– Я никогда не жил в Ойо. Я родился здесь. Я лукуми, но я креол. Мое имя – Факундо, а кличка – Гром, я конюший сеньора. А кто ты? Как тебя зовут? Что ты здесь делаешь и давно ли ты из Ойо?
   Его рокочущий бас был ровен и спокоен, спокойны и ненавязчивы вопросы, спокойствием и уверенностью дышала вся огромная фигура, спокойный, насмешливый огонек играл в темных, глубоко посаженных глазах, схожих по цвету с переспелыми вишнями.
   – В Ойо меня звали Марвеи, здесь мое имя – Кассандра. Меня увезли из дома пять лет назад, но здесь я – четвертый день. Я служанка при госпоже.
   – Ты жила у другого хозяина?
   – Да, но не здесь – далеко отсюда.
   – Ты можешь об этом рассказать?
   – Эта долгая история займет много времени.
   Пауза упала, как солнечный зайчик; парень, отвернувшись вполоборота, начал разминать коню живот.
   – Видишь, я лечу коня – его замучили глисты. Сейчас я его отпущу. Сеньора проснется не раньше, чем через два часа. Я наберу фруктов, мы устроимся в тени, и ты расскажешь мне об Ойо. Здесь не так много людей, что помнит о краях за морем, и еще меньше таких, кто может толком о них рассказать. Подожди меня немного.
   В его речи чудно перемешивались африканские и испанские слова, испанских становилось больше от фразы к фразе. … Это было так давно, что порой не верится, со мной ли это было… Но до сих пор я помню каждую капельку, каждую черточку, каждое слово этих бесед. А разговор был такой мягкий, ровный, и катился, как ручеек в берегах. Я сидела на травке и вспоминала, как, бывало, на пикнике рассаживались вот так же мои барышни и кавалеры суетились вокруг них, не давая мне ни скатерть расстелить, ни распаковать корзины с припасами.
   Парень исчез, появившись через несколько минут с ведерком, наполненным разными фруктами: хорошо знал, что где растет в саду. Нарезал ломтиками большую папайю, выковырнул мякоть из нескольких ореховых скорлупок и, вольготно расположившись на траве, достал из кармана необъятных штанов трубку, кисет и кресало. Он сидел совсем близко, так что я в упор разглядывала его лицо – некрасивое, с приплюснутым носом, широко и глубоко посаженными умными глазами, толстыми лиловыми губами. Лоб и щеки все были в отметинах от оспы. Он также внимательно изучал мои лицо и фигуру и неожиданно спросил:
   – Сколько тебе лет?
   – Шестнадцать.
   – Фью… плохо выглядишь. Ты больна?
   – Попадала в переделку!
   – Как же это вышло?
   – Так слушай… – и я пересказала ему свою затейливую историю, начиная от ясного утра в славном городе Ибадане и кончая воспоминанием о брате, вызванном появлением табуна.
   Факундо слушал меня, не шевельнувшись, не перебив ни единым вопросом. Лишь по окончании рассказа задумчиво спросил, раскуривая заново потухшую трубку:
   – Значит, ты действительно дочь кузнеца?
   – Да.
   – И можешь то, что не могут другие?
   – Кое-что.
   – Так почему ты дала себя убить за хозяйское добро?
   – Послушай, зачем я тебе все это рассказала? Неужели ты такой большой и такой глупый?
   Не обиделся, только улыбнулся одними глазами.
   – Я знаю, что дурак, а ты скажи, почему.
   – Хозяйское добро тут дело пятое. Меня все равно бы взяли с прочей добычей, как любой тюк с товаром. Только неизвестно, как бы мне хуже пришлось: битой или небитой. На избитую до полусмерти ни один не польстился.
   Тут-то парень застыл на секунду, изумленно глядя, затем, покачав головой, промолвил:
   – Не глупо ли ты поступила? Здесь женщины считают за счастье откупиться собой от побоев.
   Я едва ему не ляпнула: "Берегла для тебя!" Но вслух сказала:
   – Каждый волен выбирать, если есть выбор. Я выбрала свое – может, потому, что ни дня не чувствовала себя рабыней в том доме. Я была служанкой в числе прочих, к тому же любимицей, которую все баловали. Здесь-то, конечно, все не так; ко всему приходится приспосабливаться.
   Так мы болтали до тех пор, пока Факундо по передвинувшейся тени не понял, что поре отдыха приходит конец. Выбив трубочку, встал, помог подняться мне галантным движением и как бы ненароком задержал около себя. Я доставала ему макушкой до уха.
   – Послушай-ка, умница, если кто-то тебя захочет обидеть – назови мое имя и скажи, что я этого не спущу.
   – К чему? – возразила я. – Если это будет черный – я сама постою за себя, а если белый – и ты со своими кулачищами не поможешь.
   Великан помрачнел, но задержал еще на секунду, перед тем как отпустить, мою исхудавшую руку.
   Я шла не оборачиваясь, но знала, что он смотрит мне вслед. Голова у меня кружилась, а перед глазами плавали видения могучих мускулов под полинялой тканью, мощная шея, открытая распахнутым воротом, белозубая улыбка и яркие искорки в глубине глаз. Ах, я пропала, я пропала с первого его слова, с одного взгляда! Я почувствовала в нем силу – ту, что не зависит от ширины плеч и тяжести кулаков, спокойную, уверенную силу, что переливалась в этом великане через край. Я пропала бы так же точно, будь он хоть на голову ниже ростом и на четверть уже в плечах.
   Всю вторую половину дня я ходила, как в тумане, не слышала, что говорят, отвечала невпопад. А перед закатом, пробегая с кухни с двумя бокалами лимонада на подносе, снова увидела Факундо. Он разговаривал с хозяином, стоя у открытой двери в патио, похлопывая плетью по порыжевшим сапогам для верховой езды – огромные же были сапожищи! – и заслонял собой вход на лестницу.
   – Вы позволите? – спросила я деликатным тоном, остановившись со своим подносом.
   – Кому это лимонад? – спросил хозяин.
   – Донье Белен и донье Умилиаде, с вашего позволения.
   Сеньор Лопес залпом осушил один из бокалов.
   – Отнеси лимонад моей жене. На, – ткнул он пустую посудину в руки конюшему, – иди, занесешь на кухню.
   При моем появлении с одним бокалом на подносе тетушка Умилиада, выслушав объяснения, постно поджала губы, но сеньора вышла из себя и полетела браниться с мужем. Такие стычки из-за пустяков были постоянно в господском доме. Кончались они всегда ничем – на гневные тирады жены дон Фернандо лишь посвистывал.
   Тетушку он терпеть не мог.
   Вечер прошел в обычных хлопотах: свечи, ужин, вечерний туалет хозяйки. Луна уже заливала патио голубовато-белесым светом, когда я вошла в свою каморку и у противоположной двери, выходившей в сад, скорее угадала, чем увидала фигуру, плечи которой загораживали весь проем… Сердце у меня ухнуло, но еще кое-как я сумела изобразить насмешку в голосе:
   – Эй, Гром, что ты тут потерял?
   Темная фигура поднялась с порога и прикрыла за собой створку.
   – Не бойся, не опасайся ничего. Я знаю все здешние порядки, знаю что к чему, когда и как, и знаю всех собак и на двух и на четырех лапах. Закрой дверь и садись рядом. Ты ведь обещала мне рассказать о королевстве Ойо, или нет?
   Непроглядная темнота заполнила все, едва лишь я затворила дощатую дверь, и на какое-то мгновение даже сердце остановилось, сладко сжавшись, и вдруг захотелось вскрикнуть, броситься опрометью наружу, неизвестно куда – так стало страшно отчего-то. Но уже мои протянутые вперед руки оказались в плену его ладоней, и вот мы уже сидим на огромном сундуке, который служил вместо кровати.
   – Разве я обещала тебе что-то? – спросила я его. – Это ты просил меня рассказать об Ойо, я ничего не обещала тебе. Скажи, ты сам не из рода кузнецов?
   – Я бы сказал, да вот не знаю. Моя мать была родом из города Иле-Ифе, говорят, это священный город. Так и есть? Кто мой отец, тоже не знаю. Я сам – из приданого сеньоры, был форейтором на ее свадебном выезде. С тех пор при конюшне пятнадцать лет…
   Мы сидели вплотную, голова к голове, я слушала редкостную историю человека, родившегося в рабстве и жившего в рабстве, но в душе своей рабом никогда не бывшего. Мне это не трудно было угадать; я перевидала много рабов по природе и рабов в силу обстоятельств, которые невозможно преодолеть. Обстоятельства теснили меня саму, точно так же, как этого великана, пропавшего лошадьми, табаком, сыромятной кожей, соленым потом и еще чем-то неизвестным, терпким и горьким.
   Двадцатишестилетний чернокожий конюший был личностью незаурядной. В одиннадцать началась его самостоятельная жизнь. Проходила она в конюшне, среди лошадей, сбруи, подков, в компании конюхов и табунщиков. Мальчишка был сметлив и не ленив, как многие негры-креолы. Он прошел все ступени службы и делал все работы, какие имелись на конном дворе, начиная от уборки навоза и чистки лошадей. В пятнадцать ловкий и крепкий негритенок мог накинуть лассо на шею любому двухлетку и десять минут без седла удерживаться на свирепом косячном жеребце по кличке Сатана, в пух расшибившего многих табунщиков. В шестнадцать выучился грамоте у плотника Матео.
   К этому времени уже не было равного ему в объездке неуков, а к двадцати годам Факундо знал о лошадях все и, самое главное, имел на них особенное, фантастическое чутье. Он мог угадать пол неродившегося жеребенка, в годовалом стригунке определял достоинства и недостатки будущего коня, а на скачках выиграл для хозяина немало денег на пари, с первого круга определяя победителя. Сам в скачках, к великой досаде сеньора, участия принимать не мог – слишком был тяжел, имея вес под стать росту; а в гонке, когда каждый лишний фунт равен гире на ногах лошади, не считаться с этим было нельзя. Его вороной по кличке Дурень не был резв, но силен и вынослив так же, как и наездник: вдвоем им случалось отмахивать в сутки по семьдесят миль.
   В двадцать два года Факундо был назначен конюшим. Еще раньше он получил кличку "Гром" за зычный, раскатистый бас, и она за ним укоренилась на всю жизнь.
   Назначение прибавило молодому негру и забот, и возможностей. Очень быстро он взял в свои руки все управление большим коннозаводским хозяйством: заполнял племенные книги, учитывал приход и расход, ловко и обходительно вел переговоры с покупателями, предоставляя хозяину на ярмарках полную свободу развлекаться.
   Случалось, возвращался в усадьбу без него – верхом на своем Дурне, в сопровождении двух-трех табунщиков, вооруженный лишь тяжелой плетью, с кожаным мешочком у пояса, набитым звонкими песо. Сеньор Лопес в это время распоряжался остатками выручки где-нибудь в компании за игорным столом. Бывало, что отправившихся восвояси табунщиков, догонял лакей с запиской о посылке такого-то количества денег господину; но Факундо после нескольких подобных случаев стал бдительно следить за дорогой позади себя и прятаться от нарочного.
   Начали водиться у конюшего кое-какие деньги – частью хозяйские чаевые, частью комиссионные за помощь в выборе лошадей – конечно, когда речь не шла о лошадях из хозяйского табуна. Он мог разглядеть любой скрытый порок, самый неприметный изъян, к его услугам часто обращались гуахиро, боявшиеся потерять деньги на негодной покупке.
   Негритянки и мулатки так и кружились вокруг Грома, очарованные кто статной фигурой, а кто – блеском серебряных реалов. Но он никому не отдавал особого предпочтения – так, встряхнуться и забыть. Казалось, он только тем и занят, что умножением хозяйского достояния. Факундо мог неделями пропадать на пастбищах, перегонять покупателям отобранных лошадей за много десятков миль, или отправиться куда-нибудь в Ольгин за новым производителем, если это могло улучшить андалузскую верховую породу. Тем более, что пропуск за подписью и печатью дона Фернандо Лопес позволял ему любые перемещения по острову.
   Он сам вершил суд и расправу над всеми людьми, приписанными к конному заводу, и конюхи предпочитали его кулак плетке майораля. Он кланялся Давиду лишь из уважения к его годам и не лебезя разговаривал с хозяином. Неизменно спокоен, насмешлив и сдержан – таким его знали, любили и побаивались в Санта-Анхелике, таким он был в тот первый из наших с ним дней.
   Что в нем было еще, что он прятал за этой насмешкой – первой догадалась я в тот вечер, когда с замирающим сердцем, боясь проронить слово, вслушивалась в глуховатый шепот, так плохо справляющийся с четырьмя тонами языка йоруба, переспрашивая временами – мы сидели голова к голове, занятые беседой, плечи соприкасались, а руки – будто живя самостоятельной жизнью – вели восхитительную игру. Пальцы сплетались и расплетались, убегали и вновь находили друг друга, пока оба моих запястья не оказались в плену одной огромной ладони. В темноте кромешной чудились перед глазами лиловые искры, и вот уже моя голова склонилась на широкое плечо, а тяжелая горячая рука легла поверх талии и замерла неподвижно, замерла в растерянности и я сама: что дальше делать? – а беседа текла своим чередом в то время. Я уже успела кое-что повидать в свои шестнадцать, но ах! Искусство флирта оставалось для меня тайной неведомой. Факундо же не был назойлив и ждал поощрения, которого все не следовало. Тело начинало ныть в неудобной позе, и он попытался сменить положение, прижав меня к себе покрепче.
   Ну и прижал – как раз по переломанным ребрам. Искры, которые у меня замелькали перед глазами, были всех цветов радуги! Обморок был недолгим, и когда перестали мельтешить круги, я таким недовольно-насмешливым голосом объяснила ему, что если он здоров как жеребец, то девчонку, у которой сломана половина ребер, не очень-то пообнимаешь.
   Смущенный, взволнованный Факундо помог мне улечься на сундуке поудобнее и сам сел рядом на пол. Все очарование было грубо нарушено.
   – Больно? – спросил он.
   – Терпимо…
   – Почему ты подумала, что я могу быть из рода кузнецов?
   – Потому что я знаю, о чем ты молчишь. Потому что в тебе есть сила и достоинство. Но истинная сила не терпит неволи, а ты невольник. Ты не свободен, и это не дает тебе покоя ни днем, ни ночью, твоя несвобода колет, как гвоздь в сапоге, и горчит во рту даже тогда, когда ты собираешься залезть девчонке под юбку.
   – Я не собирался лезть к тебе под юбку.
   – Врешь! – рассмеялась я.
   – Много ты об этом знаешь?
   – Не очень.
   – И то понаслышке.
   – Верно. Только тут большого ума не надо, чтобы догадаться. Ты именно хотел устроить меня поудобнее и залезть под юбку.
   Смех разобрал, когда он сказал немного сконфужено:
   – Я ждал, когда ты меня об этом попросишь.
   – Ну, жди! Мои сломанные ребра напомнили тебе, что я – побитая рабыня, а ты…
   Хватит или еще?
   – Хватит, – отозвался он неожиданно устало. Его рука лежала как раз поверх моих переломов и не делала попытки ни подняться, ни опуститься.
   – Охотку сбило?
   – Как холодной водой, – признался он. – Я испугался, когда тебе стало плохо.
   Скажи, ты в самом деле колдунья?
   – То, что я умею, не колдовство, а баловство.
   – Но ты можешь много.
   – Это каждый раз мне дорого стоит. Не рассчитывай, что я смогу заколдовать хозяина и он выпишет нам отпускные. Лучше копи свое серебро, откупишься по закону.
   – Ты об этом тоже догадалась?
   – Трудно, что ли?
   Он замолчал надолго, дыша мне в щеку, а когда заговорил, то совсем о другом.
   – Рано утром я уезжаю вместе с хозяином в Санта-Клару. Сеньор вернется недели через три, а я не задержусь так долго. Будь осторожна: пока хозяина нет, тут много власти берет чертова вдовушка. Хозяин не ставит ее ни во что, так она без него отыгрывается на слугах, и майораля прибрала к рукам. Если вдруг случится что-то, скажи Давиду, что я скоро вернусь. Но тетку этим не успокоить. Ты знаешь Ма Обдулию?
   – Не видала ни разу, хотя слышала много.
   – Вдовушка побаивается ее не на шутку. Я увижу ее и скажу, чтобы пришла к тебе сюда. Она великая унгана, она может тебе помочь и научить многому.
   А я вернусь дней через десять. Что привезти тебе с ярмарки? Тебе нужны гребень и зеркальце, и серьги, чтобы не зарастали дырочки в ушах, и браслеты, чтоб не было видно рубцов на запястьях.
   – Гром, эй, Гром, а ты уверен, что за это что-нибудь получишь?
   И снова он был смущен.
   – Мне не нужно от тебя ничего, что ты сама не хотела бы дать мне, -вымолвил он, все так же неподвижно держа ладонь напротив сердца.
   – Врешь, опять врешь, братец. Но ты не нарочно. Тебе хочется столько сразу, что кажется, будто не хочется ничего.
   – А тебе?
   Тут сердце у меня подпрыгнуло, ударив в его ладонь, потому что ответить сразу я была не в силах.
   – Разве не знает каждый лукуми, что связываться с дочерью кузнеца опасно? Я могу навлечь несчастья и даже смерть. Зачем тебе нарушать свое спокойствие?
   Подумай-ка, Гром, стоит ли чего-то хотеть? Потому что я знаю точно: мои невзгоды только начинаются.
   Факундо наклонился ниже, провел губами по щеке, коснулся уха и в самое ухо прошептал:
   – Завтра утром, когда мы двинемся в путь, выйди, чтоб я мог посмотреть на тебя перед дорогой. Подожди меня. Я, правда, слишком много хочу сказать и слишком мало могу сказать. Но я буду думать о тебе все время и, может быть, к возвращению найду все нужные слова. А теперь отдыхай!
   Неслышно поднялся и вышел, словно растворившись в ночи.
   На другое утро в суете и бестолочи проводов я едва различила с веранды на дороге, где табун уже поднял пыль столбом, могучую фигуру на могучем вороном; а вскоре и конь и всадник скрылись в пыльном облаке.
   Когда наступило время отдыха, вернулась в каморку с намерением отоспаться после почти бессонной ночи. Не тут-то было.
   На порожках сидела, степенно беседуя с Саломе. грузная, лилово-черная старуха в ярких бусах, в пунцовом платке. Саломе, увидев меня, торопливо поднялась.
   Старуха – конечно, это была Обдулия – блестела на меня глазками, маленькими, как бусины, и острыми, как буравчики. Я чинно приветствовала унгану.
   – Будь здорова и ты, – сказала она наконец, – ишь, шустра! По парню сохнут чуть не все негритянки в усадьбе, а ты едва явилась и сама его присушила!
   Думаешь, тебе это даром сойдет?
   – Ах, Ма Обдулия, он ведь такой здоровенный, неужто не хватит на всех? В наших краях такой мужчина, как он, имел бы десяток жен.
   Старуха долго смеялась, колыхаясь всем обширным телом.
   – Ой, скромница, ой, уморила! Ты не знаешь наших баб, им кусочка мало, им подавай целиком… даже если могут подавиться. Гром был прав, на тебя стоило посмотреть. Будить среди ночи, правда, не стоило, но я на него не в обиде.
   Разденься, и я посмотрю, что у тебя болит.
   Я слышала шорох за дверьми, но не придала ему значения. Однако через несколько минут дверь без стука открылась, и вошел майораль Давид. Тогда-то я догадалась, что около дверного косяка отирался Натан и что у него, верно, ноги зачесались, когда увидел, с кем я говорю – так бедолага припустил через двор к флигелю, где располагалась контора.
   Я едва успела прикрыться: Обдулия затягивала меня в какое-то подобие корсета из плотной дерюги.
   – Тебе не сделали хорошей повязки, – объяснила она, – потому-то ребра и не срастались так долго.
   – Какого черта ты тут делаешь? – спросил мулат, вертя в руках неизменную плетку.
   – Привозила на кухню сыр, свежие сливки, творог, сеньор майораль. Пока малыш Мигель разгружает тележку, зашла помочь бедной девочке. У нее, видите ли, ребра переломаны, так что ей не под силу поднять даже утюга. Надо полечить, а то какая же из бедолаги работница!
   Старуха отвечала обстоятельно и с достоинством:
   – Предположим, я тебе поверил. А теперь забирай осла, старая, и пошла в коровник, живо!
   Повернулся на каблуках и ушел.
   Обдулия выглянула ему вслед и сделала неприличный жест.
   – Вот ему! Он в жизни не посмеет замахнуться на меня плеткой. Но я не грублю, потому что умный человек не станет дразнить гусей. Если ты поняла все, что я тебе сказала – до вечера!
   Обдулия была гаитянкой. Ее продал за четверть века до того француз-хозяин, бежавший с Гаити во время революционных беспорядков на соседний более спокойный остров. Она была уже к этому времени унганой, Матушкой Лоа, жрицей и рукой сонма богов и духов. Обдулия была повитухой и знала местные травы; ее боялись негры и опасались просвещенные хозяева. А полукровка Давид, хоть и старался вида не показывать, испытывал перед нею священный трепет – не только перед магическими способностями, но и перед всевидящим глазом и острым языком.
   "Приходи вечером", сказала Обдулия. Я в замешательстве напомнила ей о своре догов, которых Давид собственноручно выпускал каждый вечер и из-за которых неграм носа было не высунуть из бараков до рассвета. Старуха фыркнула и, покопавшись в кармашках плетеного пояса, достала тряпичное сердечко, туго чем-то набитое: "Возьми и ничего не бойся". От сердечка шел резкий пряный запах.
   Оставила Ма еще один подарок, вызвавший целый переполох на кухне и в людской: платок из жесткого крепа точь-в-точь того же пунцового цвета, как у самой унганы, и я повязала его таким же узлом вместо своего полосатого футляра. Лакеи шушукались, а горничная Ирма заметила ехидно:
   – Бедняжка, отдохнуть тебе некогда, ночью гости и днем гости…
   – Это верно, – отвечала я, – тебе-то хоть днем дают поспать!
   Обновку заметили и дамы, когда я подавала кофе.
   – Что это у тебя? – брезгливо поджав губы, спросила донья Умилиада. – Белен, посмотри, не у тебя ли украдено?
   – Красный креп, фи! Однако в самом деле, Сандра, откуда он у тебя?
   – Мне подарила его Обдулия, сеньора, – скромно отвечала я, потому что скрывать что-либо было бесполезно.
   – Вот тебе раз! Белен, слышишь? Мало было одной ведьмы в усадьбе, теперь еще одна, и прямо в самом доме!
   – Полно, тетя! – лениво отозвалась донья Белен. – Слава богу, мы добрые христиане и не подвержены суевериям. А Обдулия никому не мешает в своем коровнике.
   – Вот как? Ты спускаешь подобные дикости? Тебе должно быть стыдно, дорогая. – И мне, тоном, не допускающим возражений:
   – Подойди сюда!
   "Сейчас что-то будет", подумала я, подходя. Она влепила мне затрещину сверху вниз, так что щека загорелась огнем.
   – Я запрещаю тебе с этой ведьмой водиться. Поняла? Если нет – пеняй на себя.
   – Да, сеньора, как скажете, – ответила я скромно. Наверно, слишком скромно.
   Меня до этого никогда не били по лицу.
   – Нет, посмотрите на это! – возмутилась вдовушка. – Она еще издевается! Ирма, принеси из моей комнаты мой асоте.
   Асоте, ременный хлыст на рукоятке, был непременным спутником этой дамы. Рука у нее была тяжелая, кнутом она орудовала лихо, и многие негры носили на себе отметины в виде узких полос содранной кожи. По какой-то необъяснимой прихоти судьбы она, переодеваясь, забыла свою игрушку в спальне и теперь посылала за ней служанку.
   – Я проучу каналью – для ее же пользы, Белен.
   Ирма заторопилась по лестнице, так что тонкие ноги, как спицы, мелькали из-под подола. Но не успела она одолеть и нескольких ступенек, как кубарем свалилась вниз, словно невидимый шнурок опутал ей голени. Глаза девчонки были круглы от испуга, лицо посерело.
   Это вызвало у почтеннейшей тетушки целый взрыв негодования по поводу окончательно распустившейся прислуги. Она сама вскочила из-за стола и направилась к лестнице.
   Разгневанная дама поскользнулась на гладком мраморном полу и растянулась на бело-красной мозаике, сверкнув на мгновение нижними юбками.
   В ту же секунду я с оханьем, аханьем и причитаниями бросилась ее поднимать. С виду я была, наверно, воплощение услужливости.
   С другой стороны на помощь поспешила хозяйка, тут же к нам присоединилась и Ирма, несмотря на ушибленные колени. Общими усилиями мы подняли тетушку, путавшуюся в бесчисленных подолах, и усадили на тот самый стул, с которого она за минуту перед тем так резво вскочила. Даму успокоили, дав понюхать соли, и прерванный полдник продолжался. Со стороны все выглядело даже смешно, но донья Умилиада нет-нет да поглядывала на меня дикими глазами и речь о хлысте больше не заводила.
   Совершенно дикими глазами глядели на меня и на кухне, куда я пришла с подносом грязной посуды.
   – Эй, Лафкадио, в чем дело? Ты не хочешь мне дать лепешки?
   Спокойнее всех была старушка Саломе. Она спросила:
   – Дитятко, что там вышло?
   – Ирма так торопилась за хлыстом, что свалилась с лестницы, а сеньора тоже заторопилась, второпях наступила на подол и растянулась на полу…
   – А почему сеньора Умилиада тебя саму не послала за асоте? – поинтересовалась Ирма.
   – Откуда я знаю? – пожала я плечами. – Те же убираешь у нее в комнате, а не я.
   При чем тут я?
   – Но ведь платок, из-за которого все началось, подарила тебе ведьма Обдулия?
   – Ну да, для здоровья. Вы же знаете, что у меня кости ноют, как у старухи!
   Не думаю, чтобы все поверили объяснению, хотя оно успокоило всех своей обыкновенностью. Однако сама я не без тревоги ждала, что мне скажет вечером сама унгана. Не натворила ли я лишнего?
   Поздно вечером с замиранием сердца я прикрыла за собой дверь, направляясь на скотный двор. Хозяйские доги были не чета лондонским шавкам, с ними голыми руками не сладишь: головастые, с теленка ростом. Один из них едва не сшиб, налетев на меня на тропинке. Я протянула чудищу руку с зажатым в ней талисманом.
   Псина долго и беззвучно обнюхивала пальцы и, вильнув хвостом, нырнула в темноту.
   Чары подействовали.
   Находила дорогу по памяти: со второго этажа, с веранды, коровники виднелись хорошо. К тому же старуха описала приметы, по которым можно было легко отличить ее обиталище от прочих хижин: немного на отшибе от жилья пастухов и скотниц, побольше размером, а главное – днем и ночью в тени огромной, с раздвоенным стволом, сейбы.
   Сейбу, колдовское дерево, обходили стороной все негры и мало-мальски сведущие белые. Наступить на тень храмовой сейбы в Ибадане приравнивалось к святотатству.
   Но и любое дерево этой породы, независимо от того, где оно росло, уважалось и оберегалось. Если для лечебных или ритуальных целей надо было взять листьев, или коры, или кусок корня, или – чрезвычайной важности событие!- срубить ствол, это сопровождалось целой вереницей искупительных и очистительных обрядов. И если пришел человек и выстроил жилье в магической тени, не опасаясь, это означало одно из двух: несведущего недотепу, или превосходящего силой чудное дерево.