жизни, какие-нибудь интимные подробности.
   — Направляй меня!
   — Доводилось ли тебе гулять одной?
   — Никогда, насколько я помню, если не считать тех случаев, когда я отправлялась к ее высочеству.
   — А когда ты уходила в парк, в лес?
   — Меня всегда сопровождала Николь.
   — Кстати о Николь: она от тебя сбежала?, — Да.
   — Когда?
   — В день твоего отъезда, если не ошибаюсь.
   — Подозрительная девица! Известны ли тебе подробности ее бегства? Подумай хорошенько.
   — Нет. Я знаю только, что она уехала с человеком, которого она любила.
   — Каковы были в последнее время твои отношения с этой девицей?
   — О Господи!
   В тот день она возвратилась, как обычно — около девяти часов, ко мне в комнату, раздела меня, приготовила питье и вышла.
   — Не заметила ли ты, чтобы она что-нибудь подмешивала тебе в воду?
   — Нет. Кстати, это не имеет никакого значения, потому что я помню, что в ту минуту, как я поднесла стакан к губам, я испытала странное ощущение.
   — Какое же?
   — Такое, как однажды в Таверне.
   — В Таверне?
   — Да, когда у нас остановился этот иностранец.
   — Какой иностранец?
   — Граф де Бальзамо.
   — Граф де Бальзамо? И что это было за ощущение?
   — Нечто вроде головокружения, или ослепления, а потом я уже ничего не чувствовала.
   — Так ты говоришь, что испытывала это еще раньше, в Таверне?
   — Да.
   — При каких обстоятельствах?
   — Я сидела за клавесином и вдруг почувствовала слабость: я огляделась и увидела в зеркале графа. С той минуты я ничего больше не помню, если не считать того, что, когда я очнулась за клавесином, я не могла определить, сколько времени я спала.
   — Так ты говоришь, что тебе только однажды пришлось испытать это необычное ощущение?
   — Нет, в другой раз это было в день, вернее, в ночь праздничного фейерверка. Меня влекла за собой толпа, готовая растоптать, убить. Я собрала последние силы и вдруг пальцы мои разжались, на глаза мне пала пелена, но сквозь нее я опять успела разглядеть этого господина.
   — Графа де Бальзамо?
   — Да.
   — А потом ты заснула?
   — Заснула или упала без чувств — не могу в точности сказать. Ты знаешь, что он унес меня с площади и доставил к отцу.
   — Да, да. А в ту ночь, когда сбежала Николь, ты его видела?
   — Нет, но почувствовала все, что свидетельствовало обычно о его появлении где-то поблизости: то же странное ощущение, то же нервное потрясение, тяжесть, потом забытье.
   — То же забытье, говоришь?
   — Да, забытье после сильного головокружения, несмотря на мои отчаянные, но тщетные попытки противостоять какой-то таинственной силе.
   — Великий Боже! — вскричал Филипп. — Что же дальше? Дальше?
   — Я заснула…
   — Где?
   — Я лежала в постели, это я точно помню, а потом почему-то оказалась на полу, на ковре… Я была одна, я испытывала невыносимую боль и так озябла, словно спала до этого могильным сном. Очнувшись, я стала звать Ни, коль, но напрасно: Николь исчезла.
   — А сон был таким же, как бывал прежде?
   — Да.
   — Такой, как в Таверне? И такой, как в день празднеств?
   — Да, да.
   — Оба раза ты, прежде чем забыться, видела Джузеппе Бальзамо, графа Феникса?
   — Совершенно верно.
   — А в третий раз ты его не видела?
   — Нет, — испуганно отвечала Андре, начиная, наконец, понимать, — нет, но я угадывала его присутствие.
   — Отлично! — воскликнул Филипп. — Теперь можешь быть уверена, можешь быть спокойна и ничего не бойся, Андре: я знаю тайну. Спасибо, дорогая сестричка, спасибо! Мы спасены!
   Филипп обнял Андре, с нежностью прижал ее к груди и, охваченный решимостью, бросился из комнаты, ничего не слыша и не желая терять ни минуты.
   Он прибежал на конюшню, сам оседлал коня и помчался в Париж.

Глава 29. МУКИ СОВЕСТИ

   Все только что описанные нами сцены оказали на Жильбера ужасное действие.
   Чувствительный малый жестоко страдал, наблюдая из укромного уголка в саду, как день за днем признаки болезни Андре становятся все очевиднее и на ее лице, и в походке: бледность девушки, которая еще накануне вызывала у него тревогу, на следующий день становилась еще более, как ему казалось, заметна, когда мадмуазель де Таверне появлялась у окна в первых лучах восходящего солнца. Если бы кто-нибудь в эту минуту видел глаза Жильбера, он прочел бы в них угрызения совести, что так хорошо удавалось передать на своих полотнах античным художникам.
   Жильбер обожал красоту Андре и в то же время ненавидел ее. Эта вызывающая красота в сочетании со столькими другими ее преимуществами воздвигала между ним и девушкой непреодолимую преграду, впрочем, красота эта представлялась ему еще одним сокровищем, которое ему предстояло завоевать. Вот что служило основанием его любви и ненависти, его желания и презрения.
   Но с того дня, как эта красота начала увядать, а в чертах лица Андре появились страдание или стыд; с того самого дня, как положение Андре, а значит, и положение Жильбера, стало вызывать опасения, ситуация совершенно изменилась; вот почему и Жильбер стал относиться к ней иначе.
   Надобно признать, что первым его чувством была глубокая грусть. Он с болью следил за тем, как блекнет красота и ухудшается здоровье его возлюбленной; гордец по натуре, он испытал блаженное чувство жалости к той, которая еще недавно была с ним горда и пренебрежительна, он простил ей оскорбления, которыми она его осыпала.
   Все это, разумеется, не может служить Жильберу оправданием. Гордыня всегда непростительна. А ведь только из гордости у него вошло в привычку следить за происходившими событиями. Всякий раз, как бледная, больная, прятавшая глаза мадмуазель де Таверне появлялась, словно привидение, перед Жильбером, сердце его начинало трепетать от счастья, кровь стучала в висках, и он судорожно прижимал к груди кулак, пытаясь подавить восстававшую в нем совесть.
   — Это я ее сгубил, — шептал он и, окинув ее гневным, испепеляющим взглядом, убегал прочь, но она продолжала стоять у него перед глазами, а в ушах его раздавались ее стоны.
   Сердце его разрывалось от горя, какое только может выпасть на долю человека. Его страстная любовь нуждалась в утешении, и он порой готов был отдать жизнь за право упасть перед Андре на колени, взять ее за руку, утешить ее, привести ее в чувство, когда она падала в обморок. Неисполнимость его мечты заставляла его невыразимо страдать.
   Жильбер три дня пытался побороть в себе эту муку.
   В первый же день он заметил, как исподволь начали искажаться черты лица Андре. Там, где никто еще ничего не видел, он, соучастник, все угадывал и всему находил объяснение. Более того: изучив, как продвигается болезнь, он высчитал точно, когда разыграется трагедия.
   Тот день, когда Андре упала в обморок, Жильбер провел в страхе, обливаясь потом, бросаясь из крайности в крайность, — свидетельство того, что совесть его была нечиста. Он ходил взад и вперед, напустив на себя то безразличный, то озабоченный вид, в разговоре удивлял стремительными переходами от выражения симпатии к насмешкам над собеседником и полагал, что преуспел таким образом по части скрытности и тактики, не подозревая, что любой письмоводитель из Шатле, любой тюремщик из Сен-Лазар разгадал бы его хитрость так же легко, как секретарь де Сартина по прозвищу Куница разгадывал зашифрованную корреспонденцию.
   Когда видишь, как бегущий со всех ног человек внезапно замирает, издает нечленораздельные звуки, потом вдруг надолго замолкает; когда видишь, как он застывает на месте и прислушивается, затем начинает судорожно копаться в земле, со злостью принимается рубить дерево, то невольно остановишься и подумаешь:
   «Либо он безумец, либо преступник».
   После первого приступа раскаяния и сострадания Жильбер задумался о том, что его ожидает. Он чувствовал, что участившиеся обмороки Андре могут кое-кого насторожить и заинтересовать.
   Жильбер вспомнил, что правосудие вершится споро: изворотливые сыщики, которых принято называть судебными следователями, способны раскрыть любое преступление, наносящее ущерб доброму имени человека. Они станут задавать вопросы, проводить дознания, сопоставления, сохраняющиеся до поры до времени в тайне, и скоро нападут на след виновного.
   Проступок Жильбера представлялся ему самому в нравственном отношении самым отвратительным и наиболее сурово наказуемым.
   Вот когда он испугался, как бы болезнь Андре не повлекла за собой расследования.
   С этой минуты Жильбер стал похож на изображенного на известной картине преступника, которого преследует олицетворяющий совесть ангел с неярко горящим факелом в руке: Жильбер стал затравленно озираться на окружавших его людей. Любые слухи, шепот вызывали у него подозрение. Он вслушивался в каждое произнесенное при нем слово и, как бы малозначаще оно ни было, ему казалось, что оно имеет отношение к мадмуазель де Таверне или к нему самому.
   Он видел, как герцог де Ришелье отправился к королю, а барон де Таверне пошел к дочери. Ему почудилось, что все в этот день в доме приняли вид заговорщиков.
   Ему стало совсем худо, когда он приметил, что в комнату Андре направляется доктор ее высочества.
   Жильбер относился к скептически настроенным господам, которые ни во что не верят: для него ничего не значили людское мнение и глас Божий — он признавал науку и проповедовал ее всемогущество.
   В иные минуты, когда Жильбер отрицал всепроникающую силу Бога, он не стал бы сомневаться в ясновидении доктора. Появление доктора Луи у Андре оказалось сокрушительным ударом для душевного равновесия Жильбера. Он побежал к себе в комнату, бросив работу и оставаясь глух к приказаниям старших. Там, прячась за убогой занавеской, которую он повесил, желая остаться незамеченным, он навострил уши и стал смотреть во все глаза, стараясь перехватить хоть одно слово, одно движение, чтобы узнать о диагнозе.
   Но ему так и не удалось ничего выведать. Лишь однажды он заметил ее высочество, когда она подошла к окну и выглянула во двор, который она, наверное, никогда до этого не видела.
   Он различил также доктора Луи, открывшего окно, чтобы впустить в комнату немного свежего воздуха. Однако он так и не разобрал, о чем говорили, не рассмотрел выражения лиц: плотные шторы скрывали от него происходившее в комнате.
   Можно себе представить, что творилось у юноши в душе. Проницательный доктор разгадал тайну. Скандал не мог разразиться в ту же минуту; Жильбер был прав, предположив, что препятствием этому окажется присутствие ее высочества. Однако сразу же после ухода принцессы и доктора последует бурное объяснение между отцом и дочерью.
   Совсем потерявшись от страдания и нетерпения, Жильбер стал биться головой об стену.
   Потом он увидел, как барон де Таверне выходит с ее высочеством. Доктор ушел еще раньше.
   «Неужели между бароном и ее высочеством произойдет объяснение?» — подумал он.
   Барон не возвращался. Андре осталась в одиночестве; лежа на софе, она либо читала, пока спазмы и мигрень не заставляли ее отложить книгу, либо предавалась размышлениям с таким безучастным видом, что Жильберу, не сводившему глаз с развевавшейся от ветра занавески, временами казалось, будто она в полном отчаянии.
   Изнемогшая от боли и волнения, Андре заснула. Жильбер воспользовался передышкой, чтобы выйти во двор и послушать, о чем там судачат.
   Поразмыслив обо всем хорошенько, он понял, что ему нельзя терять ни минуты.
   Опасность была столь велика, что необходимо было на что-то решиться.