— Так пусть поднимается, пусть! — закричали сразу несколько голосов.
   — Да, да! За дело! — крикнул Марат.
   — Молодой человек, я не давал вам слова, — холодно остановил его Бальзамо. — Такое возмущение масс, — продолжал он, — такое восстание слабых, почувствовавших свою силу в единстве и сплоченности против одинокого гиганта, могло бы быть вызвано сейчас только незрелыми умами! И оно было бы Достигнуто без особых усилий, что меня особенно пугает. Однако я все хорошо обдумал, изучил, взвесил. Я спустился в народные глубины и проникся сущностью народа, его выносливостью, грубостью, я увидел его так близко, что сам стал народом. Итак, сегодня я могу сказать, что знаю его. И я не ошибусь в его оценке. Он силен, но несведущ; его легко возмутить, но он незлопамятен; одним словом, он еще не созрел для такого восстания, каким я его себе мыслю и хотел бы видеть. Ему не хватает знаний, которые помогли бы ему правильно оценить события. Ему не хватает памятливости, чтобы запомнить свой собственный опыт. Он похож на дерзких юношей, какие мне встречались в Германии на народных гуляньях: они отважно взбирались на самую верхушку корабельной мачты, к которой боцман приказывал привязать окорок или серебряный кубок. Разгоряченные желанием, они бросались к мачте и необыкновенно проворно взбирались вверх. Однако, когда они почти достигали цели, когда оставалось лишь протянуть руку и схватить приз, силы их оставляли и они падали под свист толпы. В первый раз это случалось с ними так, как я только что описал; в другой раз они сберегали силы и следили за дыханием; однако, затрачивая больше времени на подъем, они падали из-за медлительности, как в первый раз — из-за поспешности. Наконец, в третий раз они находили золотую середину и благополучно взбирались наверх. Вот план, который я обдумываю. Попытки, бесконечные попытки приближают нас к цели вплоть до того дня, когда неизбежная удача позволит нам ее достичь.
   Бальзамо замолчал и оглядел нетерпеливых слушателей, кипевших неопытной молодостью.
   — Говорите, брат, — разрешил он Марату, волновавшемуся более других — Я буду краток, — начал Марат. — Попытки только утомляют народ, если и вовсе не расхолаживают. Попытки — это в духе теории господина Руссо, гражданина Женевы, великого поэта, но гения робкого, гражданина бесполезного, которого Платон изгнал бы из республики! Ждать! Опять ждать! Со времен освобождения коммун и восстания парижан в четырнадцатом веке вы ждете уже семь столетий! Пересчитайте, сколько поколений умерло в ожидании, и попробуйте после этого произнести это роковое слово: «Ждать!» Господин Руссо говорит нам об оппозиции, как это делалось в пору золотого века, как об этом говорил в беседе с маркизами или перед королем Мольер в своих комедиях, Буало в своих сатирах, Лафонтен в своих баснях. Жалкая и немощная оппозиция, ни на йоту не приблизившая счастья человечества. Все это сказочки для маленьких детей. Рабле тоже занимался политикой в вашем понимании, однако такая политика вызывает только смех и ничего более. Видели ли вы за последние триста лет, чтобы хоть одно злоупотребление властей было исправлено? Довольно с нас поэтов! Довольно теоретиков! Труд, действие — вот что нам необходимо! Мы уже три столетия пытаемся лечить Францию — настала пора вмешаться хирургии со скальпелем в руках. Общество заражено гангреной, остановим же ее железом! Ждать может только тот, кто, встав из-за стола, ложится на пуховую перину, с которой рабы сдувают лепестки роз, потому что полный желудок сообщает мозгу нежные пары, веселящие и радующие его. А вот голод, нищета, отчаяние отнюдь его не насыщают; стихи, сентенции, фаблио не приносят облегчения. Нищие громко кричат от голода. Только глухой может не слышать этих стонов. Пусть будет проклят тот, кто не отвечает на них. Восстание, даже если оно будет подавлено, прояснит умы больше, чем целое тысячелетие наставлений, больше, чем три столетия примеров; восстание покажет в истинном свете королей, если и не опрокинет их вовсе. А этого уже много, этого уже довольно!
   Послышался одобрительный шепот.
   — Где наши враги? — продолжал Марат. — У нас над головой они охраняют вход во дворцы, занимают ступеньки вокруг трона. На атом троне — палладиум, который они охраняют с еще большим усердием и страхом, чем троянцы. Ведь этот самый палладиум делает их всемогущими, богатыми, заносчивыми — вот что такое для них королевская власть. К королю можно подобраться только через трупы тех, кто его охраняет, как можно захватить генерала, разбив батальон его охраны. Если верить истории, много батальонов было разбито, много генералов взято в плен со времен Дария вплоть до короля Жана, начиная от Регула и до Дюгесклена. Разобьем гвардию — и мы доберемся до идола. Разгромим сначала часовых — и мы одолеем командира. Первая атака — на придворных, на благородных, на аристократов! Последняя — на короля! Сочтите всех привилегированных: наберется едва ли двести тысяч. Пройдитесь с острым мечом в руках по прекрасному саду под названием «Франция» и срубите эти двести тысяч голов, как поступил Тарквиний на маковом поле в Лации, — и делу конец. После этого две силы предстанут одна против другой: народ и король. Король — не более, чем символ — попытается бороться с народом, этим колоссом. Вот тогда вы увидите, на чьей стороне будет победа. Когда карлики нападают на великана, они начинают с пьедестала. Когда дровосеки хотят срубить дуб, они рубят под корень. Дровосеки! Дровосеки! Возьмемся за топор, начнем с корней, и придет час, когда древний дуб окажется на земле.
   — И раздавит вас, как пигмеев, в своем падении, несчастные! — громовым голосом вскричал Бальзамо. — Вы обрушиваетесь на поэтов, а сами говорите еще более, поэтично, более образно, чем они! Брат, брат! — продолжал он, обращаясь к Марату. — Вы заимствовали эти слова, я в этом уверен, из какого-нибудь романа, который вы пописываете в своей мансарде.
   Марат покраснел.
   — Знаете ли вы, что такое революция? — продолжал Бальзамо. — Я видел сотни две и могу вам о них рассказать. Я видел революции в Древнем Египте, Ассирии, Греции, Риме, Византийской империи. Я был свидетелем средневековых революций, когда одни люди бросались на других. Восток шел стеной на Запад, а Запад — на Восток, люди резали друг друга, не умея договориться. Со времен восстаний под предводительством королей-пастухов и до наших дней произошла, может быть, сотня революций. Вы жаловались, что живете в рабстве. Значит, революции ни к чему не приводят. А почему? Потому, что те, кто производил революцию, страдали одним и тем же недугом: нетерпением. Разве Бог, направляющий революции смертных, торопится?
   «Срубите, срубите дуб!» — кричите вы, вместо того чтобы сообразить, что дуб падает всего одну секунду и покрывает собою расстояние, какое лошадь, пущенная вскачь, может покрыть в тридцать секунд. Значит, те, кто будет рубить дуб, не смогут избежать его стремительного падения и будут погребены под его необъятной кроной. Вы этого хотите? Ну так от меня вам этого не добиться.
   Я, подобно Богу, могу прожить Двадцать, тридцать, сорок человеческих жизней. Я, как Бог, вечен. И так же, как он, терпелив. Я несу свою судьбу, а вместе с ней — вашу И всего человечества, в своих руках. Никто не заставит меня разжать руки, полные потрясающих истин. Ведь это было бы подобно громовому раскату. Молния так же надежно спрятана в моей руке, как в Божьей деснице. Господа! Господа! Давайте оставим эти высоты и спустимся на землю. Господа! Скажу вам просто и убежденно: еще не время! Стоящий у власти король еще почитаем в народе; в его величии есть нечто такое, что способно погасить вспышки вашего гнева. Тот, что сейчас у власти, — настоящий король и умрет королем. Его происхождение написано у него на лбу, его можно определить по жесту, по звуку голоса. Этот всегда останется королем. Если мы его свалим, произойдет то, что уже было с Карлом Первым: палачи первые падут перед ним ниц, а придворные, виновные в его несчастье, вроде лорда Капела, станут лобызать топор, отсекший голову их господину. Как все вы, господа, знаете, Англия поторопилась. Король Карл Первый умер на эшафоте, это верно. Однако Карл Второй, его сын, умер на троне. Подождите, подождите, господа! Сейчас время играет нам на руку. Вы хотите растоптать лилии. Это наш общий девиз: «Lilia pedibus destrue». Но нужно сделать это так, чтобы не осталось ни единого корешка, позволившего Людовику Святому надеяться на то, что его цветок распустится еще раз. Вы хотите уничтожить королевскую власть? Чтобы королевской власти более не существовало, необходимо прежде всего навсегда ослабить ее престиж и ее основы. Вы хотите уничтожить королевскую власть? Дождитесь, пока королевская власть станет не более, чем саном, должностью, подождите, пока обязанности короля будут исполняться не в храме, а в лавке. Таким образом королевская власть лишится своего священного смысла, то есть король перестанет быть законным преемником и наместником Бога на земле, и власть его будет утрачена навсегда. Слушайте! Слушайте! Этот непобедимый, непреодолимый барьер между нами, ничтожествами, и существами почти божественными… Народ никогда не осмеливался преступить ту грань, которая зовется наследственным правом на престол. Эти слова сияли, словно маяк в ночи, и до сего дня оберегали королевскую власть от кораблекрушения. И вот теперь этим словам суждено угаснуть под влиянием роковой тайны.
   Принцесса, привезенная во Францию для продолжения королевского рода; принцесса, год назад ставшая супругой наследника французского престола… Подойдите ближе, господа, петому что я бы не хотел, чтобы мои слова слышали за пределы вашего круга.
   — Так что же? — беспокойно переспросили шесть верховных членов.
   — Так вот, господа: ее высочество — пока девственница!
   Зловещий ропот, способный напугать сразу всех королей — столько в нем было злобной радости и мстительного торжества, вырвался, словно отравленная стрела, из тесного круга сомкнутых шести голов, а над ними словно парил Бальзамо, наклонившись с высокой эстрады.
   — При таком положении вещей, — продолжал Бальзамо, — представляются возможными два пути, оба одинаково благоприятные для достижения нашей цели. Первая гипотеза заключается в том, что ее высочество останемся бездетной. В этом случае род угаснет, и будущее не обещает нашим друзьям ни боев, ни трудностей, ни сомнений. Светлое будущее наступит само собой, благодаря тому, что этому роду предопределено вымирание, как уже случалось во Франции всякий раз, когда три короля сменяли один другого. Так было с сыновьями Филиппа Красивого:
   Людовик Сварливый, Филипп Долговязый и Карл Четвертый, умершие бездетными после того, как поочередно сидели на королевском троне. Так случилось и с тремя сыновьями Генриха Второго: Франциском Вторым, Карлом Девятым и Генрихом Третьим, скончавшимися бездетными после того, как каждый из них побывал у власти. Подобно им, его высочество дофин, граф де Прованс и граф д'Артуа один за другим будут править страной и все трое умрут бездетными, как их предки: таков закон судьбы. А затем, как после Карла Четвертого, последнего из рода Капетингов, пришел Филипп Четвертый Валуа, родственник по боковой линии предыдущих королей, после того, как Генриха Третьего, последнего из рода Валуа, сменил Генрих Четвертый Бурбон, побочный родственник предыдущего рода; после графа д'Артуа, записанного в книге судьбы как последний из королей старейшего рода, придет, быть может, какой-нибудь Кромвель или Вильгельм Оранский, чужак либо по крови, либо по праву наследования. Вот что нам дает первая гипотеза.
   Вторая заключается в том, что у ее высочества будут дети. Вот прекрасная ловушка для наших врагов, куда они попадутся, будучи уверенными в том, что загнали в нее нас с вами. Если ее высочество не останется бездетной, если она станет матерью, ах, как все при дворе возрадуются и будут считать, что королевская власть во Франции укрепилась! У нас тоже будут причины для радости: мы будем располагать тайной столь страшной, что никакой престиж, никакая власть, никакие? усилия не умалят известных лишь нам преступлений и не спасут от несчастий, грозящих будущей королеве из-за ее плодовитости. Мы без труда докажем, что наследник, которого она подарит трону, — незаконный, а ее плодовитость мы объявим результатом супружеской неверности. Рядом с этим ненастоящим счастьем, словно посланным Небом, бездетность покажется ее высочеству великой милостью Божьей. Вот почему я воздерживаюсь, господа. Вот почему я выжидаю, братья! Вот почему, наконец, я считаю бесполезным разжигать сегодня страсти в народе: я смогу употребить их с пользой, когда настанет час. Теперь, господа, вы знаете, что было сделано за этот год. Вы видите, как мы продвинулись. Можете быть уверены, что мы победим благодаря гению и отваге тех, кто будет глазами и мозгом; благодаря настойчивости и трудолюбию тех, кто будет руками; благодаря вере и преданности тех, кто будет сердцем нашего братства. Вы должны проникнуться необходимостью слепого повиновения. Помните, что ваш руководитель тоже подчинится законам ордена в тот лень, когда это потребуется. На этом, господа, на этом, возлюбленные братья, я и закрыл бы заседание, если бы мне не надо было еще совершить одно благое дело и указать на зло. Сегодня нас посетил великий писатель. Он был бы уже в наших рядах, если бы неуместное усердие одного из наших братьев не испугало его робкое сердце. Писатель был совершенно прав, когда говорил о нашем собрании, и я рассматриваю как огромное несчастье тот факт, что чужак одержал верх над большинством братьев, плохо знающих наши правила и не имеющих понятия о нашей конечной цели. Руссо, победивший своими софизмами истины нашего братства, представляет собою фундаментальный порок, который я выжег бы каленым железом, если бы у меня не оставалась надежда излечить его при помощи убеждения. У одного из наших братьев болезненно развито самолюбие. Оно привело к тому, что мы потерпели поражение в этой дискуссии. Надеюсь, что это более не повторится, в противном случае мне придется прибегнуть к дисциплинарным взысканиям. Теперь, господа, призываю вас к тому, чтобы вы распространяли нашу веру добром и убеждением. Действуйте внушением, не навязывайте истину, не насаждайте ее против воли, огнем и мечом, как инквизиторы или палачи. Не забывайте, что мы станем великими, только когда сумеем стать добрыми, и нас признают добрыми лишь в том случае, если мы станем лучше тех, кто нас окружает. Помните еще, что для нас доброта — ничто без науки, искусства и веры; Бог отметил нас особой печатью для того, чтобы мы руководили людьми и правили государством! Господа! Заседание закрывается.
   С этими словами Бальзамо надел шляпу и завернулся в плащ.
   Присутствующие в полном молчании расходились по одному, дабы не вызвать подозрений.

Глава 33. ТЕЛО И ДУША

   Рядом с учителем остался только Марат, хирург.
   Он почтительно и робко подошел к грозному оратору, власть которого не знала границ.
   — Учитель! Неужто я и в самом Деле допустил ошибку? — спросил он.
   — И немалую, — отвечал Бальзамо. — Но что еще хуже — вы не верите в то, что в самом деле виноваты.
   — Да, признаюсь, вы правы. Я не только не думаю, что допустил ошибку, — я верю в то, что говорил правильно.
   — Гордыня! Гордыня! — прошептал Бальзамо. — Гордыня — демон разрушения! Люди сумеют победить лихорадку в крови больного, одолеют чуму в воде и воздухе, но они позволяют гордыне пустить столь глубокие корни в их сердца, что потом никак не могут вырвать ее оттуда.
   — Учитель! До чего же вы невысокого обо мне мнения! Неужели я в самом деле так ничтожен, что ничем не выделяюсь среди себе подобных? Неужто я так мало почерпнул из своего труда, что неспособен сказать свое слово, чтобы не быть сейчас же уличенным в невежестве? Или я уже не страстный приверженец и сила моего убеждения вызывает сомнение? Да если бы у меня кроме этого ничего больше не было, я жил бы ради счастья народа.
   — Добро еще борется в вас со злом, — заметил Бальзамо. — И мне кажется, что придет тот день, когда зло возьмет верх. Я попытаюсь избавить вас от недостатков. Если мне суждено в этом преуспеть, если гордыня еще не подавила в вас другие чувства, я мог бы сделать это в течение одного часа.
   — Часа? — переспросил Марат.
   — Да. Угодно вам подарить мне этот час?
   — Разумеется.
   — Где я могу вас увидеть?
   — Учитель! Это я должен к вам прийти туда, где вы изволите назначить встречу своему покорному слуге.
   — Ну хорошо, — сказал Бальзамо, — я приду к вам.
   — Прошу вас обратить внимание на то, что вы сами этого пожелали, учитель. Я живу в мансарде на улице Корделье. В мансарде, слышите? — повторил Марат, выставляя напоказ свою бедность, хвастаясь своей нищетой, что отнюдь не ускользнуло от внимания Бальзаме, — тогда как вы…
   — Тогда как я?..
   — Тогда как вы, как рассказывают, живете во дворце. Тот пожал плечами, как сделал бы великан, наблюдая сверху за тем, как сердится карлик.
   — Хорошо, — отвечал он, — я приду к вам в мансарду.
   — Когда вас ждать?
   — Завтра.
   — В котором часу?
   — Поутру.
   — Я с рассветом пойду в анатомический театр, а оттуда — в больницу.
   — Это именно то, что мне нужно. Я попросил бы вас проводить меня туда, если бы вы не предложили этого сами.
   — Приходите пораньше. Я мало сплю, — сказал Марат.
   — А я вообще не сплю, — сказал Бальзамо. — Ну так до утра!
   — Я буду вас ждать.
   На том они и расстались, потому что подошли к двери, ведущей на улицу, столь же темную и безлюдную теперь, сколь оживленной и шумной была она в ту минуту, как они входили в дом Бальзамо пошел налево и скоро исчез из виду.
   Марат последовал его примеру, только свернул направо и зашагал на длинных худых ногах.
   Бальзамо был точен: на следующий день в шесть утра он уже стоял перед дверью на лестничной площадке; эта дверь являлась центром коридора, в который выходили шесть дверей. Это был последний этаж одного из старых домов на улице Корделье.
   Было заметно, что Марат готовился к тому, чтобы как можно достойнее принять именитого гостя. Куцая ореховая кровать, комод с деревянным верхом засверкали чистотой под шерстяной тряпкой прислуги, которая изо всех сил чистила эту рухлядь.
   Марат старательно ей помогал, поливая из голубого фаянсового горшка бледные звездочки цветов — единственное украшение мансарды.
   Он зажимал под мышкой полотняную тряпку; это свидетельствовало о том, что он взялся за цветы только после того, как помог протереть мебель.
   Ключ торчал в двери, и Бальзамо вошел без стука. Он застал Марата за этим занятием.
   При виде учителя Марат покраснел значительно сильнее, чем следовало бы истинному стоику.
   — Как видите, я — человек хозяйственный, — проговорил он, незаметно швырнув предательскую тряпку за занавеску, — я помогаю этой славной женщине. Я выбрал, может быть, занятие не то чтобы совсем плебейское, но и не совсем достойное знатного господина.
   — Это — занятие, достойное бедного молодого человека, любящего чистоту, и только, — холодно проговорил Бальзамо. — Вы готовы? Как вам известно, мне время дорого.
   — Сию минуту, я только надену сюртук… Гриветта, сюртук!.. Это моя консьержка, мой камердинер, моя кухарка, моя экономка и обходится мне всего в один экю в месяц.
   — Я ценю экономию, — отвечал Бальзамо. — Это богатство бедняков и мудрость богатых.
   — Шляпу! Трость! — приказал Марат.
   — Протяните руку, — вмешался Бальзамо. — Вот ваша шляпа, трость, которая лежит рядом со шляпой, тоже, без сомнения, ваша.
   — Простите, я так смущен.
   — Вы готовы?
   — Да. Часы, Гриветта!
   Гриветта окинула взглядом комнату, но ничего не ответила.
   — Вам не нужны часы, чтобы отправиться в анатомический театр и в больницу. Часы, возможно, пришлось бы долго искать, и это нас задержит.
   — Но я очень дорожу своими часами. Это отличные часы, я купил их благодаря строжайшей экономии.
   — В ваше отсутствие Гриветта их поищет, — с улыбкой заметил Бальзамо,
   — и если она будет искать хорошо, то к вашему возвращению часы найдутся.
   — Ну конечно! — отвечала Гриветта. — Конечно, найдутся, если господин не оставил их где-нибудь. Здесь ничего не может потеряться.
   — Вот видите! — проговорил Бальзамо. — Идемте, идемте!
   Марат не посмел настаивать и с ворчанием последовал за Бальзамо.
   Когда они были у двери, Бальзамо спросил:
   — Куда мы пойдем сначала?
   — В анатомический театр, если вы ничего не имеете против. Я там присмотрел одного человека, который должен был умереть сегодня ночью от менингита. Мне нужно изучить его мозг, и я не хотел бы, чтобы мои товарищи меня опередили.
   — Ну так идемте в анатомический театр, господин Марат.
   — Тем более, что это в двух шагах отсюда. Он примыкает к больнице, и нам придется только войти да выйти. Вы даже можете подождать меня у двери.
   — Напротив, мне хотелось бы зайти вместе с вами: вы мне скажете свое мнение о. , больном.
   — Когда он еще был жив?
   — Нет, с тех пор, как стал мертвецом.
   — Берегитесь! — с улыбкой воскликнул Марат. — Я смогу взять над вами верх, потому что досконально изучил эту сторону своей профессии и, как говорят, стал искусным анатомом.
   — Гордыня! Гордыня! Опять гордыня! — прошептал Бальзамо.
   — Что вы сказали? — спросил Марат.
   — Я сказал, что это мы еще увидим, — отвечал Бальзамо. — Давайте войдем!
   Марат первым вошел в тесный подъезд анатомического театра, расположенного в самом конце улицы Отфей.
   Бальзамо без колебаний последовал за ним. Они пришли в длинный и узкий зал. На мраморном столе лежали два трупа, один — женщины, другой — мужчины.
   Женщина умерла молодой. Мужчина был старый и лысый. Грубый саван покрывал их тела, оставляя наполовину открытыми их лица.
   Оба лежали бок о бок на холодном столе. Скорее всего, они никогда не встречались в этом мире, и вот теперь их вечные души были, должно быть, очень удивлены, видя такое тесное соседство их земных оболочек.
   Марат приподнял и отшвырнул грубое одеяние, укрывавшее обоих несчастных: смерть уравняла их скальпелем хирурга.
   Трупы были обнажены.
   — Вид смерти вас не отталкивает? — спросил Марат с присущим ему высокомерием.
   — Он меня огорчает, — отвечал Бальзамо.
   — Это с непривычки, — заметил Марат. — Я вижу это представление каждый день и потому не испытываю ни огорчения, ни отвращения. Мы, практики, живем, как видите, среди мертвецов, и они никоим образом не отвлекают нас от наших привычных занятий.
   — Это довольно печальная привилегия вашей профессии — И потом, — прибавил Марат, — чего ради я стал бы огорчаться или испытывать отвращение? Ведь у меня есть разум, а кроме того, я уже привык…
   — Поясните свою мысль, — попросил Бальзамо, — я не совсем вас понимаю. Начните с разума.
   — Как вам будет угодно. Почему я должен бояться? С какой стати мне испытывать страх при виде неподвижного тела, точно такой же статуи из плоти, как если бы она была из мрамора или гранита?
   — А в мертвом теле действительно ничего нет?
   — Ничего, совершенно ничего.
   — Вы так думаете?
   — Уверен!
   — А в живом теле?
   — А живое обладает движением! — с видом превосходства проговорил Марат.
   — Вы ничего не говорите о душе, сударь…
   — Я никогда ее не видал, копаясь в человеческом теле со скальпелем в руках.
   — Это оттого, что вы копались только в мертвых телах.
   — Вы не правы, я много оперировал и живых.
   — И вы никогда не обнаруживали в них ничего такого, что отличало бы их от мертвых?
   — Я находил боль. Может быть, под душой вы подразумеваете физическое страдание?
   — Так вы, стало быть, не верите?
   — Во что?
   — В душу.
   — Верю, однако я называю это движением!
   — Прелестно! Итак, вы верите в существование души — это все, о чем я вас спрашивал. Мне нравится, что вы в это верите.
   — Минуточку, учитель! Кажется, мы не поняли друг друга. Не будем преувеличивать, — ядовито улыбаясь, молвил Марат. — Мы, практики, до некоторой степени материалисты.
   — Как холодны эти тела! — задумчиво проговорил Бальзамо. — А эта женщина была очень хороша собой.
   — Да!
   — В таком прекрасном теле была, несомненно, прекрасная душа.
   — Вот в этом была ошибка того, кто ее создал. Прекрасные ножны и никудышный клинок! Это тело, учитель, принадлежало мерзавке, которая, не успев выйти из Сен-Лазар, скончалась от воспаления мозга в Отель-Дье. Ее жизнеописание пространное и очень скандальное. Если вы называете душой движение, которое руководило этим существом, вы оскорбили бы наши души, уподобляя их ее душе.