Если не считать сеньора с его любовными претензиями, в доме я имела одного настоящего врага – донью Умилиаду. Она, по словам Саломе, была "словно из змеиных кусочков сшита – до того зла!". А на меня зла как целая змея, потому что в моем появлении в доме видела (не без основания) причину своего низвержения с уровня дуэньи и наперсницы до уровня приживалки, которую едва терпят. А вскоре к списку моих прегрешений она добавила еще одно, последнее.
   Все дело было в Давиде. Многие стали замечать, что майораль стал тяготиться давней связью. С возвращением любовницы он как-то сник и потух, меньше стал ругаться и реже махать плеткой. А еще жаловался иногда, что прихватывает сердце – видно, даром не прошли переживания одной памятной ночи.
   Не помню, по какому делу забежала к нему в контору, но дело было неспешное, он меня усадил и заговорил о том, о сем, и заметно, что он кругами подбирается к чему-то важному для себя, да все не может подобраться.
   Я прямо спросила его, что случилось. С тех пор, как я перестала числиться собственностью семь Лопес, я обращалась к нему на "ты" по его просьбе. Родня как-никак!
   – Сандра, я устал от этой женщины. Мне пятьдесят третий год, и давно мне пора было бросить прятаться по углам и обзаводиться семьей.
   – Прошу прощения, а Энрикета и ее дети?
   – Все – невольники сеньора Лопеса.
   – Так что же ты хочешь?
   – Жениться на Эмельхильде Гонсало, вдове хозяина таверны в Карденасе.
   – Что этому мешает?
   Мулат отшвырнут перо на пол в досаде:
   – Будто не знаешь: Умилиада. Она терпит Энрикету, потому что рабыню можно не замечать. Но когда речь зайдет о моей женитьбе… Послушай, Эме намного моложе меня. Большого стоило труда ее уговорить.
   – Но ведь удалось же. Чем может помешать старуха?
   Давид досадливо отмахнулся.
   – Эмехильде и ее отцу я объяснил все, что надо. Но…
   И морщился, и кусал губы, и меня осенило:
   – Вот только сама донья Умилиада не знает пока ничего.
   – Да! – облегченно выдохнул мулат.
   – И стоит подумать о том, что она скажет, когда узнает, тебя испарина прошибает?
   И недостает смелости начать разговор с ней?
   – Эта маленькая паршивка, – перебил он, – она сказала, что и ты, и Обдулия мне не враги. Хоть мне и случилось тебя однажды выпороть.
   – Я понимаю, что это было по службе, а не по злобе.
   – Тем лучше, что понимаешь. Я прошу помощи. Научи, как сладить с чертовой бабой.
   Чтобы она не пакостила моей невесте и ее семье, – а она имеет возможность это сделать. Чтобы она оставила меня в покое раз и навсегда, – она сама это сделать не захочет.
   М-м, у меня от этого даже зубы заболели. Мой свободный родственник в душе всегда оставался рабом и нес в себе рабскую трусость.
   Пришлось объяснить, что я не буду за него делать то, что он боится сделать сам, что мужское достоинство остается самим собой независимо от расы.
   – Ты свободен, ты мужчина – будь им! Скажи, что она всего лишь женщина, каких ты имел много. Скажи, что она спесива и жестока, и – чтобы подсластить пилюлю – соври, что все еще хороша. Осмелей, не будь робким, и она станет кротка, как овечка. Ты сам был с ней слишком смирен. Осмелей для такого случая, покажи, кто хозяин положения. Кто ты и кто она? Она – приживалка из милости, которую держат скуки ради. Ты – член семьи, один из тех, на ком держится состояние. Знай себе цену, старик! Она не так уж мала. Наконец, у тебя есть козырной туз в рукаве – пригрози дать огласку многолетней связи.
   Положим, о ней и так все знают, но открытый скандал ее убьет. Хотя, конечно, до этого лучше не доводить и сразить ее мужским обаянием.
   Такой взгляд на обстоятельства показался старине, видно, очень неожиданным. Он как-то расправил плечи, поднял голову, и дня два ходил, переваривая то, что я ему говорила. А на третий день в той же конторе состоялся бурный разговор, после которого донья Умилиада выскочила с красными пятнами на лице; и подслушиватели из негров – а такие всегда найдутся – донесли, доложили, что майораль, изъясняясь с почтенной дамой, слово в слово перетолковал ей мои слова.
   Однако любая палка о двух концах, и тетке было доложено то же самое.
   Сколько раз я проклинала себя за то, что влезла в эту историю – неужто старик с ней сам бы не объяснился? – и столько же раз Факундо утешал меня, что и без того тетушка мою особу ненавидела так, столкновение оказалось неизбежным. Я знала опасности с ее стороны. Но я недооценила степень крысиной злобы – уму не постижимо, как она решилась на то, что сделала, и как бы она выпутывалась из положения, получилось все по ее. Она выжидала удобный момент.
   Прошло около полугода со дня возвращения сеньоры в Санта-Анхелику, и письмо из Англии ожидалось со дня на день.
   Сеньор с сеньорой уехали в Матансас – губернатор давал большой праздник. Давид во второй половине дня уезжал в Карденас к молодой жене. Факундо был в табуне: как сейчас помню, отбирал четверку для упряжки какого-то богатого заказчика.
   Вот так-то и получилось, что в доме остались донья Умилиада, которую не взяли на праздник, Дора-Мария с няней и кормилицей и слуги. Можно даже сказать, не далеко отходя далеко от истины: мы с ней оказались одни. Не приложу ума, как я это пропустила, как не обратила внимание? Может быть, нашло затмение, может быть, усыпило осторожность чувство близкой свободы. Так или иначе – я была занята работой в доме, а Энрике гулял со своей нянюшкой Фе.
   Даже не сразу обратила внимание на то, что Фе мелькнула по двору туда-сюда одна.
   А когда заметила – обомлела. Бросила все дела и кричу не своим голосом:
   – Ну-ка, скорей иди сюда! Где мальчик?
   – Моя мама отнесла его в детскую к маленькой сеньорите, чтобы он ее позабавил.
   Новое дело! Бегом побежала я в детскую к Луисе. Маленькая нинья ползает по полу, моего ребенка нет. Толстуха объясняет: был, точно, играли вместе. Да только малыш обмочился, и донья Умилиада велела кормилице Даниэле унести его. Тетушка?
   Я так и взвилась. Почему ребенка не отдали обратно его няньке? Где он? И где сама сеньора вдовушка, и где паршивка Даниэла, и давно ли они отсюда ушли? Ушли, говорит, давно, на сеньорите уже два раза меняли подгузники, а куда – откуда ей знать? И то, откуда. Кинулась искать сама. В ее комнате на втором этаже пусто.
   На лестнице наткнулась на Ирму, она-то мне и доложила, что "сию минуту была здесь, зашла к себе в комнату и ушла. Куда? А в контору управляющего".
   Не помня себя, побежала через весь двор во флигель на отшибе. Там меня уже ждали.
   За давидовым столом на давидовом кресле сидела сеньора Умилиада и в руках держала пистолет. Тот самый трехствольный, голландской работы, что я видела у нее в руках один раз. Курки взведены на всех трех стволах и на языке.
   – Своего ублюдка ты больше не увидишь, – заявила она, едва я переступила порог.
   Голос был злорадный и нервный, а кадык прыгал вверх-вниз. – Он будет воспитываться в надежных руках, как подобает сыну приличного отца. Он, конечно, будет знать, что ублюдок, но его пожалеют и скроют хотя бы то, что он – черный ублюдок.
   Вот тут-то я успокоилась – страшным, бешеным спокойствием. Тетка меня боялась, но не хотела убивать сразу. Ей надо было меня помучить, увидеть мой испуг, униженные мольбы… Потому-то и не нажимала курок, иначе что ей стоило продырявить меня в четырех шагах?
   – Где мой сын?
   – Не волнуйся за него сильно… милочка.
   Она сидела в глубине и чуть справа, приходясь мне против света, а я стояла перед ней у двери как на ладошке.
   – Успокойся, тебя скоро уже ничто волновать не будет. К вечеру сюда приедет альгвасил из Карденаса, об этом я позаботилась. Я ему скажу, что ты на меня напала. Будь уверена, никто не спросит с благородной белой дамы за уничтожение строптивой черной шлюхи… да еще ведьмы.
   И замолчала: ждала, что скажу.
   – Нет, я не волнуюсь: я знаю, что никто не спросит со старой белой шлюхи за убийство порядочной черной женщины.
   Щелк! Осечка. И быстрее было сделать, чем сказать – я диким рывком перелетела через комнату и толкнула старуху в локоть. Дуло пистолета стукнуло ее под челюсть, а зубы клацнули, – в то самой мгновение, когда она вновь спускала курок.
   Выстрел был на удивление тихим, а пороховой дым – на удивление едким и густым.
   Когда гарь рассеялась – проклятая вдовушка заливала кровью стол, упав на столешницу изуродованной головой.
   На минуту мне стало дурно, но скоро это прошло. Угрызениями совести я не мучилась, увольте. Вопрос "кто кого" всегда надо решать в свою пользу. Другое дело, что будет потом, и это меня терзало. Мой сынок, моя долгожданная свобода – ах, что же со всем этим будет, что будет со мной? От альгвасила ничего хорошего ждать не приходилось. Сказать, что она застрелилась? Слишком много людей видело, как я искала старуху по всему дому.
   Выбралась из конторы, огляделась – никого близко нет. Заперла дверь на ключ, торчавший в двери, выбросив его подальше. Пока не приедет альгвасил, искать ее никто не станет; а у меня оставались срочные дела. Сначала я пошла в детскую.
   Даниэла сказала, что она – в сопровождении вдовушки – отнесла Энрике к дороге, где стояла одноколка с каким-то не то попом, не то монахом, словом, в сутане и с бритой макушкой. Одноколка свернула в сторону Матансас. Это произошло с час назад.
   Потом я побежала на конюшню. Я молила всех богов, чтобы Гром успел вернуться из кораля.
   Он вернулся! Он расседлывал коня, когда я влетела в стойло. В полминуты я выложила ему все.
   – Ладно, – ответил он. – Возьми походный мешок. Собери свою котомку и оденься поудобнее. Жди меня за ручьем.
   Снова затянул подпругу на вороном, вскочил в седло и припустил бешеным галопом.
   Не помню своих сборов, не помню, как дошла до условленного места, в густом кустарнике за ручьем. Очнулась – сумерки, платье, мокрое до колен, переметные сумы тянут руки. И не понимаю: зачем я тут? что делаю? Разве не должна я сейчас укладывать спать мальчика и, болтая с ним, прислушиваться, не раздадутся ли в проходе знакомые шаги? И только потом вспомнила, где я и что со мной, со всеми нами, ноги подкосились, и села на траву в каком-то оцепенении, и даже не обернулась, заслышав за спиной конское фырканье и шлепанье копыт по воде.
   Муж подхватил меня прямо с земли и усадил перед собой на вороного.
   – Прости, я не смог найти мальчика. Я промчал миль десять в сторону Матансас и не видел тележки с монахом. А сейчас надо убираться. Альгвасил уже приехал, ищут вдову по всей усадьбе.
   А меж тем слез с коня, и я увидела, что в поводу у него была вторая лошадь – рыжая приземистая кобыла, а на ней вьючное седло. Сумы он повесил на рыжую, меня пересадил на круп Дурня, – и так-то вот мы пустились в бега. Кто знал, что им суждено продлиться столько!
 

Книга вторая.

 
ЭСКАМБРАЙ
 

Глава шестая

 
   То путая след на торной дороге, то пробираясь между плантациями табака и сахарного тростника, мы держали путь на юг.
   – Недаром мне пришлось пожить в Сарабанде, – говорил муж. – Славные там есть места! Собери всех собак и всех жандармов этого острова, все равно не найдут, да и баста!
   Останавливались на дневки на лесистых островах среди плантаций. Поросшие лесом холмы не служили надежным убежищем, но годились для того, чтобы переждать день.
   Мне в горло кусок не лез и сон не смыкал глаза: сын мой, горькое мое дитя, что с ним будет?
   – Наверняка его отвезли куда-то в приют, – сказал Факундо.
   – Да, конечно, – отвечала я, – какой бог знает, будет ли он жив и что из него сделают?
   Тут-то он взял меня за плечи и встряхнул, как куклу.
   – Брось думать об этом! Это твой сын, значит, он не из тех, кто может пропасть где бы то ни было. В нем твоя кровь, она даст себя знать, как ни закупоривай, – она выбьет все пробки. Мы еще найдем его, – не знаю когда, но найдем. Ты ведь сама пометила его – не такой ли случай? Куба, если подумать, совсем не большой островок – так, миль семьсот в длину, много, что ли? Неужели мы не найдем на нем одного такого парня? Он еще будет гордиться тем, что он твой сын.
   Но все равно я плакала, ах, как плакала! Все вспоминала, как меня саму таким же воровским манером лишили дома и семьи, и все представляла, как одиноко крошке в чужих руках. Напрасно утешал меня муж, что несмышленость – как раз его спасение, что утешить младенца куда проще, чем ребенка, который понимает, что к чему – мне надо было один раз наплакаться, а уж потом думать, что делать дальше.
   Близ Сарабанды жил одиноко и скрытно старик, свободный негр по имени Педро. Гром свел с ним знакомство, когда пришлось прожить в этих местах не так давно. Он промышлял травами, заговорами, ворожбой и жил этим безбедно; знал как свою ладонь всю округу и если не в лицо, то понаслышке всех беглых, срывавшихся на обширном пространстве полуострова. Этот-то старик и провел нас через непролазные топи Гусмы, мимо озера Лагуна-дель-Тесоро, на срединную равнину Сапаты.
   Посмотрите на карту полуострова – он в самом деле напоминает сапог с коротким широким голенищем. Весь он – на десятки миль – болота и мангры, а места посуше – в каблуке, который подрезал залив Кочинос, и на срединной равнине, что приходится на подъем стопы: относительно сухой лес и обширная поляна миль на сорок в длину и до восьми в ширину.
   С ночи мы вышли из укромного местечка, где прятались, но у кромки болот Педро велел ждать рассвета. Я удивилась – до тех пор, пока не прошла при свете дня первые сто шагов по этой анафемской топи. Как старик находил дорогу даже днем – уму непостижимо. Факундо угадывал его шаги, ведя Дурня в поводу, а я следом вела рыжую – босиком, потому что любые башмаки потерялись бы в этой жиже, нижние юбки сняты, а верхняя задрана чуть не до пупа, чтоб не мешала, когда ноги проваливались по ягодицы.
   То мы прорубались сквозь чащу на сухой гриве, то огибали мирный с виду мирный лужок, поросший жидкими кустиками – по словам Педро, там с головой тонули лошадь со всадником, – то хлюпали по густой грязи, где ноги разъезжались в стороны, а то брели выше колена в теплой мутной воде, с лодыжками, обросшими пиявками, и глядели по сторонам в оба, потому что именно на такой воде было раздолье крокодилам, а голенастые мангры заслоняли обзор.
   Пустившись через топи на рассвете, мы выбрались на сухое место лишь под вечер – обессиленные, грязные, с такими же обессиленными и грязными лошадьми. Сил хватило лишь на то, чтобы снять пиявок и смыть корку засохшего ила. Наскоро перекусив, завернулись все трое с головами в одеяла и уснули как мертвые, несмотря на тучи москитов.
   Проснулись на рассвете – опухшие, искусанные. Педро ушел, кивнув на прощание – старик на редкость был немногословен. Факундо едва разыскал лошадей, пока я собирала бивак – ушли за целую милю, спрятавшись в кедровые заросли. В кедровнике москиты не так разбойничали: не любили его смолистого запаха.
   В кедровнике-то, в молодой поросли, мы и начали строить себе пристанище.
   Хижину мы поставили за два дня. Соорудили ее из пальмовых досок – ствол раскалывался вдоль, мягкая сердцевина счищалась, а из получившихся горбылей собирались щелястые стены и обрешетник крыши, крытой пальмовыми же листьями.
   Дверной проем и никаких окон; прочные стойки для широкого гамака, глиняное основание очага. Повесили гамак, застелили одеялами. Развесили по стенам прихваченную с собой утварь и одежду. Зажгли огонь в очаге, в нем круглые сутки курился едким дымом конский навоз, – хоть какое-то спасение от кровососов.
   Завесили вход парусиной и уселись снаружи, около двери – если можно было ее так назвать, на обрубке пальмового ствола, положенного вдоль стены. Факундо закурил трубку, я просто сидела рядом, сложа руки, и на душе было до того тошно, что и сказать нельзя. Солнце заходило, лягушки орали, ухала где-то выпь, начинали наглеть москиты.
   Где ты, дом с золотыми ставнями?
   – О, Йемоо, неужели это на весь остаток жизни?
   – Я думал об этом всю дорогу, – сказал Факундо. Хотя бы год-другой придется прятаться, пока забудут про злосчастную вдовушку. А потом найдем способ… если хочешь, дадим знать дону Федерико. Он может нам помочь… если захочет. Ты знаешь, какую цену он за это запросит. Не скажу, что это мне все равно. Я постараюсь найти другой способ вылезти из этого болота; но не знаю, придет ли что-нибудь в голову. Не пропадать же тебе здесь! А пока… Знаешь, нет худа без добра: пока ты моя, моя до последнего пальчика, и тут-то я тебя ни с кем делить не буду.
   И с этими словами так сгреб меня в охапку! Право, если знаешь, что тебя любят, жить стоит.
   Жить стоило: мне шел двадцатый год, ему – тридцатый. В эти годы еще все беды полбеды. Когда мы проснулись наутро, солнечные зайчики играли на полу хижины.
   Солнце было с нами и в этом доме.
   И потянулись чередой дни новой жизни. Была она хлопотна и нелегка, и днем за делами забывались прошедшие горести. Но по ночам, заслышав всхлипы маленькой совушки-дуэнде, я во сне принимала его за плач Энрике и вскакивала, чтобы бежать к колыбели, – но натыкалась на стену или на горящий очаг и лишь тогда понимала, что нет ни колыбельки, ни малыша, а есть жалкая хижина и болота на два дня пути в любую сторону.
   На первых порах пришлось мне солоно. Я родилась и выросла в толкотне большого города. И вдруг лес, болото, глушь дичайшая. Мои умения крахмалить юбки, вертеть людьми и заставлять их падать на месте не стоили ломаного гроша.
   Я бы пропала, очутись в этом лесу одна.
   Но у меня была каменная стена, прятавшая от всех невзгод: мой муж. Он родился в городе и чувствовал себя как рыба в воде в людском море. Но годы кочевок с табуном научили его вещам, о которых я не имела представления.
   Чего у нас было в избытке, так это любви. Все остальное приходилось добывать в поте лица.
   Главным делом было обеспечить себе пропитание. Это оказалось не так трудно, если умеючи. Факундо показывал мне кусты дикой маланги и юкки. Часто встречались плодовые деревья, начиная с вездесущих кокосовых пальм. Попадались то и дело мамонсийо – в глянцевой жесткой листве просвечивали кисти светло-зеленых плодов в мягкой корке; мелкие – в палец длиной – дикие бананы были слаще садовых, розовая мякоть гуайявы отдавала сосновой смолой, а в белых, величиной с кулак ягодах анона хрустели косточки. В первый же вечер в наш котелок попала небольшая черепаха – хикотеа, а потом мы обнаружили место, куда выходят откладывать яйца кагуамы, черепахи более крупной породы. Съедобны, хоть и не слишком вкусны, оказались и зеленые игуаны.
   Наша хижина стояла на берегу безымянного притока Рио-Негро. В его холодную ключевую воду не забредали крокодилы, зато там кишели рыба и утки. Снарядив острогу из крепкого стволика молодой каобы и большой двузубой вилки, Факундо выбрасывал на берег то в серебристой чешуе тилапию, то зубастую тручу с темными полосами по бокам – они норовили укусить даже на берегу, то ленивую толстую черни с усами, как у пьяного шкипера.
   А иногда Гром применял уловку, перенятую у знакомого индейца-таино: залезал в воду, соорудив над головой нечто вроде шляпы из травы – получалась эдакая плавучая кочка, и утки беспечно садились рядом, пока проворная рука не хватала одну, а то и двух. Я потрошила их, начиняла зеленью, солила (соль мы имели порядочный запас), обмазывала глиной и разводила сверху маленький костерок.
   Через час-полтора надо было достать спекшиеся комья, разбить их и уплетать ароматное мясо.
   Где вы, муслины и шелка? Я взяла с собою три платья, самые простые, но носила постоянно только одно. Длинная юбка была большой помехой в скитаниях по лесу, подол оборвался и разлохматился. Тогда я, в сердцах, злая на все юбки мира, отпорола от верха широкий подол и скроила себе штаны, едва прикрывавшие колени, наподобие тех, которые носил мой муж. От прежнего великолепия осталась одна пунцовая повязка, я не хотела с нею расставаться. Взглянуть на себя я могла разве что в тихой воде какой-нибудь крокодиловой лужи, но, признаться, не слишком-то этого хотелось.
   Самыми большими неприятностями были комары и крокодилы. Везде, где блестело тихое зеркало мелкой воды, следовало внимательно вглядываться, прежде чем пройти – и очень часто мы не шли через мелководье, заметив подозрительную бурую колоду, или высунутые ноздри, или выпученные глаза. А если уж позарез надо было пройти – шли, выставив вперед прочные, хорошо заостренные копья, и, случалось, протыкали острием эти тупые наглые глаза, но потом спасались бегством, потому что на шум, поднятый одним крокодилом, тут же собирался целый десяток. Зато сколько было злорадного удовольствия, когда Факундо, вооружившись веревкой, ловил одного из них в петлю, а потом, оттащив подальше от воды, глушил дубиной! В таких случаях мы с вечера заготавливали огромный ворох веток гуайявы и ночью разводили костер, дым от которого днем виднелся мили за три.
   На решетке из сырых прутьев коптились длинные ремни мяса – на вкус это было не хуже окорока.
   С комарами поделать ничего было невозможно. Их оставалось только терпеть.
   Мало-помалу мы все дальше и дальше отходили от кромки болота, где стояла хижина, и все дальше углублялись в своих вылазках на лесистую равнину. Мы ходили днем – для этого место было достаточно безопасным. Факундо держал ухо востро и учил этому меня, и я старалась перенимать все, что он знал. Его глаза не пропускали ни одного шевеления в траве или зелени листьев, его уши определяли направление и происхождение любого звука, а его зрительная оказалось память совершенно потрясающей. Он запоминал любую тропку, где мы с ним проходили, непостижимым для меня образом отличал эту поляну от той, совершенно такой же. Он в любую темень или туман определял стороны света и из любого конца этих чащоб всегда выходил к нашей хижине напрямик, совершенно не заботясь о приметах дороги, – он шел к ней так, будто видел ее с высоты полета черной ауры или как будто под его изрытым оспинами лбом кто-то нарисовал подробную карту этого места.
   – Что это место! – говаривал он мне. – У меня в голове карта всего этого острова, со всеми его городами и дорогами. Уж я по нему поездил! Только побережье знаю плохо, но стоит мне увидать его хоть раз – запомню и ничего не забуду.
   Места были безлюдны, но не сказать, что необитаемы. Небольшие имения были разбросаны по обе стороны залива Кочинос, в каблуке и шпоре Сапаты. В самом же башмаке имений не было, лишь среди сухой "щиколотки" то тут, то там попадались усадьбы белых крестьян – гуахирос. А обширные заболоченные пространства принадлежали крокодилам, комарам и нашему брату беглому. На Сапате обреталось немало беглых, и, случалось, мы с Факундо встречали кого-то из них.
   Милях в шести по течению нашего ручейка, невдалеке от его впадения в Рио-Негро, в непроходимой крепи мангровых зарослей жили трое мужчин. Они мне сразу не понравились, и не зря, – но об этом потом. Так же, как и мы, у кромки топи, обитало несколько одиночек, – они встречались нам, бывали изредка в нашей хижине, так же как и мы в их убежищах. Всего мы свели знакомство на Сапате с десятком беглых, но знакомство в приятельство не перерастало. Каждый держался сам по себе, и мне казалось и кажется до сих пор, что народ там скрывался вовсе потерянный, и что убийство белого человека числилось не за мной одной. Но там существовали свои правила этикета, и в соответствии с ними любопытства не полагалось.
   В этой сумрачной компании я была единственной женщиной. Объяснить, что это значило? Женщина, встретившаяся мужчинам, иные из которых не видели женщин годами, а если и видели, так лишь издали. Их взгляды обжигали и раздевали. Но Факундо был настороже – его присутствие охлаждало ретивых.
   Постепенно мы узнавали и своих белых соседей. На Сапате жили гуахирос – выходцы из Испании, почти все – беднота. Земля была не хуже, чем везде, но ее приходилось отвоевывать у зарослей. Те, кто жил там по десять-пятнадцать лет, становились на ноги. Каторжный труд выдерживали не все. Иной, побившись лет пять, уезжал, проклиная болота на все корки; другой, вспоминая о каменистой почве Андалузии или Валенсии, горбился за работой, благословляя жирную черную землю, и, глядишь, лет через десять обзаводился сомбреро, обшитым галуном, верховой лошадью, плеткой, а в поле и на скотном дворе хлопотали черные слуги.
   Но большинство при этом продолжали работать сами, потому что была дорога каждая пара рабочих рук.
   В этой глуши, куда годами не ездили альгвасилы и куда не лезли негрерос (потому что в болоте искать беглеца, который знает там все кочки, – лишь губить попусту собак), между гуахирос и симарронами существовал вооруженный нейтралитет. Беглых, конечно, не любили за воровство, хотя и не боялись: в каждом доме имелись ружья и собаки. Начальство с наградой за голову беглого далеко, а болота – близко, а своя рубашка еще ближе к телу, и удобнее не ссориться даже с такими соседями.
   Лучше худой мир, чем добрая ссора, из мира проще извлечь выгоду, и заприметив с седла где-нибудь в зарослях курчавую макушку, небогатый гуахиро не спешил гнать лошадь в сторону начальства. Наоборот, чаще он посылал в сторону лесного соседа негра или, если не обзаводился таковым, начинал переговоры сам. Так можно было заполучить почти дармового работника. За пару штанов, медный котелок или мачете негр мог проработать несколько недель где-нибудь на скрытой от посторонних глаз плантации юкки или бониато. А если нежданно-негаданно налетит начальство, к такому работнику посылали кого-нибудь из домашних с наказом испариться немедленно. Была опасность попасть под суд за укрывательство, но всякому хотелось нажиться на дармовщину, и жадность одолевала опасения.