Страница:
Вот сумерки, вот свечи, за окном сверкает низко над горизонтом Южный крест, звездами сияют при свечах глаза Марисели. И не верится, что это не сон.
Ах, нет, не сон. Глаза у ниньи снова в слезах.
– Филомено, ведь теперь ты останешься со мной навсегда, верно? Я увезу тебя в Касильду – там нет лишних глаз и ушей, там ты сможешь жить в безопасности, там я буду с тобой.
Нет, это не сон. Это все та же самая жизнь – благословенная и проклятая. До чего же они хитра, как же просто ею рисковать и как же трудно в ней держаться.
Он промолчал, со знакомой улыбкой глядя ей в глаза. Марисели в испуге сжала его руки:
– Неужели это не возможно? Послушай, может быть, можно тебя легализовать?
И снова жесткая насмешка в раскосых глазах остановила ее порыв.
– Господь не оставит нас, – сказала она наконец. – Господь не оставит две любящие души. Но если ты прекратишь свои безумства…
– Самое большое из них, нинья, – то, что я здесь с тобой.
– Мне осталось только молиться, – вздохнула нинья, – господи, спаси и сохрани тебя на пути, который ты избрал. Хотя эти пути недостойны христианина, а ведь ты им когда-то был. Мстительность и жестокость – непростительные грехи. О, матерь божья, разве я думала, что они могут родиться от чистой и доброй души! Все мы, и я, виноваты в этом. Филомено, я не могу представить тебя с ружьем и мачете.
Стоит закрыть глаза, и я вижу тебя с топором и дощечками, с коробом всяких инструментов.
– Было время, – отвечал негр, – я подолгу играл этими игрушками. На корабле не приходилось бездельничать, да и сейчас я бы с удовольствием помахал топором.
Да вот незадача…
Помолчал, собираясь с духом, чувствуя снова в груди странный холодок. Но сказать надо было все до конца. Как непонятливому младенцу растолковывал ей, такой бесстрашной и наивной, жесткую подоплеку жизни – просто и ясно.
– Когда я был прежним Каники – драчуном и озорником – ты меня тоже любила, но не так. Это было хозяйское благоволение к домашнему рабу, привычному в семье человеку. Нет, конечно, не совсем так. Но ты не понимала, чем я тебя волновал – не может же тебя волновать этот стол или та собака… А раб в обычном порядке жизни вообще-то немногим больше стола или собаки. Ну, невидаль – христианин, крещеная душа – взяли и отдали напрокат, как клячу. Отправили в море, ах ты, ну ладно. А в море знаешь, как хорошо думается! Я и раньше догадывался кое о чем.
Твой брат Лоренсито – земля ему пухом – он меня сильно испортил, потому что любил и баловал. Он мне давал воли куда больше, чем полагается рабу – но все-таки я при нем оставался рабом. Но я любил его очень – куда больше, чем тайто должен любить воспитанника. Может, потому и взбрело мне в башку, что тебя можно любить больше чем сеньориту.
Но только Лоренсо, когда умер, был еще мальчиком. Боюсь, если б он вырос, все стало бы на свои места. Он бы был хозяином добрым и справедливым, – но хозяином, а не своим братцем. И вот года мне это в голову пришло – тут-то я и понял, что все пустое. Пока есть колея заведенного порядка, пока ты хозяйка, а я раб – все надо выбросить из головы.
– Но ты не сделал этого.
– Это не я, – усмехнулся Филомено, – это жизнь так повернула. Когда я это понял – все мне стало все равно. Я и думать перестал, жил, как трава, без мыслей. Смотрел, как облака бегут, как птицы летят – и не думал ни о чем, как оцепенел. Да только не надолго. Потом явился этот капитан на мою голову, – а я негр балованный, я уж об этом говорил, – да при том еще наполовину мандинга. За нашу строптивость на всех базарах за нас дают полцены – знаешь? Даже мулу не сладко, когда его бьют. Если считать себя мужчиной… а кто меня им считал? Я не помню, как все вышло; ну а что из этого вышло, ясно: кандалы да петля. То, что я сбежал – это случай, судьба.
– Все-таки ты пришел ко мне?
– Пришел; и это тоже судьба. Я не надеялся ни на что, когда шел сюда неделю назад. Видишь, луна на ущербе, а тогда была полная? Я выбился из колеи, Марисели, выбился из колеи настолько, что стало все равно: жить или умереть. Меня живым можно было отпевать, как покойника. Что думал в это время? Убей меня бог, не соберу сейчас, чего только не передумал. Точней, думал одно: нинья всегда может сказать, что я шел причинить ей зло и что она обороняясь убила меня, чертова негра. Потом ты меня поцеловала… и тогда в один миг столько было подумано, сколько, наверно, за всю жизнь до того. Стало ясно, как день, что жить тебе тоже тошнехонько, хоть и на другой манер.
По-хорошему, этого должно было хватить с лихвой. Показалось, однако, мало – полез дальше и опозорился. Ну это ладно, полбеды; беда в том, что утром ты меня увидела, такого противного, черного, в своей белой постели и испугалась: что же я наделала? Нет-нет, не возражай, разве можно на тебя сердиться? Ведь ты тоже вышла из своей колеи, а это, скажу, поначалу страшно.
А теперь слушай меня внимательно. Послушай меня… Если бы я оставался рабом, никогда бы ты меня не любила, как сейчас. Я б и не мечтал о том, чтобы ты лежала на моей груди – вот так. Раз выбившись из колеи, в нее уж не вернешься, да я и не хочу. Я Каники, смутьян и симаррон. Я останусь тем, что есть, чтобы уважать себя и заслуживать твою любовь. Я не могу уже стать тем, чем был, если почувствовал себя мужчиной… мужчиной, который вправе тебя желать и любить.
Нинья плакала, уткнувшись лицом ему в грудь. Он дышал ей в макушку, шевеля русые волосы.
– Я не смогу слишком долго оставаться в доме, потому что это может быть небезопасно для тебя. Не хочу прятаться под твоей юбкой. Единственное, что я могу тебе обещать – не искать смерти, как раньше. Рано или поздно она сама меня найдет. Но пока меня не убили, пока я дышу, я буду тебя любить.
Нинья долго молчала – слезы успели высохнуть на лице. Потом взяла его за руку и без свечи по темным коридорам повела его в часовню.
Там горели лампады – те же, что и были, и ничего не изменилось за эти годы ни на каплю, и от этого к горлу почему-то подступал комок. Вот кресла и стол, и на столе Библия, а рядом чернильница с пером и бумага. Нинья села за стол и начала писать:
"Мы, ниже именнованные Филомено де Сагел прозванием Каники и Марисели Сагел де ла Луна, не имея возможности вступить в брак достойным образом с соблюдением всех христианских таинств, перед лицом Всевышнего, господа нашего Иисуса Христа, матери его пречистой девы Марии и всех святых угодников и мучеников и при их свидетельстве объявляем себя мужем и женой – чтобы быть рядом в счастье и горести, в болезни и здравии, в бедности и богатстве, покуда смерть не разлучит нас. Аминь.
Тринидад, 28 ноября 1825 года, в доме Сагел де ла Луна".
И подписи.
Мне в руки это удивительное брачное свидетельство попало уже после смерти обоих супругов. А тогда… Тогда Каники долго слушал молитвы Марисели – такие же жаркие, как до того речи, обращенные к нему. А потом, вернувшись в спальню, любили друг друга при свете ущербной луны.
Так состоялась женитьба Каники.
Глава восьмая
Не было его в этот раз долго – так долго, что Факундо забеспокоился: не попал ли куманек в неприятности? Я над ним смеялась:
– Ты бы торопился в лес на его месте? Смотри, какие дожди, чего коту попусту лапки мочить? Только март обсушит крыши, он будет тут как тут.
– Шутки! Что он, три месяца будет прятаться в ее постели?
Я так не думала, потому что это было и небезопасно; однако терпением стоило запастись.
Он появился внезапно на каменных ступенях, ведущих вверх от ручья к хижинам – неторопливым шагом, насвистывая, под нежарким зимним солнцем, – и с восторженным воплем бросился к нему Пипо, заметивший крестного раньше остальных.
Мы тоже ждали его, ах, как мы его ждали! Все из рук валилось без Каники, и еда казалась несоленой, и даже мысли не возникало о том, чтобы взять ружье и пойти прогуляться где-нибудь в округе.
Он вернулся; и он был тот и не тот. И дело не в новой добротной одежде, не в запахе хорошего табака. Словно поредело черное облако вокруг его головы, и стали проглядывать сквозь него и серебристая голубизна неба, и красные отблески вечерней зари.
Это была целая ночь разговоров под треск маленького костерка. Куманек рассказывал о своей женитьбе.
– Убить тебя мало, – сказал ему Факундо. – Девушка плачет, девушка ждет, а ты заставляешь ее мучиться. Право, бесчувственный – верно сказала твоя бабка.
Филомено не обиделся.
– Хорошо тебе смеяться, толстопятому негру. Ну, смейся – видишь, я тоже не плачу.
– Почему ты не остался еще немного?
– Стало невмоготу сидеть взаперти… Негры, не хотели бы вы прогуляться?
Мы были не против размять кости – и я, и Гром, и старина Идах с нами напрашивался. Игра со смертью затягивает, когда есть сила, но нет возможности ее приложить в жизнь, – тогда она растрачивается в опасной игре. Это я сообразила позже, когда игра все продолжалась, хотя осточертела до смерти, а прекратить ее не было возможности. Но тогда голова была занята тем, как бы половчее в нее вступить.
Я сказала: если мы не самоубийцы, нам надо кое о чем подумать наперед. Почему белые всегда берут верх над неграми? Пушки, ружья и прочее? Да, но не только.
Черный думает: сегодня день прошел, и ладно. Белый думает: а какая выгода из этого дня мне будет завтра? Нет, среди них тоже хватает таких, что дальше собственного носа не видят, но сама их порода более расчетлива. При этом если испанцы рассчитывают, скажем, за неделю, то англичане – не менее чем за год, потому-то янки, которые суть те же англичане, накостыляли испанцам по шее во Флориде (а впоследствии мало-помалу везде пролезли с хозяйским гонором). "А я, негры, – сказала я парням, – была на выучке у англичан и научилась не только крахмалить юбки".
Слушали меня с интересом.
Я сказала им: рано или поздно на нас устроят большую облаву. Неплохо было бы к этому подготовиться заранее, присмотреть какое-нибудь укромное местечко. Еще: не ходить пешком, раздобыть лошадей – конного трудней выследить, чем пешего. И последнее: раздобыть оружие и научиться с ним обращаться как следует.
Спорить не стали: право, не с чем было спорить.
Лошадей раздобывать ходили Факундо и Каники, я в том деле не участвовала. Это именно в тот раз Факундо коротал день в комнатке Ма Ирене, пока куманек…
Словом, ночью они увели четырех скакунов у Хесуса Рото, барышника и перекупщика, – ровно столько оказалось в его конюшне в пригороде, и две из лошадей были его, а другие краденые. Сделано было чисто и без шума. Наутро он спохватился – э!
Ищи больше. "Вор, что у вора крадет, сам в святые попадет". На святость мы не рассчитывали, но кони были хороши.
До этого надо было еще научить Филомено ездить верхом – ох, было смеха, как он трясся на старом вороном! Дурень стал смирен с годами – ему перевалило за двадцать, только потому куманек не посчитал боками все камни на нашей горке. Нет, конечно, ездить он выучился, но все равно больше любил ходить пешком и ходок был неутомимый.
Раздобылись мы и сбруей, и ружьями, и пистолетами, и порохом с пулями – через Марту, к которой куманек ездил в тот раз один.
Каники знал Эскамбрай вдоль и поперек. Пришла пора и нам знакомиться поближе с этими горами. К тому же не стоило поднимать ружейный переполох слишком близко от поселка. Едва закончился сезон ураганов, как мы внушительной компанией двинулись в путь. Нас было шестеро. Впереди бежал Серый, вынюхивая и разведывая, и на отцовском вороном все старался опередить остальных Филоменито – в свои шесть лет он был очень взрослым и не хорохорился, как обычно дети, попавшие во взрослую компанию.
Он знал себе цену, этот мальчишка, и требовал к себе уважения. За спиной у него был лук, который смастерил ему Идах, и в кожаном футляре – десятка три стрел.
Такой же лук, только большого размера, был у самого Идаха: это оружие было ему привычно и знакомо. Заправский охотник, следопыт и славный человек был мой дядя.
Ему пришлось учиться больше, чем нам: и ружье, и лошадь он впервые увидел близко на этом острове. Но он научился всему, и раньше всех земляков стал понимать ленгвахе – коверканый негритянский испанский.
Каники привел нас к месту, где Аримао начинает, будто нитка за невидимой иголкой, нырять под землю и выныривать, словно делая великанские стежки. Река промывала ходы в скале, образуя пещеры, по дну которых струилась вода. Можно было на плоту вплыть в такую пещеру и проплыть с милю, лишь наклоняясь иногда под низкими сводами, и выплыть к солнцу на другой стороне какого-нибудь гребня.
Гора в этом месте напоминала косо положенный слоеный пирог, и в одном из слоев, видимо самом рыхлом, похозяйничала вода. Известняк напоминал сыр, изгрызенный мышами, лабиринт с пустотами, многочисленными ходами и выходами, открывающимися частью в туннель, по которому текла река, частью на солнечный западный склон.
Удобное, укромное жилище, идеальное убежище при облавах. Куму его показал какой-то приятель много лет назад, и заметно, что им пользовались не мы одни.
Каники показал свое стрельбище – тоже очень укромное местечко, где пласт мягкого камня выветрился с поверхности, образуя нечто вроде грота, но огромных размеров. Света было достаточно, а стены глушили звук. Еще сохранилась на известняковой стене нарисованная человеческая фигура, исколупанная пулями.
Принялись за дело и мы.
Упражнения – великое дело, и мало-помалу начало получаться у всех. Идах стал стрелять отлично сразу, как только освоился с ружьем; но, перезаряжая, каждый раз неодобрительно покачивал головой. "Время, время! Вас убьют всех, пока вы будете возиться с шомполами". Мы ничего не могли с этим поделать. Но как-то раз Идах взял на стрельбище лук. Пока Каники забивал заряд в дуло – а он делал это весьма проворно – Идах одну за другой всадил восемь стрел в ствол старой каобы.
Грубо скованные из звеньев цепи наконечники пробили кору и плотно засели в твердой древесине, – это на расстоянии в восемьдесят шагов. Настал наш черед почесать в затылках… Я припомнила детство и разговоры о том, что кто-то подстрелил антилопу за двести пятьдесят шагов, поразив ее насмерть. Идах подтвердил: двести пятьдесят шагов – это много, но сто пятьдесят – обычная дальность выстрела на поражение всякого уважающего себя охотника. Восемь выстрелов друг за другом может не каждый, но пустить пять стрел почти без промежутка – это требуют со всякого мальчишки. И при том все тихо и скрытно: ни грома, ни дыма, звон тетивы, свист стрелы, человек падает, а спутник упавшего не понимает, откуда настигла смерть.
Я вспомнила нашу первую вылазку. Если бы у нас тогда был лук! Положительно, такое оружие было нам необходимо.
– Ружье бьет дальше, – ворчал Филомено, – без ружья не обойтись.
Но в лесу, где видимость сильно ограничена, это преимущество сходило на нет. И, кроме того, я вспомнила еще кое-что.
– Идах, ты сможешь сделать актанго?
Тот почесался:
– Если сумеет наш кузнец.
Самострел актанго бил прицельно на четыреста шагов. Правда, он не был скорострельнее ружья, но зато бесшумен. Филомено заинтересовался:
– Что-то знакомое… Кажется, я такое видел.
Но до поры разговор этот был оставлен. Мы учились обращаться с оружием, что было под рукой. Те дни помню больше всего по боли в плечах, отбитых ружейной отдачей, и нытью в руках, потому что мышцы сводило то держать на весу тяжеленное ружье, то натягивать тугую тетиву, норовившую при любой оплошке стегануть по запястью.
Мудреная наука стрелять из лука, мудренее, чем из ружья. Можно говорить, что лук – оружие дикарей, но пусть попробуют научиться им владеть! Эту науку с ходу было не взять, потребовалась долгая практика.
Когда Каники сказал, что в корову в трех шагах мы уже не промахнемся, мы снова оседлали коней. Мы просто гуляли по горам, где днем, где ночью, где верхом, где ведя коня в поводу, избегая торных троп, откладывая в памяти приметные заостренные вершины и держа в голове вместо координатной сетки сеть речных русел и притоков.
То, чем мы занимались, на военном языке называлось разведкой местности. Но мы недурно проводили эти недели, то слоняясь по чащам, то выбираясь к границам заселенных мест. Ружья лежали поперек седел, луки готовы были свистнуть, глаза глядели, а уши слушали.
И вот однажды тихим вечером (давно закончился сезон дождей) к костру, где мы ужинали, подкатился Серый. Молча уцепил Факундо за штанину и потащил куда-то в сторону.
Факундо бросил недоеденный кусок и пошел. Если Серый звал – значит, нужно идти, по пустякам он не беспокоил. Следом двинулся Идах, на ходу пристегивая мачете.
Мы втроем остались ждать.
Мужчины появились не скоро: Серый увел их едва не за полмили. Вернулись не с пустыми руками: возникнув из темноты, уложили у костра немолодую женщину, довольно светлокожую, сильно исхудавшую, судя по тому, как обвисло ее платье.
Она была зверски голодна и в обморок упала от недоедания. Ее удалось привести в себя и накормить, а пока она ела, мы гадали про себя: кто бы могла быть мулатка лет пятидесяти, с холеными руками, в хорошем платье?
Конечно, тетка Паулина не была кто попало. Она была экономкой и домоправительницей у дона Тимотео Вильяверде. Правила делами, носила креп и муслин и жила в свое удовольствие. Она была в полном доверии у хозяина, приходясь ему родной сестрой по отцу. Числилась рабыней, но фактически была вторым управляющим, и без ее участия не принималось ни одно хозяйственное решение.
Что же произошло, чтоб заставить такую важную и немолодую особу пуститься в бега?
Дон Тимотео был вдов и бездетен. Хозяйство – несколько десятков негров, сахарные и табачные плантации – содержал рачительно и в меру строго. Майораль у него даже не имел помощника – для такого имения надзор был, по общим понятиям, слабый, но все обходилось тихо-смирно, не считая мелких происшествий вроде краж из винного погреба. За работу спрашивали строго, но кормили сытно и раз в месяц устраивали праздник с барабанным боем, танцами и жареным поросенком. Дон Тимотео умел ладить с неграми, а среди негритянок попригляднее не было ни одной, обойденной его вниманием, не считая Фермины, двадцать лет спавшей в хозяйской опочивальне. Как следствие этого внимания, пасли гусей, кормили кур и пугали птиц с огорода ватага разноцветной ребятни. Казалось, все в усадьбе Вильяверде были довольны по-своему, и маленький мирок на патриархальный лад благоденствовал.
Идиллия кончилась со смертью хозяина. Ему не было шестидесяти, и был дон Тимотео здоров как бык, но только однажды в субботу, возвращаясь от церковной службы, попытался в пьяном виде взять какую-то изгородь на галопе. Норовистая лошадь заупрямилась и резко встала. Всадник перелетел ей через голову и сломал себе шею.
Охи, ахи, слезы, похороны. Покойник в простоте душевной собирался прожить сто лет и не оставил завещания. Но на жирный кусок всегда найдется роток, и прикатила из Гаваны дальняя родственница, которой покойный при жизни знать не знал. Донья Мария де лас Ньевес, сеньорита за тридцать пять, и была – по словам Паулины – божьим наказанием.
Много позже я узнала ее историю. До того как ей на голову свалилось неожиданное богатство, она жила в доме герцога Харуко в качестве компаньонки, а точнее – приживалки при герцогине. Место для безбедного жилья на всем готовом; мне это сразу напомнило вдовушку Умилиаду. Если человек не хочет заработать себе на хлеб сам, а идет в приживалки, о нем ничего больше не надо говорить: для этого нужен особый характер.
Сеньорита семнадцати лет попала в герцогский дом прямо из монастыря, где воспитывалась. Герцогиня держала порядочный штат, нечто вроде двора. Через ее опеку проходило немало бедных монастырских воспитанниц, сироток и незаконнорожденных, и их свадьбы для старухи являлись истинным развлечением.
Среди них было немало квартеронок, мулаток, пард, тригеньо, и прочих оттенков смеси черного и белого – может быть, этим объяснялась болезненная, нервная ненависть сеньориты к цветным. Цветные красавицы, так же как и она, появлялись семнадцати лет из монастыря, так же склонялись в реверансах, обмахивали веером патронессу, подавали стаканы с лимонадом – и через два-три года, а то и раньше, подбирали пышные белые юбки, поднимаясь по ступеням домовой часовни, ведомые к алтарю каким-нибудь самодовольным лейтенантом из Батальона Верных Негров, или пронырливым квартероном-стряпчим, а порою даже – отпрыском хорошей креольской семьи, достаточно терпеливым или достаточно влиятельным, чтобы получить разрешение на такой брак. Воспитанницы герцогини были ходовым товаром, и белые девушки тоже не засиживались во фрейлинах, но вот Марию де лас Ньевес мужчины обходили. Конечно, она была бедна, как церковная мышь, но сеньора Харуко всем девушкам давала небольшое приданое (имея огромные угодья и то ли восемь, то ли одиннадцать тысяч негров, она могла себе это позволить). Видно, женихи чутьем угадывали в ней нечто, чертом заложенное, и ни один не польстился ни на приданое, ни на протекцию знатной особы. Сеньориту стали представлять ни как воспитанницу, а как компаньонку, и с этим пришлось смириться… Наследство от троюродного дядюшки было подарком судьбы.
Люди, которым в молодости приходится туго, выбравшись из несчастий, разделяются на два сорта: одни рады, что беды позади, и счастливы. Другие готовы на всех выместить досаду за то, что поначалу не везло. Вот к этим последним и принадлежала новая хозяйка Вильяверде.
– Бешеная, как есть бешеная! – докладывала Паулина. – Будто ее черти грызут, а она нас, кого зубами достанет.
Первым делом она рассчитала прежнего майораля и наняла нового, а при нем – четверых помощников, все с оружием и собаками. Соседи недоумевали, негры поеживались. Но первые дни все было вроде по-прежнему. Хозяйка ходила по усадьбе с хлыстом и пистолетом, опять-таки напомнив мне вдовушку. Но, приученная годами интриг, и здесь выжидала и показала характер только тогда, когда уверилась в безопасности.
Тут, на беду, подошел день ежемесячного праздника. Паулина доложила новому майоралю, тот доложил хозяйке, хозяйка вызвала Паулину.
– Праздник? – спросила она. Будет вам праздник. И с этими словами поднялась, взяла хлыст и дважды ударила экономку по лицу, так что кожа лопнула. – Будет вам праздник!
На другой день всех до единого рабов выстроили на утрамбованной площадке перед бараками. Надсмотрщики, майораль, собаки, и, конечно, хозяйка.
– Сегодня вам будет праздник, – говорит она всем, – единственный праздник, которого вы по своему скотству заслуживаете. Покойный дядюшка, мир праху его, распустил вас безобразно. Сейчас каждый из вас получит по десять плетей за то, что возомнили не по чину. И будет исправлено еще одно безобразие: подумать только, ни на одном нет клейма!
Надсмотрщики приступили к делу. Не шутка была, перепороть и переклеймить такую уйму народа, человек до сотни, считая с детьми. Ад стоял кромешный, и среди этого ада стояла гордая сеньорита Мария де лас Ньевес с пистолетами в руках и улыбалась, время от времени стреляя в воздух.
Наконец с экзекуцией было покончено, но это было не все. Не успели матери успокоить орущих от боли детей, как произошло что-то новое.
Двое стражников разыскали в толпе и выволокли к столбу Фермину, хозяйскую фаворитку, содрали платье и привязали. Стоя рядом, скучным голосом хозяйка читала проповедь о том, что некоторые негры, с попустительства неразумных белых, мнят о себе то, чего они, животные, мнить о себе не должны, что блуд белых с небелыми – хуже, чем скотоложство, и если белых наказывает бог, как неразумного дядюшку, то черных должны наказывать белые, и наказывать жестоко.
И махнула рукой, дав сигнал спустить собак.
С крепкой сорокалетней женщиной было покончено в считанные минуты.
– От нее остались одни лохмотья, – говорила Паулина, глядя куда-то в сторону.
– Она красивая была, Фермина, хоть и не молода. Дон Тимотео ее очень жаловал.
Следующим намерением новой хозяйки было – продать всех цветных рабов из имения и на их место купить черных. Старая мулатка подслушала разговор сеньориты с управляющим дня через три после зловещего праздника.
– Только экономку оставлю, – заметила хозяйка между делом. – Пока она мне нужна, а потом я с ней сама разберусь.
Какого рода может быть это "разберусь", Паулина уже знала и в тот же час, в чем была и с чем была, выбралась из усадьбы и подалась в горы. Недели две она бродила в лесу наугад. Ослабела от голода, усталости, страха. Своих спасителей в полуобмороке приняла за ангелов небесных, пока до нее не дошло, что от ангелов не разит потом…
Мы, не сговариваясь, повернули лошадей в сторону паленке. Старуху посадил к себе на седло Пипо. Были мы не так далеко и добрались скоро.
Все, что требовалось Паулине – подкормиться, отлежаться, прийти в себя. В свои пятьдесят она была еще бодра, и если показалась старухой сначала, то только от пережитого. Мужская часть населения проявила к новенькой неподдельный интерес и вскоре почтенная дама была окружена десятком кавалеров, которых ее возраст мало трогал.
Пока Паулина отвечала на любезности, мы обсуждали ее дела.
– Пустить в усадьбу красного зверя, – сказал Идах.
– Она опять отыграется на неграх, – возразил Факундо.
– Увести всех в лес! Места хватит.
– Кучу народа с детьми и стариками? Глупость, брат, это немыслимо.
– Ее надо убить, – вымолвил наконец Каники. – Чтобы другим было неповадно.
Ах, нет, не сон. Глаза у ниньи снова в слезах.
– Филомено, ведь теперь ты останешься со мной навсегда, верно? Я увезу тебя в Касильду – там нет лишних глаз и ушей, там ты сможешь жить в безопасности, там я буду с тобой.
Нет, это не сон. Это все та же самая жизнь – благословенная и проклятая. До чего же они хитра, как же просто ею рисковать и как же трудно в ней держаться.
Он промолчал, со знакомой улыбкой глядя ей в глаза. Марисели в испуге сжала его руки:
– Неужели это не возможно? Послушай, может быть, можно тебя легализовать?
И снова жесткая насмешка в раскосых глазах остановила ее порыв.
– Господь не оставит нас, – сказала она наконец. – Господь не оставит две любящие души. Но если ты прекратишь свои безумства…
– Самое большое из них, нинья, – то, что я здесь с тобой.
– Мне осталось только молиться, – вздохнула нинья, – господи, спаси и сохрани тебя на пути, который ты избрал. Хотя эти пути недостойны христианина, а ведь ты им когда-то был. Мстительность и жестокость – непростительные грехи. О, матерь божья, разве я думала, что они могут родиться от чистой и доброй души! Все мы, и я, виноваты в этом. Филомено, я не могу представить тебя с ружьем и мачете.
Стоит закрыть глаза, и я вижу тебя с топором и дощечками, с коробом всяких инструментов.
– Было время, – отвечал негр, – я подолгу играл этими игрушками. На корабле не приходилось бездельничать, да и сейчас я бы с удовольствием помахал топором.
Да вот незадача…
Помолчал, собираясь с духом, чувствуя снова в груди странный холодок. Но сказать надо было все до конца. Как непонятливому младенцу растолковывал ей, такой бесстрашной и наивной, жесткую подоплеку жизни – просто и ясно.
– Когда я был прежним Каники – драчуном и озорником – ты меня тоже любила, но не так. Это было хозяйское благоволение к домашнему рабу, привычному в семье человеку. Нет, конечно, не совсем так. Но ты не понимала, чем я тебя волновал – не может же тебя волновать этот стол или та собака… А раб в обычном порядке жизни вообще-то немногим больше стола или собаки. Ну, невидаль – христианин, крещеная душа – взяли и отдали напрокат, как клячу. Отправили в море, ах ты, ну ладно. А в море знаешь, как хорошо думается! Я и раньше догадывался кое о чем.
Твой брат Лоренсито – земля ему пухом – он меня сильно испортил, потому что любил и баловал. Он мне давал воли куда больше, чем полагается рабу – но все-таки я при нем оставался рабом. Но я любил его очень – куда больше, чем тайто должен любить воспитанника. Может, потому и взбрело мне в башку, что тебя можно любить больше чем сеньориту.
Но только Лоренсо, когда умер, был еще мальчиком. Боюсь, если б он вырос, все стало бы на свои места. Он бы был хозяином добрым и справедливым, – но хозяином, а не своим братцем. И вот года мне это в голову пришло – тут-то я и понял, что все пустое. Пока есть колея заведенного порядка, пока ты хозяйка, а я раб – все надо выбросить из головы.
– Но ты не сделал этого.
– Это не я, – усмехнулся Филомено, – это жизнь так повернула. Когда я это понял – все мне стало все равно. Я и думать перестал, жил, как трава, без мыслей. Смотрел, как облака бегут, как птицы летят – и не думал ни о чем, как оцепенел. Да только не надолго. Потом явился этот капитан на мою голову, – а я негр балованный, я уж об этом говорил, – да при том еще наполовину мандинга. За нашу строптивость на всех базарах за нас дают полцены – знаешь? Даже мулу не сладко, когда его бьют. Если считать себя мужчиной… а кто меня им считал? Я не помню, как все вышло; ну а что из этого вышло, ясно: кандалы да петля. То, что я сбежал – это случай, судьба.
– Все-таки ты пришел ко мне?
– Пришел; и это тоже судьба. Я не надеялся ни на что, когда шел сюда неделю назад. Видишь, луна на ущербе, а тогда была полная? Я выбился из колеи, Марисели, выбился из колеи настолько, что стало все равно: жить или умереть. Меня живым можно было отпевать, как покойника. Что думал в это время? Убей меня бог, не соберу сейчас, чего только не передумал. Точней, думал одно: нинья всегда может сказать, что я шел причинить ей зло и что она обороняясь убила меня, чертова негра. Потом ты меня поцеловала… и тогда в один миг столько было подумано, сколько, наверно, за всю жизнь до того. Стало ясно, как день, что жить тебе тоже тошнехонько, хоть и на другой манер.
По-хорошему, этого должно было хватить с лихвой. Показалось, однако, мало – полез дальше и опозорился. Ну это ладно, полбеды; беда в том, что утром ты меня увидела, такого противного, черного, в своей белой постели и испугалась: что же я наделала? Нет-нет, не возражай, разве можно на тебя сердиться? Ведь ты тоже вышла из своей колеи, а это, скажу, поначалу страшно.
А теперь слушай меня внимательно. Послушай меня… Если бы я оставался рабом, никогда бы ты меня не любила, как сейчас. Я б и не мечтал о том, чтобы ты лежала на моей груди – вот так. Раз выбившись из колеи, в нее уж не вернешься, да я и не хочу. Я Каники, смутьян и симаррон. Я останусь тем, что есть, чтобы уважать себя и заслуживать твою любовь. Я не могу уже стать тем, чем был, если почувствовал себя мужчиной… мужчиной, который вправе тебя желать и любить.
Нинья плакала, уткнувшись лицом ему в грудь. Он дышал ей в макушку, шевеля русые волосы.
– Я не смогу слишком долго оставаться в доме, потому что это может быть небезопасно для тебя. Не хочу прятаться под твоей юбкой. Единственное, что я могу тебе обещать – не искать смерти, как раньше. Рано или поздно она сама меня найдет. Но пока меня не убили, пока я дышу, я буду тебя любить.
Нинья долго молчала – слезы успели высохнуть на лице. Потом взяла его за руку и без свечи по темным коридорам повела его в часовню.
Там горели лампады – те же, что и были, и ничего не изменилось за эти годы ни на каплю, и от этого к горлу почему-то подступал комок. Вот кресла и стол, и на столе Библия, а рядом чернильница с пером и бумага. Нинья села за стол и начала писать:
"Мы, ниже именнованные Филомено де Сагел прозванием Каники и Марисели Сагел де ла Луна, не имея возможности вступить в брак достойным образом с соблюдением всех христианских таинств, перед лицом Всевышнего, господа нашего Иисуса Христа, матери его пречистой девы Марии и всех святых угодников и мучеников и при их свидетельстве объявляем себя мужем и женой – чтобы быть рядом в счастье и горести, в болезни и здравии, в бедности и богатстве, покуда смерть не разлучит нас. Аминь.
Тринидад, 28 ноября 1825 года, в доме Сагел де ла Луна".
И подписи.
Мне в руки это удивительное брачное свидетельство попало уже после смерти обоих супругов. А тогда… Тогда Каники долго слушал молитвы Марисели – такие же жаркие, как до того речи, обращенные к нему. А потом, вернувшись в спальню, любили друг друга при свете ущербной луны.
Так состоялась женитьба Каники.
Глава восьмая
Не было его в этот раз долго – так долго, что Факундо забеспокоился: не попал ли куманек в неприятности? Я над ним смеялась:
– Ты бы торопился в лес на его месте? Смотри, какие дожди, чего коту попусту лапки мочить? Только март обсушит крыши, он будет тут как тут.
– Шутки! Что он, три месяца будет прятаться в ее постели?
Я так не думала, потому что это было и небезопасно; однако терпением стоило запастись.
Он появился внезапно на каменных ступенях, ведущих вверх от ручья к хижинам – неторопливым шагом, насвистывая, под нежарким зимним солнцем, – и с восторженным воплем бросился к нему Пипо, заметивший крестного раньше остальных.
Мы тоже ждали его, ах, как мы его ждали! Все из рук валилось без Каники, и еда казалась несоленой, и даже мысли не возникало о том, чтобы взять ружье и пойти прогуляться где-нибудь в округе.
Он вернулся; и он был тот и не тот. И дело не в новой добротной одежде, не в запахе хорошего табака. Словно поредело черное облако вокруг его головы, и стали проглядывать сквозь него и серебристая голубизна неба, и красные отблески вечерней зари.
Это была целая ночь разговоров под треск маленького костерка. Куманек рассказывал о своей женитьбе.
– Убить тебя мало, – сказал ему Факундо. – Девушка плачет, девушка ждет, а ты заставляешь ее мучиться. Право, бесчувственный – верно сказала твоя бабка.
Филомено не обиделся.
– Хорошо тебе смеяться, толстопятому негру. Ну, смейся – видишь, я тоже не плачу.
– Почему ты не остался еще немного?
– Стало невмоготу сидеть взаперти… Негры, не хотели бы вы прогуляться?
Мы были не против размять кости – и я, и Гром, и старина Идах с нами напрашивался. Игра со смертью затягивает, когда есть сила, но нет возможности ее приложить в жизнь, – тогда она растрачивается в опасной игре. Это я сообразила позже, когда игра все продолжалась, хотя осточертела до смерти, а прекратить ее не было возможности. Но тогда голова была занята тем, как бы половчее в нее вступить.
Я сказала: если мы не самоубийцы, нам надо кое о чем подумать наперед. Почему белые всегда берут верх над неграми? Пушки, ружья и прочее? Да, но не только.
Черный думает: сегодня день прошел, и ладно. Белый думает: а какая выгода из этого дня мне будет завтра? Нет, среди них тоже хватает таких, что дальше собственного носа не видят, но сама их порода более расчетлива. При этом если испанцы рассчитывают, скажем, за неделю, то англичане – не менее чем за год, потому-то янки, которые суть те же англичане, накостыляли испанцам по шее во Флориде (а впоследствии мало-помалу везде пролезли с хозяйским гонором). "А я, негры, – сказала я парням, – была на выучке у англичан и научилась не только крахмалить юбки".
Слушали меня с интересом.
Я сказала им: рано или поздно на нас устроят большую облаву. Неплохо было бы к этому подготовиться заранее, присмотреть какое-нибудь укромное местечко. Еще: не ходить пешком, раздобыть лошадей – конного трудней выследить, чем пешего. И последнее: раздобыть оружие и научиться с ним обращаться как следует.
Спорить не стали: право, не с чем было спорить.
Лошадей раздобывать ходили Факундо и Каники, я в том деле не участвовала. Это именно в тот раз Факундо коротал день в комнатке Ма Ирене, пока куманек…
Словом, ночью они увели четырех скакунов у Хесуса Рото, барышника и перекупщика, – ровно столько оказалось в его конюшне в пригороде, и две из лошадей были его, а другие краденые. Сделано было чисто и без шума. Наутро он спохватился – э!
Ищи больше. "Вор, что у вора крадет, сам в святые попадет". На святость мы не рассчитывали, но кони были хороши.
До этого надо было еще научить Филомено ездить верхом – ох, было смеха, как он трясся на старом вороном! Дурень стал смирен с годами – ему перевалило за двадцать, только потому куманек не посчитал боками все камни на нашей горке. Нет, конечно, ездить он выучился, но все равно больше любил ходить пешком и ходок был неутомимый.
Раздобылись мы и сбруей, и ружьями, и пистолетами, и порохом с пулями – через Марту, к которой куманек ездил в тот раз один.
Каники знал Эскамбрай вдоль и поперек. Пришла пора и нам знакомиться поближе с этими горами. К тому же не стоило поднимать ружейный переполох слишком близко от поселка. Едва закончился сезон ураганов, как мы внушительной компанией двинулись в путь. Нас было шестеро. Впереди бежал Серый, вынюхивая и разведывая, и на отцовском вороном все старался опередить остальных Филоменито – в свои шесть лет он был очень взрослым и не хорохорился, как обычно дети, попавшие во взрослую компанию.
Он знал себе цену, этот мальчишка, и требовал к себе уважения. За спиной у него был лук, который смастерил ему Идах, и в кожаном футляре – десятка три стрел.
Такой же лук, только большого размера, был у самого Идаха: это оружие было ему привычно и знакомо. Заправский охотник, следопыт и славный человек был мой дядя.
Ему пришлось учиться больше, чем нам: и ружье, и лошадь он впервые увидел близко на этом острове. Но он научился всему, и раньше всех земляков стал понимать ленгвахе – коверканый негритянский испанский.
Каники привел нас к месту, где Аримао начинает, будто нитка за невидимой иголкой, нырять под землю и выныривать, словно делая великанские стежки. Река промывала ходы в скале, образуя пещеры, по дну которых струилась вода. Можно было на плоту вплыть в такую пещеру и проплыть с милю, лишь наклоняясь иногда под низкими сводами, и выплыть к солнцу на другой стороне какого-нибудь гребня.
Гора в этом месте напоминала косо положенный слоеный пирог, и в одном из слоев, видимо самом рыхлом, похозяйничала вода. Известняк напоминал сыр, изгрызенный мышами, лабиринт с пустотами, многочисленными ходами и выходами, открывающимися частью в туннель, по которому текла река, частью на солнечный западный склон.
Удобное, укромное жилище, идеальное убежище при облавах. Куму его показал какой-то приятель много лет назад, и заметно, что им пользовались не мы одни.
Каники показал свое стрельбище – тоже очень укромное местечко, где пласт мягкого камня выветрился с поверхности, образуя нечто вроде грота, но огромных размеров. Света было достаточно, а стены глушили звук. Еще сохранилась на известняковой стене нарисованная человеческая фигура, исколупанная пулями.
Принялись за дело и мы.
Упражнения – великое дело, и мало-помалу начало получаться у всех. Идах стал стрелять отлично сразу, как только освоился с ружьем; но, перезаряжая, каждый раз неодобрительно покачивал головой. "Время, время! Вас убьют всех, пока вы будете возиться с шомполами". Мы ничего не могли с этим поделать. Но как-то раз Идах взял на стрельбище лук. Пока Каники забивал заряд в дуло – а он делал это весьма проворно – Идах одну за другой всадил восемь стрел в ствол старой каобы.
Грубо скованные из звеньев цепи наконечники пробили кору и плотно засели в твердой древесине, – это на расстоянии в восемьдесят шагов. Настал наш черед почесать в затылках… Я припомнила детство и разговоры о том, что кто-то подстрелил антилопу за двести пятьдесят шагов, поразив ее насмерть. Идах подтвердил: двести пятьдесят шагов – это много, но сто пятьдесят – обычная дальность выстрела на поражение всякого уважающего себя охотника. Восемь выстрелов друг за другом может не каждый, но пустить пять стрел почти без промежутка – это требуют со всякого мальчишки. И при том все тихо и скрытно: ни грома, ни дыма, звон тетивы, свист стрелы, человек падает, а спутник упавшего не понимает, откуда настигла смерть.
Я вспомнила нашу первую вылазку. Если бы у нас тогда был лук! Положительно, такое оружие было нам необходимо.
– Ружье бьет дальше, – ворчал Филомено, – без ружья не обойтись.
Но в лесу, где видимость сильно ограничена, это преимущество сходило на нет. И, кроме того, я вспомнила еще кое-что.
– Идах, ты сможешь сделать актанго?
Тот почесался:
– Если сумеет наш кузнец.
Самострел актанго бил прицельно на четыреста шагов. Правда, он не был скорострельнее ружья, но зато бесшумен. Филомено заинтересовался:
– Что-то знакомое… Кажется, я такое видел.
Но до поры разговор этот был оставлен. Мы учились обращаться с оружием, что было под рукой. Те дни помню больше всего по боли в плечах, отбитых ружейной отдачей, и нытью в руках, потому что мышцы сводило то держать на весу тяжеленное ружье, то натягивать тугую тетиву, норовившую при любой оплошке стегануть по запястью.
Мудреная наука стрелять из лука, мудренее, чем из ружья. Можно говорить, что лук – оружие дикарей, но пусть попробуют научиться им владеть! Эту науку с ходу было не взять, потребовалась долгая практика.
Когда Каники сказал, что в корову в трех шагах мы уже не промахнемся, мы снова оседлали коней. Мы просто гуляли по горам, где днем, где ночью, где верхом, где ведя коня в поводу, избегая торных троп, откладывая в памяти приметные заостренные вершины и держа в голове вместо координатной сетки сеть речных русел и притоков.
То, чем мы занимались, на военном языке называлось разведкой местности. Но мы недурно проводили эти недели, то слоняясь по чащам, то выбираясь к границам заселенных мест. Ружья лежали поперек седел, луки готовы были свистнуть, глаза глядели, а уши слушали.
И вот однажды тихим вечером (давно закончился сезон дождей) к костру, где мы ужинали, подкатился Серый. Молча уцепил Факундо за штанину и потащил куда-то в сторону.
Факундо бросил недоеденный кусок и пошел. Если Серый звал – значит, нужно идти, по пустякам он не беспокоил. Следом двинулся Идах, на ходу пристегивая мачете.
Мы втроем остались ждать.
Мужчины появились не скоро: Серый увел их едва не за полмили. Вернулись не с пустыми руками: возникнув из темноты, уложили у костра немолодую женщину, довольно светлокожую, сильно исхудавшую, судя по тому, как обвисло ее платье.
Она была зверски голодна и в обморок упала от недоедания. Ее удалось привести в себя и накормить, а пока она ела, мы гадали про себя: кто бы могла быть мулатка лет пятидесяти, с холеными руками, в хорошем платье?
Конечно, тетка Паулина не была кто попало. Она была экономкой и домоправительницей у дона Тимотео Вильяверде. Правила делами, носила креп и муслин и жила в свое удовольствие. Она была в полном доверии у хозяина, приходясь ему родной сестрой по отцу. Числилась рабыней, но фактически была вторым управляющим, и без ее участия не принималось ни одно хозяйственное решение.
Что же произошло, чтоб заставить такую важную и немолодую особу пуститься в бега?
Дон Тимотео был вдов и бездетен. Хозяйство – несколько десятков негров, сахарные и табачные плантации – содержал рачительно и в меру строго. Майораль у него даже не имел помощника – для такого имения надзор был, по общим понятиям, слабый, но все обходилось тихо-смирно, не считая мелких происшествий вроде краж из винного погреба. За работу спрашивали строго, но кормили сытно и раз в месяц устраивали праздник с барабанным боем, танцами и жареным поросенком. Дон Тимотео умел ладить с неграми, а среди негритянок попригляднее не было ни одной, обойденной его вниманием, не считая Фермины, двадцать лет спавшей в хозяйской опочивальне. Как следствие этого внимания, пасли гусей, кормили кур и пугали птиц с огорода ватага разноцветной ребятни. Казалось, все в усадьбе Вильяверде были довольны по-своему, и маленький мирок на патриархальный лад благоденствовал.
Идиллия кончилась со смертью хозяина. Ему не было шестидесяти, и был дон Тимотео здоров как бык, но только однажды в субботу, возвращаясь от церковной службы, попытался в пьяном виде взять какую-то изгородь на галопе. Норовистая лошадь заупрямилась и резко встала. Всадник перелетел ей через голову и сломал себе шею.
Охи, ахи, слезы, похороны. Покойник в простоте душевной собирался прожить сто лет и не оставил завещания. Но на жирный кусок всегда найдется роток, и прикатила из Гаваны дальняя родственница, которой покойный при жизни знать не знал. Донья Мария де лас Ньевес, сеньорита за тридцать пять, и была – по словам Паулины – божьим наказанием.
Много позже я узнала ее историю. До того как ей на голову свалилось неожиданное богатство, она жила в доме герцога Харуко в качестве компаньонки, а точнее – приживалки при герцогине. Место для безбедного жилья на всем готовом; мне это сразу напомнило вдовушку Умилиаду. Если человек не хочет заработать себе на хлеб сам, а идет в приживалки, о нем ничего больше не надо говорить: для этого нужен особый характер.
Сеньорита семнадцати лет попала в герцогский дом прямо из монастыря, где воспитывалась. Герцогиня держала порядочный штат, нечто вроде двора. Через ее опеку проходило немало бедных монастырских воспитанниц, сироток и незаконнорожденных, и их свадьбы для старухи являлись истинным развлечением.
Среди них было немало квартеронок, мулаток, пард, тригеньо, и прочих оттенков смеси черного и белого – может быть, этим объяснялась болезненная, нервная ненависть сеньориты к цветным. Цветные красавицы, так же как и она, появлялись семнадцати лет из монастыря, так же склонялись в реверансах, обмахивали веером патронессу, подавали стаканы с лимонадом – и через два-три года, а то и раньше, подбирали пышные белые юбки, поднимаясь по ступеням домовой часовни, ведомые к алтарю каким-нибудь самодовольным лейтенантом из Батальона Верных Негров, или пронырливым квартероном-стряпчим, а порою даже – отпрыском хорошей креольской семьи, достаточно терпеливым или достаточно влиятельным, чтобы получить разрешение на такой брак. Воспитанницы герцогини были ходовым товаром, и белые девушки тоже не засиживались во фрейлинах, но вот Марию де лас Ньевес мужчины обходили. Конечно, она была бедна, как церковная мышь, но сеньора Харуко всем девушкам давала небольшое приданое (имея огромные угодья и то ли восемь, то ли одиннадцать тысяч негров, она могла себе это позволить). Видно, женихи чутьем угадывали в ней нечто, чертом заложенное, и ни один не польстился ни на приданое, ни на протекцию знатной особы. Сеньориту стали представлять ни как воспитанницу, а как компаньонку, и с этим пришлось смириться… Наследство от троюродного дядюшки было подарком судьбы.
Люди, которым в молодости приходится туго, выбравшись из несчастий, разделяются на два сорта: одни рады, что беды позади, и счастливы. Другие готовы на всех выместить досаду за то, что поначалу не везло. Вот к этим последним и принадлежала новая хозяйка Вильяверде.
– Бешеная, как есть бешеная! – докладывала Паулина. – Будто ее черти грызут, а она нас, кого зубами достанет.
Первым делом она рассчитала прежнего майораля и наняла нового, а при нем – четверых помощников, все с оружием и собаками. Соседи недоумевали, негры поеживались. Но первые дни все было вроде по-прежнему. Хозяйка ходила по усадьбе с хлыстом и пистолетом, опять-таки напомнив мне вдовушку. Но, приученная годами интриг, и здесь выжидала и показала характер только тогда, когда уверилась в безопасности.
Тут, на беду, подошел день ежемесячного праздника. Паулина доложила новому майоралю, тот доложил хозяйке, хозяйка вызвала Паулину.
– Праздник? – спросила она. Будет вам праздник. И с этими словами поднялась, взяла хлыст и дважды ударила экономку по лицу, так что кожа лопнула. – Будет вам праздник!
На другой день всех до единого рабов выстроили на утрамбованной площадке перед бараками. Надсмотрщики, майораль, собаки, и, конечно, хозяйка.
– Сегодня вам будет праздник, – говорит она всем, – единственный праздник, которого вы по своему скотству заслуживаете. Покойный дядюшка, мир праху его, распустил вас безобразно. Сейчас каждый из вас получит по десять плетей за то, что возомнили не по чину. И будет исправлено еще одно безобразие: подумать только, ни на одном нет клейма!
Надсмотрщики приступили к делу. Не шутка была, перепороть и переклеймить такую уйму народа, человек до сотни, считая с детьми. Ад стоял кромешный, и среди этого ада стояла гордая сеньорита Мария де лас Ньевес с пистолетами в руках и улыбалась, время от времени стреляя в воздух.
Наконец с экзекуцией было покончено, но это было не все. Не успели матери успокоить орущих от боли детей, как произошло что-то новое.
Двое стражников разыскали в толпе и выволокли к столбу Фермину, хозяйскую фаворитку, содрали платье и привязали. Стоя рядом, скучным голосом хозяйка читала проповедь о том, что некоторые негры, с попустительства неразумных белых, мнят о себе то, чего они, животные, мнить о себе не должны, что блуд белых с небелыми – хуже, чем скотоложство, и если белых наказывает бог, как неразумного дядюшку, то черных должны наказывать белые, и наказывать жестоко.
И махнула рукой, дав сигнал спустить собак.
С крепкой сорокалетней женщиной было покончено в считанные минуты.
– От нее остались одни лохмотья, – говорила Паулина, глядя куда-то в сторону.
– Она красивая была, Фермина, хоть и не молода. Дон Тимотео ее очень жаловал.
Следующим намерением новой хозяйки было – продать всех цветных рабов из имения и на их место купить черных. Старая мулатка подслушала разговор сеньориты с управляющим дня через три после зловещего праздника.
– Только экономку оставлю, – заметила хозяйка между делом. – Пока она мне нужна, а потом я с ней сама разберусь.
Какого рода может быть это "разберусь", Паулина уже знала и в тот же час, в чем была и с чем была, выбралась из усадьбы и подалась в горы. Недели две она бродила в лесу наугад. Ослабела от голода, усталости, страха. Своих спасителей в полуобмороке приняла за ангелов небесных, пока до нее не дошло, что от ангелов не разит потом…
Мы, не сговариваясь, повернули лошадей в сторону паленке. Старуху посадил к себе на седло Пипо. Были мы не так далеко и добрались скоро.
Все, что требовалось Паулине – подкормиться, отлежаться, прийти в себя. В свои пятьдесят она была еще бодра, и если показалась старухой сначала, то только от пережитого. Мужская часть населения проявила к новенькой неподдельный интерес и вскоре почтенная дама была окружена десятком кавалеров, которых ее возраст мало трогал.
Пока Паулина отвечала на любезности, мы обсуждали ее дела.
– Пустить в усадьбу красного зверя, – сказал Идах.
– Она опять отыграется на неграх, – возразил Факундо.
– Увести всех в лес! Места хватит.
– Кучу народа с детьми и стариками? Глупость, брат, это немыслимо.
– Ее надо убить, – вымолвил наконец Каники. – Чтобы другим было неповадно.